XV
ЗАМЫСЕЛ СЮЗАННЫ МОТТЕ И ЕГО ПОСЛЕДСТВИЯ
Через два месяца после только что рассказанных нами событий город Шатодён вновь обрел тот кладбищенский облик, каким он отличался в старые добрые времена.
Благородные семейства воспользовались отсутствием предводителя шатодёнского клуба, чтобы пробить брешь в этом последнем оплоте, обвиняемом в стремлении развратить молодежь.
Многие родители попробовали вернуть в отчий дом своих заблудших овечек — кто нежными упреками, а кто и приманкой богатого обзаведения; другие, более ловкие, проникли в крепость, намереваясь усилить слой мирных и умеренных людей, до этого пребывавших там в меньшинстве.
Большая зеленая зала клуба, со времен его создания ставшая предметом споров между курильщиками и теми, кого насмешливо называли париками, бесповоротно осталась за этими последними, установившими в ней строгую благопристойность, играя в вист по два су за фишку.
Тем самым был нанесен страшный удар по неугомонной части шатодёнского клуба; бедные молодые люди, лишенные права собираться вместе, понемногу утратили завоеванные ими напускные привычки, мало-помалу стали возвращаться к домашним очагам, безропотно танцевать на общественных балах, превращаться в знатоков сельского хозяйства и обедать за отеческим столом, чем они столь долго пренебрегали.
Несмотря на все свое желание, г-ну де Монгла не удалось остановить этот разгром; ему не хватало денег, которые позволяли г-ну д’Эскоману служить примером и поддерживать общее воодушевление. Не было больше ни безумных ночей, ни веселых застолий, ни диких забав; конюшни опустели, экипажи пришли в негодность, горожане стали разгуливать прямо по мостовым, ничто не отвлекало более благочестивых верующих от их молитв, и мостовые снова заросли травой, а физиономия старого шевалье, развлечения которого свелись к тем, какие он получал подле г-жи Бертран, вытянулась невероятным образом.
Шевалье стал находить, что у г-на д’Эскомана были свои хорошие стороны и что он, Монгла, проявил чрезмерную суровость, мстя любовнику Маргариты.
И вдруг пронесся слух, что маркиз вернулся.
Но новость эта произвела в городе не слишком сильное впечатление.
В области человеческих отношений всякая звезда, ставшая невидимой, это угасшая звезда. Господин д’Эскоман наскучил и своим друзьям, и своим недругам; он утратил свое безоговорочное влияние на друзей, опасавшихся его придирок и сносивших его насмешки; он утратил блеск необычайной эксцентричности, заставлявший недругов проявлять снисходительность к его порокам и выходкам, которые осуждала их благопристойность.
Поговаривали, что вернуться в Шатодён его заставили денежные затруднения, что г-жа д’Эскоман соизволила, наконец, заметить беспорядочные траты, характерные для управления ее имуществом; что переписки оказалось недостаточно, чтобы преодолеть сопротивление, оказываемое ею все возраставшему числу долгов, и прочее.
И в этих слухах было много правды.
Госпожа д’Эскоман принадлежала к тому типу женщин, которым чувство долга придает силы, напоминающие отвагу. Если бы она со всей искренностью прислушалась к своему сердцу, то поняла бы, что вот уже год муж более не занимает там того места, какое ему было отведено ее обманчивыми представлениями юной новобрачной; но как только у нее неожиданно появлялась какая-либо мысль, открывавшая ей истинное состояние ее души, она тут же решительно отвергала ее; она принуждала к молчанию тайный голос, желавший предупредить ее, и полагала, что у нее достанет сил укротить свое взбунтовавшееся сердце. Эта внутренняя борьба испепеляла ее жизнь даже больше, чем те огорчения, какие доставлял ей г-н д’Эскоман; но никто на свете не мог заставить ее признаться в этом. Когда ей показалось, что Господь внял ее молитвам, обращенным к нему, и открыл ее супругу путь к покаянию, она подумала, что Провидение возымело жалость одновременно к супруге и супругу, что оно пожелало вернуть мужа к исполнению его долга и навсегда избавить женщину от смутных опасений, которые только что были описаны нами и уже сами по себе казались ей преступными.
