Глава 2
Я похоронил отца с должными почестями на склоне холма Ареса рядом с другими царями. Гробницу его облицевали тесаным камнем, шляпки гвоздей были сделаны в форме бутонов и позолочены. Питье и еду оставили в расписных сосудах, подставки украсили слоновой костью. Я велел сделать прекрасную высокую погребальную колесницу. Тело отца завернули в расшитое золотыми львами покрывало. В могилу положили украшенные эмалями сундуки, самые богатые меч и кинжал, два больших золотых кольца и ожерелье – знак власти. Когда над склепом насыпали курган, я принес на нем в жертву восьмерых быков и боевого коня – чтобы возил его на себе в подземном царстве. Земля вбирала в себя кровь, и женщины завели погребальную песнь, восхваляя усопшего. Охотничий пес Актис последовал за мной к могиле, но он заскулил при виде крови, и я велел увести пса, вместо него принесли в жертву двух гончих из дворца. Если бы он скорбел до конца, я отослал бы пса вниз к отцу, но зверь сам выбрал меня.
Люди принялись утаптывать холм над могилой. Лишь дверь осталась открытой в дромосе, чтобы усопший мог видеть игры, дающиеся в его память. Пение вздымалось и утихало, и вслед за ним переступали и топали люди, двигаясь словно ток крови за ударами сердца. Я стоял забрызганный жертвенной кровью и думал об отце, о том, каким он был. Он получил мою весть. И знал, что если высадится на Крите, то рабы устроят бунт, а мы, прыгуны, захватим Лабиринт. Я предложил ему победу и славу, сокровища, скопленные за тысячелетия, но он не протянул к ним руки. Вот этого я не понимаю и не пойму никогда: как может муж желать и ничего не делать.
Как бы то ни было, он умер. И вожди всей Аттики сходились целый день ради погребального пира и завтрашних игр. С крыши дворца видны были поднимающиеся по горным склонам отряды копейщиков. Вились султаны за шлемами колесничих, спешивших по равнине, а пешие воины поднимали клубы пыли своими ногами. Но я помнил, как смотрел из Лабиринта на проложенные от побережья до побережья дороги, которые можно было пройти безоружным. И отряды эти казались мне далеко не такими грозными, какими считали их, должно быть, сами эллины.
Они собирались вооруженными до зубов, имея на то причины. Эти хозяева Аттики так и не узнали единого закона. Шли победители-эллины, наша родня, колесничие с далекого севера – этих было видно издалека, прочие расступались, давая им дорогу; шли и сыны берегового народа, засевшие в удобной долине или горной крепости и сумевшие договориться с победителями; подходили и пираты с мысов, обзаведшиеся несколькими полями, но не отказавшиеся от своего дела; шли люди, выдвинутые мной и отцом, – они помогли нам в борьбе с паллантидами и получили за это долю добычи.
Все они, если уж на то пошло, признают меня Верховным царем, последуют за мной на войну и не примут у себя моего врага. Некоторые из них выплачивали царскому двору или его богам дань скотом, вином или рабами. Однако все они правили своими землями по закону предков и не желали, чтобы в их дела вмешивались. Соседи придерживались других обычаев, нередко в их жилах текла и иная кровь, так что распри тянулись поколениями и щиты нужны были не только для виду.
Я глядел на них с высоких утесов Скалы – крепости, никогда не бывавшей в руках врага. Только она, одна она, делала Верховным царем отца, да и меня самого. Если бы не твердыня, я был бы таким же, как они, – предводителем горстки копейщиков, владельцем нескольких лоз и олив и жалкого стада, которое приходилось бы стеречь ночами от набегов соседей. И ничего больше.
