Книга: Тесей. Царь должен умереть. Бык из моря (сборник)
Назад: Глава 11
Дальше: Глава 13

Глава 12

Все народы отмечают время по-своему. В Афинах скажут: «Это было, когда мы еще платили дань Миносу» – или просто: «В год быка». Впрочем, иногда в моем присутствии они осекутся и примутся пересчитывать пиршества в честь Афины или Истмийские игры. Но никто не обмолвится при мне: «Во времена амазонки», хотя так говорит весь город. Или они думают, что я забуду ее?
Осень была в самом разгаре, виноград уже бродил, когда я привез ее домой. Стоя на крыше дворца, я показывал Ипполите селения и крупные владения, а она, глядя на какой-нибудь из пиков Парнаса или Гиметта, говорила: «Давай съездим туда!»
И мы ездили, когда я мог. Ипполита не привыкла сидеть взаперти и, не желая плохого, могла что-нибудь натворить: влететь в зал совета с двумя парами волкодавов, валивших на бегу стариков и влезавших лапами в мокрую глину писцов; или же раздеть дочь какого-нибудь знатного афинянина, чтобы побороться с ней, – обнаружившая это мамаша с визгом лишалась чувств; могла и полезть по балкам пиршественного зала за своим соколом, и так далее. Однажды я услышал, как мой главный управляющий назвал ее юной дикаркой. Но, увидев меня, он настолько перепугался, что я удовлетворился и не стал наказывать его. Я был слишком счастлив, чтобы проявлять жестокость.
Покои царицы вновь разубрали; но она лишь переодевалась там и купалась. Ипполита предпочитала находиться в моих комнатах, даже когда меня там не было. Наше оружие рядом висело на стене, наши копья стояли в одном углу. Я отдал ей гончую: высокую суку из Спарты, повязанную с моим Актисом, как только она вошла в пору.
К ее приезду там приготовили целые сундуки сокровищ – самоцветы и богатые одеяния, расшитые золотом. Ипполита лишь осторожно подошла к ним – словно олень, почуявший ловушку, – наморщила лоб и отступила назад, поглядев на меня. Рассмеявшись, я отдал ей самоцветы – она любила поиграть с яркими прозрачными безделушками, – а платья велел раздать дворцовым женщинам. Ипполите же одежду пошил мой собственный мастер – соблюдая привычный ей стиль, но богаче. Оленьи кожи выкрашены были сидонской краской, золотую вышивку украшали агаты или хрусталь. На застежки пошел лазурит или гиперборейский янтарь. Для шапочек мне удалось добыть тонкую ткань, достойную ее волос, и шелк, целый год путешествовавший до Вавилона, расшитый летучими змеями и неведомыми цветами.
Выполняя обещание, я подарил ей оружие – щит, крытый шкурой взятого ею барса, шлем с нащечными пластинами из серебра, гребень которого был набран из золотых лент, игравших при каждом ее движении. Для нее мне привезли скифский лук с берегов Геллеспонта, и сама Ипполита часто ходила со мной в кузницу, чтобы проследить за изготовлением меча. Лучшего при мне в Афинах не делали: на клинке по голубой эмали плыла череда кораблей – в память о нашем знакомстве, навершие изготовили из зеленого камня, привезенного из страны шелка. На его прохладной, словно вода в тени скал, поверхности были вырезаны магические знаки; золото рукояти украшали чеканные лилии. Я сам учил ее владеть этим мечом. Она говорила, что ощущает его, словно живое продолжение собственной руки. Вечерами она частенько клала клинок на колени и водила пальцами по тонкой работе. Руки ее и сейчас покоятся на нем.
Корабль отплыл на Крит без всякой вести от меня. Иногда я жалел об этом – как жалеют о забытых именинах ребенка. Но Федра уже расставалась с детством, и, на мой взгляд, было бы большой жестокостью позволять ей надеяться на мой скорый приезд.
«У меня достаточно времени», – говорил я себе, не зная, на что оно мне нужно.