Она одержала победу над своей неприязнью; дурное обращение маркиза, свидетелями чему мы были, ее не обескуражило; добродетельная восторженность Эммы заставила зазвенеть в ее сердце струну, которая на самом деле уже была порвана, однако отвечала ее желанию вновь завоевать виновного звуками, полными нежности и любви.
Но г-н д’Эскоман покинул Шатодён, не сказав ей в утешение даже обыкновенного прости; он дал знать о себе лишь тогда, когда ему понадобилась подпись г-жи д’Эскоман для получения денег.
На этот раз у Эммы не было больше сил отрицать очевидное; она сомневалась в Боге, она сомневалась в себе самой.
Сюзанна Мотте ловко воспользовалась этим расположением духа своей молодой госпожи. До того времени гувернантку вдохновляла на все ее действия исступленная нежность, которую она испытывала к Эмме; грубое поведение г-на д’Эскомана ввергло ее в безумие от ненависти и ярости. И раз уж маркиза перестала принуждать старую гувернантку к молчанию, когда та пускалась в обвинения, Сюзанна с радостью в сердце дала себе волю. Она напрямик, без всяких намеков, рассказала все, что ей было известно из прошлого маркиза, и с удивительным тактом, какой дается только глубокому чувству, ловко сумела подметить смешную сторону всех его похождений, чтобы использовать это против него. Бог знает, сколько выгоды она извлекла из истории с Маргаритой Жели и из жалкой роли, какую играл великий покоритель сердец во время развязки этих событий!
Сюзанна не хотела, чтобы недостойный супруг Эммы оставлял о себе сожаления. Времена сожалений уже миновали. Невозможно более любить того, кого презираешь, — это избитая истина, справедливая, как и все избитые истины.
Приложив раскаленное железо туда, где, по ее предположению, была рана, Сюзанна намеревалась еще и заживить ее. Она строила немало воздушных замков, чтобы поселить там свою дорогую девочку. Да и стоило после всего этого так сокрушаться? Разве не говорила одна остроумная женщина, что замуж надо выходить для того, чтобы становиться вдовой, и разве не в этом, или почти в этом приятном положении оказалась теперь Эмма? Ведь у нее была молодость, было громкое имя и все еще блистательное, несмотря на посягательства ее достойного осуждения мужа, состояние; госпожа маркиза д’Эскоман, хотя у нее оставались только суетные светские утешения, могла еще считать себя довольной жизнью.
Ожидая этих посягательств и желая избавить от них молодую женщину, гувернантка сама возложила на себя обязанность распоряжаться и управлять всем ее имуществом; это под ее влиянием Эмма написала мужу решительный отказ поставить подпись под заемным письмом, на чем он настаивал.
Однако блестящие миражи, которыми Сюзанна прельщала свою госпожу, не вывели Эмму из уныния, ставшего, по-видимому, ее обычным состоянием. И тогда кормилица, полагая, что ее дело нуждается в завершении, вознамерилась уже в сотый раз приняться за тему г-на д’Эскомана, но Эмма при первых же словах Сюзанны остановила ее и, показывая на свое сердце, с улыбкой дала ей понять, что труд этот будет напрасен и отныне маркиз ничего для нее не значит. Успокоенная ее улыбкой, Сюзанна поздравила себя с победой, которую она приписывала своим усилиям; и все же у нее оставалась тревога по поводу грустного настроения Эммы: как гувернантка ни старалась, ей все же не удалось разгадать его причины.
Тем временем в Шатодёне вновь объявился г-н д’Эскоман.
Он приехал вечером и на другой день перед завтраком послал спросить у маркизы, не может ли она его принять.
Сюзанне очень хотелось присутствовать на этой встрече; она опасалась, что неоднократно данные ею Эмме наставления о том, как той следует держаться с мужем, окажутся напрасными, если у молодой женщины пробудится ее прежняя слабость к нему. Эмма, опасавшаяся, что ее может поставить в неловкое положение несдержанность чувств кормилицы, в конце концов заявила Сюзанне, что высказанное ею желание неисполнимо.
Господин д’Эскоман был не из тех людей, кто просто так отказывается от начатого дела; в высокомерных выражениях, с видом глубоко оскорбленного человека он заговорил об отказе, полученном им в ответ на его просьбу.
