XXIV
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЛУЧ СОЛНЦА ПОКАЗЫВАЕТСЯ СКВОЗЬ ТУЧИ
Шевалье де ла Гравери, несмотря на свое волнение, ни на мгновение не хотел отложить исполнение обещания, данного им душе своего друга относительно его дочери.
Он немедленно заменил Марианну другой служанкой, даже не справившись предварительно о ее кулинарных талантах. Он взял ее в дом по простой рекомендации, данной ей как прекрасной сиделке.
Несмотря на эту рекомендацию, которую новая служанка всеми силами старалась оправдать, г-н де ла Гравери вовсе не находил, что усердие, с каким она заботилась о девушке, соответствовало обстоятельствам; в итоге шевалье сам занялся этими трудными обязанностями и так погрузился в них, что восемь или девять дней спустя, когда Тереза стала выходить из того состояния оцепенения, в каком она пребывала после ужасного кризиса, он, осмелившись впервые отойти от постели больной, чтобы взглянуть на свой сад, с удивлением и горечью заметил, что забыл обрезать свои розы, и непомерно вытянувшиеся жировые побеги непременно должны были испортить цветение.
В течение первых дней, или, вернее, первых ночей, шевалье с трудом переносил усталость, напряжение ума, ночные бдения, столь необходимые ввиду тяжелого состояния несчастной больной; но очень скоро он целиком отдался своему труду и открыл в нем ранее неведомые ему радости.
Эта борьба со смертью со всеми ее перипетиями, волнениями, тревогами, неожиданными радостями, внезапным испугом полностью подчинила это сердце, до тех пор не знавшее столь сильных переживаний; это была дуэль, побудительная причина которой была гораздо сильнее, чем в обычном поединке: в обычном поединке сражаются, чтобы принести смерть; шевалье же сражался, чтобы дать жизнь, и для него это было не только вопросом чести, но и еще делом совести. Когда девушке становилось хуже, шевалье испытывал приступы глухой ярости по отношению к судьбе, и в это время он чувствовал, как растут его силы и его мужество; он выпрямлялся у изголовья больной, бросая вызов болезни и призывая ее объявиться, чтобы сдавить ее за горло и задушить; он спрашивал себя, как в его беззаботном детстве и праздной юности ему и в голову не пришло изучить эту науку — спасать людей, чтобы никому не быть обязанным, кроме как самому себе, себе одному, жизнью той, которую он называл своим ребенком.
Порой, когда он засыпал, сломленный усталостью и с отчаянием в сердце, с какой же тревогой приближался он утром к изголовью кровати и прислушивался к стесненному дыханию больной! Никогда он не испытывал такого полного удовлетворения, какое пришло к нему, когда он заметил, что пульс девушки, поначалу слабый и неровный, становится спокойнее и сильнее, что из ее глаз исчезает застывшая стеклянная пелена, делавшая тусклыми их блеск; что ее бледно-свинцовые губы приобретают свой розовый оттенок; и тогда с великой гордостью триумфатора и с самой неподдельной искренностью он задавал себе вопрос, как могут существовать люди, предпочитающие мелочные мимолетные наслаждения эгоизма пылким, несказанным радостям самоудовлетворенной души.
Он забывал, задавая себе этот вопрос, что в течение пятнадцати лет поклонялся эгоизму, превратив его в ту религию, которую он теперь предавал анафеме.
Все те долгие дни, что шевалье де ла Гравери провел у постели Терезы, не отвлекаясь от своих мыслей ни на что другое, кроме забот о больной, он часами размышлял о своем собственном положении и о положении девушки.
Леность его ума, его боязнь каких-либо неприятностей были так сильны, что в течение пятнадцати лет он ни разу не дал себе труда задуматься об этом.
Он хорошо помнил, что брат требовал доверенность, чтобы вести дело о разводе шевалье и его супруги; но это обстоятельство ни малейшим образом не могло ему объяснить, как Матильда решилась покинуть своего ребенка.
Со времени своих супружеских неудач шевалье, не в силах забыть, какую злую роль сыграл в них его старший брат, всегда испытывал сильнейшее отвращение при мысли о встрече с ним, и после своего возвращения во Францию он лишь изредка и при случае получал известия о нем и поэтому не решался обратиться к нему за разъяснениями о том, какова была судьба г-жи де ла Гравери после его отъезда.