Народ считал, что в моем дворце завелась новая женщина, взятая копьем пленница, поставившая себя над остальными. Цари в таких случаях женятся и рождают наследников. Только я знал – а Ипполите в голову не приходило усомниться, – что никогда не позволю ни одной женщине стать впереди нее.
Впрочем, дворцовые девицы сразу заметили мое преображение – ведь прежде я никому не оказывал предпочтения. Я привез каждой подарки из Колхиды и разрешил одиноким утешаться с почетными гостями. Те, кто воспитывал моих детей и надеялся на кое-какие милости, отнеслись к этому хорошо. Заметил я и несколько неприязненных взглядов. В большом дворце должно быть много женщин, подобно зерну и скоту, их количество свидетельствует о богатстве хозяина; они должны работать, к тому же в них запечатлена память победы. Но я велел Ипполите в случае каких-нибудь неприятностей являться с ними прямо ко мне.
Она промолчала, поэтому я не тревожился, пока однажды вечером не вошел, когда она одевалась, и Ипполита спросила:
– Тесей, мне нужно распустить волосы?
– Зачем? – отвечал я с улыбкой, заметив брошенный ею на служанку взгляд: обычно я сам в постели распускал их.
Она промолвила:
– Твой новый подарок иначе никак не наденешь.
Она подняла обеими руками тяжелую золотую диадему, украшенную золотыми цветами. Целый ливень золотых цепочек по обеим сторонам ее должен был смешаться с ее волосами. Она уже намеревалась надеть венец на голову, но тут я метнулся вперед и схватил ее за руку:
– Остановись!
Она опустила на стол звенящую диадему, и я проговорил:
– Я этого не присылал. Дай-ка мне посмотреть.
Я протянул руку и тут же отдернул ее, словно от змеи. Сомнений более не было: кто-то извлек на свет божий венец колдуньи Медеи, украшавший ее голову в тот день, когда я впервые увидел ее в зале, сидящей возле отца.
Ипполита также сидела возле меня по правую руку – и, наверное, на том же самом престоле. Ради меня она надела бы эту штуковину, и вся знать увидала бы ее, но я вошел вовремя. Ночью я не мог уснуть и все время прислушивался к ее дыханию. А утром разобрался с этим делом.
Провинился, конечно, хранитель казны, и ему не было прощения, поскольку он позволил кому-то заглянуть в сокровищницу. Бестолковый дурак служил еще моему отцу, поэтому я просто прогнал его. А потом послал за женщиной, которая это сделала.
Пока я метался по комнате, вошла Ипполита. Услышав за спиной ее шаги, я не стал поворачиваться. Я сердился на нее за то, что она промолчала. Каждая женщина понимает, когда ее ненавидят, а Ипполиту могли и попросту отравить. Дело было в том, что она ощущала себя победительницей и считала ниже своего достоинства топтать упавших. Я услыхал за спиной ее напряженное дыхание, звякнула бронза. Пытаясь сохранить строгость для выговора, я не мог не обернуться через плечо. Ипполита была одета как на битву – вплоть до щита.
Наши взгляды соприкоснулись.
Она была столь же сердита.
– Мне сказали, что ты велел прислать ее сюда.
Я кивнул.
– И ты хотел обойтись без меня?
– Зачем тебе она? – спросил я. – Или ты еще не нагляделась? Если бы ты поступила, как я сказал, вышло бы лучше с любой стороны.
– Ага! Ты все знаешь! Но чего ты хочешь тогда, собираясь драться вместо меня? Скажи мне!
– Драться? Ты забываешь, что я царь. Я вынесу приговор. А сейчас иди, поговорим потом.
Приблизившись, она заглянула мне в глаза:
– Ты хочешь убить ее?
– Сброшенный со Скалы гибнет быстро. Она заслужила худшую смерть. А теперь выполни мою просьбу. Ступай, я все улажу.
– Ты хочешь убить ее! – Глаза Ипполиты вспыхнули и сузились, словно у рыси. Даже во время поединка у Девичьего утеса я не видел ее такой. – За кого ты меня принимаешь? За жену селянина? За одну из девиц, прислуживающих тебе при купании? Так было и когда я убила своего леопарда! Да-да, я ничего не забыла! Мне пришлось крикнуть, чтобы ты не убил и его. А еще клялся не бесчестить меня!