Я вошел в дом и поглядел на богиню крепости в ее новом святилище. Она обитала на Скале с времен незапамятных, но при деде моем Пандионе, когда братья поделили царство, Паллант захватил богиню и увез в свою твердыню на мысе Соуний. Взяв его крепость штурмом в войне, что вел мой отец, я вернул богиню назад. Я выказал ей нужное почтение: в пылу боя позаботился о жрицах как о собственных сестрах и сохранил святыню неприкосновенной. Однако богиня долго пробыла на Соунии, и мы на всякий случай держали ее привязанной к колонне ремнями из бычьей шкуры, чтобы не вздумала вернуться туда по воздуху и оставить нас. Богиня была очень стара. Дерево ее лица и округлых нагих грудей почернело от древности и умащений. Руки вытянуты вперед, золотая змея оплетает сжимающую копье десницу, а в левой руке она держит щит; вернув богиню назад, я велел сделать для нее новый шлем – чтобы она полюбила меня. Под святилищем в пещере обитает домовая змея, которую нельзя видеть мужчинам, но сама она с ними дружит. Она любит проницательных полководцев и князей, отважных в битве, а еще старинные дома, не уронившие чести с древних времен. Жрица утверждает, что домовая змея по-прежнему дает знамения, значит обиталище по вкусу богине. Чтобы не забыть какой-нибудь из привычных ей титулов, мы зовем ее в своих гимнах Афиной Палладой.
Настала ночь, гостей дома накормили и уложили. Но я был еще в долгу перед отцом, пока земля не совсем сомкнулась над ним, и большую часть ночи провел вместе со стражей на его кургане, следя за тем, чтобы не гас поминальный костер, и совершая возлияния подземным богам. Огонь поднялся высоко, его свет проникал в облицованный камнем проход, что вел к центру кургана, падал на разрисованные дверные опоры склепа, новые бронзовые засовы на открытых дверях и змею – знак эрехтидов на притолоке. Но он не мог пронзить тьму за ними; иногда, обернувшись к нему спиной, я буквально ощущал тень отца, из глубины склепа наблюдающую за свершением положенных обрядов, – таким изображали покойника на погребальных росписях.
Полумесяц над погребальным полем поднялся поздно, осветив тополя и кипарисы, вздымавшиеся подобно копьям стражи, древние гробницы, на стелах которых изображены были львы, вепри и битвы на колесницах; видны стали и покосившиеся шесты с истлевшими трофеями.
Сердцевина костра дрогнула, в тонком синем пламени вверх взлетели золотые искры. Ночь стала холодной: в эту пору сила оставляет живущих. Неслышным шагом по росе подходили духи – погреться у огня и вкусить жертвоприношений. В такие мгновения, испив свежей крови, они обретают силу и могут заговорить с человеком. Я повернулся к двери, ведущей в недра холма. Костер освещал огромное бронзовое кольцо на ней, но внутри было тихо.
Что он сказал бы мне? – попытался представить я. Каково ему там, на полях Аида, где не встает и не заходит солнце, где не бывает времен года. Не меняются там и люди: ведь где перемена, там и жизнь, а усопшие, ставшие только тенями прожитых жизней, должны вечно сохранять прежний облик, оставаясь такими, какими сами сделали себя, расхаживая под дневным светом. Неужели боги и тогда продолжают свой суд? Разве может быть приговор более тяжелый, чем остаться наедине с собой, с собственной памятью? О Зевс и Аполлон, не дайте мне спуститься в вечный сумрак, не достигнув славы! И когда я окажусь там, пусть мужи на земле вспоминают мое имя. Смерть не властна над нами – пока поет сказитель и слушает дитя.
Я обошел вокруг кургана, выругал двоих стражников, выпивавших за деревом. Пусть отец не скажет, что, приняв царство, я забыл про установленные им порядки. Я велел, чтобы огонь развели повыше и, подливая в огонь масло, подумал: «Однажды и я лягу здесь, а сын мой совершит для меня должные обряды».
Наконец поднялась утренняя звезда. Я приказал подать факел и отправился к крепости, взбираясь по крутому подъему, а потом снова наверх по темному пустому дому и бросился на постель прямо в одежде. Мне нужно было подняться на рассвете, чтобы игры начались по утреннему холодку.
Они прошли хорошо. Как всегда в Аттике, не обошлось без одного-двух споров, однако зрители одобрили мое суждение, и проигравшие со стыдом признали его. Призы удовлетворили бы любого. Лучшие я приберег для состязания колесниц, чтобы почтить владыку коней Посейдона. Первым призом был боевой жеребец, приученный к колеснице. Вторым – женщина; самая молодая из прислужниц отца, та самая синеглазая сучка, которая пыталась забраться ко мне в постель еще при его жизни. Зная, что мне ведомы ее пути, она была только рада попасть в другой дом, к человеку, которого легче одурачить, а пока что наслаждалась взглядами уставившихся на нее воинов. Она держалась как царица, и мне досталась общая похвала за щедрость. Третий приз составили овца и треножник.
