XXX
КАК БАРОН ДЕ ЛА ГРАВЕРИ ПОНИМАЛ И СОБЛЮДАЛ ЗАВЕТЫ ЕВАНГЕЛИЯ
Хотя часы показывали всего лишь половину шестого утра, у шевалье де ла Гравери даже и мысли не мелькнуло о том, чтобы отложить визит, который он собирался нанести своему брату, на более позднее время.
Подобно всем людям, кому трудно дается какое-либо решение, шевалье, однажды выйдя из своего безмятежного спокойствия, больше не желал ни ждать, ни терять время.
Впрочем, вопросы, которые он собирался задать барону, представлялись ему очень важными, и он нисколько не сомневался в том, что все двери особняка де ла Гравери немедленно распахнутся перед ним.
Барон жил на улице Сен-Гийом, в одном из тех огромных дворцов, размеры которых обычно никак не гармонируют с убогой роскошью и привычками к скаредности их теперешних обитателей.
Фиакр шевалье остановился перед величественной аркой ворот из двух толстых дубовых створок, и по одной из них кучер несколько раз ударил тяжелым молотком.
Но из особняка не донеслось ни звука.
Кучер возобновил свои призывы, заботясь о том, чтобы его удары с каждым разом звучали все громче и громче, и наконец из помещения для привратника, которое было построено справа от ворот, донесся визгливый голос: следуя старым традициям, кто-то долго препирался, прежде чем решиться потянуть за веревку.
Шевалье воспользовался этим, чтобы проникнуть через приоткрывшиеся ворота во двор; он рассчитался с кучером, свистом подозвал Блека, тут же принявшегося исследовать местность, и обратился к человеку, чья голова в домашнем колпаке была причудливым образом освещена фантастическим пламенем огарка свечи, протянутого в форточку костлявой рукой для того, чтобы можно было увидеть черты раннего посетителя:
— Могу я видеть барона де ла Гравери?
— Как вы сказали? — переспросил этот человек, то ли привратник, то ли привратница.
Шевалье повторил свой вопрос.
— Ах, вот оно что! Но вы сошли с ума, любезный сударь! — последовал ответ. — Позвольте сначала поинтересоваться у вас, который час.
Шевалье наивно вытащил часы и напряг всю силу своих глаз, чтобы они могли хоть что-нибудь разобрать в таких сумерках.
— Шесть часов, любезный сударь… или любезная сударыня, — сказал шевалье. — Ваша свеча так плохо светит, что я не мог бы с полной уверенностью сказать, к какому полу вы принадлежите и с кем именно я имею честь разговаривать: с привратником или с привратницей моего брата.
— Как! Вы брат господина барона? — воскликнул тот, кому принадлежала голова, и эти слова сопровождал не менее удивленный жест. — Ну тогда входите же, входите в привратницкую, сударь, прошу вас, входите! Вы ведь, по правде говоря, дрожите на свежем воздухе, да и я носом чую, что подхвачу насморк.
— Скажите, не будет ли гораздо проще, если вы сразу же отведете меня к моему брату?
— К вашему брату? — вскричала странная личность, интонацией голоса и жестами продолжая выказывать все возрастающее удивление. — Но это невозможно, сударь, невозможно! Кучер встает только в семь часов; у камердинера господина барона свет не загорается раньше восьми; наконец, только часов в десять, может быть, сам он войдет к господину барону, и, прежде чем туалет вашего брата будет закончен, прежде чем наш хозяин будет выбрит, напудрен и одет, пройдет еще, по крайней мере, около часа! Вот так обстоят дела. Черт! Вам надо смириться с вашей участью и набраться терпения. Входите же, сударь, входите!
При этих словах, которые говоривший посчитал заключительными и которые таковыми и были на самом деле, голова его исчезла из форточки и та закрылась.
Но почти в тот же миг распахнулась дверь, предложив шевалье гостеприимство привратницкой, откуда на него пахнуло теплым и тошнотворным воздухом.