– Бесчестить тебя? Разве это бесчестье, если я не хочу стоять рядом и смотреть, как ты попадаешь в беду? Я предупреждал тебя, что может дойти и до этого, но ты не хотела слушать. Так кто же лучше заботится о твоей чести?
– Я, раз ты не хочешь этого делать. Неужели ты думал, что я приползу к тебе, словно рабыня, с женскими сплетнями? Или меня не научили чести и владению оружием? Я не хуже тебя знаю, за что вызывают на поединок. Будь ты иным человеком, я взяла бы и твою кровь.
Я чуть не расхохотался, но внутренний голос напомнил мне об осторожности. Она может забыться и броситься на меня, и гордость не позволит ей отступить; тогда кто может сказать, чем все это закончится? Но, подумалось мне, если я сдамся первым, она станет презирать меня. И мы замерли друг против друга, шипя, словно коты на стене. Не знаю, как все сложилось бы дальше, если бы снаружи не послышались голоса приведших женщину стражей, вернувшие мне разум.
– Очень хорошо, – сказал я. – Отдаю ее в твои руки. Но потом вспомни, что ты сама просила об этом.
Я отошел и сел в стороне возле окна. Но женщина, когда ее ввели, минуя Ипполиту, бросилась прямо ко мне и, обхватив мои колени, принялась со стенаниями оправдываться. Она все валила на хранителя, влюбившегося в нее дурака.
– Вставай, – отвечал я. – Меня это не интересует. Владычица Ипполита сама разберется с тобой. Обращайся к ней – вон она.
Я оглянулся. Ипполите уже сделалось тошно от этого воя; она прятала глаза, но, не отступая от своего, выставила вперед оружие – насколько я помню, топор, копье и дротик, предлагая неприятельнице сделать выбор.
Членораздельного ответа не последовало – только визг. Когда он превратился в рыдания, Ипполита спокойным голосом проговорила:
– Я ни разу не сражалась с ножом, но выйду так против твоего копья. Будешь драться?
Девица с воплем бросилась обратно ко мне и, пав на землю, принялась рвать волосы, умоляя не отдавать ее на заклание амазонке, которая, конечно же, околдовала меня. Как иначе я мог что-то увидеть в такой уродине? Тут, прежде чем я успел остановить ее – в таких случаях об этом не успеваешь подумать, – она извергла всю желчь, какую прячут от мужчин, пока страх или ненависть не заставят их потерять голову. Она вылила на меня все скопившиеся в ее душе за шесть месяцев помои, трижды пережеванную вонючую и гнусную мерзость. Захлебываясь в потоке, я встал, оттолкнув ее. Лежа на полу, девица глядела то на меня, то на нее, давилась и стонала. Она обнаружила, что ввязалась во что-то выше своего понимания, и ей это не понравилось.
– Ну, что будешь делать? – проговорил я, посмотрев на Ипполиту. – Она твоя.
Мы обменялись безмолвными взглядами. В присутствии этой девки говорить было нельзя. Наконец Ипполита промолвила:
– Я никогда не убивала молящего о пощаде. Раз она моя, отошли ее прочь.
Я велел вывести девицу, вновь разрыдавшуюся в расчете на любые уши. Оставшись вдвоем с Ипполитой, я проговорил:
– Если бы я знал заранее, то избавил бы тебя от всего этого даже против твоей воли.
Она медленно повернулась, и я постарался представить себе, что буду делать, если она ударит меня. Но Ипполита только сказала: «Мне стыдно» – и прикрыла руками лицо.
– Тебе? – спросил я. – Чего тебе стыдиться? Весь позор мой. Ведь это мне приходилось иметь с ней дело до тебя.
Потом мы помирились, и любовь наша сделалась еще крепче – если такое возможно. Ну а девицу, выполняя обещание, я продал в Пирее какому-то сидонскому купцу.
