Сокамерник
Здесь первым делом тебя спросят: «Приходилось когда–нибудь сидеть в тюрьме?» Спросят и заржут. Люди любят позубоскалить на эту тему. На самом деле в тюряге довольно паршиво, особенно если тебя замели за то, чего ты не делал. Еще хуже, коли тебя сцапали за дело: чувствуешь себя полным дураком, что попался.
Но самое поганое, это когда попадается такой сокамерник, как Кроули. Тюрьма нужна, чтобы на время упрятывать туда плохих парней, а вовсе не для того, чтобы они там сходили с ума.
Итак, его звали Кроули, но он нисколько не был похож на кролика. Наоборот, у меня от него мурашки по спине бегали. На вид это был парень как парень, загорелый и не слишком высокий. Ноги и руки у него были тонкими, как спички, шея — худой и длинной, но зато он обладал самой большой грудной клеткой, какую мне только приходилось видеть у человека его габаритов. Не знаю, как ему удалось подобрать себе рубаху: возьми он большой размер, и манжеты закрыли бы ему руки, а маленькая просто не сошлась бы на его чудовищной груди.
Нет, честно, я еще никогда не видел ничего подобного! Кроули был из тех типов, которым достаточно выйти на улицу, чтобы все движение сразу остановилось. Он был похож на горбуна, только горб у него был спереди, если вы понимаете, что я хочу сказать. И вот такого–то урода я получил в подарок, не отсидев в камере и двух недель. Впрочем, мне вообще везет, как утопленнику. Я из породы людей, которые срывают в скрино крупный куш, но по пути в кассу падают и ломают шею. Я нахожу на улице стодолларовую купюру, и в первую же облаву меня хватают как фальшивомонетчика. Я получаю в соседи по камере разумных пауков типа Кроули.
Разговаривал он как человек, которому вырвали ногти на ногах, а дышал так, что его просто невозможно было не слышать. Любого нормального человека этот шум мог заставить пожелать, чтобы Кроули перестал дышать, а через некоторое время вы уже начинали испытывать сильнейшее желание помочь ему в этом, потому что Кроули не дышал, а свистел, хрюкал, клокотал и сипел.
В камеру его приволокли двое охранников. Обычно для одного заключенного достаточно одного охранника, но их, я думаю, напугала его огромная грудь. В самом деле, кто знает, на что может быть способен человек такого сложения? Но в действительности Кроули был таким слабаком, что, наверное, не смог бы поднять и куска мыла. И, судя по запаху, он действительно никогда этого не делал. Ни один человек в нашей уютной, чистой тюряге не смог бы так зарасти грязью, если бы из принципиальных соображений не отказывался от мытья с тех самых пор, как его пропустили через вошебойку при входе в наше милое заведение.
Поэтому я сказал:
— В чем дело, начальник? Я пока не жаловался на одиночество…
На что охранник мне ответил:
— Закройся, придурок. Этот тип заранее зарезервировал у нас номер и оплатил его авансом.
С этими словами они втолкнули Кроули в камеру.
— Твоя койка наверху, — сказал я и отвернулся к стене. Охранники сразу ушли, и довольно долгое время не происходило ничего интересного.
Потом он начал чесаться. Ничего из ряда вон выходящего в этом, разумеется, не было, если не считать того, что мне еще ни разу не приходилось слышать, чтобы это порождало эхо. Оно рождалось у него внутри, словно его огромная грудная клетка была пустой, как контрабас.
Я повернулся и посмотрел на него. Кроули снял рубаху и ожесточенно скреб свою колоссальную грудь. Поймав мой взгляд, он перестал, и даже сквозь загар я увидел, как он покраснел.
— Что это ты, черт побери, делаешь? — спросил я.
Он ухмыльнулся и покачал головой. У него были крепкие, очень белые зубы, и выглядел он полным идиотом.
— Тогда прекрати, — сказал я.
Между тем время подходило к восьми вечера, и радиоприемник в атриуме под ярусами блоков орал во всю мочь, передавая нескончаемую мыльную оперу о множестве испытаний и несчастий, которые свалились на какую–то мисску, имевшую неосторожность выйти замуж во второй раз. Лично мне эта пьеска не нравилась, но зато ее обожали охранники, так что мы волей–неволей слушали ее каждый вечер. Впрочем, к таким вещам быстро привыкаешь, а через неделю–другую сам начинаешь невольно следить за всеми перипетиями сюжета, так что я быстренько слез с койки и подошел к решетке послушать. Кроули не двинулся с места. Вот уже минут двадцать он сидел в дальнем углу камеры и молчал, что, впрочем, меня вполне устраивало.
