Книга: Умри, маэстро! Сборник рассказов
Назад: Образ мышления[16]
Дальше: Сокамерник[26]

Летающая тарелка одиночества

Если она мертва, со страхом подумал я, мне уже никогда не отыскать ее среди этого половодья серебристо–белого лунного света, заливающего собой и белесое, окаймленное широкой пенной полосой море, и белые, белые дюны песчаного пляжа. Почти всегда самоубийцы, прежде чем прострелить себе сердце или заколоться, тщательно обнажают грудь, и тот же самый необъяснимый инстинкт побуждает собирающихся утопиться раздеться догола, прежде чем войти в воду.
Ах, если бы чуть раньше или чуть позже, размышлял я, и на дюны легли бы тени, а ночной бриз унес прочь проклятую пену прибоя. Теперь же единственной на всем берегу тенью была моя, крошечным пятнышком лежавшая под самыми моими ногами. Она была черной и густой, и напоминала тень дирижабля, парящего высоко над землей и отбрасывающего на песок легкий, бегучий след.
Да, поспеть бы мне раньше, подумалось мне, и я, возможно, увидел бы, как она бредет по серебряному берегу, отыскивая уединенное местечко, чтобы умереть. Чуть попозже, и мои ноги сами отказались бы бежать по вязкому, сводящему с ума песку, который предательски раздается под тобой, как только начинаешь двигаться хоть немного быстрее.
Мои ноги действительно вскоре взбунтовались, и я неожиданно упал на колени, часто, со всхлипом, дыша. Но плакал я не по ней — пока не по ней. Мне просто не хватало воздуха. Вокруг царил настоящий хаос: неистовствовал ветер, водяные брызги летели, казалось, со всех сторон, и в глазах рябило от налагавшихся друг на друга красок и тонов, которые вовсе не были красками, а были лишь оттенками белого, белесого и серебристо–белого. Если бы этот цвет мог превратиться в звук, он прозвучал бы как шорох воды по песку; если бы мои уши обладали зрением, они смогли бы увидеть его.
Я скорчился на песке в самом центре этого водоворота света, и лежал до тех пор, пока на меня не накатилась приливная волна. Сначала она была мелкой и стремительной; коснувшись моих колен, она вскипела и разбилась на тысячу пляшущих на поверхности цветочных лепестков, но уже в следующий момент упругая стена бурлящей воды промочила меня до пояса.
Мне пришлось протереть глаза кулаком, чтобы они снова обрели способность видеть. Соленая морская вода у меня на губах по вкусу напоминала слезы, и казалось, будто эта светлая ночь плачет и кричит в полный голос.
Потом я увидел ее.
Ее белые округлые плечи слегка выдавались над холмами водяной пены. Должно быть, она почувствовала мое присутствие (возможно, я закричал), ибо обернулась и увидела меня, стоящего на коленях на берегу. В следующий миг ее кулачки взлетели к вискам, лицо страшно исказилось, и, издав пронзительный вопль, в котором смешались ярость и отчаяние, она шагнула вперед и с головой ушла под воду.
Вскочив, я сбросил башмаки и ринулся за ней в волны прибоя. Я что–то кричал и беспомощно шарил в воде руками, хватая качавшиеся на волнах серебристые лунные блики, которые превращались у меня под пальцами просто в соленую морскую прохладу. Я преследовал ее по пятам, и в конце концов ее тело, подхваченное волнами, тяжело ударило меня в бок, а налетевший пенный вал хлестнул по лицу и опрокинул нас обоих.
Окунувшись с головой в плотную, густую воду, я невольно ахнул, открыл глаза и, переворачиваясь, увидел, как качнулась куда–то в сторону вытянутая, зеленовато–белая луна. Потом я снова почувствовал под ногами жадный, проваливающийся зыбучий песок, и вдруг понял, что моя рука запуталась в ее всплывающих волосах.
Отступающая волна потащила ее прочь, и на мгновение я ощутил, что ее волосы выскальзывают из моей судорожно сжатой ладони, точно истекающий из свистка пар. В этот миг я был совершенно уверен, что она мертва, но тут она тоже почувствовала дно и, отталкиваясь от него ногами, стала яростно бороться.
Удар пришелся мне по уху. Увесистый, мокрый, смачный, он заставил меня покачнуться от острой боли, пронзившей всю голову. Стараясь вырваться, она ринулась прочь, но моя рука так основательно запуталась в ее волосах, что я не смог бы выпустить ее, даже если бы захотел. Когда налетела следующая волна, она повернулась ко мне и снова пустила в ход кулаки и ногти, одновременно продолжая отступать на глубину.
— Не надо! Прекрати. Я не умею плавать!.. — закричал я, но она снова полоснула меня ногтями по лицу.
— Оставь меня! — взвизгнула она. О, Господи, почему ты не можешь оставить, — (сказали ее ногти), — меня, — (сказали ее ногти), — одну! — (закончил ее маленький твердый кулак).