Этого было довольно. Я перебрал всех женщин, в которых мог усомниться. Поскольку россказни теперь плести было некому, я не стал их наказывать – подарил своим приближенным или, выделив приданое, выдал за ремесленников. В доме сделалось спокойнее, хотя служанок поубавилось. Впрочем, лучше было вовсе не иметь компании, чем жить по-прежнему. Яд от укуса все же ранил ее дух – я просто не мог видеть, как она потускнела.
Ну а потом, однажды, она мне сказала:
– Я поговорила с Аминтором.
Она говорила как мальчик, такая в ней оставалась невинность. После всего случившегося мне было приятно видеть это. Улыбнувшись, я отвечал:
– Ты не могла выбрать более удачного собеседника. На Бычьем дворе он был лучшим среди моих людей.
– Он сказал мне, что там была и его жена и ее ценили выше. Мне бы хотелось встретиться с ней. Но он сказал, что должен сперва заручиться твоим разрешением.
– Он уже получил его, – отвечал я, думая о том, насколько же переменились времена, раз люди готовы вести своих жен под кров моего дворца.
Было ясно, что Аминтор все обдумал. Я послал за ним.
– Она родила мальчика, владыка, успокоилась. По-моему, в основном она счастлива – ну а совершенство оставим богам. Она знает, что я это понимаю, но Бычий двор забыть нельзя.
– Чему тут удивляться, я тоже не забуду ее обратный соскок из стойки на кончиках пальцев. Прямо как в песне.
– Была такая песня, – согласился Аминтор, и мы дружно напели мелодию.
– Теперь она, наверно, слишком выросла, – заметил я. – Мы вовремя вернулись оттуда.
– Однажды я застал ее плачущей по тем временам. Но после рождения ребенка этого не повторялось.
– Пусть привозит его с собой, но захочет ли она сюда?
– Захочет? Да она твердит мне об этом за столом и в постели. Ты, конечно, понимаешь, владыка: после того как ты привез сюда свою госпожу, все мы, прошедшие через арену, отдадим за нее свои жизни.
Так Хриса вернулась из Элевсина. Теперь она стала высокой и полногрудой эллинской красавицей; по-моему, все, кроме нее, успели забыть бесстрашное золотое дитя критских песен. Она любила Аминтора. Но некогда князья закладывали ради нее запряжку коней или загородный дом; знатные юноши, рискуя головами, подкупали стражу, чтобы передать ей стихи о безнадежной любви; она слыхала рев десяти тысяч глоток, взмывая над остриями рогов. И, должно быть, кое о чем тосковала среди домашних женщин, с их вечными разговорами о няньках, детях и тряпках, с их сплетнями о мужчинах.
Они с Ипполитой подружились с первого взгляда, не желая скрывать взаимной симпатии. Вечерами они рассказывали друг другу о Крите и о Понте или смеялись, глядя, как мальчуган прыгает через скамеечку для ног, заменявшую ему быка. Мир и порядок осенили весьма нуждавшуюся в них женскую половину дома. Люди уже заговорили, что амазонка-то, при всех ее странностях, заставила царя Тесея остепениться.
Но я знал, что князья, видя ее сидящей возле меня, думали больше, чем осмеливались сказать. Они понимали, что брак мой теперь откладывается, опасались, что раздоры окажутся отложенными до моей свадьбы, и хотели, чтобы союз с Критом был закреплен. Потом, они еще не забыли Медею, колдунью и жрицу Матери, замышлявшую вернуть назад старую веру и покончить с правлением мужчин. Теперь к ним явилась еще одна жрица богини, по слухам так же умевшая ворожить. И то, что Ипполита ничего от них не хотела – кроме свободы на горах и в лесах и меня самого, – не умягчало их души и не успокаивало опасений.
Так миновала зима. Мы устроили большую волчью охоту на горе Ликабетт; следы на свежевыпавшем снегу привели нас к их логову в скалах за кромкой соснового леса. Схватка вышла отчаянной, мы положили много волков; смеясь, мы показывали друг другу, что ее сука и мой пес сражаются рядом, как и мы сами. В куртке из шкурок рыжих ягнят, в алой шапочке и сапожках, разрумянившаяся Ипполита казалась на белом холодном снегу птичкой из теплых краев. Она всегда любила снег.
