Книга: Дюма. Том 54. Блек. Маркиза д'Эскоман
Назад: XXX ПРЕНЕБРЕЖЕНИЕ И СОЖАЛЕНИЯ
Дальше: XXXII УТРЕННИЕ ПРИЕМЫ МАДЕМУАЗЕЛЬ ЖЕЛИ

XXXI
ПРОБУЖДЕНИЕ

Однажды, месяц спустя, Сюзанна вернулась на улицу Сез совершенно потрясенная. Отправившись в Сен-Жерменское предместье, она пересекала площадь Согласия и едва не была сбита коляской. Подняв голову, гувернантка отчетливо увидела, что на передней скамейке экипажа сидел тот, кого она привыкла называть мужем своей госпожи. Чтобы удостовериться в том, что глаза ее не обманули, Сюзанна бросилась за экипажем, но он мчался так быстро, что кормилица сумела только заметить в нем еще даму и пожилого господина, но лиц их она различить не смогла.
В это время здоровье г-жи д’Эскоман было столь слабым, дела ее в магазине приняли столь печальный оборот и доставляли ей так много забот, что Сюзанна не решилась добавлять к огорчениям молодой женщины свои опасения, возможно и воображаемые… Но вечером она дождалась возвращения Луи де Фонтаньё и, когда через оставленную ею приоткрытой дверь послышались его шаги, вышла на улицу навстречу ему.
— Сударь, — сказала она, заслонив ему дорогу и так властно схватив его за руку, что он тщетно старался ее освободить, — вы стали причиной того, что Сюзанна Мотте запятнала свое имя честной женщины на этом свете и, возможно, подвергла опасности свое спасение на том свете; этой ценой я надеялась, по крайней мере, приобрести уверенность в счастье той, которую люблю как родного ребенка, но слезы и отчаяние вновь вернулись в ее дом.
— Если они и вернулись, Сюзанна, то скорее в силу обстоятельств, чем по моей вине, — с притворной кротостью отвечал молодой человек.
— Господин де Фонтаньё, вы знаете, что я осуждала многие решения, внушенные моей хозяйке ее чуткостью, но еще больше я ими восторгалась. Я всего лишь бедная, необразованная женщина, но сознание такого величия и благородства внушает мне желание подняться на ее высоту.
— Однако, Сюзанна, что дает вам повод думать, будто я нарушаю свой долг по отношению к Эмме?
— Я вам это скажу: она грустит, а вы оставляете ее одну; она плачет, а вы, вместо того чтобы облегчить ее печали, разделив их с нею, проводите время в праздности, в удовольствиях, в беспутстве…
— Сюзанна! — гневно прервал ее Луи де Фонтаньё.
— Нет, вы меня выслушаете; я ваша сообщница и потому имею право высказать вам все, что думаю; я сделаю это без страха, господин де Фонтаньё, предупреждаю вас: поберегитесь! Я сильно ненавидела ее первого палача, но если из-за вас мне будет дано познать угрызения совести оттого, что я собственными руками подготовила несчастье для моей бедной хозяйки и вырыла для нее пропасть, которая поглотит ее навсегда, то, чувствую, ненависть моя к вам будет куда более непримирима, чем та, какую я прежде испытывала к господину д’Эскоману. Предупреждаю вас еще раз: поберегитесь!
Луи де Фонтаньё слушал угрожающие слова дуэньи, храня презрительное молчание. Тем не менее они все же произвели на него определенное впечатление, ибо он не мог не видеть состояние удрученности, в каком уже несколько дней пребывала Эмма. Однако это впечатление должно было проявиться в последствиях, совершенно отличных от тех, какими они были бы месяц тому назад.
Пока его душа не ощущала ничего, кроме горечи разочарования, пришедшего на смену его пылкой страсти к г-же д’Эскоман, что привлекало его этим контрастом; пока она поддавалась лишь неясным чаяниям, малейшему порыву его легко смягчающегося сердца, он, если и не любил больше, то, по крайней мере, еще испытывал сожаление об отсутствии любви; но затем вина его обрела плоть, его совесть получила возможность предъявить ему тяжелые и серьезные упреки; глубокое осознание совершенного им дурного поступка ослабило его чувствительность, и, когда на него что-либо воздействовало, его способность к восприятию проявлялась лишь в своего рода дерзком недовольстве.
Из всех чувств труднее всего скрыть подобные тайные угрызения совести.