Я потянул ее за волосы и, крепко прижав ей голову к белеющему плечу, дважды ударил ребром ладони по натянувшейся шее. Она сразу обмякла, ее тело всплыло, подхваченное новой волной, и я сумел вытащить ее на мелководье.
Там я взял ее на руки и отнес туда, где высокий песчаный бархан скрывал нас и от шумливого, широкого, жадно вытягивающегося языка прибоя, и от ветра, проносившегося теперь высоко над нашими головами. Впрочем, в этой уютной ложбинке было так же светло, как везде. Растерев ей запястья, я погладил ее по щеке и сказал: «Все хорошо!», и «Смотри!», и назвал несколько имен, которыми я когда–то называл свой волшебный сон, свою мечту, поселившуюся в моем сердце задолго до того, как я впервые услышал об этой женщине.
Она лежала на песке совершенно неподвижно; только дыхание со свистом вырывалось сквозь стиснутые зубы, да губы слегка кривились в улыбке, которую крепко зажмуренные и запечатанные сетью морщин и кожных складочек глаза делали мучительной. Я знал, что она давно пришла в себя, однако дыхание ее оставалось свистящим и хриплым, а подрагивающие веки оставались крепко сжатыми.
— Зачем ты это сделал? — спросила она наконец и, открыв глаза, посмотрела на меня. В них было столько горя, столько отчаяния, что для страха просто не оставалось места. Потом глаза закрылись, и она тихо сказала:
— Ты ведь знаешь, кто я такая?..
— Да, знаю, — ответил я.
Тогда она зарыдала.
Я терпеливо ждал. Когда рыдания стихли, между песчаными дюнами уже появились тени, и я понял, что она плакала долго.
— Ты не знаешь, кто я, — промолвила она. — И никто не знает.
— Твоя история была в газетах, — ответил я.
— Ах это!.. — Она медленно открыла глаза, и ее взгляд пропутешествовал по моему лицу, по плечам, ненадолго остановился на губах и на краткую долю секунды встретился с моим. Потом она закусила губу и отвернулась.
— Никто не знает, кто я, — повторила она.
Я долго ждал, пока она шевельнется или снова заговорит, и, наконец, не выдержал.
— Тогда скажи мне… — начал я.
— А кто ты такой? — спросила она, по–прежнему не глядя на меня.
— Я — один из тех, кто…
— Кто…?
— Не сейчас, — быстро сказал я. — Может быть, позже…
Она неожиданно села и попыталась прикрыть свою наготу.
— Где мое платье?
— Я его не видел.
— Ах да, — спохватилась она. — Я вспомнила. Я сняла платье и туфли и закопала с подветренной стороны дюны, чтобы их как следует засыпало песком Словно их никогда не существовало… Я ненавижу песок. Мне хотелось утонуть в нем, но он не захотел меня принять…
— И перестань смотреть на меня! — закричала она неожиданно. — Я не желаю, чтобы ты на меня пялился… — Она принялась быстро озираться по сторонам в поисках убежища. — Я не могу оставаться здесь до утра в таком виде! Что мне делать? Куда идти?!
— Сюда, — сказал я.
Она позволила мне помочь ей подняться, потом вырвала руку и замерла, стыдливо отвернувшись.
— Не смей ко мне прикасаться! И вообще — отвяжись от меня, слышишь?
— Иди за мной, — повторил я и зашагал по дюне туда, где за посеребренным луной гребнем, окутанным легким облачком сорванных ветром песчинок, начинался спуск к пляжу.
— Иди сюда, — снова сказал я, указывая ей место за гребнем.
Наконец она послушалась и последовала за мной. Сначала она осторожно выглянула из–за гребня, который закрывал ее до самой груди, потом прошла еще немного, но, когда песчаный холм достиг ее колен, снова остановилась.
— Туда? — уточнила она.
Я кивнул.
— Тут так темно, — боязливо проговорила она и, перешагнув через гребень бархана, вступила в чернильный мрак лунных теней. Я слышал, как она отступает все дальше, — туда, где дюна была выше, — и осторожно ощупывает песок босой ногой. Потом она присела и словно растворилась в темноте. Я толсе сел на песок, но так, чтобы лунный свет освещал меня.
— Держись от меня подальше! — сердито сказала она из темноты.
Я послушно поднялся и отступил на несколько шагов назад.
— Не уходи! — донеслась из мрака ее тихая мольба.
Я немного подождал и увидел, как из геометрически правильной, четкой тени вынырнула ее белая рука.
— Туда, — сказала она. — Вон туда. Сядь в темноте. Я хочу… Нет, только не подходи. Будь просто голосом — и все.
Я сделал, как она хотела, и сел в тени бархана футах в шести от нее.
И тогда она рассказала мне все. Рассказала так, как все было на самом деле, а не так, как писали об этом газеты.