На эту охоту и на пир после нее я пригласил всех молодых людей, бывших со мной на Крите, и тех из девушек, кто согласился приехать. Первой среди них оказалась Хриса – постройневшая и окрепшая от бега и верховой езды; приехали еще двое, служившие Артемиде в святилище над Элевсином. Ну а Фиву и Пилию приглашать было поздно.
А потом я разослал слово о том, что всякому побывавшему на Бычьем дворе будут рады в моем доме. Я всегда охотно принимал их, но не имел времени на розыски – из-за своих частых отлучек, войн и иных царских дел. Но теперь я начал встречаться не только с теми, что отплыли со мной из Афин. Этих юношей и девушек из всех земель, плативших дань царю Миносу, я повел к свободе в день гибели Лабиринта. Они приплывали ко мне с Киклад, двенадцати островов Азии, из Финикии, с Родоса, Кипра и самого Крита. Некоторые приезжали выгоды ради; другие – поблагодарить за жизнь и свободу; некоторые, которых я числил среди лучших по мастерству и отваге, приплывали просто из неугомонности нрава: печать Бычьего двора никак не сходила с них.
Они были еще молоды, ведь корабли забирали подростков старше тринадцати лет; и хотя обычно ко мне прибывали мужчины, проделавшие долгий путь, они помнили это братство, в котором место каждому, юноше или девушке, отводилось по внутренней сути. Некоторые из них остались на Крите, сделавшись укротителями коней или колесничими, – эти прибывали в отороченных снизу юбках, выбритые и завитые, словно в Кноссе, с драгоценностями, добытыми на Бычьем дворе. Пусть пал Дом секиры, но слава его плясунов не спешила умереть. Некоторые пустились бродяжить – стали копейщиками на пиратских ладьях или же осели на островах, занимаясь этим нехитрым ремеслом. Другие же, до Бычьего двора не знавшие никакого дела, бывшие бедняками или рабами, стали бродячими акробатами, скитающимися от города к городу. Лучшие, храня свою честь, плясали с мечами или огнем; худшим было довольно потешить невежд, они становились шутами или опускались до воровства. Но и этих, памятуя о том, что пережили мы вместе, я не отсылал прочь без подарка, накормив и позволив отоспаться под крышей. Дворцовый люд, изнеженный жизнью, мог думать об этом что угодно. Но никто не возмущался открыто, понимая, что, если бы не они и я, на Крит могли бы отправиться их собственные сыновья и дочери. Действительно, кое-кто из бывших плясунов казался странным в царском дворце. Спокойные и уверенные, вернувшиеся к прежнему образу жизни среди родни, занимались своими делами и не приезжали ко мне. Гостями моими были легкие на подъем любители приключений, не утратившие вкус к забавам и великолепию, который приобретаешь на Крите. Многим из лучших я подыскал места – не только на моих конюшнях, но и при дворе. Знатные родом и простолюдины, они учились манерам на Бычьем дворе, обедая за столами критских господ; лишь быстрый умом и способный учиться выживал на арене. Зачастую они держались утонченнее моей доморощенной знати. Ипполиту они превозносили сердцем, зная, какова она, а не губами, повинующимися страху передо мной. Дому моему они придавали блеск, но вместе с обычаями Крита принесли его изнеженности – лишь яркое мастерство и быстроту, – от чего вреда не было.
Вскоре, учитывая потребность моего двора, явились певцы сражений и арфисты; умелые создатели колесниц, кузнецы, знающие, как выковать меч, знаменитые ювелиры, резчики по камню и металлу, они восхищали Ипполиту. Она любила красивые вещи, но еще более ей нравились разговоры ремесленников, их повести о скитаниях, умение думать или творить. Она не стремилась к показному блеску, не имела желания принизить других женщин, добиться к себе особого уважения. Какую-нибудь совершенную вещицу она обычно носила с собой целый день, пытаясь проникнуть в ее суть. Аэды любили петь перед Ипполитой; один из них сказал мне, что она ни разу не задала глупого вопроса и всегда понимала самую сердцевину дела.