— Однако, — настаивал шевалье, не отваживаясь переступить порог строения, — мне надо обсудить с моим братом весьма неотложные вопросы, имеющие огромную важность.
— Поступить так, как желает этого сударь, значило бы для меня подвергнуть себя риску потерять это место. Господин барон очень строг во всем, что касается этикета. Ослушаться его приказа! О! Об этом и речи быть не может!
— Хорошо, договорились, славная женщина, — ведь, несомненно, вы женщина, — всю ответственность я беру на себя… И, послушайте, вот вам для начала луидор, чтобы возместить все те неприятности, какие ваша снисходительность может вам причинить.
Привратница протянула руку, чтобы завладеть золотым, как вдруг со стороны двора послышался грохот опрокинутых досок, к которому примешивался безудержный, захлебывающийся лай и предсмертные крики птицы.
Привратница одним прыжком выскочила из своего помещения во двор, закричав:
— О Боже! Что случилось с кохинхинками господина барона?
Шевалье же, не видя Блека рядом с собой, вздрогнул, по наитию догадавшись, что случилось.
Действительно, не успела привратница сделать и трех шагов по двору, как спаниель вернулся к хозяину, держа в пасти огромного петуха, голова которого, повисшая и болтавшаяся вправо-влево, подобно маятнику на часах, красноречиво свидетельствовала о том, что он уже перешел в мир иной.
Это на самом деле был, как правильно сказала привратница, петух кохинхинской породы, тогда только-только входившей в моду.
Шевалье взял петуха за лапы, длинные, как ходули, и с восхищенным любопытством стал его рассматривать, в то время как Блек влюбленными глазами смотрел на свою жертву и, казалось, был бесконечно восхищен сотворенным им шедевром.
Но привратница, похоже, вовсе не была расположена разделить восхищение одного и удовлетворение другого; она принялась издавать душераздирающие крики, перемежая их с мольбами и заклинаниями на античный лад.
От этих криков осветились все окна, и в каждом из них появились головы в причудливых уборах: одни были в Мадрасе, другие в домашнем колпаке, а третьи с индейской повязкой на лбу; но, впрочем, все они были примечательны тем, что несли на себе печать старого порядка.
Это были слуги господина барона.
Каждый из них издавал звуки самой различной тональности, и все эти голоса одновременно осведомлялись о том, что могло стать причиной суматохи и потревожить стольких достойных людей во время их отдыха.
В результате поднялся страшный крик, но вскоре он был перекрыт звоном ручного колокольчика.
В тот же миг из всех уст с согласованностью, которая сделала бы честь статистам какого-нибудь бульварного театра, вылетела следующая фраза:
— А вот и господин барон проснулся.
И весь этот ужасный шум стих как по волшебству; это позволило шевалье составить высокое мнение о той твердости, с какой барон управлял своим домом.
— Ну, госпожа Вийем, — сказал камердинер барона, срывая с себя хлопчатобумажный ночной колпак и обнажая свой лысый череп, гладкий и блестящий, как слоновая кость, — идемте, расскажите лично господину барону, что произошло, и объясните ему, каким образом посторонние лица могли оказаться в доме в этот час ночи.
— Я никогда на это не осмелюсь, — ответила бедная привратница.
— Хорошо, я пойду сам, — сказал шевалье.
— Кто вы такой? — спросил камердинер.
— Кто я? Я шевалье де ла Гравери и пришел повидаться со своим братом.
— Ах, господин шевалье, — вскричал камердинер. — Тысяча извинений, что позволил себе говорить с вами в столь неподобающем тоне! Позвольте, я накину на себя что-нибудь и тогда буду иметь честь проводить вас к вашему брату.
Через несколько минут старый слуга появился в дверях вестибюля, куда он после бесчисленных извинений впустил шевалье.