Когда это случилось, ей было, наверное, не больше семнадцати. Однажды она отправилась погулять в Центральный парк, что в Нью–Йорке. Стояла ранняя весна, но день выдался необычайно теплым, почти жарким, и на изрытых, коричневых склонах празднично зеленела легкая пыльца молодой травы — такая же прозрачная, как изморозь, выступившая на камнях после сегодняшних ночных заморозков. Но изморозь давно исчезла, растаяла, и храбрая трава сманила несколько сот пар ног покинуть городской асфальт и бетон, чтобы немного походить по настоящей земле.
Она тоже поддалась этому зову травы и была одной из тех, кто пришел в этот день в парк. Просыпающаяся, влажная, насыщенная молодой жизнью почва удивила ее так же сильно, как чистый, теплый весенний воздух, и ее ноги очень скоро перестали ощущать надетые на них туфли, тело забыло о платье и легком пальто, и она впитывала новые ощущения голой кожей. И, определенно, это был один из тех редких дней, которые способны заставить коренную горожанку поднять голову, чтобы полюбоваться небом. Именно так она и поступила.
Но когда она запрокинула голову, то прямо над собой увидела летающую тарелку.
Она была прекрасна. Она была золотой, но не блестящей, а матовой, какими бывают недоспелые гроздья Конкорда. Тарелка издавала негромкий звук, похожий на гармонический аккорд, составленный из двух тонов и легкого шуршания, похожего на шорох ветра, проносящегося над полем высокой ржи. Она стригла воздух, как ласточка, то взмывая высоко в небо, то падая чуть не до верхушек деревьев; она описывала круги, и опускаясь, замирала на месте, горя на солнце, словно рыба в кристально–чистых струях ручья. Тарелка была очень похожа на живое существо, но кроме естественной грации и красоты в ней угадывалась и выверенная гармония рукотворной машины, форма которой тщательно рассчитана, поверхности отполированы, а сопряжения проверены по самым совершенным лекалам.
Поначалу девушка совсем не удивилась. Летающая тарелка разительно отличалась от всего, что ей доводилось видеть, и она решила, что это не может быть ничем иным, как миражем, обманом зрения, оптической иллюзией, заставляющей ее преувеличивать размеры, скорость и расстояние, и что не пройдет и нескольких секунд, как странный предает окажется просто солнечным бликом, самолетом или задержавшимся на сетчатке отблеском сварочной дуги.
Тогда она опустила голову и неожиданно обнаружила, что и другие люди тоже видят тарелку — или по крайней мере видят что–то, ибо многие вокруг нее остановились, замолчали и, запрокинув головы, пристально всматривались в небо. Ее саму словно окружала сфера молчаливого изумления, за границами которой смутно угадывался обычный шум большого города — астматического гиганта, который только сипит, но никак не может отдышаться.
Потом она снова посмотрела вверх и постепенно начала понимать, как далеко от нее была летающая тарелка, и какой она была огромной. Нет, наоборот: какой она была маленькой, и как близко было до нее… Своими размерами она едва ли превышала самый большой круг, который девушка могла описать двумя руками, и парила на высоте не более полутора футов над ее головой.
Только тут она почувствовала страх. Машинально отпрянув, она заслонилась локтем, но летающая тарелка просто висела в воздухе. Тогда девушка наклонилась в сторону, отвернулась, потом отскочила и обернулась назад, чтобы посмотреть, удалось ли ей отделаться от летающей тарелки. Сначала она ничего не увидела, но когда подняла глаза повыше, то обнаружила ее прямо над собой. Тарелка, покачиваясь, матово поблескивая боками и негромко гудя, висела над самой ее головой.
От испуга девушка едва не прикусила язык.
Уголком глаза она видела, как какой–то мужчина перекрестился. «Он сделал это, потому что увидел у меня над головой золотое сияние», — подумала она, и это показалось ей самым замечательным, что когда–либо случалось в ее жизни. До сих пор еще ни один человек не смотрел на нее с таким… уважением. Никогда, ни единого разочка. И эта приятная мысль с легкостью просочилась к ней в душу даже сквозь барьеры ужаса, изумления и паники, и затаилась там, чтобы служить ей утешением в минуты крайнего одиночества и отчаяния.
Впрочем, в эту минуту основным чувством, владевшим ею почти безраздельно, был панический страх. Неотрывно глядя вверх, она продолжала пятиться, словно отплясывая какой–то нелепый кекуок. При этом она совершенно не смотрела по сторонам и, рано или поздно, должна была непременно налететь на кого–то из собравшихся вокруг зевак, которые глядели на происходящее во все глаза, и ахали, и вытягивали шеи, но этого так и не произошло. Когда же она с некоторым недоумением обернулась, то с ужасом увидела, что представляет собой центр толпы, которая, пуча глаза и дружно отступая каждый раз, когда она делала еще один шаг, указывала именно на нее.