Луи де Фонтаньё еще недостаточно пожил и был еще слишком далек от того, чтобы стать тем, кого называют лицемером; он этого и не пытался сделать; но при каждом случае, какой ему представлялся, молодой человек, вымещая свое дурное расположение духа на других, давал выход тому, что он испытывал против самого себя, и полагал при этом, что он получает таким образом облегчение.
Ему не приходила в голову мысль расспросить Эмму о ее печалях, выяснить, не связаны ли они с его отношением к ней, успокоить ее ложью и хотя бы поинтересоваться, не проистекают ли они из плохого состояния дел в магазине, чего, несмотря на свою беспечность и частые и долгие отлучки в течение месяца, он не мог не заметить. Пора такой его заботливости к Эмме миновала; он поднимал шум, чтобы отвлечься; он оплакивал самого себя, чтобы не оплакивать свою подругу, и воспламенялся от собственных слов, словно обвинения, какими нелепыми бы они ни были, становились оправданием его поведения; с бесстыдным простодушием преступника он поменял роли и попытался изобразить волнующую картину пустоты своей жизни с тех пор, как ему стало заметно, что Эмма не любит его так, как она любила его когда-то.
Против его ожидания, г-жа д’Эскоман нисколько не возмутилась подобной несправедливостью, а оставалась серьезной и спокойной; она слушала его и смотрела на него, находясь в каком-то оцепенении; глаза ее были сухи, взгляд их был неподвижен; лишь несколько вздохов, которые ей с трудом удавалось сдерживать, свидетельствовали о том, что должно было происходить в ее душе, когда ей открылась самая жуткая из всех неблагодарностей — неблагодарность разлюбившего человека.
Когда он закончил, Эмма с ангельской кротостью сказала:
— Луи, если я попрошу тебя об одной милости, ты не откажешь мне в ней?
Молодой человек смутился и покраснел, волнение его души отразилось у него на лице.
— Говори, — наконец произнес он.
— Ты давно уже обещал мне съездить к своей матери и помириться с ней. Обещай мне исполнить этот долг завтра же.
— Отчего же непременно завтра, а не в любой другой день?
— Потому что завтра двадцать девятое июля — годовщина смерти твоего отца и дяди, потому что весь последний год твои слезы не смешивались со слезами бедной вдовы и сироты и, возможно, именно это и приносит нам несчастье. Ты обещаешь исполнить мою просьбу?
В этом трогательном самозабвении было столько простоты и естественности, что Луи де Фонтаньё, несмотря на свое нервное раздражение и желание найти какую-нибудь отговорку, не смог отказать Эмме в ее просьбе. Впрочем, при первых же словах, с какими Эмма обратилась к нему, он испугался, что она преследует совсем иную цель, и, узнав, что опасения его были напрасны, ощутил огромное облегчение.
Затем он лег и уснул. Когда дыхание молодого человека стало мерным и г-жа д’Эскоман поняла, что можно не бояться более его пробуждения, она приблизилась к кровати, облокотилась на подушку и долго смотрела на лицо еще столь дорогого ей человека; затем столь же долго она оставалась погруженной в раздумья.
Когда наступило утро, простыня, к которой она прислоняла свое лицо, была мокрая от пролитых ею слез; Эмма встала и взяла из шкафчика письма и пряди волос, которые Луи де Фонтаньё присылал ей, когда она находилась в тюрьме. Она поцеловала эти святыни и заперла их в шкатулку.
— Вот и все, — произнесла она сдавленным голосом, — что я унесу с собой из этого дома, и, без сомнения, вот и все, что вскоре останется мне от него.
Затем, встав на колени и скрестив на груди руки, Эмма принялась молиться:
— Боже мой! Я водрузила идола на твой алтарь, и твой гнев низверг этого идола на меня; я поклонялась греху, и ты наказываешь меня грехом; Господь мой, я подчиняюсь твоей всемогущественной справедливости; я не ропщу против кары, не проклинаю карающую меня десницу; но, подвергая наказанию меня, Господь мой, пощади его! Пусть эти страдания, размеры коих один ты можешь исчислить, станут еще горше; пусть муки моей оставленной в одиночестве души станут еще сильнее, но отведи от него свою длань, пусть я одна снесу бремя твоего гнева, и, смиренная и повергнутая ниц, я буду благословлять тебя, Господь мой, в твоей суровости!
Назад: XXX ПРЕНЕБРЕЖЕНИЕ И СОЖАЛЕНИЯ
Дальше: XXXII УТРЕННИЕ ПРИЕМЫ МАДЕМУАЗЕЛЬ ЖЕЛИ