Он предложил ему следовать за собой и повел по широкой лестнице из тесаного камня с оградой из кованого железа, пересек анфиладу комнат, мебель в которых, прежде позолоченная, теперь из экономии была выкрашена в белый цвет, осторожно постучал в последнюю дверь, открыл ее и торжественно возвестил, будто докладывая о визите иностранного посла к министру:
— Господин шевалье де ла Гравери!
Барон де ла Гравери лежал на кровати, которая выглядела весьма скромно и полностью была лишена какого-либо полога. Как все дворяне, прошедшие суровую школу эмиграции, барон приобрел привычку презирать жизненные излишества, то есть то, что сегодня называют комфортом.
Комод, секретер красного дерева, ночной столик с раздвижными дверцами да еще кровать составляли всю обстановку его спальни.
На камине возвышалась медная лампа Карселя, по обе стороны которой стояли два серебряных подсвечника и два рожка французского фарфора; вокруг зеркала висели разнообразные медальоны с портретами короля Людовика XVIII, Карла X и монсеньера дофина.
Этим и ограничивалось все убранство комнаты, холодной и голой, совершенно не соответствующей истинному положению ее хозяина и великолепию окружавших его слуг.
В ту минуту, когда камердинер докладывал о шевалье, барон приподнялся, опершись на локоть, правой рукой поправил Мадрас, сползший ему на глаза, и без каких-либо иных проявлений дружеского участия воскликнул:
— Откуда вас, черт возьми, принесло, шевалье?
Затем после паузы, словно повинуясь чувству приличия, он добавил:
— Жасмин, подайте табурет моему брату.
Бедняга шевалье оледенел от подобного приема. Он не видел старшего брата вот уже пятнадцать лет, и, как бы тот ни поступал в свое время по отношению к нему, шевалье, несмотря ни на что, испытывал глубокое волнение, находясь рядом с человеком, чья жизнь зародилась в том же чреве, что и его; вся кровь прилила у него к сердцу, когда он понял, как мало значения барон де ла Гравери придавал жизни или смерти своего младшего брата.
Поэтому всю инициативу в этом разговоре он предоставил барону.
И барон воспользовался этим.
— Но черт побери! Как вы изменились, мой бедный шевалье! — произнес барон, оглядев своего брата с головы до ноге холодным любопытством, полностью лишенным участия.
— Я не могу вам ответить тем же комплиментом, брат мой, — сказал Дьёдонне, — так как нахожу, что вы сами, ваше лицо и ваш голос остались прежними, такими же, как в день моего отъезда.
Действительно, для барона де ла Гравери, неизменно сухого и костистого, с ранними морщинами на лице, годы, легшие ему на плечи, прошли бесследно. Живя без каких-либо забот, он, как и все крайне эгоистические натуры, не добавил к своим рано появившимся морщинам ни одной новой морщины, а к своим преждевременно поседевшим волосам — ни одного нового седого волоса.
— Но что вас привело, брат мой? — повторил барон. — Ибо я предполагаю, что понадобился все же очень веский повод, чтобы вы решились переступить мой порог в столь неурочный час. Откуда вы приехали? Мой нотариус, у которого я порой справляюсь о состоянии ваших дел и одновременно о вашем здоровье, сообщил мне, что вы проживаете, по-моему, в Шартреан-Бос или в Моан-Бри… я не очень хорошо помню… Нет, по-моему, все же в Шартре, не правда ли?
— Действительно, брат мой, я живу в Шартре.
— Ну, и что там делается? Много ли там здравомыслящих граждан? Многочисленны ли сторонники Филиппа Орлеанского? В Париже, мой бедный Дьёдонне, общество загнивает; "Французская газета" несет околесицу, Шатобриан и Фиц-Джеймс заделались либералами, а число людей благородного происхождения сокращается. Увы! Мы живем с вами в жалкую пору! Представьте себе, не далее как вчера "Ежедневная газета" опубликовала имена знатных вельмож, настоящих знатных вельмож, людей, отцы и деды которых ездили в каретах короля и которые не постыдились стать промышленниками! Герцоги, маркизы превратились в торговцев железом и углем… Черт знает что!