Эмма отвечала ему холодно и с помощью основательных доводов пояснила, до какого расстройства было доведено их состояние за предшествующие годы; ее поведение определялось вовсе не эгоистическими соображениями, ибо она никогда не боялась жить в скромном достатке; однако у г-на д’Эскомана были разорительные замашки, и следовало договариваться так, чтобы всякий раз иметь возможность удовлетворять их. В заключение Эмма заявила мужу, что она готова пожертвовать ему небольшие сбережения, предназначенные на дела благотворительности, и вручить ему все наличные деньги, какие у нее были в руках, но отныне не собирается трогать свой капитал.
Господин д’Эскоман был поражен спокойствием той, что еще совсем недавно бледнела и дрожала, глядя на него, а теперь разговаривала с ним о спорных делах с уверенностью опытного прокурора. Наконец, его ошеломило хладнокровие, с каким она выложила перед ним деньги, о которых шла речь.
Маркиз хотел было оттолкнуть их, но, видимо, он находился в том положении крайней нужды, что не раз заставляла сынков из знатных семейств идти на сделку со своей совестью, ибо он не уступил этому благородному побуждению.
В клубе, куда г-н д’Эскоман направился после этого супружеского свидания, он обнаружил, что утратил там свое влияние не в меньшей степени, чем у себя дома.
Ему предстояло снова завоевывать все, что он потерял.
Господин д’Эскоман не был лишен сообразительности; он подумал, что, коренным образом изменив свои привычки, сможет одновременно задобрить дракона Гесперид, охранявшего сокровища, и привлечь к себе общее внимание.
В тот же самый день, после обеда, он попросил у г-жи д’Эскоман позволения провести с нею часть вечера, что случалось за все время их супружества, возможно, пару раз.
Маркиз был с Эммой вежлив и предупредителен; он старался, хотя и без всякой пользы, ради Сюзанны, которая, не считая себя обязанной отступать от своих каждодневных привычек, с вязанием в руке, с повадками сторожевого пса, торжественно восседала на скамеечке у ног своей молодой госпожи.
Около десяти часов вечера Эмма, казавшаяся смущенной, обеспокоенной и задумчивой, в то время как муж рассыпался перед ней в комплиментах, попросила у него разрешения удалиться к себе; она вошла в свою комнату и, как только Сюзанна закрыла за ними дверь, упала в объятия кормилицы и залилась слезами.
Напрасны были старания Сюзанны узнать причину этой волновавшей ее печали: г-жа д’Эскоман хранила молчание.
Что же касается маркиза, то он отправился в клуб, чтобы провести там остаток вечера.
Появление его в зеленой зале — территории прежде спорной, а ныне захваченной и узаконенной мирными договорами — вызвало там некоторое смятение. Ее счастливые обладатели опасались, что у блистательного маркиза хватит влияния и отваги, чтобы заявить на нее свои права.
Но все оказалось далеко не так; войдя в залу, г-н д’Эскоман смирился с необходимостью пройти под кавдинским ярмом; смиренно бросив свою сигару в камин, он уселся за один из игорных столов, где как раз поджидали четвертого игрока для виста, и вежливо, чуть ли не почтительно спросил у партнера стоимость фишки.
Партнер его, давно уже отслуживший свой срок советник префектуры, отвечал, запинаясь и моргая глазами из-под больших круглых очков, водруженных на его носу, что обычная их ставка в игре — десять сантимов, но, если господину маркизу угодно…
Господин д’Эскоман прервал его с серьезным и одновременно учтивым видом:
— Моя ставка будет такой же, как и у всех; мне следует придерживаться ваших правил.
В то же время, в подтверждение своих слов, он достал из кармана горсть мелких монет и положил их перед собой.
Все присутствующие облегченно вздохнули — у них отлегло от сердца. Впервые такое количество медных монет ослепило игроков.
Наш прожигатель жизни проявил столько упорства, отстаивая несколько монет в пятьдесят сантимов, и столько ловкости, скрывая свою зевоту, что все игроки и зрители разошлись в восхищении от него.
Узнав о возвращении г-на д’Эскомана, Луи де Фонтаньё отступил от своей привычки проводить время дома и в одиночестве, которую он приобрел, сойдясь с Маргаритой, и отправился в клуб.
