Книга: Чарльз Диккенс. Собрание сочинений в 30 томах. Том 9
Назад: Лион, Рона и авиньонский домовой в юбке
Дальше: Генуя и ее окрестности

Из Авиньона в Геную

 

 

Показав нам темницы, домовой в юбке почувствовал, что ее главный coup нанесен. Она отпустила упавшую с грохотом дверцу и стала на ней, уперев руки в бока и громко сопя.
По окончании осмотра дворца, желая купить у нее краткую историю здания, я прошел вместе с ней до ее жилища, расположенного в проезде под внешними воротами крепости. Ее кабачок — темное, низкое помещение, освещенное маленькими оконцами, пробитыми в толстой стене; царивший в нем полумрак; очаг, похожий на кузнечный горн, стойка, уставленная бутылками, графинами и стаканами; домашняя утварь и одежда, развешанные по стенам, а у дверей степенная женщина с вязаньем — то-то, надо полагать, беспокойно ей живется с нашим домовым, — все было как на картине Остаде.
Я обошел здание снаружи, все еще пребывая как во сне, но вместе с тем с радостью чувствуя, что страшный сон окончился, — и уверенность в этом мне внушил солнечный свет под сводами. Невиданная толщина и головокружительная высота стен, невероятная прочность и массивность башен, огромная протяженность здания, его гигантские размеры, его мрачный облик и варварская ассиметричность поражают и устрашают. Вспоминая, чем только оно не было в старину: неприступной крепостью, роскошным дворцом, ужасной тюрьмой, застенком и судилищем инквизиции — в одно и то же время домом празднеств, битвы, молитв и пыток, — проникаешься мучительным интересом к каждому камню, из которых сложена эта громада, и начинаешь по-новому объяснять себе ее несуразность. Впрочем, и тогда и значительно позже я думал только о солнце, проникшем в его подземелья. В том, что дворец превращен в жилище шумных солдат, что под сводами его раздается их грубая речь и привычная брань, а на его грязных окнах вывешена для просушки их одежда, — во всем этом было некоторое умаление его былого величия, но также и нечто радовавшее душу. Но дневной свет в его каменных клетках, ясное небо над его застенками — вот где подлинное его поражение и унижение. Если 6 я увидел его объятым пожаром от рвов до зубцов его стен, то и тогда бы я знал, что никакой огонь не может произвести в нем такого опустошения, какое произвел солнечный свет в его темницах и в секретных помещениях инквизиции.
Прежде чем покинуть папский дворец, позвольте перевести отрывок из той краткой его истории, о которой я только что упоминал, — небольшой анекдот, тесно связанный с ним и имеющий прямое отношение к его судьбам.
«Старинное предание повествует, что в 1441 году племянник папского легата Пьера де Люд жестоко оскорбил нескольких знатных дам Авиньона, родственники которых в отместку напали на юношу и безжалостно его изувечили. В течение многих лет легат вынашивал мысль о мести и был непоколебимо уверен, что когда-нибудь все-таки насладится ею. С течением времени он первый сделал шаги к полному примирению и, когда поверили в его притворную искренность, устроил в этом самом дворце роскошное пиршество, пригласив на него некоторые семьи — целые семьи, которые решил уничтожить. На этом празднестве царило ничем не омрачаемое веселье, но меры легата были отлично продуманы. Когда был подан десерт, к легату подошел швейцарец-телохранитель и сообщил, что один из иностранных послов испрашивает у него срочную аудиенцию. Легат, извинившись перед гостями, удалился в сопровождении свиты. Через несколько минут после этого пятьсот человек были превращены в пепел. Страшный взрыв поднял на воздух целое крыло здания».
Осмотрев церкви (я не стану на этот раз докучать вам церквами), мы в тот же день после полудня покинули Авиньон. Жара была невыносимая, и дороги за пределами городских стен были усеяны спящими, которые спали всюду, где была хоть крошечная полоска тени, а также праздными качками полусонных, полубодрствующих, ожидавших, когда же солнце опустится, наконец, достаточно низко, чтобы они могли поиграть в шары между выжженных зноем деревьев и на пыльной дороге. Урожай был почти полностью убран, и мулы и лошади молотили хлеб на гумнах. С наступлением сумерек мы оказались в дикой, холмистой местности, некогда славившейся разбойниками, и медленно тащились по крутому подъему. Так мы ехали до одиннадцати часов вечера, пока не остановились на ночлег в городе Эксе (два перегона от Марселя).