Знатные жены, год от году разговаривавшие об одном и том же, в обществе Ипполиты ощущали, что она обгоняет их умом, как обогнала бы и в беге, вздумайся им вступить в состязание с нею. Я замечал, как они опускали глаза, увидев, что она разговаривает с каким-нибудь мужчиной, а затем украдкой поглядывали на меня, чтобы проверить, не ревную ли я. Они до тонкостей знали искусство, о котором она не имела представления; умели заставлять своих мужей сомневаться в них, туманя чистую правду любви. Если бы Ипполита изменила мне, я бы узнал об этом с первым дуновением ветерка.
Да, она умела дать хороший ответ. Некоторые юноши моей дружины просто боготворили ее и потому начинали особо почитать Артемиду. Все казалось простой прихотью, но в душе одного вспыхнул настоящий огонь. Наконец, потеряв голову от любви, он посвятил ее в свою тайну. Пожалев его, Ипполита не сказала мне даже слова, но юноша в отчаянии утопился, и тогда она пришла ко мне со своей скорбью. Ощущая в собственном счастье глубину постигшего его желания, я тоже пожалел об умершем и дал его имя одному из новых городов, потому что у него не было сыновей.
Но смерть эта навела меня на мысль, и, чтобы извлечь выгоду из несчастья, я учредил ее собственную дружину. Возглавили ее эти самые молодые люди; они носили ее знак – прыгающего барса, и Ипполита сама учила их сражаться. Этим я показал всем, насколько ей доверяю, и все, что втайне могло стать опасным, сделалось явным, обратившись к чести и гордости. Больше мрачных смертей не было, их сменило честное соперничество. Так было на играх, когда они объединялись против моей дружины, ведь всякая злоба ранила бы нас обоих. Мы предпочитали иметь возле себя тех, кто понимает подобные вещи; остальные могли думать что угодно.
Конечно, по углам перешептывались. Пришло время молодых: мир изменился, и ему не суждено сделаться прежним; в нем не было места для людей с окостеневшим рассудком. Всю свою жизнь они возмущались властью Миноса, а теперь поняли, что от нее можно было избавиться, не сдвинув самих основ своего бытия. Я шел во главе перемен; не будь так, я бы не сумел править царством наперекор всем опасностям; но, построив себе дома, переженив сыновей, они возжелали, чтобы ход событий остановился. Ну а я правил, держа поводья в руках, и ветер дул мне в лицо, и любовь стояла возле меня в колеснице. Мне казалось, что я никогда не устану.
Эллинские земли охватило брожение, и критский флот более не осаживал их доморощенное величие. Царства сами определяли себе место, учились опираться лишь на собственные силы. В те годы слабость и надменность быстро сводили счеты. Нужно было лишь понимать, когда взять и когда отдать, борцы это умеют.
В ту пору шла Фиванская война. Проклятие Эдипа вернулось домой, и его сыновья-братья сражались из-за престола. Я наблюдал за ними, ожидая своего времени. Мне просто хотелось выхватить кость из-под самого носа дерущихся псов. Но в Фивах царского сына поддерживал народ, другого, за городскими стенами, – вожди аргивян, с которыми я не хотел заводить кровавых раздоров. Обе стороны слали ко мне послов, я вел переговоры, но сперва обратился к предзнаменованиям, не сулившим ничего хорошего никому из претендентов. Через месяц оба они пали – брат от руки своего брата, – аргивяне отправились домой, и царем сделался дядюшка Креонт.