Радиопьеса тянулась и тянулась, и очередная серия закончилась, как обычно, очередным каверзным поворотом в судьбе несчастной героини. Разумеется, нам всем было начхать на нее с высокой колокольни, однако, как и многие другие, завтра я собирался послушать продолжение — хотя бы просто для того, чтобы узнать, будет ли оно таким нудным, как я предвидел. Между тем, было уже 8:45, а свет гасили ровно в девять, поэтому я подошел к своей койке, раскатал одеяло, а сам стал умываться в маленькой раковине возле двери. Без десяти девять я уже был готов давить подушку, и только тут обратил внимание, что Кроули и не думает готовиться ко сну.
Я сказал:
— Ты что, собираешься не спать всю ночь?
Он вздрогнул.
— Я… нет. Просто мне не залезть на эту верхнюю полку.
Я снова оглядел его с ног до головы. Его ноги и руки выглядели как зубочистки и, похоже, неспособны были выдержать и воробья, не говоря уже о том бочонке, который Кроули завел себе вместо грудной клетки. Грудь у него была такой мощной, что казалось, она способна не только пройти насквозь сквозь двадцатифутовую стену, но и протащить за собой все остальное. Впрочем, наверняка знать было нельзя.
— Ты хочешь сказать, что не сможешь взобраться наверх?
Он покачал головой. Я сделал то же самое и улегся.
— И что ты собираешься делать? — поинтересовался я. — Через пару минут сюда придет надзиратель, и если ты не будешь лежать в койке, то окажешься в карцере. Один раз я уже там побывал, и мне здорово не понравилось. И тебе тоже не понравится. Там ты сидишь совершенно один, вокруг темно и воняет. Ни радио, ни кого–то, с кем можно перемолвиться словечком, там нет, так что лучше напрягись и попробуй все–таки взять этот Эверест.
И я отвернулся к стене.
Примерно через минуту Кроули, так и не двинувшись из своего угла, сказал:
— Не стоит и пробовать, все равно ничего не выйдет.
Ничего не происходило до без трех минут девять, когда свет в блоке мигнул в знак предупреждения.
— Черт!.. — воскликнул я и перелез на верхнюю полку, предварительно переместив под матрас своего счастливого костяного слоника. Кроули — не сказав ни единого слова (во всяком случае «спасибо» он не сказал точно), улегся на мое место за секунду до того, как на балконе нашего блока раздались шаги надзирателя. Вскоре свет погасили совсем, и я заснул, гадая, с чего это мне вздумалось оказывать любезность такому очаровашке, как Кроули.
Утром сигнал подъема не разбудил Кроули, и мне пришлось его растолкать. Вообще–то, мне, конечно, следовало оставить его спать. Кто он мне — сват? брат? — чтобы лишать надзирателя удовольствия опрокинуть на него ковш холодной воды или помассировать ему пятки утяжеленной дубинкой? Но, видно, так уж я по–дурацки устроен, что мне всегда жалко бессловесную тварь. Однажды я даже раздробил скулу человеку, который избивал башмаками несчастную дворняжку (кстати, потом она меня же и укусила).
Короче, я спрыгнул с койки (чуть не убился — забыл, что теперь сплю на верхней), и повернулся к Кроули, который высвистывал своими легкими что–то вроде фокстрота для паровой сирены. Я уже протянул руку, чтобы как следует тряхнуть его за плечо, как вдруг увидел такое, что внутри у меня все похолодело, и я на мгновение замер.
У Кроули в груди была дыра. Нет, не от ножа и не от пули, а такая, знаете, аккуратная щель, словно грудь у него была на петлях — точь–в–точь раковина моллюска–разиньки на рыбном рынке. И точно так же, как этот моллюск, она закрывалась у меня на глазах — закрывалась все больше и больше с каждым его богатырским вздохом.
Как–то осенью при мне выловили из реки парня, который утонул еще в начале лета. Это было кошмарное зрелище, но то, что я увидел сейчас, было стократ хуже. Я дрожал как осиновый лист. Я обливался потом. Наконец я вытер верхнюю губу тыльной стороной запястья и, попятившись назад, схватил Кроули за ноги и повернул так, что он скатился с койки на пол.
Падая, он вскрикнул, а я сказал:
— Слышишь этот звонок, кореш? Он означает, что пора вставать. Запомнил?