Тереза выздоравливала очень медленно; после ужасного потрясения, которое холера вызывает в организме человека, его здоровье либо восстанавливается очень быстро (настолько, что происходит мгновенный возврат от болезни к здоровому состоянию, подобно тому, как ранее столь же внезапным был переход от здоровья к болезни), либо выздоровление затягивается, и тогда опасения за жизнь больного не исчезают ни на минуту.
Болезнь девушки оказалась именно такого рода.
Положение осложняла ее беременность, и Тереза все время была столь вялой и апатичной, что врач ежедневно советовал добряку-шевалье не причинять ей ни малейшего волнения ни при каких обстоятельствах, будучи уверен, что это волнение могло бы иметь для больной самые тяжелые последствия.
Однако Дьёдонне не терпелось расспросить Терезу: раз двадцать он начинал фразу, чтобы вызвать ее на откровенность, и каждый раз останавливался, что-то бормоча.
Наконец однажды молодая девушка с посторонней помощью смогла встать с постели; она сидела у окна в огромном кресле шевалье и с наслаждением (это свойственно всем больным) впитывала горячее и пронизывающее тепло солнечных лучей, падавших на нее, а легкий ветерок, пропитанный благоуханием роз в саду, ласково играл с несколькими прядями ее золотистых волос, выбившихся из-под маленького чепчика.
Время от времени она поворачивалась, чтобы взглянуть на г-на де ла Гравери, а тот, стоя позади нее и опершись двумя руками на спинку кресла, с любовью разглядывал ее; она же в ответ пожимала ему руку и целовала ее с восторженным чувством детской признательности; затем она вновь погружалась в глубокую и мечтательную задумчивость, ее взор блуждал по саду: в эту пору весь розарий был усеян тысячами цветов различных оттенков.
Шевалье склонился к девушке.
— О чем вы думаете, Тереза? — спросил он.
— Мой ответ покажется вам довольно глупым, господин шевалье, — отвечала девушка, — но я не думаю ни о чем, и, однако, мне доставляет удовольствие эта созерцательная мечтательность. Спросите меня, что я вижу, когда смотрю на небо, и я вам отвечу то же самое: я не вижу ничего, и тем не менее мой взор будет сосредоточен на самом величественном, самом прекрасном и самом непостижимом на свете; нет, я испытываю неописуемое блаженство, мне кажется, что я перенеслась в иной мир, по сравнению с тем, в котором жила до сих пор и в котором так много страдала. Там, куда я переношусь, все такое возвышенное, такое доброе и такое прекрасное!
— Дорогое дитя, — прошептал шевалье, вытирая слезу, блестевшую в уголке его глаза.
— Увы! — повернувшись к шевалье, с глубокой грустью продолжала Тереза, не видевшая этой слезы. — Зачем вы меня разбудили? Это счастье, как любые другие радости и наслаждения этого мира, всего лишь греза; но эта греза так сладка, а пробуждение так печально!
— Вас кто-то или что-то обидело, дитя мое? Находите ли вы недостаточным те заботы, какими окружают вас в этом доме? Говорите же! Вы должны были, однако, заметить, что желание видеть вас счастливой стало единственной моей целью в жизни.
— Значит, вы меня любите? — спросила девушка с очаровательным простодушием.
— Если бы вы не внушали мне искреннюю и глубокую привязанность, разве стал бы я для вас тем, кем я стал, или, вернее, тем, кем стараюсь стать, Тереза?
— Но как и за что вы меня любите?
Шевалье некоторое время помедлил с ответом.
— Вы напоминаете мне мою дочь, — промолвил он.
— Вашу дочь? — переспросила Тереза. — Вы ее потеряли, сударь? О! Мне вас жаль; я чувствую, что если Господь отнимет у меня дитя, которое он вложил в мое чрево, чтобы утешить меня в моих несчастьях, то ничего более не удержит меня в этом мире, ведь я смирилась с необходимостью остаться здесь, лишь мечтая о нежности и любви, и ею одарит меня в будущем это драгоценное крошечное существо.
Девушка впервые заговорила о своем положении, и она делала это с легкостью и непринужденностью, которые, не имея ничего общего с бесстыдством, все же показались г-ну де ла Гравери странными. Он счел нужным сменить тему разговора и подумал, что наступила благоприятная минута расспросить Терезу о ее прошлом.