Впрочем, я сомневался в том, что проклятие снято. Пока шла война, я измерил душу Креонта и теперь не сомневался в том, что он сознательно пробуждал ненависть в сердцах племянников, надеясь на выгодный ему исход. Во время осады боги потребовали в жертву царя, и он позволил своему сыну занять его место и умереть. Креонт старел, пытаясь заставить страх сделать то, что должна делать сила. Чтобы вселить ужас, он оставил казненных вождей без погребения. Бедная Антигона, словно терпеливая корова, прикованная к ярму своих привязанностей, поползла ночью, чтобы засыпать землей своего бесценного брата. Ну ей-то царь Креонт хотя бы предоставил гробницу – но только замуровал в склепе живьем. Это возмутило и его собственный народ, и все эллинские земли. Родня оставшихся непогребенными покойников явилась ко мне просителями, посыпав пеплом голову. Тут я и нанес удар.
В Фивах уже не сомневались в том, что я вмешиваться не стану, захватить город врасплох было несложно. Вечером мы спустились с подножия холмов Киферона и к восходу луны поднялись на стены. Сопротивления практически не было: людей тошнило и от войны, и от Креонта. Не желая проливать эту отравленную кровь, я поместил его в застенок, но грехи всей тяжестью давили на душу Креонта, и он вскоре скончался. К этому времени я правил Фивами во всем, кроме имени.
Но отчетливее штурма я помню предрассветные часы в захваченной Кадмее, куда мы с Ипполитой отправились, чтобы снять доспехи и отдохнуть. Мы и не думали, прежде чем оказались там, что нас приведут в царскую опочивальню. Тяжелые балки над головой покрывали багрец и пурпур, узлами свивались на них резные змеи; на полотнище, висевшем на одной из стен, припадал к земле огромный черный сфинкс. Старинная фиванская богиня держала в лапах мертвых воинов. Мы не могли уснуть – скрип и шепот наполняли тьму, словно качалась под грузом веревка; не могли мы и слиться в любви – не на этом ложе. Просто лежали, обнявшись, как замерзшие дети, а потом зажгли лампу.
И ночь, скверно начавшись, окончилась по-хорошему: мы проговорили до самого рассвета. Беседа с Ипполитой всегда успокаивала суматоху мыслей в моей голове: я вдруг отчетливо осознал, что, сев на престол Кадма, возьму на себя ту самую тяжесть, которая потопит мою ладью. Самые сильные из царей, испугавшись, объединятся против меня. К тому же половины ночи, проведенной в этом покое, было достаточно, чтобы понять – удачи мне здесь не будет. Поэтому, когда настало утро, я провозгласил царем ребенка, сына старшего из братьев, и обещал ему свою поддержку, дав в члены совета тех людей, что призвали меня. А потом вернулся домой. Все превозносили мое правосудие и умеренность, а Фивы оставались в моей руке надежнее, чем если бы я стал царем.
Встречали нас пышно. Люди воспевали меня как судью и законодателя Эллады и гордились этим. Действительно, с той поры обиженные из всех родов Аттики приходили, чтобы сесть возле моего порога: рабы, недовольные жестокими хозяевами, обездоленные вдовы, лишенные наследства сироты, и даже вожди не смели роптать, когда я вершил правосудие. Его называли славой Афин; я же видел в правом суде приношение богам. Они хорошо пользовались мной.
Теперь я часто думаю, что если бы по-прежнему отправлялся в море вместе с Пирифоем, то упустил бы представившийся мне в Фивах шанс. Но времена быстро меняются. К тому же чего еще мне было искать? Ни один поход не принес бы мне лучшей добычи. И я, довольный, оставался дома.
А потом, однажды утром, готовясь к конной прогулке, Ипполита вдруг села на постель и сказала:
– Тесей, мне плохо.
Лицо ее позеленело, руки стали холодными… Скоро ее стошнило. Пока ходили за лекарем, я сам едва не заболел от страха: я боялся, что ее отравили. Явившись, врачеватель позвал ее служанок, а мне велел выйти. Я так ничего и не понял, пока не увидел его вышедшим из двери с улыбкой. Он сказал тогда, что не может отбирать работу у повитухи.
Я вернулся к Ипполите, увидел, что она раздражена, но пытается сделать вид, что ничего не произошло, словно бы заработала в битве царапину, о которой нельзя было сложить песни. Но я обнял Ипполиту, и она мягко промолвила:
– Правду ты сказал мне, Тесей. Девичий утес далеко отсюда.