Отец получил все положенное. В гробнице его закрыли огромные, окованные железом двери и засыпали бегущий вокруг нее ров. Тень отца уже пересекла Реку и присоединилась к полчищам усопших. Скоро курган зарастет травой, и козы будут пастись на нем. Молодые люди вернулись с приречного луга, чтобы помыться и переодеться, перекликаясь бодрыми голосами; мужи постарше, которые не согрели кровь состязаниями, все еще ощущали ледяное дуновение смерти. Они сгрудились вместе, но скоро и оттуда донесся бойкий говор, похожий на стрекот кузнечиков теплой осенью, когда мороз кажется таким далеким.
Я отправился одеться к пиру. Вечер был теплым, и жаркое царское одеяние пропахло потом. Вспомнился Крит, где только старцы и низшие прикрывают свои тела, а князь ходит почти нагим, словно бог. Чтобы не казаться иноземцем, я надел эллинские штаны из алой кожи и пояс, украшенный лазуритом, наверху же оставил лишь царское ожерелье и браслет. Я сделался похож сразу и на царя, и на прыгуна, и вид мой отвечал моим ощущениям. Так я чувствовал себя увереннее.
Молодежь уставилась на меня во все глаза. В пору, когда я был борцом, мне приходилось коротко подстригать волосы над глазами, чтобы не дать сопернику ухватиться за них. Юноши переняли прическу и до сих пор называют ее моим именем, так что я понял, что последует дальше. Мысли мои устремились к гостям: надо было приметить отсутствующих. Настало время считать врагов. Впрочем, все знатные мужи были на месте, кроме одного – самого могущественного. О нем я многое слышал. Трудное дело.
На следующее утро я созвал всех в палату совета и впервые воссел на Эрехтеевом троне. Вдоль разрисованных стен на скамьях, покрытых узорчатыми коврами, сидели владыки Аттики. Я решил забыть о том, что у многих из них сыновья старше меня, и сразу взялся за дело. Минос умер, как и наследник его Минотавр. На Крите правит целое скопище господ, а значит никто. Новость эта подобно пожару зажжет все ахейские царства. Если мы хотим властвовать над островами, а не быть подданными нового Миноса, пора выходить в море.
Крит – страна золота, и нетрудно заставить слушать себя, когда говоришь о нем. Один из мужей встал и сказал, что такую большую страну нельзя покорить без союзников. Разумное соображение, на которое у меня был приготовлен ответ. Но у входной двери послышался шум, и по гостям моим пробежал ропот – страх, смешанный с ожиданием. Кое-кто обменивался тайными улыбками, словно бы ожидая потехи.
Снаружи доносился звук складывавшего оружие войска. Вошел муж – тот самый, что не был на пиру; опоздал он и на совет.
Извинения были прохладными и надменными; в молчании слушая их, я разглядывал его. До сих пор мне не приводилось видеть этого человека. Он редко оставлял свой замок на Кифероне, где грабил путников на ведущей в Фивы дороге. Мне он виделся чернобровым атлетом, но на деле оказался кругленьким, гладеньким и улыбчивым. Я сказал:
– Ты опоздал, Прокруст, но ты прибыл из дикого края, где, конечно же, нет хороших дорог.
Он улыбнулся. Я вкратце изложил ему дело. Отец мой двадцать лет не трогал Прокруста, предпочитая не затевать рискованную войну. Все здесь знали об этом. После того как он вошел в зал, все взгляды были обращены только к нему, полагаю, и уши тоже. Было ясно, что они боятся его более, чем меня, и мысль эта вселила холод в мое сердце.
Еще не договорив, я услышал визг со стороны его кресла; мой пес Актис на трех ногах подошел и дрожа устроился возле меня. Я не видел, как это случилось. Но когда я потрепал пса по ушам, Прокруст непринужденно улыбнулся. Внезапно я догадался: «О Зевс! Он пытается испугать меня!»
Все эти приторные физиономии успели изрядно мне надоесть. Теперь же я ощутил, что по-настоящему разозлился. Я редко бываю в таком гневе и потому замер в кресле, выжидая, тая его в сердце.
Несколько человек уже высказали свое мнение, когда он встал и взял жезл говорящего. Нетрудно было заметить, что этот тип получил воспитание в княжеском доме.