На следующее утро мы обнаружили, что наша гостиница удобна и даже прохладна благодаря наглухо опущенным шторам и ставням, ограждавшим нас от наружного света и зноя; да и город был очень опрятен. Но было так знойно и солнце сияло так ярко, что, выйдя в полдень на улицу, я испытал ощущения человека, внезапно попавшего из полутемной комнаты в голубые языки греческого огня. Даль была настолько прозрачна, что казалось, будто до холмов и скалистых вершин всего какой-нибудь час ходьбы, а город, заслоненный от меня голубоватою дымкой, был раскален, как мне чудилось, добела и отражал от своей поверхности пышущий жаром воздух.
Мы покинули Экс под вечер и направились по дороге в Марсель. До чего же пыльной была эта дорога! Дома стояли с наглухо закрытыми ставнями, виноградники были точно напудрены. У порога почти каждой хижины женщины с глиняными мисками на коленях чистили и крошили лук к ужину. Этим делом они были заняты и накануне вечером, когда мы ехали из Авиньона. Мы миновали два-три укрытых в тени сумрачных замка, окруженных деревьями и прохладными водоемами. Смотреть на них было тем приятнее, что подобных поместий нам до тех пор попадалось немного. Подъезжая к Марселю, мы стали встречать на дороге много празднично одетых людей. Возле таверн группы людей курили, выпивали, играли в карты и шашки, а один раз мы видели и танцующих. Но повсюду пыль, пыль и пыль. Затем мы проехали по бесконечному грязному и кишевшему народом предместью. Слева от нас подымался унылый склон, на котором, громоздясь друг на друга без малейших признаков какого-нибудь порядка, толпились ослепительно белые загородные дома марсельских негоциантов, обращенные передними, боковыми и задними фасадами на все четыре стороны света. И вот, наконец, мы въехали в город.
Я побывал в нем раза два-три и впоследствии — и в хорошую погоду и в слякоть — и могу утверждать с уверенностью, что это грязное и неприятное место. Но вид с укрепленных высот на прекрасное Средиземное море с его живописными скалами и островами — просто восхитителен. Эти высоты — желанный приют, и притом по причинам менее всего эстетического порядка: сюда можно бежать от отвратительных запахов, непрестанно подымающихся над обширною гаванью, полной стоячей воды и загрязняемой отбросами с бесчисленных кораблей с самыми различными грузами — что в жаркие дни совершенно нестерпимо.
На улицах толпились иностранные моряки, представители всех стран и народов, в красных рубашках, синих рубашках, светло-коричневых рубашках, темно-коричневых рубашках и рубашках оранжевого цвета; в красных беретах, синих беретах, зеленых беретах; с длинными бородами и вовсе без бороды; в турецких тюрбанах, клеенчатых английских шляпах и неаполитанских головных уборах. Были тут и горожане, которые сидели кучками на тротуарах, или проветривались на крышах своих домов, или шагали взад и вперед по самому тесному и душному из бульваров. Слонялись тут, кроме того, и целые ватаги подозрительных личностей, которые с наглым видом то и дело преграждали нам путь. На самом шумном месте стоял городской сумасшедший дом — низкое, покосившееся, убогое здание, выходящее безо всякой ограды или двора прямо на улицу. Через ржавые решетки на окнах выглядывали сумасшедшие обоего пола и несли какую-то чушь, обращаясь к глазевшим на них снизу зевакам; а солнце, пронизывая их крошечные клетушки косыми, но все еще безжалостными лучами, казалось иссушало их мозги и причиняло им такие терзания, точно их травили собаками.
Мы недурно устроились в гостинице «Рай», расположенной на узкой улице с высоченными домами. Напротив нас была парикмахерская, где в одной из витрин красовались две восковые дамы в натуральную величину, непрерывно кружившиеся на месте; это настолько пленяло самого парикмахера, что и он и его семейство, в легком домашнем платье, восседали в креслах на тротуаре и с ленивым достоинством наслаждались восхищением и похвалами прохожих. Парикмахерское семейство отправилось на покой одновременно с нами, то есть в полночь, но сам парикмахер, дородный мужчина в суконных домашних туфлях, все еще сидел, вытяну в перед собой ноги, у своего заведения и никак, видимо, не решался затворить ставни.