— Так, значит, вы много страдали, бедняжка? — спросил он.
— О да! Я была очень несчастна, так несчастна, что часто спрашивала себя, неужели у бедных Бог тот же, что и у богатых. Я еще очень молода, не правда ли? Мне ведь даже не исполнилось еще и девятнадцати лет; но, увы, мне кажется, что нет такого несчастья, ниспосланного им на землю, какого бы я не познала.
— Но ваша семья?
— Моей семьей, по крайней мере той, что я знала, была бедная старая женщина, которая могла лишь страдать, как и я, и страдала вместе со мной. О! Она тоже исполнила свою задачу на этой земле.
— Это была… ваша мать? — с волнением спросил шевалье.
— Она звала меня своей дочерью; но теперь, когда я повзрослела и стала размышлять, я не думаю, что она могла быть моей матерью: она была слишком стара для этого; впрочем, когда я закрываю глаза и начинаю рыться в глубинах своей памяти, я вижу очень далеко, как будто во сне, мое первое детство — оно ничем не походит на второе, то есть на то, что было бы моим, если бы я была родной дочерью матушки Денье.
— А что вам говорят об этом детстве ваши воспоминания? — живо спросил шевалье. — О! Скажите, Тереза, скажите! Вы не способны представить, вы не можете понять, как я дорожу вашим рассказом. Ведь я сомневаюсь, дитя мое, что вы питаете ко мне достаточно доверия, чтобы поделиться всеми своими воспоминаниями о себе.
— Увы, сударь! У меня нет иного желания, как рассказать вам все; но я почти ничего в точности не помню; единственное, в чем я твердо уверена, что не всегда носила лохмотья, с которыми не расставалась всю свою юность. Особенно мне запомнилось, что, когда я проходила мимо Тюильри, моей бедной приемной матери всегда приходилось меня утешать. Я заливалась слезами, умоляя ее позволить мне пойти поиграть под каштанами в серсо или в скакалку, как в пору моего первого детства.
— И ни один образ из вашего первого детства не запечатлелся в вашей памяти?
— Ни один! Я не помню ни когда, ни как после благополучия и достатка очутилась в бедной лачуге матушки Денье; я прожила там десять горьких лет. Вот так, сударь! Тем не менее эта бедная женщина была добра ко мне; она любила меня настолько, насколько могут любить бедные; ведь что бы там ни говорили, а нищета сильно иссушает сердце, и, когда нет хлеба, когда день и ночь голод стучится в вашу дверь, когда, оглянувшись вокруг себя, видишь, что нет ни средств к существованию, ни надежд, когда Господь Бог так жесток к своим детям, — очень трудно быть снисходительным и добрым к другим! Вот почему в те моменты, когда наши дела шли из рук вон плохо и мы были вынуждены идти просить милостыню у дверей какого-нибудь трактира у заставы Вожирар, а мне не удавалось вызвать к себе жалость, матушка Денье порой задавала мне трепку; но это длилось недолго, ее гнев стихал при виде моих первых слез, и она просила у меня прощения и обнимала меня; тогда мы плакали вместе и на несколько мгновений забывали о наших бедах.
— А как же вы покинули вашу приемную мать, дорогое дитя?
— Увы, сударь, это не я покинула ее, это она ушла в тот мир, который лучше нашего. В последние дни ее болезни мне исполнилось пятнадцать лет; она так настойчиво призывала меня к стойкости, добродетели и смирению, что, проводив ее в последний путь, видя, как ее опускают в общую могилу, где она будет лежать вместе со своими товарищами по жизненным невзгодам, и обратившись к нашему милостивому Господу с горячей молитвой, я поднялась с колен, чувствуя, что стала сильнее и лучше, чем когда бы то ни было; несмотря на свой юный возраст, я уже предвидела опасности, поджидавшие меня в моем одиночестве; не находя в себе сил и не желая отмахнуться от них или бросить им вызов, я решилась бежать от них. Я обратилась к монахиням, и они отдали меня обучаться ремеслу; к несчастью, через короткое время я стала очень ловкой мастерицей.
— Что же в этом плохого, бедняжка моя дорогая?
Тереза закрыла лицо ладонями.
— Ну же, ну же, говорите! — произнес шевалье самым ободряющим тоном, на какой он был способен.