Между тем негромкое гудение, издаваемое тарелкой, сделалось глубже и басовитее. Слегка накренившись на бок, она вдруг опустилась еще на дюйм или два ниже. Кто–то испуганно вскрикнул, и любопытные в панике бросились в рассыпную. Отбежав на некоторое расстояние, казавшееся им безопасным, они, однако, снова остановились, образовав вокруг лее новый, более широкий круг, размеры которого определялись шатким равновесием между страхом и давлением множества новых зевак, спешивших к толпе со всех концов парка и мешавшим оказавшимся в первых рядах толпы сделать этот круг еще шире.
А тарелка все гудела, и наклонялась, наклонялась…
Девушка открыла рот, чтобы закричать, но ноги ее неожиданно подкосились и она упала на колени. И тут тарелка совершила резкий бросок.
В какую–то долю секунды она опустилась к самому ее лбу и прижалась к нему. Казалось, тарелка собирается оторвать ее от земли. По–прежнему стоя на коленях, девушка выпрямилась и даже сделала слабую попытку оттолкнуть тарелку от себя, но ее руки вдруг опустились — опустились сами, помимо ее воли — и остановились, немного не доставая до земли.
Секунды полторы тарелка удерживала ее в этом подобии паралича. Потом тело девушки один раз крупно вздрогнуло и обмякло. Она упала навзничь, тяжело и болезненно навалившись задом на собственные каблуки.
Тарелка рухнула на землю рядом с ней; сначала она покатилась вокруг девушки по небольшой дуге, потом загарцевала на ребре и, наконец, остановилась. Тусклая, неподвижная, холодная, она казалась мертвой или по крайней мере пустой.
Чувствуя, как сильно у нее кружится голова, она лежала и смотрела в подернутую серой прозрачной дымкой голубизну погожего весеннего неба. Смутно, как сквозь слой ваты, до ее слуха доносились далекие свистки.
И какие–то запоздалые крики.
И громкий, дурацкий голос, который твердил над самой ее головой: «Воздуху, дайте ей воздуху!», отчего толпа смыкалась еще теснее.
Потом небо, которое она рассматривала даже с некоторым упоением, вдруг исчезло, заслоненное чьей–то внушительной тушей. Человек, затянутый в голубой с золотыми пуговицами мундир, держал в руках ледериновый блокнотик и бормотал:
— О’кей, о’кей, что случилось? Да разойдитесь, разойдитесь же ради Бога!..
Интересны и разнообразны были расходящиеся кругами по толпе умозаключения, толкования и объяснения происшедшего:
— Оно сбило ее с ног.
— Какой–то парень сбил ее с ног.
— Он сшиб ее на землю.
— Какой–то парень толкнул ее так, что она упала.
— Прямо среди бела дня, у всех на глазах, этот парень…
— Нет, этот парк с каждым днем становится все опаснее…
И так далее, и так далее, до тех пор, пока искаженные факты вовсе не перестали соответствовать действительности, ибо щекочущие нервы эмоции в конечном итоге всегда оказываются важнее истины.
Еще сколько–то времени спустя в круг протолкался еще один персонаж, явно обладавший более крепкими, чем у остальных, плечами. Он тоже держал наготове блокнот, в который то и дело заглядывал, готовясь вычеркнуть «красивую брюнетку» и переправить ее на «привлекательную» для вечернего выпуска, так как считается, будто эпитет «привлекательная» в своей пошлой затасканности вполне адекватно (и вместе с тем — никого не задевая) отражает внешний вид любой женщины, фигурирующей в качестве жертвы в вечерней сводке новостей.
Блестящая бляха и широкое красное лицо наклонились ниже.
— Как ты себя чувствуешь, сестренка? Ты сильно пострадала?
И по толпе, как эхо, понеслось:
— …Сильно пострадала, сильно пострадала, пострадала сильно, она искалечена, он избил ее до потери сознания…
Еще один человек, одетый в светло–коричневое габардиновое пальто — с ямочкой на подбородке и тенью щетины на щеках, узкоплечий и целеустремленный, как бурав, — появился из толпы.
— Гм–м, вы говорите — летающая тарелка? О’кей, сержант, я принимаю командование.
— А кто ты, черт возьми, такой, чтобы здесь командовать?..
Сверкнула на солнце коричневая кожа футляра со значком, и какой–то человек, стоявший так близко к габардиновому пальто, что почти упирался ему в плечо подбородком, благоговейно ахнул:
— Это ФБР!..
Эта новость тоже разнеслась по толпе, подобно расходящимся по воде кругам, и полицейский кивнул, причем кивнул не одной головой, а как бы всем своим вдруг заколыхавшимся телом.
— Вызовите помощь и удалите посторонних, — распорядился габардиновый.
— Слушаюсь, сэр! — ответил полицейский.
— ФБР, ФБР… — заволновалась толпа, и над девушкой снова появился клочок чистого голубого неба.
Она вдруг села, и ее лицо осветилось радостью.
— Летающая тарелка говорила со мной! — проговорила она певуче.