Господин де Монгла нарисовал ему такую душераздирающую картину отчаяния, сквозившего в письме, которое маркиз написал in extremis Маргарите, что молодой человек задавался вопросом, уж не связано ли это внезапное возвращение с намерением маркиза снова вызвать его на дуэль; молодой человек не хотел выглядеть так, будто он избегает г-на д’Эскомана. Он, казалось, пребывал в таком расположении духа, что скорее желал поединка, чем уклонялся от него, ибо не раз в течение вечера создавалось впечатление, что он глазами ищет повода для ссоры с г-ном д’Эскоманом, который об этом явно и не помышлял; напротив, выходя из залы, где шла игра, он вполне естественно подошел к своему бывшему сопернику, взял его руку, которую тот не собирался ему протягивать, и, горячо пожав ее, дружески заговорил с ним; когда же все присутствующие удалились и слышать их разговор мог только г-н де Монгла, маркиз с полнейшим простодушием и доброжелательностью спросил, как поживает Маргарита.
И если Луи де Фонтаньё по-прежнему холодно принял слова г-на д’Эскомана, то шевалье де Монгла, наоборот, пришел от них в восторг.
"Браво! — говорил он себе. — Маркиз превосходно отыгрался; он, правда, немного побледнел, произнося имя красотки; но что совершенно в этом мире?!"
И старый дворянин радостно потирал руки. Он вообще не верил в исправление людей, а уж тем более в исправление человека, у которого и голова и сердце пусты. Он догадывался, что за этой смиренностью маркиза кроется какая-то военная хитрость, и, что бы из нее ни проистекло, она обещала ему хорошую жизнь на склоне его дней.
На следующий же день г-н д’Эскоман преуспел в половине поставленной им задачи: весь город говорил о том, каким чудесным образом сказался на его личности короткий отъезд из города; это служило темой бесед в великосветском обществе и в домах попроще, в особняках и в лавках, и, поскольку каждый хотел высказать собственное суждение по этому поводу, бедная Эмма, помимо того, что ее поздравляли друзья, терпела еще и поздравления посторонних.
Мы говорим "терпела", ибо, какие усилия г-жа д’Эскоман ни прилагала, чтобы чувствовать себя счастливой, а не казаться ею, она не находила свое сердце столь снисходительным, каким оно было прежде: оно оставалось печальным; и так как молодая женщина не владела искусством изображать чувства, которые она не испытывала, то во время всех этих поздравлений на ее лице лежал отпечаток того, что было у нее на сердце.
Вот почему, уходя от маркизы, каждый готов был поставить сто против одного, что в возвращении г-на д’Эскомана к жене не было ничего искреннего.
Маркиз, казалось, не считал своим долгом оправдываться перед этими оскорбительными подозрениями. Это была правда, что его пылкая любовь к Маргарите не угасла; ни ее тяжкие проступки, ни парижские развлечения не изгладили из его памяти образ неблагодарной шатодёнки; но, несмотря на его безотчетные сожаления о том, что ему больше не принадлежало, маркиз, как и все распутники, не мог смотреть на любую красивую женщину, будь то даже его собственная жена, без того, чтобы у него не возникало желания обладать ею; он попался в свою же собственную ловушку, всерьез взяв на себя роль, которую вначале хотел только разыграть.
Но самое странное было то, что вначале раздраженный холодностью, которую проявила по отношению к нему его жена, он не заметил изменений, произошедших в ее чувствах.
Он лишь проявил больше усердия в своих заботах, больше настойчивости в своих мольбах, больше пыла в изъявлении своих чувств.
Эмма обычно слушала его с рассеянным видом; иногда она устремляла на мужа взгляд, полный тоски и грусти; казалось, она спрашивала себя: "Неужели это тот самый Рауль, которого я так любила? Но отчего же его дыхание не вводит меня более в трепет?" От таких мыслей она тяжело вздыхала, а порой и плакала.
Господин д’Эскоман считал, что ее слезы вызваны лишь воспоминаниями о его ошибках; он бросался на колени перед женой и клятвенно заверял ее, что прошлое покоится в могиле и никогда не воскреснет. Слова его звучали искренне, но они только усиливали рыдания г-жи д’Эскоман.
Если кто и следил с жадным беспокойством за стадиями этого примирения, то это была Сюзанна Мотте.
Она слишком страстно любила вскормленное ею дитя, чтобы не найти в своей душе благородства и простить маркиза, если бы только понадобилось принести в жертву ее злопамятность; но ничто не ускользало от ее проницательности: ни замешательство, ни настороженность, ни тревоги молодой женщины; и она все более и более убеждалась в том, что Эмма не лгала ей и что она действительно не любила больше маркиза и поэтому отныне все его уверения и вздохи были напрасны.