После этого я пошел и сунул голову под кран, и мне сразу полегчало. Я даже понял, что на минутку испугался этого типа, но теперь я не чувствовал ничего, кроме раздражения. Кроули мне просто не нравился — только и всего.
Он поднимался с пола целую вечность, поочередно подбирая под себя свои тонкие ноги, едва выдерживавшие его вес. Кроули вообще двигался как человек с пустым желудком и двухсотфунтовым тюком за спиной. Чтобы встать, ему пришлось помогать себе обеими руками; только перебирая ими по стойке нашей двухэтажной кровати, он сумел, наконец, выпрямить свои ноги–макаронины и подняться.
Нет, силы в нем точно было не больше, чем у мышонка. Встав с пола, что для другого было бы раз плюнуть, Кроули минуты две отдувался, сипя и свистя на все лады, потом сел, чтобы натянуть штаны, а ведь чтобы надевать штаны сидя, нужно быть либо тяжело больным, либо ленивым до безобразия.
Я как раз вытирал лицо и наблюдал за ним сквозь тонкое бумажное полотенце.
— Ты, часом, не больной? — спросил я; он поднял голову и сказал, что нет.
— Тогда что с тобой?
— Ничего. Я же сказал тебе еще вчера. Да и какое тебе, собственно, дело?
— Попридержи язык, приятель. Там, откуда я родом, меня прозвали Бешеным. Однажды я оторвал одному типу руку и лупил по голове ее окровавленным концом, пока он не свалился замертво. Он был до странности похож на тебя, Кроули! А все началось с того, что он не извинился, когда толкнул меня в дверях.
Но Кроули воспринял весь этот треп достаточно спокойно. Он просто сидел на койке, смотрел на меля своими мутными глазами и молчал. От этого я разозлился еще больше.
— Вот что, Кроули, — сказал я. — Ты мне не нравишься. Видишь вон ту трещину в полу. Да–да, вон ту… Так вот, это будет моя половина, а та — твоя. Если залезешь на мою сторону — получишь трепку. Уяснил?
С моей стороны это, конечно, был довольно–таки грязный трюк. На моей половине остались кран с водой и дверь в камеру, к которой Кроули непременно должен был подойти, чтобы получить свою порцию тюремной шамовки. И койка тоже была на моей территории, поэтому Кроули неуклюже поднялся и отошел к окну. Там он остановился и, повернувшись в мою сторону, стал на меня смотреть. При этом он не казался ни рассерженным, ни особенно испуганным; он просто таращился на меня, с виду тихий и послушный, как пес, но на самом деле исполненный терпения и скрытой ненависти, как разжиревшая кошка. Но я только фыркнул и, повернувшись к нему спиной, взялся за решетку, ожидая, пока появится раздатчик с тележкой.
По тюремным правилам, если кто–то не хочет есть, никто его заставлять не будет. Если человек не хочет есть, значит, он просто не подойдет к решетке, когда тележку повезут вдоль камер. Если кто–то болен, он может заявить об этом на десятичасовом медицинском обходе. Но парня, которого перевели на свободный режим и доверили возить тележку с баландой, все это не касается. Он кормит всех, кто протягивает ему сквозь решетку свою миску с ложкой и жестяную кружку.
Пока я дежурил у решетки, Кроули подпирал собой противоположную стенку, и я чувствовал спиной его взгляд. И шарики у меня в башке крутились и крутились, вот только мысли были немного странные. Вот что, к примеру, я думал:
«Ей–богу, мне положена компенсация за то, что я сижу в одной камере с этим шутом гороховым. Да–да, компенсация! Вот здесь у меня два прибора — его и мой. Благодаря этому, я… Нет, я точно чувствую этот взгляд! Благодаря этому я смогу получить зараз четыре черносливины, четыре ломтя хлеба и — если повезет — двойную порцию сливового джема, чтобы как следует подсластить мерзкий здешний кофе. Ах, черт меня возьми, ведь завтра же среда, а это значит, что я получу два яйца вместо одного! Да я его просто голодом уморю… если, конечно, раньше его не переведут отсюда к чертовой бабушке. Только пусть этот таракан–переросток дотянет до воскресенья и полюбуется, как я уплетаю две порции мороженого, вместо одной. И пусть попробует вякнуть — я ему шею сверну и под ремень заткну. Но как он смотрит — словно у него четыре глаза вместо двух!»
Но вот на балконе показалась тележка с шамовкой, и я просунул между прутьями решетки свой прибор.
Плюх! На одну сторону тарелки кормило бросил ложку овсянки, сваренной на жидком, разведенном водой сгущенном молоке. На вторую сторону он положил два чернослива и картонку с джемом, плеснул в кружку кофе и накрыл ее двумя ломтями хлеба.