— Ну–ка, заткнись, — сказал ей габардиновый. — У тебя еще будет возможность поговорить.
— Да, помолчи лучше, сестренка, — поддакнул полисмен. — В этой толпе может быть полным–полно красных…
— И ты тоже заткнись, — оборвал его фэбеэровец.
А кто–то в толпе сказал соседу, что на девчонку напали коммунисты, другие же, напротив, утверждали, что ее избили за то, что она сама была коммунисткой.
Она попыталась подняться, но чьи–то заботливые руки заставили ее снова лечь. К этому времени на место происшествия прибыло уже три десятка полицейских.
— Я могу идти, — сказала она.
— Не волнуйтесь, пожалуйста, вам необходим покой, — ответили ей.
Потом рядом с ней поставили носилки, переложили ее на них и накрыли большой простыней.
— Я могу ходить, — снова повторила она, пока ее несли сквозь толпу.
Какая–то женщина бросила на нее взгляд, побледнела и со стоном отвернулась.
— Боже мой, какой кошмар!
Какой–то средних лет коротышка с круглыми глазами таращился и таращился на нее, и, не переставая, облизывал свои толстые губы.
Подкатила «Скорая».
Ее втиснули внутрь; габардиновый был уже там.
— Как это случилось, мисс? — спросил ее какой–то человек в белом халате с дочиста отмытыми розовыми руками.
— Никаких вопросов, — перебил фэбеэровец. — Государственная тайна.
Потом была больница.
— Мне нужно вернуться на работу, — сказала она.
— Снимите и сдайте вашу одежду, — ответили ей.
Впервые в жизни у нее была отдельная комната, но каждый раз, когда входная дверь открывалась, она видела в коридоре дежурного полицейского. Дверь открывалась часто, и внутрь входили мужчины в гражданских костюмах, которые были вежливы с военными, и военные, которые держались подчеркнуто любезно с некоторыми гражданскими.
Она не понимала, ни что они все делают, ни чего от нее хотят. Каждый день ей задавали четыре миллиона пятьсот тысяч вопросов. По–видимому, все эти люди вообще никогда не разговаривали друг с другом, потому что вопросы были одни и те же:
— Как ваше имя?
— Сколько вам лет?
— В каком году вы родились?
Порой эти вопросы звучали более чем странно:
— Вы говорили, что ваш дядя женился на женщине родом из Центральной Европы. Где находится Центральная Европа?
— В каких клубах или землячествах вы состоите членом?
— Ах, да, как насчет банды «Низкопробные Дешевки» с Шестьдесят третьей улицы? Кто стоял за ними на самом деле?
И снова они возвращались к происшествию в Центральном парке.
— Что вы имели в виду, когда сказали, что летающая тарелка говорила с вами?
— Только то, что она говорила со мной, — отвечала она.
— И что она вам сказала? — интересовались они.
Но она только отрицательно качала головой.
Некоторые из задававших вопросы свирепо орали на нее, но некоторые были добрыми. Еще никто никогда не был так добр к ней прежде, но вскоре она сообразила, что они вовсе не добры. Они просто хотели, чтобы она успокоилась, расслабилась и начала думать о другом, и тогда они неожиданно выстреливали в нее своим главным вопросом:
— Что вы имели в виду, когда сказали, что тарелка говорила с вами?
Очень скоро она начала чувствовать себя с ними в точности так же, как чувствовала себя в доме матери, в школе и в любом другом месте, поэтому она просто сидела и молчала, пока они орали и грозили ей. Однажды они несколько часов продержали ее на очень жестком стуле, и не давали ей пить, и направляли в глаза нестерпимо яркую лампу, но ей это было нипочем. Дома над дверью ее спальни было застекленное окно, и каждую ночь до самого утра ей в лицо бил яркий свет из кухни, который мать специально оставляла, чтобы девочку не мучили кошмары. Так что эта жалкая лампочка ее нисколько не беспокоила.
В конце концов ее выписали из больницы и отправили в тюрьму. В каком–то отношении там было даже лучше. Во–первых, еда. Постель тоже оказалась вполне сносной. Сквозь зарешеченное окно она видела множество женщин, которые каждый день гуляли во внутреннем дворе, и ей объяснили, что у всех у них гораздо более жесткие койки.
— Вы — очень ценная молодая леди.
Сначала она почувствовала себя польщенной, однако скоро ей опять стало ясно, что на самом деле им на нее наплевать. Просто они продолжали обрабатывать ее разными хитрыми способами. В один прекрасный день к ней в камеру даже принесли летающую тарелку, которая лежала в большом деревянном сундуке с висячим замком в петле, внутри которого находился стальной сейф с патентованным автоматическим замком. Сама тарелка вряд ли весила больше пары фунтов, но когда ее упаковали подобным образом, потребовалось двое здоровых мужчин, чтобы нести сундук, и еще четверо вооруженных охранников, чтобы присматривать за ними.