— Да, я должна рассказать все, — ответила девушка, — и вы такой добрый, такой сострадательный, вы простите бедной сироте ее грех от своего имени и от имени людей. Вы говорите, что хотите стать мне отцом, но тогда вам следует знать всю правду, это поможет вам ближе познакомиться с вашей приемной дочерью; а еще мне кажется, что, когда я вам расскажу все, когда вы узнаете, что может извинить мою ошибку, я буду свободнее чувствовать себя с вами.
— Говорите же, дитя мое, и рассчитывайте на мою снисходительность, она будет заодно с моей нежностью и избавит вас от всего тягостного и мучительного, что могло бы содержать ваше признание.
— О да, да! Будьте уверены, вы узнаете обо всем, — отвечала Тереза, протягивая шевалье руку, и тот отечески сжал ее в своих ладонях.
— В семнадцать лет, как я вам только что говорила, я стала самой искусной мастерицей в нашей мастерской и меня определили к хозяйке одного из самых известных магазинов белья на улице Сент-Оноре.
Однажды у госпожи Дюбуа — так звали мою хозяйку — появился молодой человек в сопровождении своего отца, чтобы заказать различные предметы для свадебного подарка: он собирался его преподнести своей невесте; я не смогу вам описать, как выглядел отец, мои глаза видели только молодого человека. На первый взгляд в его внешности не было ничего особо выдающегося. Почему же я не могла отвести от него взор? Этого я никогда не смогу объяснить, если только не считать все случившееся вмешательством самой судьбы; впрочем, мне показалось, что он чересчур долго смотрел на меня, и весь остаток дня и часть ночи, проведенную без сна, я не находила себе места от волнения.
На следующий день он вернулся, якобы желая дополнить отданные накануне указания, и мне показалось, что он смотрел на меня с гораздо большей настойчивостью, чем в первый раз. Но в этот второй день я вся дрожала и едва осмеливалась поднять на него глаза; в тот миг, когда его рука легла на ручку двери, ведущей в комнату, где была я, у меня похолодело сердце, хотя я его еще не видела, и ничто не могло мне подсказать, что это был он…
Затем, когда он вошел и я его увидела, напротив, что-то подобное пламени пробежало по моим жилам и заставило вздыматься мою грудь весь остаток дня; назавтра он вернулся опять, затем послезавтра; он был так нежен, так добр, так сердечен и ласков, что смутное и неопределенное чувство, с первого же дня связавшее меня с ним, не замедлило принять более определенный характер. Я поняла, что я его люблю, и моя привязанность к нему была такой сильной, что я ни на минуту не задумывалась о том, что через несколько дней он отдаст свое имя и свою руку другой, той, которой уже, возможно, принадлежало его сердце.
Но, однако, мне хотелось увидеть эту женщину. Когда хозяйка нашего заведения отсутствовала, вместо нее руководить мастерской оставалась я; однажды, когда она поехала за покупками, я бросила в коробку несколько отрезов, вышла и направилась в сторону особняка, где, как мне было известно, жила невеста того, кого я так безумно любила.
Я спросила мадемуазель Адель де Клермон.
Она носила это имя.
Мне пришлось долго ждать.
Каждый звонок колокольчика, доносившийся снаружи, отдавался у меня в сердце: мне все время казалось, что это пришел он.
Наконец меня провели к молодой девушке.
Ей было около двадцати четырех — двадцати пяти лет, она была высока ростом, с черными волосами, худощава; у нее был повелительный вид и злое выражение лица. Мое сердце забилось от радости. Анри — его звали Анри — не мог любить такую женщину.
Свое появление я объяснила необходимостью снять некоторые мерки; проделав эту работу, я вышла, испытывая глубокое волнение.
Я была уже на последних ступенях лестницы, когда моя рука, скользившая по перилам, встретила другую руку.
Подняв голову, я узнала Анри.
Его озабоченность, по всей видимости, равнялась моей; мы оба не заметили вовремя друг друга.
Он заговорил первым.
«Вы здесь, мадемуазель?» — вскричал он.
«О! Простите меня! Простите! — воскликнула я в свою очередь. — Но я хотела ее видеть».