Я быстро выставил между прутьями второй прибор. Даже не поглядев в мою сторону, раздатчик наполнил и его, и двинулся дальше, а я, пятясь задом, отступил от решетки, держа по прибору в каждой руке. Обернуться я боялся. Позади меня был только один человек, но я ясно чувствовал, что на меня устремлены взгляды двух пар глаз. Я даже пролил несколько капель кофе из кружки, что держал в левой руке, и только тут заметил, что меня трясет. Я трясся и стоял, как дурак, лицом к решетке, потому что мне было страшно обернуться!
Но потом я сказал себе — какого черта! Парень не в силах выдернуть морковку из грядки, а у тебя уже очко играет! Поставь жратву на пол и покажи ему, где раки зимуют. Если тебе не нравятся его глаза, сделай так, чтобы они закрылись навсегда — все (тут я сглотнул) четыре!
И тут я снова совершил что–то совершенно непонятное. Я подошел к Кроули и со словами «на, возьми» протянул ему его прибор. Кроме того, я зачем–то переложил в его тарелку несколько ложек своей каши. Я разрешил ему сесть на койку и поесть, и научил, как подсластить кофе с помощью джема. Почему я это сделал — не знаю. Я даже ни разу не напомнил ему о границе, которую сам же установил. А Кроули по–прежнему молчал — даже не сказал мне чертово «спасибо»!
Я позавтракал и вымыл свою миску еще до того, как он дошел до половины. Ел он страшно медленно, а жевал будто за двоих. (Наверное, в глубине души я уже тогда подозревал, что Кроули — это не один человек, а по крайней мере — полтора). Закончив есть, Кроули поставил свою миску на пол рядом с койкой и уставился на меня. Потом вдруг встал и опять отошел к окну. Мне очень хотелось сказать ему что–нибудь по этому поводу, но я решил оставить парня в покое.
Но снаружи было пасмурно, шел дождь, и я почувствовал, как настроение у меня падает. В ясный день, часов около двух, нас всегда выводили во двор на часовую прогулку; в непогоду же приходилось гулять в атриуме под балконами, и не час, а всего тридцать минут. Никаких других развлечений режимом предусмотрено не было. Правда, тот, у кого водились деньжата, мог позволить себе покупать в тюремной лавке конфеты, курево или журналы с картинками, но у большинства денег не было или почти не было. Лично у меня оставалось всего двадцать центов, и я всячески себя ограничивал, стараясь растянуть их, чтобы хватило подольше. На свободе у меня не осталось никого, кто мог бы ссудить меня наличностью. К счастью, мне припаяли всего два месяца тюрьмы за один незначительный проступок, о котором и говорить–то не стоит, и при известной экономии этих двадцати центов мне должно было хватить на курево до самого конца.
Как бы там ни было, в дождливые дни у нас можно просто подохнуть со скуки. От нечего делать начинаешь то так, то эдак перекладывать одеяло на койке, стараясь застелить ее покрасивее. Когда это надоедает, можно попытаться найти какую–нибудь интересную тему, чтобы потрепаться с сокамерником. Есть и еще один способ убить время. Обычно, если твоя камера выглядит более или менее нормально, тебе никто слова не скажет, но в нашем блоке — да и во всей тюрьме — камеры так и сияют чистотой, полы отдраены до белизны, а все хромированные части — краны там, или спинки кроватей — сверкают так, что глазам больно, потому что никаких иных замятий, кроме уборки, все равно нет.
И вот, после того как я битых полтора часа тупо сидел на койке, курил (выкурил я даже больше, чем мог себе позволить) и ломал башку над тем, что бы еще придумать новенького, я так осатанел, что схватил ведерко с водой, щетку и принялся драить пол.
Идея, пришедшая мне в голову, была проста, как все гениальное. Я решил вымыть ровно половину камеры, зная, что, когда в десять тридцать дежурный надзиратель придет проверять санитарное состояние помещений, невымытая половина непременно покажется ему грязной по сравнению с тем участком, который я чуть не языком вылизал. И, по моим расчетам, этого — да еще грязной миски на полу — должно было быть вполне достаточно, чтобы Кроули получил серьезный втык. За себя я не боялся — все надзиратели уже давно знали, какой я чистюля.