Они заставили ее в точности повторить, как все было, и несколько солдат держали летающую тарелку у нее над головой, только тарелка была уже не та. Кто–то насверлил в ней отверстий и выпилил в разных местах множество крошечных кусочков, к тому же теперь тарелка была мертвого серого цвета. Ее спросили, знает ли она, что случилось, и она впервые ответила им:
— Теперь она пуста, — сказала она.
С самого начала единственным, с кем она была не прочь поговорить, был невысокий человек с округлым животиком. Когда они впервые остались одни, он сказал ей напрямик:
— Я считаю, что с тобой здесь обращаются просто по–свински, но я должен делать свою работу, а моя работа заключается в том, чтобы выяснить, почему ты не хочешь никому рассказывать, что сообщила тебе летающая тарелка. Меня самого это нисколько не интересует. Я не хочу знать, что она тебе сказала, и никогда не буду тебя об этом спрашивать. Я не желаю даже, чтобы ты сказала мне это сама. Давай просто выясним, почему ты держишь это в секрете, о’кей?
Способ, которым он это выяснял, оказался довольно странным. Они часами беседовали о том, как она болела в детстве воспалением легких, о цветочном горшке, который она своими руками сделала во втором классе и который мать разбила о пожарную лестницу, о том, как ее «забывали» забрать из школы, и о ее заветной мечте, а мечтала она о том, как будет держать обеими руками бокал с вином и улыбаться поверх него какому–нибудь красивому молодому мужчине.
Однажды она сказала ему, почему ей не хочется рассказывать о том, что сообщила ей летающая тарелка — сказала теми же словами, какими объясняла это себе.
— Потому что она говорила только со мной, и это больше никого не касается.
Она даже рассказала ему о мужчине из парка, который перекрестился, глядя на нее. Это была вторая тайна, которая принадлежала только ей одной.
Мужчина с брюшком действительно был честным человеком. Именно он предупредил ее о суде.
— Я не имею права говорить тебе этого, но тебя собираются судить по всей строгости закона — с прокурором, присяжными и прочим. Но ты не бойся и говори только то, что тебе хочется — не меньше, но и не больше, ясно? И не позволяй им вывести себя из равновесия. У тебя есть право на свою личную жизнь.
С этими словами он поднялся и, негромко выругавшись, ушел.
Накануне суда к ней пришел какой–то мужчина, который долго говорил с ней о том, что Земля может быть атакована из космоса существами гораздо более развитыми и сильными, чем люди, и что у нее в руках, возможно, находится ключ к спасению всей планеты. Следовательно, заключил он, ее долг — отдать свою тайну людям. Но если даже земля не подвергнется нападению из космоса, добавил он, она должна подумать о том решающем преимуществе, которое она могла бы дать своей стране в борьбе с врагами. Потом он помахал пальцем у нее перед носом и сказал, что ее упрямство может быть классифицировано как пособничество врагам родины. В конце концов она узнала, что этот человек будет защищать ее на суде.
Но все обошлось. Присяжные признали ее виновной в неуважении к суду, и судья прочел длиннейший список наказаний, которые он мог бы применить к ней в данном случае. Потом он выбрал одно из них и осудил ее условно, с отсрочкой приговора. После суда ее еще на несколько дней отвезли в тюрьму, а затем выпустили на свободу.
Сначала все складывалось крайне удачно. Она нашла работу в ресторане и сняла недорогую меблированную комнату, так как газеты столько о ней писали, что родная мать просто не пустила ее на порог. Мать давно и сильно пила, и имела обыкновение время от времени ставить на уши весь квартал, однако у нее были вполне определенные взгляды на то, что значит быть респектабельной. Тот факт, что ее дочь попала в газеты, да еще в связи с обвинениями в шпионаже, плохо сочетался с ее понятиями о приличиях и безупречной репутации, поэтому она приклеила на почтовый ящик внизу кусочек картона со своей девичьей фамилией, а дочери заявила, что жить она здесь больше не будет.
В ресторане она познакомилась с мужчиной, который вскоре пригласил ее на свидание. Это было первое в ее жизни свидание, и она потратила все деньги, что у нее были, на красную лакированную сумочку, отлично сочетавшуюся с ее красными туфлями. Правда, туфли и сумочка были немного разного оттенка, но по крайней мере и то, и другое было красным.
В назначенный день они вместе отправились в кино, но после сеанса новый знакомый не попытался ни поцеловать ее, ни подтвердить свои намерения каким–либо иным способом. Вместо этого он принялся допытываться, что же все–таки сообщила ей летающая тарелка. Но она ничего ему не сказала, а, вернувшись домой, проплакала до утра.