— Брат, — сказал шевалье, — если вас это интересует, то мы еще поговорим об общественных делах, но сейчас давайте остановимся на вопросах личного характера, приведших меня сюда.
— Хорошо, хорошо, — произнес несколько задетый барон. — Поговорим о чем вам будет угодно. Но что там шевелится рядом с вами в темноте?
— Это моя собака, брат, не обращайте на нее внимания.
— А с каких же пор, мой дорогой, визиты старшему брату наносят в сопровождении подобного эскорта? Собаку должно держать на псарне, а когда ею хотят воспользоваться или показать знатокам, если она чистой породы, то в этом случае следует приказать псарю привести ее, это его обязанность. Она испачкает мой ковер.
Ковер барона де ла Гравери — заметьте это — со всех сторон был уже вытерт до основы и, похоже, до этих пор весьма безразлично относился к разного рода пятнам.
— Ни о чем не беспокойтесь, брат, — смиренно ответил шевалье, сознававший, как для него важно не раздражать своего старшего брата, — не обращайте внимания на Блека: это очень чистоплотный пес, и если я его привел с собой, то лишь потому, что он редко расстается со мной. Эта собака, она… она мой друг!
— Странная у вас манера заводить дружбу с подобным существом!
Шевалье испытывал огромное желание ответить, что, судя по тому, как люди, связанные братскими узами, относятся друг к другу, вряд ли можно что-то проиграть, если ищешь взаимопонимания и любви у животных; но он устоял перед искушением и промолчал.
Но, к сожалению, между Блеком и бароном де ла Гравери еще не все было кончено.
— Но, шевалье, — произнес барон, — взгляните, что ваша чертова собака держит между лап.
Шевалье так резко повернулся в сторону Блека, что тот подумал, будто хозяин приглашает его подойти к себе, и, взяв в зубы петуха, о котором все забыли, когда раздался неистовый звонок барона, он вступил в круг света, очерченный вокруг кровати, держа в пасти несчастную птицу, задушенную им во дворе.
Таково было предназначение бедного Блека: душить и приносить добычу своему хозяину; выполнив свои обязанности, он полагал, что заслуживает похвалы.
При виде мертвого петуха барон, судорожно выпрямившись, сел в постели.
— Черт побери! — закричал он. — Хорошеньких дел натворило здесь ваше глупое животное: петуха-кохинхинца я выписал из Лондона; он обошелся мне ни много ни мало в двенадцать пистолей! Надо же вам было, шевалье, прийти сюда, и прийти в такой компании! Даже не знаю, почему я не зову своих людей и не приказываю им сию же минуту повесить это гнусное животное.
— Повесить Дюмениля! — завопил шевалье, совершенно выведенный из себя этой угрозой. — Хорошенько подумайте, брат, прежде чем отдать подобный приказ! Я сказал вам, что эта собака мой друг, и я буду ее защищать хоть ценою смерти!
Бедный шевалье, услышав угрозу своего брата, одним прыжком вскочил на ноги и, в свою очередь грозя ему в ответ, вовсю потрясал своим табуретом, как будто уже находился перед лицом врага.
Его воинственное поведение сильно удивило барона, всегда считавшего брата всего лишь мокрой курицей, как он сам говорил.
— Вот так-так! Но какая муха укусила вас, брат? — воскликнул барон. — Я раньше не замечал за вами подобных героических порывов. Выходит, что вы столь же опасный гость, как и ваша собака? Ну, давайте, — продолжал он, бросив взгляд на несчастного петуха, которого Блек положил на пол, как будто приготовясь поддержать в случае надобности своего хозяина, — давайте, рассказывайте мне побыстрее, о чем идет речь, и покончим с этим.
Шевалье поставил свой табурет, сделал Блеку знак вести себя спокойно и после минутного молчания, собравшись с силами, сказал:
— Брат, я желал бы получить известия о госпоже де ла Гравери.