На следующий день мы отправились в гавань, где матросы всех наций разгружали или грузили всевозможные товары: фрукты, вина, оливковое масло, шелк, бархат и все, что может быть предметом торговли. Наняв одну из бесчисленных юрких лодочек с веселым полосатым навесом, мы поплыли под кормой больших кораблей, под буксирными канатами и цепями, навстречу другим лодкам и очень часто чрезмерно близко к судам, от которых пахло апельсинами, пробираясь к «Марии-Антуанетте», нарядному пароходу, готовому к отплытию в Геную и стоявшему в дальнем конце гавани, близ выхода из нее. Вскоре и наша карета, этот громоздкий «пустячок из Пантехникона», погруженная на плоскодонную баржу и толкавшая все и всех, вызывая бесчисленные проклятия и выразительнейшие гримасы, неуклюже уткнулась в борт парохода, и в пять часов вечера мы вышли в открытое море. Пароход сиял чистотой; обед был подан под навесом на палубе; вечер был ясным и спокойным, море и небо — невыразимо прекрасны.
Ранним утром мы миновали Ниццу и весь день плыли вдоль побережья, всею в нескольких милях от дороги, называемой Карнизом, о которой будет подробнее сказано дальше. Уже к трем часам пополудни показалась Генуя; мы следим, как постепенно возникает из воды роскошный ее амфитеатр, как терраса поднимается над террасой, сад над садом, дворец над дворцом, возвышенность над возвышенностью, это занятие поглотило все наше время, пока мы не вошли, наконец, в ее великолепную гавань. Подивившись на капуцинов, наблюдавших на набережной за тем, чтобы правильно отвешивались дрова, мы выехали в Альбаро, до которого было две мили и где мы заранее сняли дом.
Наш путь проходил по главным улицам, но в этот раз мы не видели ни Страда Нуова, ни Страда Бальби — прославленных улиц, застроенных почти сплошь дворцами. Никогда в жизни не бывал я еще в такой мере сбит с толку. Поразительная новизна всего представшего предо мной, непривычные запахи, неописуемая грязь (хотя Генуя и считается самым чистым из городов Италии); беспорядочное нагромождение грязных домов — один на крыше другого; переулки еще теснее и неопрятнее, чем в Сент-Джайлсе или старом Париже, из которых, однако, появляются не жалкие оборванцы, но нарядные женщины в белых мантильях и с большими веерами; отсутствие всякого сходства между тем, что я видел когда-либо прежде и здешними жилыми домами, стенами, тумбами и опорами крытых аркад, а также удручающее зловоние, неустроенность и запущенность ошеломили меня. Я впал в мрачное уныние. Вспоминаю, что предо мной, словно в лихорадочном и диком бреду мелькали на перекрестках алтари святых и мадонны, множество монахов различных орденов и солдат, огромные красные занавеси в дверях церквей; помню, что мы поднимались все время вверх, и всякая новая улица или проезд вели все выше и выше; что я видел лотки с фруктами, над которыми висели вплетенные в гирлянды из виноградных листьев свежие лимоны и апельсины, кордегардию, подъемный мост и какие-то ворота, продавцов воды со льдом, рассевшихся со своими подносами па краю канавы, — и это все, что мне запомнилось, пока меня не доставили в запущенный, угрюмый, заросший сорной травою сад к какому-то розовому зданию тюремного вида и не сказали, что это — мой дом.
В тот день я едва ли предполагал, что когда-нибудь полюблю самые камни на улицах Генуи и буду вспоминать этот город, в котором провел долгие часы покоя и счастья, с чувством нежной привязанности. Но таковы были мои первые впечатления, и я честно поведал о них; о том, какие изменения они претерпели впоследствии, я расскажу ниже. А теперь, после столь долгого и утомительного путешествия, давайте переведем дух.
Назад: Лион, Рона и авиньонский домовой в юбке
Дальше: Генуя и ее окрестности