Я был почти счастлив, что мне в голову пришла эта светлая мысль, и, не щадя коленей, усердно ползал на карачках, налегая на щетку всем своим весом. Дойдя до середины камеры, я поменял воду и начал сначала, но возле грязной тарелки Кроули остановился. Подняв посудину с пола, я тщательно вымыл ее и убрал. Кроули тем временем перешел на чистую половину камеры, и я продолжил работу с еще большим воодушевлением.
Когда я закончил, пол выглядел идеально. Весь. И не спрашивайте почему…
Убрав щетку и ведро, я присел передохнуть. Сначала я пытался убедить себя в том, что должен испытывать удовлетворение, оттого что утер нос этому ленивому уроду, но очень скоро понял, что никакого удовлетворения я не чувствую. Скорее наоборот. Кроули использовал меня, сделал из меня мальчика на побегушках… Да как он посмел?!
Я поднял голову и посмотрел на него с угрозой, но Кроули молчал, и я остался сидеть. Черт с ним, в конце–то концов! Я просто не буду с ним разговаривать, и это будет моя маленькая месть. Пусть этот бесполезный ублюдок сгниет заживо, если ему так хочется — ни словечка ему не скажу!
Некоторое время спустя я спросил:
— Ты на чем подзалетел?
Кроули вопросительно поднял на меня взгляд.
— За что тебя загребли? — повторил я.
— За бродяжничество.
— За «без средств к существованию», или за «без определенного места жительства»?
— «Без средств».
— И сколько тебе припаяло пугало в черном?
— Я еще не представал перед судьей и не знаю, сколько за это дают.
— Значит, ты ждешь суда?
— Да. Заседание назначено на пятницу, но я должен выйти отсюда раньше.
Я рассмеялся.
— У тебя есть адвокат? Сколько ты ему платишь?
Но Кроули только покачал головой.
— Послушай, — попытался я ему втолковать. — Ведь ты попал сюда не по жалобе физического лица — округ тебя засадил, округ и будет судить, так что на отзыв обвинения рассчитывать нечего. Какой назначили залог?
— Три сотни.
— У тебя есть три сотни? — уточнил я, и он снова покачал головой.
— Можешь ты достать эти деньги?
— Нет. Никак не могу.
— Ну вот… А говоришь, «должен выйти»!..
— И выйду.
— Выйдешь, только никак не раньше пятницы, а много позже.
— Ф–фу! — Он с такой силой выдохнул воздух, что мне показалось, будто по камере пронесся маленький смерч. — Выйду. До пятницы. Держись рядом со мной, и увидишь…
Я посмотрел на него — на его тонюсенькие ручки и ножки.
— За все сорок два года, что стоит эта тюрьма, отсюда еще никто никогда не убегал. Во мне шесть футов три дюйма, я выжимаю на силомере двести двадцать фунтов, и то я бы не стал пытаться. Сам посуди, какие шансы у тебя…
Но он только снова сказал:
— Держись рядом, и увидишь.
Некоторое время я сидел, раздумывая об услышанном, и мне не верилось, что он это серьезно. Парень едва мог подняться с пола без посторонней помощи; удар у него, наверное, был не сильнее, чем у клопа, а мужества — и того меньше, и все же он собирался рвать когти из нашего милого заведения с его двадцатифутовыми каменными стенами и решетками из закаленной стали. Ну разумеется, я буду держаться поблизости!
— А ты и правда такой тупой, как кажешься? — заметил я. — Во–первых, даже думать о том, чтобы вырваться из нашей бастилии — идиотство. А во–вторых, идиотство линять отсюда не дожидаясь суда, который ничем тебе не грозит. Ну получишь ты свой срок — не больше двух месяцев, кстати, — зато выйдешь отсюда чистеньким.
— Ты не понимаешь, — ответил Кроули, и в его глухом, стонущем голосе мне почудилось странное напряжение. — Я же сказал, что еще только жду суда! Меня не фотографировали, не брали отпечатков пальцев и не осматривали. Если меня приговорят, — а меня обязательно приговорят, если я только предстану перед судом — мне придется пройти медосмотр, а любой врач, даже тюремный коновал, непременно настоит на рентгене, как только увидит это…
Кроули постучал по своей огромной грудной клетке.
— Достаточно им увидеть мои снимки, и мне уже никогда не вырваться…
— А что у тебя за болезнь?
— Это не болезнь. Просто я так… устроен.
— Как — так?
— А так… Не хуже твоего! — неожиданно огрызнулся он, и я заткнулся. Я и правда понял, что лезу не в свое дело, а кроме того, меня потрясла длиннейшая речуга, которую старина Кроули только что задвинул. Я и не знал, что он может говорить так много.