Если бы за окнами раздался гром, то господин барон был бы поражен этим не больше, чем неожиданным вопросом, вылетевшим из уст шевалье.
— Известия о госпоже де ла Гравери? — вскричал он. — Но мне кажется, мой дорогой Дьёдонне, что если вы ждали до этого дня, чтобы узнать о ней, то теперь, по правде говоря, вы несколько поздновато беретесь за это.
— Да, брат, — смиренно ответил шевалье, — да, признаюсь, что с моей стороны было бы более уместным попытаться выяснить, что стало с Матильдой, сразу после моего возвращения во Францию, но что вы хотите! Другие заботы…
— Вне всякого сомнения — заботы о вашей персоне: судя потому, что мне рассказывали о вас, а также по вашей цветущей физиономии и жирку, свисающему со всех боков и заставляющему трещать по швам вашу одежду, легко догадаться, что если вам была безразлична судьба вашего брата и вашей жены, то уж заботами о своем желудке вы не пренебрегали.
— Довольно, брат, отбросим в сторону все упреки, сегодня, сию минуту, я желаю знать, что стало с Матильдой после моего отъезда в Америку.
— Бог мой, ну что я могу вам сказать? Я и видел-то ее всего один раз, когда потребовалось уладить дело, порученное мне вами, и должен признаться, что нашел ее гораздо более сговорчивой, чем ожидал. Это создание вовсе не было лишено здравого смысла; она тут же поняла, в какое исключительное положение ее поставил допущенный ею проступок, и с готовностью согласилась на то, что я в качестве главы семьи обязан был потребовать от нее.
— Но в конце концов, что это были за условия, которые вы посчитали себя обязанным поставить ей? — вскричал шевалье, с удовлетворением отмечавший, что его брат опережает те вопросы, какие он рассчитывал ему задать.
К несчастью, барон был более тонким дипломатом, чем шевалье; по напряженному выражению лица своего младшего брата он догадался, что за его вопросом что-то скрывается, и на всякий случай решил ни слова не говорить о том, что произошло когда-то между ним и его невесткой.
— Бог мой, — с простодушным видом произнес он, — в этот час я и вспомнить-то ничего не могу: насколько мне помнится, это было обещание более не носить вашего имени, а также согласие, что ваше состояние перейдет ко мне, если вы умрете бездетным.
— Но, — спросил шевалье, — как же Матильда, будучи беременной, могла решиться подписать этот документ, обрекавший ее ребенка на нищету!
— Сама та легкость, с какой она на это согласилась, могла бы вам доказать, если вы все еще в этом сомневаетесь, сколь справедливыми и обоснованными были выдвинутые против нее обвинения, ведь она даже не осмелилась отстаивать то, что должна была расценивать как наследственное имущество своего ребенка.
— А этот ребенок? Что с ним сталось? — спросил шевалье, решительно приступая к интересовавшему его вопросу.
— Этот ребенок? Спросите лучше, известно ли мне, что он вообще был? Неужели вы полагаете, что я могу позволить себе тратить время, следя за любовными похождениями этой распутницы? Она где-то родила, где — не знаю; два года спустя она скончалась. Здесь у меня в письменном столе лежит свидетельство о ее смерти. Возможно, все дело ограничилось выкидышем; так как у меня не вызывает сомнения, что если этот плод греха был бы жив, то тогда не преминули бы обратиться к моему всем известному милосердию с просьбой помочь этому несчастному малышу или малышке.
— Так вот, брат, вы ошибаетесь, — сказал шевалье, задетый той бесцеремонностью, с какой его брат отзывался о женщине, когда-то столь любимой им. — Роды были вполне благополучными; ребенок жив, это взрослая и красивая девушка — уверяю вас, живой портрет своей матери.
Инстинктивно догадываясь, что наносит своему брату самый болезненный удар из всех, какие он мог бы ему нанести, шевалье представил как вполне очевидное то, в чем он еще сомневался.