Сюзанна начала горько сожалеть о том, что ее усилия способствовали такому результату; она каялась, била себя в грудь, предлагала свою жизнь как искупительное жертвоприношение, если Богу будет угодно принять его, — лишь бы только вернуть счастье своему ребенку.
Но события шли своим чередом, а с ними у Сюзанны возникали догадки.
Маркиз д’Эскоман никогда не принадлежал к тем людям, которые долго вздыхают под дверью, как бы она хорошо ни была забаррикадирована; по одному этому можно судить о том, что должно было произойти, когда он владел ключом от этой двери как законный собственник. Однажды, на следующий день после того как маркиз провел целый вечер наедине с Эммой, Сюзанна заметила у нее следы слез и нервное подрагивание и общее искажение черт лица, что заставило гувернантку задуматься. И наконец вечером, после отъезда г-на д’Эскомана, у Эммы случился нервный припадок; погруженная в отчаяние из-за болезни своего дорогого ребенка, Сюзанна искала причину этой болезни. Несомненно, у Эммы была тайна и она скрывала ее от своей кормилицы; это предположение стало для Сюзанны одной из самых мучительных горестей за всю ее жизнь. Однако она была не такой женщиной, чтобы проявлять хотя бы малейшее терпение в страданиях подобного рода; ее право на откровенность со стороны хозяйки казалось ей священным; кормилица полагала, что ей вполне дозволено совершать насилие над этой откровенностью, если, по какому-то непонятному для нее ребячеству, эта откровенность не была настолько безоговорочной, как бы ей этого хотелось.
Сюзанна принялась тщательно перебирать в уме все события в жизни г-жи д’Эскоман; она вспомнила лица всех посетителей дома за последние полгода; память кормилицы проделала невероятную работу, напомнив ей не только все поступки Эммы, но и все мысли, которые Сюзанне удалось прочитать в нежном взоре молодой женщины; кормилица тщетно перебирала их одну за другой, но так и не нашла нить, которая могла бы указать путь в этом лабиринте, прояснить тайную печаль, по всей видимости изнурявшую ее госпожу.
Прошлая жизнь Эммы протекала спокойно и гладко под безоблачным небом; на его горизонте не было облаков, и ничто в ней не предвещало бури.
Сюзанна сменила тактику, но не отказалась от своей навязчивой идеи; вместо того чтобы продолжать свои поиски в прошлом, она подвергла дознанию настоящее.
Но и настоящее тоже, казалось, противостояло догадкам гувернантки.
Госпожа д’Эскоман вела размеренную и правильную жизнь, из дома выезжала мало. По утрам она ходила в церковь; во второй половине дня, перед ужином, совершала короткую прогулку в экипаже; Сюзанна сама всегда сопровождала хозяйку в церковь, а вечером при Эмме всегда были кучер и выездной лакей, слишком хорошо знавшие, какое влияние имеет старая кормилица в доме, чтобы не пытаться угодить ей во всем, в особенности уведомляя ее обо всех значительных событиях, ставших им известными.
Это доводило ее до отчаяния. Изнемогая, Сюзанна опустилась до приемов пошлого любопытства: она подслушивала под дверьми, вскрывала письма на имя своей госпожи; никогда еще оплачиваемая каким-нибудь ревнивцем дуэнья не проявляла столько изворотливости и рвения в своей слежке. Но тайна Эммы оставалась непроницаемой, а сама она с каждым днем становилась все более печальной; физические проявления ее недуга, тревожившие кормилицу, приняли еще более серьезный характер.
Сюзанна кончила тем, что отреклась от своих подозрений и стала приписывать все происходящее с Эммой той внутренней болезни, что сопровождает заболевания желудка или груди и в просторечии называется истощением; она преодолела свою неприязнь к г-нуд’Эскоману, решив поговорить с ним и просить его вызвать к Эмме врача.
В тот же день, когда Сюзанна приняла это решение, она, провожая Эмму на прогулку и помогая ей подняться в карету, услышала, как кучер спрашивал у выездного лакея, складывающего подножку кареты, куда нужно отвезти маркизу.
— Что за вопрос! — отвечал тот. — Туда, куда маркиза ездит каждый день.