Потом был обед, и Кроули снова получил свою пайку, и опять — с персональной добавкой. Я и сам не понял, с чего это мне вздумалось его подкармливать. Кроули, во всяком случае, ни о чем таком меня не просил. Казалось, его вообще ничто не колышет, хотя любой, кто дожидается суда, должен немного волноваться. Тот, кто задумал побег, должен мандражировать, как цуцик, но не Кроули. Кроули был спокоен, как слон. Он просто тупо сидел на койке и ждал, зато я волновался за двоих.
В два часа лязгнули замки на двери, и я сказал:
— Идем, Кроули, разомнем ноги. Если у тебя есть бабки, можешь купить в лавке книжку или курево.
— Мне и здесь хорошо, — отозвался Кроули. — Кроме того, у меня нет денег. А в лавке продают конфеты?
— Да.
— А у тебя есть деньги?
— Угу. Двадцать центов, но их должно хватить мне на табак на оставшиеся недели. При условии, конечно, что я буду выкуривать не больше двух–трех самокруток в день. У меня нет ни одного лишнего цента, ни для чего… и ни для кого.
— К чертям табак. Принеси четыре шоколадных батончика: два с зефиром, один с кокосом и один — со сливочной помадкой.
Я только расхохотался ему в лицо и вышел, думая о том, что на этот раз у меня будет для парней забавная история, которая поможет им справиться с хандрой. Но, как ни удивительно, мне не удалось рассказать о Кроули ни одному человеку. Объяснить это я не могу. Только я заговорил с одним из ребят, как его подозвал охранник. Не успел я поздороваться с другим, как он велел мне засохнуть — как я понял, у него было паршивое настроение и ему было не до меня. Один раз я почти начал говорить, да и парень был склонен меня выслушать (это был наш местный стукач), но как только я сказал: «Ты обязательно должен послушать, что за птичку фараоны подсунули ко мне в клетку», — как прозвенел звонок, означавший, что пора возвращаться по камерам, и я едва успел заскочить в лавку, прежде чем продавец опустил жалюзи. Вернувшись на свой ярус, я вручил Кроули его шоколадные батончики, и он спокойно взял их, не сказав ни «да», ни «нет», ни «до свиданья», ни «спасибо».
За несколько часов, что прошли до отбоя, мы едва ли обменялись двумя словами. Лишь один раз Кроули спросил меня, как сделать так, чтобы одно одеяло грело как два. Я показал. Потом я запрыгнул на свою верхнюю койку и сказал:
— Постарайся спать сегодня ночью, о’кей?
— А в чем дело? — спросил Кроули.
— Ты разговариваешь сам с собой во сне.
— Я не разговаривал сам с собой! — возмутился он.
— Не знаю, с кем ты там разговаривал, кореш, но это точно был не я.
— Я разговаривал с моим… братом, — сказал Кроули и засмеялся.
Боже, что это был за смех! Его как будто клещами из него вытаскивали, и он хрипел, и визжал, и закатывался все сильнее и сильнее. И никак не мог остановиться. На мгновение мне даже показалось, что это никакой не смех, и что у Кроули — какой–нибудь припадок, и я свесился с койки, чтобы посмотреть, в чем дело. Лицо Кроули было бледным и напряженным, глаза зажмурены, но самое главное — его рот был закрыт! Я отчетливо видел, что губы его не просто сомкнуты, они были сжаты, но, черт побери, он продолжал смеяться с закрытым ртом! Этот смех шел у него откуда–то изнутри, из его чертовой груди, и я готов поклясться, что ничего подобного я никогда прежде не слышал.
Я просто не мог выносить этот хохот. Я был уверен, что, если Кроули сей секунд не прекратит покатываться, я просто перестану дышать, или мое сердце перестанет биться. Казалось, сама жизнь выходит из меня через поры на коже и превращается в крупные капли пота.
А жуткий смех становился все более высоким и пронзительным, оставаясь при этом таким же громким. И все же каким–то образом я понял, что слышим его только мы с Кроули, и никто больше. Скоро он сделался таким высоким, что я перестал его слышать, но я все равно знал, что он продолжает звучать, и знал, когда он оборвался. Зубы у меня ныли — с такой силой я их стискивал все это время. Потом я отключился, и мой обморок, видимо, перешел в сон; во всяком случае я не помню ни как погас в девять часов свет, ни как надзиратели проверяли, все ли заключенные лежат по своим койкам.