Несмотря на изворотливость ума и самоуверенность, барон не мог совладать с собой и побледнел.
— Это какая-нибудь молоденькая плутовка, которая рассчитывает злоупотребить вашей доверчивостью, брат! То, что вы мне здесь рассказываете, просто невозможно.
Тогда шевалье во всех подробностях поведал историю своего знакомства с Терезой.
Это было ошибкой!
Барон дал ему рассказать все до конца; затем, когда тот закончил, он пожал плечами.
— Я вижу, — сказал он, — что годы, если и изменили ваш внутренний мир и разнесли ваше тело, то они оставили совершенно прежним ваш разум, мой бедный Дьёдонне. Вы сошли с ума! У Матильды не осталось ребенка, я уверяю вас в этом.
Какие бы сомнения не испытывал на это счет сам шевалье, он не хотел отступать от своих слов.
— Извините, брат, — сказал он, — но, несмотря на все почтение, которое я питаю к вам как к старшему брату, позвольте мне думать, что ваше утверждение не восторжествует над моей…
Шевалье собирался сказать "над моей уверенностью", но его честная натура воспротивилась этой лжи, и он ограничился тем, что после минутного молчания произнес:
— … над моими предположениями… Я лично, напротив, думаю, что у Матильды остался ребенок, и я почти уверен, что этот ребенок — та девушка, о которой я вам только что говорил.
— Сударь, но я хоть полагаю, что у вас нет намерения ввести эту самозванку в нашу семью?
— Да, сударь, — ответил шевалье, возмущенный эгоизмом своего брата, — я намереваюсь дать свое имя моему ребенку, едва только смогу доказать обществу, как доказал уже самому себе, что Тереза моя дочь.
— Ваша дочь! Вероятно, вы шутите: она дочь лейтенанта Понфарси!
— Моя дочь или дочь моей жены, как вам это будет угодно, брат. Послушайте, в данном случае я вовсе не намерен ни идти на поводу у самолюбия, ни бояться стыда перед людьми; моя в ней кровь или нет — это не имеет значения! — Не правда ли, Блек?.. — Перед людьми, перед законом она будет моей дочерью. "Pater est quern nuptiae demonstrant". Из всей латыни я запомнил только эти слова, но уж их-то я выучил крепко… Ну а мне она придется по душе. Я сильно любил Матильду, и она подарила мне достаточно счастья, чтобы я вознаградил ее и, пусть даже дорогой ценой, купил этот живой портрет, оставленный ею после себя. Так как же, брат, соблаговолите вы сказать мне, что вам известно обо всем этом?
— Повторяю, сударь, — сказал барон, — я ничего не знаю, совершенно ничего. Но даже если бы мне и было что-то известно, я бы ни слова вам больше не сказал. Мне как старшему, как главе семьи надлежит охранять честь имени, которое я ношу, и я не желаю, чтобы оно было скомпрометировано вашими безумствами.
— В этой жизни имя — это еще не все, брат мой, и часто мы повинуемся предрассудкам и условностям общества, забывая о евангельских заветах и заповедях нашего Спасителя.
— Итак, — вскричал барон, который, вновь резко выпрямившись, сел в постели, скрестив руки и качая головой в такт каждому произносимому им слогу, — итак, вы ждете лишь доказательств, подтверждающих происхождение этой девочки, и тогда забудете, что ее мать обесчестила ваше имя и разбила вашу жизнь; что она принесла вам мучения и заставила вас бежать из страны? Ну, так слушайте, вот вам новое доказательство недостойного поведения этой женщины. До сих пор вы думали, что господин де Понфарси был единственным ее любовником; так вот, отнюдь! У нее их было двое. И кто же этот второй? Попробуйте угадайте! Это капитан Дюмениль, этот Орест, чьим Пиладом вы были!
— Я знал об этом, — просто сказал шевалье.
Барон в ужасе откинулся назад, вдавив подушку в изголовье кровати.