Произнеся эти слова, я упала в его объятия. Он прижал меня к груди, его губы встретились с моими и в том безумии, что овладело мною, мне показалось, что эти объятия, скрепленные поцелуем, соединили нас неразрывной связью.
На следующий день мы гуляли вместе по Булонскому лесу; он сказал мне, что любит меня, я ему отвечала, что люблю его. Две недели эти прогулки повторялись каждый вечер. Это была самая счастливая пора в моей жизни; бедная сирота, которой никто не мог подсказать, хорошо или плохо она поступает, я открывала свое сердце настоящему и закрывала свои глаза перед будущим; целиком во власти своей любви к нему, я не спрашивала о его намерениях. Я жила одним днем, довольствуясь счастьем его видеть, упиваясь удовольствием его слышать и ни на минуту не задумываясь о том, что это счастье может когда-нибудь кончиться.
Но однажды он не пришел на свидание.
Я вернулась к себе, почти сходя с ума от беспокойства; там я нашла письмо от Анри.
В этом письме он прощался со мной.
Он мне писал, что в тот момент, когда он хотел порвать с невестой, силы изменили ему; что мысль о бесчестье, какое нанесет молодой девушке скандал, вызванный расторжением помолвки накануне свадьбы, возобладала над его любовью; что он не может решиться на бесчестный поступок и запятнать себя; что он будет несчастен всю свою жизнь от сознания, что я могла бы принадлежать ему. Он умолял меня забыть его, чтобы ему не терзаться при мысли, что он сделал несчастным не только себя, но и меня.
Увы! Этого сделать я не могла.
Я спросила, кто принес это письмо. Мне ответили, что это был молодой человек лет двадцати пяти, одетый в военную форму и так похожий на Анри, что сначала подумали, будто это он сам и есть.
Появление этого молодого офицера придавало странную таинственность этому событию.
Но что было подлинной реальностью, так это письмо, которое я держала в руке, которое я прочла и перечитала вновь и которое в самом деле было написано его рукой.
Это письмо было моим приговором, и мне было безразлично, кто его принес!
С той минуты как я прочла это роковое письмо, мир опустел для меня; мне чудилось, что я подобно тени прохожу по огромному кладбищу, сплошь усеянному могилами.
В каждой из этих могил покоилось какое-нибудь воспоминание о нем: я останавливалась и плакала у каждой из них.
Это было как во сне.
Когда эти видения прекратились и я пришла в себя, уже наступил день, и он принес мне новую боль; я спрашивала себя, почему солнце все еще освещает землю, если Анри меня больше не любит; как мужчины и женщины могут продолжать жить, петь, заниматься какими-то суетными делами, когда мое сердце так безутешно!
Я решила бежать, скрыться от этого шума, этой суеты, этой парижской жизни, разбившей мое сердце.
Я вышла из дома как безумная, не задумываясь, куда иду.
Я шла туда, где бывала с ним.
Машинально, инстинктивно, ничего не видя вокруг себя, не ощущая, как на меня натыкаются прохожие, я направилась в сторону Булонского леса, куда он приводил меня каждый вечер в течение двух недель.
Я бродила там очень долго, всякий раз останавливаясь во всех тех местах, где я стояла с ним; мне казалось, что ветерок, играя с листвой, заставляет ее повторять те слова любви, которым я внимала когда-то с таким счастьем и наслаждением; я внезапно вздрагивала, когда, казалось, слышала его голос, зовущий меня; я останавливалась, думая, что узнаю следы его шагов на песке; я узнавала его в каждом прохожем, пока тот был еще слишком далеко от меня, чтобы я могла различить черты его лица.
Так я ходила большую часть дня.
Я ничего не ела со вчерашнего дня, но даже не вспоминала о еде: лихорадочное возбуждение придавало мне силы.
Понемногу отчаяние взяло верх над этим своего рода миражом, который был, если можно так выразиться, всего лишь последним порывом надежды; я стала меньше думать о нем и больше о себе; мне представилось то одиночество, в котором он меня оставил, подобно тому, как затерянный в пустыне путешественник измеряет взглядом недостижимый горизонт. Не верилось, будто что-нибудь поможет мне выбраться из пропасти, утешить меня, вернуть надежду, жизнь и счастье; сломленная горем, усталостью, бессонницей, я упала на траву у подножия дерева в укромном месте и лишилась сознания.