В следующий раз она обратила внимание на то, что двое мужчин, сидевших в одном из полукабинетов, замолкают и хмурятся каждый раз, когда она проходит мимо или направляется в их сторону. Наконец один из них вызвал владельца ресторана, и они долго говорили втроем. Потом хозяин объяснил ей, что эти двое были инженерами–электронщиками, работавшими на правительство, и что они боялись разговаривать о делах, пока она была поблизости, ибо, по их мнению, она вполне могла оказаться шпионкой или чем–нибудь похуже. Дело кончилось тем, что ее уволили.
Спустя какое–то время, зайдя в одно дешевое кафе, чтобы перекусить, она увидела свое имя на панели музыкального автомата. Опустив в прорезь пятицентовую монету и нажав нужную кнопку, она услышала развеселую песенку о том, как в один прекрасный день «летающая тарелка спустилась с небес», и с тех пор у нее «под юбкой завелся бес». Было там и еще что–то вроде «что сказала мне тарелка никому не расскажу, приходи ко мне, красавчик, все в натуре покажу», и пока она слушала эту белиберду, один из посетителей забегаловки узнал ее в лицо и назвал по имени. Ей пришлось спасаться бегством, но четверо подвыпивших молодчиков шли за ней до самого дома, где она снимала комнату, и, ложась спать, она придвинула к двери платяной шкаф.
Иногда ей выпадали и спокойные периоды, которые могли продолжаться месяцами, но рано или поздно кто–нибудь снова приглашал ее на свидание. В трех случаях из пяти за ней и ее кавалером следили какие–то люди. Один раз мужчина, с которым она пошла прогуляться в парк, арестовал того, кто следил за ними. Дважды люди, которые следили за ними, арестовывали человека, пригласившего ее на свидание. В пяти случаях из пяти ее кавалеры пытались выведать у нее что–либо о летающей тарелке, и хотя, идя с кем–нибудь в кафе или в кино, она изо всех сил пыталась притвориться, будто это настоящее свидание, ей это удавалось плохо.
В конце концов она переехала на побережье и нашла новую работу, заключавшуюся в том, что по ночам она убирала в магазинах или в конторах. Работы было совсем немного, но для нее это означало только то, что она будет меньше сталкиваться с людьми, способными узнать ее по фотографиям в газетах, ибо шумиха, связанная с происшествием в Центральном парке, никак не могла улечься. Каждые одиннадцать месяцев какой–нибудь ретивый обозреватель с регулярностью часового механизма снова поднимал эту неприятную для нее тему в журнале или воскресном приложении, а если кому–нибудь случалось заметить вдали прожектор или метеозонд, освещенный лучами закатившегося за горизонт солнца, то их сразу объявляли неопознанными летающими объектами, и тогда кто–нибудь не без язвительности вспоминал древнюю историю «летающего блюдечка, которое делится с людьми своими секретами». После каждого такого случая, она старалась пореже выходить на улицу в дневное время.
Однажды ей показалось, что она нашла выход. Люди не хотели с ней знаться, и она начала читать. Некоторое время книг ей вполне хватало, но очень скоро она обнаружила, что большинство романов ничем не лучше фильмов, в которых почему–то рассказывается исключительно о белокурых красотках, которым принадлежит весь мир и которые вертят им, как хотят.
Тогда она попыталась поближе познакомиться с деревьями или животными. Мерзкий маленький бурундучок, запутавшийся в проволочной изгороди, пребольно укусил ее, когда она попыталась его освободить. Из этого она заключила, что даже животные не хотят иметь с ней никаких дел. Деревьям же она была совершенно безразлична.
Именно тогда ей пришла в голову идея с бутылками. Она собрала их столько, сколько сумела найти, положила в каждую по записке и плотно заткнула. С тех пор она часто уходила на много миль вверх или вниз по побережью и, найдя подходящее место, бросала бутылки в воду, стараясь зашвырнуть их как можно дальше от берега. Она верила, что если такая бутылка попадет в руки подходящему человеку, он получит единственную вещь в мире, которая сможет ему помочь.
Затея с бутылками поддерживала ее полных три года. Каждому человеку необходим свой собственный секрет, свое маленькое дело, которое он может делать втайне ото всех. Но в конце концов пришел день, когда она поняла, что продолжать бессмысленно. Можно сколько угодно пытаться помочь кому–то, кто может быть существует, однако рано или поздно наступит момент, когда ты уже не в силах будешь лгать себе, что такой человек действительно есть. И тогда все. Конец.
— Ты не замерзла? — спросил я, когда она закончила свой невеселый рассказ. К этому времени шорох прибоя почти затих, а лежащие на песке тени заметно удлинились.
— Нет, — отозвалась она из темноты и внезапно добавила: — Ты, наверное, подумал, что я злюсь на тебя, потому что ты видел меня голой?
— У тебя есть полное право сердиться.
— А знаешь, мне на самом деле все равно. Я просто… То есть, я бы не хотела, чтобы ты увидел меня даже в вечернем платье или в простом рабочем комбинезоне. Мое тело не прикроешь, оно здесь… более или менее. Я просто не хотела, чтобы ты видел меня.
— Именно я, или любой другой человек?