— Вы знали об этом? — вскричал он.
Шевалье утвердительно кивнул.
— Что ж, доказывайте свое отцовство; распутайте, если сможете, этот клубок супружеской измены; даруйте свое прощение, если только осмелитесь на это.
— Я прощу, потому что это больше, чем мое право, брат: это мой долг.
— Как вам угодно! Но я скажу вам вот что, сударь: следует быть беспощадным к тем, чьи преступления, дурно влияющие на нравственность общества, завели нас в ту пропасть, где мы находимся.
— Вы забываете, брат, хотя и считаете себя верующим человеком, вы забываете, что Христос сказал: "Кто из вас без греха, первый брось на нее камень". О ком здесь идет речь, спрашиваю я вас, если не о прелюбодейке, не о Матильде еврейского племени?
— А! Вы желаете толковать Евангелие в буквальном смысле? — вскричал барон.
— Впрочем, брат, — спокойно произнес шевалье, — дабы не впутывать Евангелие во всю эту историю, я скорее предпочел бы, чтобы мадемуазель Тереза — даже если предположить, что она всего лишь мадемуазель Тереза, — стала мадемуазель де ла Гравери, чем думать, что мадемуазель де ла Гравери могла бы остаться мадемуазель Терезой.
— Сделайте из нее монахиню; выделите ей приданое из ваших доходов, раз уж вы принимаете такое участие в судьбе этой безродной девицы.
— Для счастья Терезы необходимо, чтобы у нее было имя, и как раз имени, законно признанного всеми, я и добиваюсь для нее.
— Но, черт побери! Сударь, задумайтесь, что в тот день, когда она получит ваше имя, она получит также и ваше состояние.
— Я это знаю.
— И вы осмелитесь ограбить вашу семью, обездолить моих сыновей, ваших законных наследников, ради того, чтобы бросить ваше состояние к ногам ребенка, чьим отцом вы не являетесь, чьим отцом вы являться не можете?
— Какие тому доказательства?
— Да хотя бы то самое письмо, которое я хотел вручить вам в тот день, когда решился открыть глаза на недостойное поведение вашей супруги; письмо, которое Дюмениль осмелился разорвать, несмотря на все мои просьбы.
— Я не прочел ни строчки из этого письма; вы должны помнить это, брат.
— Да, но я-то, я читал его и могу вас заверить, что в этом письме Матильда поздравляла господина де Понфарси с будущим отцовством и приписывала ему всю заслугу этого события.
— Вы можете поклясться мне в этом вашей честью дворянина? — спросил шевалье, некоторое время пребывавший в задумчивости.
— Моей честью дворянина я клянусь вам в этом.
— Хорошо, я вам очень признателен, брат! — сказал шевалье, переводя дыхание.
— Но почему вы мне так признательны?
— Да потому, что вы вернули покой моей совести; ведь, раз я не могу признать несчастную Терезу своей дочерью, я волен принять другое решение, которое уже приходило мне в голову: я волен сделать ее моей женой и, брат мой, я вам также клянусь своей честью дворянина, что через несколько месяцев я подарю вам — слышите, я в свою очередь клянусь вам, — либо чудного крепыша-племянника, либо очаровательную крошку-племянницу.
От ярости барон подпрыгнул на постели.
— Убирайтесь отсюда, сударь! — сказал он. — Уходите немедленно и не вздумайте когда-нибудь здесь появляться! А если вы не откажетесь от выполнения этого чудовищного, постыдного намерения, в котором имели наглость признаться мне, клянусь честью, что употреблю все свое влияние, чтобы помешать вам.
Шевалье, чувствовавший себя все более и более независимым, не обратил на угрозы брата почти никакого внимания. Он взял свою шляпу, затем столь же непринужденно, как если бы дело происходило в какой-нибудь конюшне, позвал свистом Блека и, закрыв дверь, оставил барона наедине с его задушенным петухом-кохинхинцем и в таком отчаянии, какое трудно передать.