Мне не раз случалось бывать в жестоких переделках, и я хорошо знаю, как чувствует себя человек после нокаута. Когда я очнулся после своего странного обморока, все было по другому, так что я, наверное, действительно немного поспал. Как бы там ни было, когда я открыл глаза, было часа три–четыре, и рассветом еще даже не пахло. В окно я видел тощенький серпик луны, которая болталась над старыми стенами тюрьмы и указывала белесым пальцем на нас — на меня и на Кроули.
Несколько минут я не двигался. Потом до меня донесся какой–то тихий звук. Кроули с кем–то разговаривал. И этот кто–то ему отвечал!
Кроули говорил что–то насчет денег.
— Нам просто необходимо раздобыть денег, Баб. Черт, ну и положеньице!.. Мы–то думали, они нам не понадобятся, потому что мы и так могли получить все, что нам нужно, а теперь видишь, что получилось? Этот коп привязался к нам просто потому, что я мало похож на победителя конкурса красоты, а в результате мы оказались здесь. И теперь нам надо как–то отсюда выбираться. Да, я знаю, мы сумеем сделать это, но деньги нам все равно понадобятся, чтобы впредь подобное не повторялось. Ты ведь сможешь что–нибудь придумать, правда, Баб?
Потом я услышал ответ. Это был тот же скрипучий, визгливый голос, который несколько часов назад так жутко смеялся, и он не принадлежал Кроули — в этом я готов был поклясться.
Но ведь этого не могло быть! Одна камера — два заключенных, одна койка — один человек — этот закон я очень хорошо знал, и все же я ясно слышал разговор двух человек, хотя сам не произносил ни слова! Ей–богу, от всего этого мои мозги начинали подпрыгивать и шкворчать словно яичница в большом количестве раскаленного масла.
— О, конечно! — визгнул внизу чужой голос. — Деньги можно достать без проблем. Надо только действовать с головой, а не так, как мы, Кроули, хи–хи–хи!
Тут они захихикали, а мне показалось, что кровь замерзает у меня в жилах. Я не смел даже пальцем пошевельнуть из боязни, что мои вены лопнут, как стеклянные. Между тем голос продолжал:
— Кстати, насчет побега… Ты знаешь, как именно мы должны действовать?
— Да, — отозвался Кроули. — Эх, Баб, что бы я без тебя делал! Что за башка у тебя, что за мозги!..
— Без меня ты пропадешь ни за понюх табаку, ответил голос. — Ги–ги–ги! И не вздумай даже пытаться от меня отделаться — увидишь, что будет!»
Я глубоко вздохнул и, бесшумно приподнявшись, свесил голову вниз, стараясь разглядеть, что творится на нижней койке.
Ничего подобного я в жизни не видел! И еще никогда не испытывал такого потрясения и такого страха. После этого меня смело можно было списывать в расход, потому что каждый человек живет на земле ради одной единственной минуты, порой — ради одного мига. Как, например, тот старенький доктор, который выкинул в пикете квинту. Ничего подобного он никогда раньше не делал, и никогда ничего подобного с ним больше не случалось, но с этого момента он был конченым человеком.
Или взять детектива из книжки, который расследует преступление. Там тоже все завязано на одном: кто преступник? И как только фараон это узнает — все. Книгу можно хоть выбросить.
Так и я… Со мной было кончено в тот самый момент, когда я увидел брата Кроули. Это была кульминация моей жизни.
Да, это был его брат. Они были близнецами наподобие сиамских, только один из них был большим, а другой — маленьким, как младенец. Я видел только его голову и хилый торс, потому что он рос прямо из огромной груди Кроули, словно специально созданной для того, чтобы малыш прятался внутри. Она охватывала его со всех сторон, открываясь и закрываясь наподобие сундука или раковины моллюска. О, Боже!..
Я, кажется, сказал, что он был похож на младенца? Я имел в виду только размеры, кроме которых в нем не было от ребенка абсолютно ничего. Голова Кроули–младшего поросла густой курчавой щетиной; лицо было длинным и худым, с тяжелыми, гладкими веками; кожа казалась очень темной, а в уголках рта торчали маленькие, изогнутые клыки — два сверху, два снизу. Уши у него были слегка заостренными, хотя это могло мне просто показаться.
Но самое главное — эта тварь обладала собственным разумом и была порочной до мозга костей. Я имею в виду — по–настоящему порочной. Передо мной был преступный мозг Кроули, в то время как сам он был для этой твари просто вьючной лошадкой. Кроули переносил это маленькое чудовище с места на место и делал все, что бы оно ни захотело. Он безоговорочно подчинялся этому своему, с позволения сказать, брату, и не только он. Эта тварь способна была подчинить своей воле кого угодно! Например — меня. Мои табачные деньги, мытье полов в камере, моя забота о том, чтобы Кроули как следует питался, — все это сделал его маленький близнец, не я. Я был здесь совершенно ни при чем. Еще никто никогда не помыкал мною с такой легкостью!