Сюзанна не стала ждать вечера, чтобы выведать, какое место ее хозяйка предпочитала для прогулки; гувернантка обладала нюхом ищейки: как ни остыл след на дороге, она его разгадала. Она завязала свой чепчик, накинула на плечи ситцевую шаль, взяла в руку знаменитый зонтик, которым она на наших глазах столь удачно фехтовала, и храбро бросилась догонять пару английских лошадей, увозивших ее хозяйку.
Выходя из особняка, она заметила, что карета повернула налево: без всякого сомнения, маркиза направилась в сторону парижской дороги. Сюзанна ускорила шаг и, чтобы сократить себе путь, пошла переулками, расспрашивая прохожих, которые встречались ей в предместье. Но, разумеется, никто из них не видел экипажа г-на д’Эскомана. Сюзанна понеслась по следу; она распутывала его, возвращалась обратно и так, переходя от метки к метке, от расспроса к расспросу, в конце концов узнала, что видели карету, спускавшуюся к берегу реки Луар.
В ту минуту, когда гувернантка добралась до окраины предместья, она заметила в облаке пыли карету Эммы и, открыв зонтик, укрылась за ним, как солдат за фашиной.
Окончив прогулку, г-жа д’Эскоман возвращалась домой; Сюзанна в этот день так ничего и не узнала, но заподозрила, что за всем этим что-то кроется.
Когда она остановилась, чтобы перевести дыхание и утереть пот, приклеивавший к ее вискам большие пряди ее седеющих волос, мимо нее прошел Луи де Фонтаньё.
Гувернантка не обратила на молодого человека ни малейшего внимания; он не появлялся в особняке д’Эскомана с того самого дня, как маркиз представил его жене, а всем известная его связь с Маргаритой сделала его безопасным в глазах Сюзанны.
На следующий день, задолго до того как г-жа д’Эскоман приказала подавать экипаж для прогулки, Сюзанна уже заняла свой наблюдательный пункт позади пригорка справа от дороги, откуда она свободно могла обозревать ее всю.
Но вот появился экипаж; он четыре раза рысью проехал прогулочную аллею взад и вперед, однако при этом ни разу не останавливался, а к его дверцам никто не приближался.
Сюзанна сочла, что и на этот раз ее слежка была напрасной, как вдруг она опять столкнулась с Луи де Фонтаньё. Как ищейка навострив уши и принюхиваясь, она тут же с большим вниманием, чем это было накануне, принялась рассматривать этого любителя берегов реки Луар.
К своему большому удивлению, кормилица заметила на лице молодого человека следы глубокой тоски и признаки печали; как и на лице Эммы, на его лице лежала печать страдания; он был бледен и, казалось, поглощен какой-то одной мыслью.
Гувернантка поторопилась вернуться домой; кучер уже распрягал лошадей.
Она вошла в покои своей госпожи и застала ее еще более удрученной и грустной, чем прежде.
Сюзанна выступала за сильнодействующие средства.
— Отгадайте, сударыня, — неожиданно сказала она, — кого я только что спровадила.
— Кто бы это ни был, ты правильно сделала, моя добрая Сюзанна. Я так утомлена, что не желаю никого видеть.
— Да, но, когда я скажу вам имя посетителя, вы расцелуете меня в знак благодарности.
— Ну, говори же! У меня нет никакой охоты к шарадам.
— Понимаете ли, — скрестив руки, продолжала гувернантка, стараясь при помощи негодующего тона прикрыть свою ложь, — понимаете ли вы всю дерзость этого господинчика?
Бледные щеки Эммы покрылись красными пятнами; прежде чем Сюзанна закончила свою речь, она догадалась, о ком та говорила.
— Тот самый, что однажды оскорбил нас, — продолжала кормилица, — тот самый развратник, что срамится с бесстыднейшей из бесстыдниц, просил позволения видеться с вами! Как бы не так!
Гувернантка не стала распространяться дальше, хотя не в ее привычках было останавливаться так быстро.
Румянец на щеках Эммы внезапно исчез; она стала белой, как ее батистовый платок на шее, и живо прервала Сюзанну, попросив ее принести стакан воды.
Спускаясь в буфетную, кормилица была взволнована не меньше своей госпожи.
— Боже мой! Боже мой! — бормотала она. — Что же с нами будет?