На пятом месяце она облачилась в женское платье. Я застал ее в одиночестве; уперев руки в бедра, расставив ноги, она изучала свои юбки и округлившийся живот. Услыхав мои шаги, она не стала поворачиваться и мрачно буркнула:
– Наверное, я сошла с ума, иначе мне следовало бы убить тебя.
– Должно быть, и я не в себе, – отвечал я. – Когда я не могу обладать тобой, мне не хочется никого, а такого со мной не случалось за целую жизнь.
Она носила свою новую одежду красиво – гордость не позволила бы ей претерпеть чьи-либо насмешки; но, прислушиваясь к ее тихому шагу, я не знал, что делать: смеяться или рыдать. Но однажды – стоя на балконе, над равниной Аттики – я услышал за своей спиной ее прежнюю быструю поступь. Ипполита положила руку на мою ладонь, опиравшуюся на балюстраду, и сказала:
– У нас будет мальчик.
Потом, отяжелев и скучая, она посылала за аэдами. Ипполита тщательно подбирала песни: никаких кровных раздоров, никаких проклятий, только о победах и о рождении героев от любви богов.
– Кто докажет мне, – говаривала она, – что он ничего не слышит?
А ночью, лежа возле меня, она клала мою руку на свой живот, в котором шевелилось дитя, и говорила:
– Видишь, как высоко, значит, будет мальчик.
Схватки начались у нее, когда я отправился в Ахарны, чтобы наказать местного властелина, забившего крестьянина до смерти. Вернувшись домой, я узнал, что труды ее начались три часа назад. Ипполита, женщина крепкая, проводила свою жизнь под открытым небом и никогда не болела; так что я надеялся на быстрые роды. Но она промучилась всю ночь. Повитуха сказала, что так часто бывает с девами, прежде следовавшими по пути Артемиды. Быть может, так выражает свой гнев богиня, или их жилы слишком прочны, чтобы растягиваться как надо. Я метался взад и вперед под дверью, за которой бормотали голоса и трещали факелы, не услышав даже одного ее стона. В холодные предутренние часы я уже решил, что она умерла и мне просто не смеют сказать. Протолкавшись через толпу сонных женщин возле порога, я вошел в опочивальню. В перерыве между двумя схватками она лежала бледная, с лицом, покрытым потом. Но, увидев меня, улыбнулась и протянула руку:
– Он будет бойцом, твой сын. Но пока я побеждаю.
Я чуть подержал ее руку, пока не ощутил, что она напряглась. Тут Ипполита сказала:
– А теперь уходи.
Когда самые первые лучи солнца протянулись к Скале, оставляя равнину в сумраке, я впервые услышал, как она закричала, – но в голосе ее было столько же боли, сколько и победы. Затрещали повитухи, послышался плач младенца.
Я стоял возле самой двери и слышал все, что говорила повивальная бабка, но, оказавшись внутри, дал ей порадовать меня новостью. Теперь она не казалась больной – просто смертельно усталой, словно после дня, проведенного в горах, или ночи, отданной любви. Конечности ее лежали спокойно, а глаза сияли. Откинув покрывало, она воскликнула:
– Ну, что я говорила?
Повитуха закивала и сказала, мол, нечего удивляться тому, что госпоже пришлось потрудиться целую ночь, рожая такого крупного парня. Я взял его: малыш показался мне тяжелее, чем все дети, которых я держал на руках, но не длиннее и не короче – в самый раз. Не был он и красным или сморщенным, розовое тельце словно бы налилось под солнцем. Но мутно-голубые глаза – как обычно у новорожденных, блуждающие и слегка косящие, – достались моему сыну от матери.
Вернув ей ребенка, я поцеловал Ипполиту и вложил свой палец в крошечную ручонку, чтобы почувствовать, как он схватится за него. Ладошка малыша легла на царский перстень Афин, пальчики прикоснулись к камню. Наши взгляды встретились. Мы молчали – ведь нас могли услышать; но чтобы разделить мысль, нам никогда не нужны были слова.
Назад: Глава 11
Дальше: Глава 13