Она слегка заколебалась.
— Ты.
Я встал и, слегка потянувшись, прошелся туда–сюда по песку, размышляя.
— Разве ФБР не мешало тебе бросать эти бутылки?
— Разумеется, мешало. Страшно подумать, сколько денег честных налогоплательщиков они потратили, чтобы их собрать. Время от времени они все еще устраивают, так сказать, выборочные проверки, однако даже им это начинает надоедать. Ведь в каждой записке — одни и те же слова…
Она рассмеялась, изрядно удивив меня. Я не думал, что она все еще на это способна.
— Чему ты смеешься?
— Над чем, вернее — над кем, — поправила она. — Над ними всеми — над судьями, тюремщиками, музыкальными автоматами — над людьми. Ты, наверное, думаешь, что, если бы я с самого начала сказала им всю правду, это избавило бы меня от многих неприятностей? Поверь, это не так.
— Не так?
— Нет. Мне бы просто не поверили. Им нужно было только одно — новое оружие. Сверхзнания сверхнарода из далекой галактики, чтобы, если получится, вышибить дух из этого сверхнарода. А если не получится, то из нашего… Все эти умные головы… — Она фыркнула, но скорее недоуменно, чем насмешливо. — Когда все эти генералы и высокопоставленные чиновники думают о «сверхрасе», они имеют в виду сверхнауку. Неужели никто из них ни разу не задумался о том, что сверхнарод — это еще и сверхчувства: сверхсмех или, например, суперголод? Она немного помолчала.
— Почему ты не спрашиваешь, что сказала тарелка? — спросила она неожиданно.
— Я сам тебе скажу, — выпалил я.
«То одиночество, что в нас порой таится,
Другим и в страшном сне не снится.
Его мы рады б разделить,
Как делят воду с тем, кто хочет пить.
Так одинок и я. Так знай же, брат,
Что в бесконечности, где только свет блуждает,
Всегда найдется кто–то, кто себя
Стократ ненужней и слабей считает…»
— Господи Иисусе! — с глубоким и искренним волнением воскликнула она и снова заплакала. — А как… кому оно было адресовано?
— «Самому одинокому»…
— Откуда ты знаешь? — прошептала она.
— Разве не эти строки ты отправляла в своих бутылках?
— Да, — сказала она. — Когда становится невмоготу, когда никому нет до тебя никакого дела, и никто… Тогда ты бросаешь в море бутылку с запиской и чувствуешь, как твое одиночество становится чуточку меньше. И ты сидишь и думаешь о ком–то, кто когда–нибудь, где–нибудь ее подберет. Подберет и впервые узнает, что даже самое страшное можно как–то понять, объяснить…
Луна клонилась к дюнам, и прибой совсем замолчал. Мы сидели, подняв головы, и смотрели на звезды. Потом она сказала:
— Мы даже не знаем, на что похоже одиночество. Все думали, что летающая тарелка — это тарелка, но на самом деле это была бутылка с запиской. Ей пришлось пересечь самый большой океан — весь космос — и шансы на удачу были ничтожными… Одиночество?.. Нет, мы не знаем настоящего одиночества!
Когда мне показалось, что она достаточно успокоилась, я спросил, почему она решила покончить с собой.
— То, что сказала мне летающая тарелка, — ответила она, — очень помогло мне. И я решила… отплатить тем же. Я чувствовала себя недостойной никакой помощи, но мне необходимо было убедиться в том, что я не настолько плоха, чтобы не иметь права помогать другим. Я никому не нужна? Пусть так. Но знать, что никто, ни один человек в мире не нуждается в моей помощи… Этого я уже не вынесла.
Я глубоко вздохнул.
— Я нашел одну из твоих бутылок два года назад. С тех пор я искал тебя — изучал карты течений, метеосводки и… странствовал. Наконец я услышал о тебе и твоих бутылках. Кто–то сказал мне, что ты больше не пускаешь их по волнам, но часто гуляешь по дюнам ночью. Я сразу понял — почему. И всю дорогу бежал бегом…
Мне потребовался еще один глоток воздуха, чтобы продолжить.
— У меня изуродована нога. Я умею мыслить ясно, но слова, которые я произношу вслух, совсем не те, что звучат в моей голове. Мой нос похож на баклажан! У меня никогда не было женщины. И еще ни разу меня не приняли на работу, где хозяевам пришлось бы смотреть на меня при дневном свете. А ты… прекрасна, — закончил я. — Ты — прекрасна!
Она ничего не сказала, но мне показалось, будто от нее исходит свет — гораздо более яркий и чистый, чем отбрасывает искушенная луна. И, кроме всего прочего, это означало, что и одиночество когда–нибудь кончается для тех, кто был одинок целую вечность.
Назад: Образ мышления[16]
Дальше: Сокамерник[26]

Антон
Перезвоните мне пожалуйста по номеру 8(812)454-88-83 Нажмите 1 спросить Вячеслава.