– Я за войну, – сказал он. – Муж, не любящий битв, не оставит своим сыновьям дома, богатого золотом и рабами.
Он поклонился, словно бы эта стертая временем мысль принадлежала ему самому. Никто не посмел улыбнуться, ну и мне было уже не до шуток.
– А потому, – продолжил он речь, – прежде чем мы начнем говорить о кораблях и считать мужей, следует, по обычаю, выбрать военного вождя, поскольку царь не достиг еще нужного возраста.
В зале негромко зашептались. Никто не дерзнул высказаться за меня. Еще недавно подобное отяготило бы мое сердце. Но теперь оно вспыхнуло, как искра в пламени костра.
– Мы выслушали тебя, Прокруст, – отвечал я, – и теперь слушай меня. Я веду корабли на Крит, и князья, собравшиеся со мной, не проиграют, ибо я знаю Лабиринт, как ты – теснины Киферона, где устроил свое логово на вонючих костях, как шакал-трупоед.
Улыбка его застыла. Он и впрямь полагал, что я не посмею бросить ему вызов в собственном доме. Прокруст пришел посмеяться над моим позором. Подумалось, что же претерпел от него отец, чтобы позволить такое.
– Ты забыл про наш пир, – сказал я. – У человека, принимающего стольких путников, должно быть, повсюду есть друзья. Я слыхал, что в твоем доме гостям отводят столь дивное ложе, что они не в силах подняться с него, покуда их не вынесут. Я приду к тебе посмотреть на это ложе. Только не готовь его мне, ибо слишком долго укладывал ты на него других. Когда я навещу твой дом, клянусь головой Посейдона, ты сам уляжешься на него.
Он постоял недолго, оглядывая собравшихся. Но на лицах знатных жителей Аттики воцарился покой – словно бы кто-то унял досаждавший им зуд. Вдруг кто-то пронзительно рассмеялся, смех ширился, словно всех разом оставила какая-то тяжесть.
Прокруст раздулся, как полная яду змея. Рот его открылся, но с меня было довольно.
– Ты явился под мой кров, – проговорил я. – Так что уходи с миром. Но если ты останешься здесь, пока я не загну десятый палец, то полетишь вниз со Скалы.
Одарив меня гримасой, похожей на улыбку палача, он вышел – не слишком-то торопливо. На стене за моей спиной висели старые дротики, и я уже боялся, что не вынесу искушения.
Итак, я получил маленькую войну перед большой. Но она хорошо послужила мне. Вожди давно злились на себя за то, что не могут покончить с ним. Если бы я испугался, их ненависть перешла бы на меня самого.
Ну а так почти все последовали за мной. Прокруст понимал, что я приду к нему, но не подозревал, что это случится так скоро. Он даже не выжег заросли вокруг своего утеса, когда мы пошли на штурм. В комнате для гостей у него нашли такое, что и вспоминать и рассказывать не хочется. Мы увидели его знаменитое ложе, а в тюрьме обнаружили путников, уже полежавших на нем и ожидавших второго раза. Некоторые хватали нас за ноги и молили избавить их от страданий ударом меча. Действительно, ничем другим помочь им было уже нельзя. Завязав глаза тем, у кого они еще оставались, мы отпустили их на свободу. Прочие, способные передвигаться, просили о даре другом. Они хотели отплатить хозяину за его гостеприимство. Прокруста связали, и к горлу моему подкатила тошнота. Я оставил их вместе и закрыл двери. Через несколько часов Прокруст умер, и меня спросили, не желаю ли я посмотреть на тело. С меня было довольно его воплей, и я велел выбросить труп со Скалы. Сыновей его уже побросали со стен. Такую породу следовало вырвать с корнем.
Так погиб Прокруст, последний из горных разбойников, самый опасный и жестокий. Еще до того, как он открыл свою пасть на совете, я уже знал, что этого человека нельзя брать с собой на Крит, но еще хуже оставить в Аттике. Он встал на моем пути и постарался, чтобы я это заметил; глупо было с его стороны доводить меня до гнева. Но он был рабом своих удовольствий, какими бы мерзкими они ни были, он не знал меня и не учитывал, сколько я приобрету, устранив его. Словом, прилетел как стервятник, приносящий удачу. Вся знать была теперь на моей стороне, готовая к пути за море.