Потом тварь увидела меня. Запрокинув назад свою уродливую голову, она визгливо расхохоталась, указала на меня своей высохшей, как у старика, лапкой и пропищала:
— Эй ты! Спать! Живо!..
И я починился.
Я и сам не знаю, как все произошло. Бог свидетель — я совершенно не помню, что я делал с этой минуты и до двух часов дня. Если бы я проспал подъем, надзиратели мигом сволокли бы меня в карцер, но я не спал — я просто ничего не помню. Должно быть, братья Кроули как–то меня загипнотизировали или одурманили. Как бы там ни было, я не только встал по сигналу побудки, но сумел одеться и даже умыться. Наверняка я позавтракал и, готов спорить, что и в этот раз Кроули не пришлось мыть за собой посуду.
Первое, что я помню, это щелчок замка на двери камеры. Я стоял прямо перед ней, а Кроули подошел сзади, так что спиной я чувствовал взгляд всех его четырех глаз.
Потом он сказал:
— Ну, что стоишь? Выходи…
— Ты что–то со мной сделал, — ответил я. — Что?..
— Вперед.
Это было все, что он сказал.
Мы вместе вышли из камеры, прошли по балкону и спустились по двум железным лестницам на площадку первого этажа. Не успели мы пройти и десяти шагов, как Кроули шепнул:
— Действуй!..
Я был словно начинен зарядом сильнейшего взрывчатого вещества. Порох был насыпан на полку, капсюль — вставлен, и, когда меня ужалил боек его голоса, я взорвался. Передо мной были двое охранников. Я схватил их за шеи и так стукнул головами друг об друга, что их черепа вмялись, как картонные. Потом я заорал и, круто развернувшись, ринулся обратно по лестнице, то вопя, то хохоча.
Заключенные бросились врассыпную. На первой площадке на меня прыгнул охранник, но я схватил его поперек пояса и, вскинув на плечо, понесся дальше.
Позади меня раздался выстрел, другой. Две пули с чавканьем впились в тело охранника, который висел у меня на плече. Он вскрикнул и схватился за перила, но я рванулся и услышал, как хрустнуло его запястье. В следующий момент тело обмякло, и я швырнул его через ограждение, угодив в другого охранника, который целился в меня снизу.
От неожиданности охранник выпалил почти наугад, и пуля, срикошетировав от железных ступенек, угодила в рот одному из заключенных второго яруса. Как он вопил!.. Но я кричал гораздо громче.
В три прыжка я добрался до третьего яруса и принялся кругами носиться по балкону, гримасничая, хихикая и бормоча какую–то бессмыслицу. Потом остановился, перелез через ограждение и уселся на перилах, беспечно болтая ногами над пустотой.
Двое надзирателей открыли по мне ураганный огонь, но стреляли они паршиво, поскольку из двенадцати пуль в меня попали только три. Меня это так возмутило, что я встал на нижнюю перекладину ограждения, уперся коленями в верхнюю и, размахивая освободившимися руками, принялся выкрикивать оскорбления, которые вылетали из моего рта вместе с кровью.
Между тем надзиратели, сгонявшие оказавшихся на нижних ярусах заключенных в камеры — по шесть–восемь человек в каждую, неожиданно расступились, словно придворные, уступая дорогу его величеству человеку с автоматом.
И его автомат спел для меня. Это была серенада для одинокого титана на балконе — серенада, исполненная седым менестрелем на волшебной дудочке, певшей удивительно глубоким и проникновенным голосом. И я не смог устоять перед этой чарующей музыкой и поспешил ей навстречу, то переворачиваясь в воздухе, то громко хохоча, то кашляя, то рыдая на лету.
Вы ведь все смотрели только на меня, плоскостопые болваны? Вы схватили свои пистолетики и бросились ко мне от всех дверей, из всех комнат, из всех кабинетов и казарм? И, конечно, вы оставили двери открытыми, не так ли?..
Теперь Кроули на свободе. Он торопиться не станет. Кроули умеет подчинять себе людей, где бы ни находился. Он всегда найдет себе других помощников — таких, как я.
Взгляните на меня… Я выполнил за него всю работу. Я чуть не погиб из–за него, а Кроули даже не сказал мне «спасибо»…