Когда я пришла в себя, то была уже не одна; рядом со мной сидела черная собака и, казалось, с нежностью смотрела на меня.
Я несколько раз слышала, как вдалеке кто-то звал Блека; но собака помотала головой, как бы говоря: «Вы можете меня звать сколько угодно, но я не пойду».
Что касается меня, то у меня не было сил ни прогнать ее, ни задержать. Я отрешенно смотрела на нее, так как сознание еще не полностью вернулось ко мне; потом я испугалась и попыталась рукой отогнать ее от себя, но она так ласково принялась лизать мою руку, что мне стало понятно: она не желала причинять мне зла.
Я поднялась; она последовала за мной.
Память возвращалась ко мне, и я начала забывать о настоящем, чтобы вернуться в прошлое.
«Анри! Анри! Анри!»
Я повторяла это имя, и с каждым разом мое несчастье еще зримее и мучительнее представало передо мной.
Я спрашивала себя, могла ли я, сирота, не имеющая ни отца, ни матери, молодая девушка без всякой поддержки, возлюбленная без любимого, могла ли я продолжать жить дальше, если мне казалось, что моя жизнь заключалась в потребности любить и быть любимой.
Мое сердце ответило мне «нет».
Тогда я страстно принялась мечтать об этом другом мире, душою, разумом, сутью которого является всеобщая любовь.
В этом лучшем мире Господь, вложивший в мою душу несказанную любовь к нему, конечно же не откажет мне и соединит меня с н и м.
Тогда ко мне пришло решение уйти в это царство душ, чтобы быть первой, кого он встретит, войдя туда.
Я осмотрелась.
Я находилась где-то недалеко от Нёйи и в сумерках заметила черные силуэты громадных тополей, росших вдоль берегов Сены; река, то есть смерть, была всего в двух шагах; значит, Господь Бог меня услышал.
С ясным и твердым намерением, как будто это было уже давно мною задумано, я направилась в ту сторону.
Собака последовала за мной, но я даже не обратила на это внимание.
Я почти перестала различать окружающие меня предметы; не знаю, как и какими их видели мои глаза, но мое сердце воспринимало их всего лишь как какие-то видения.
Внезапно я остановилась: река была передо мной, ее темные воды несло быстрое течение.
Твердо решив расстаться с жизнью, я в тот же миг бросилась бы в воду, если бы вдруг мне не пришла мысль о Боге, ведь в скором времени я должна была предстать перед ним.
На берегу реки я упала на колени; моя грудь словно раскрылась, чтобы мое сердце и мои мысли могли устремиться прямо к Богу.
Я говорила ему, что если каждое человеческое существо должно нести свой крест, то уготовленный мне крест слишком тяжел для моих слабых плеч и, падая в изнеможении под его тяжестью, я не в состоянии нести его дальше; я молила его облегчить мне последний путь, ведущий от жизни к смерти, принять меня в свои объятия, а главное, сохранить в сердце моего Анри то семя любви, которое могло бы снова пышно расцвести на Небесах.
Когда я поднялась, то мною овладело такое спокойствие, как будто сам Господь благословил меня; затем, сделав шаг вперед и закрыв глаза, я бросилась в реку…
Меня внезапно подхватило, обволокло и как будто закутало во влажный саван…
Но среди мрачного гула воды, пенившейся около моих ушей, мне послышалось, как поверх моей головы в воду упало еще одно тело.
Почти тут же я почувствовала, как меня сильно схватили за платье и потащили. Меня охватил страх, хотя мое решение было твердым и неизменным, — о, то был страх перед смертью!
Я открыла в воде глаза: сине-зеленые глубины реки меня ужаснули.
Почувствовав, что меня кто-то схватил, я подумала, что это Смерть своей холодной рукой увлекает меня в бездну…
Собираясь закричать, я открыла рот; он тут же наполнился водой; вокруг меня вспыхивали и гасли голубоватые искры, и я потеряла сознание.
Затем, возможно спустя много времени, я услышала рядом с собой голоса людей; все еще целиком находясь во власти своей мысли о смерти, я вообразила, что умерла и нахожусь в ином, столь желанном для меня мире.
Наконец, приходя понемногу в себя, я сделала невероятное усилие и открыла глаза.
Я находилась в комнате с низким потолком в одном из тех кабачков, что стоят по берегам Сены.
Я лежала на матрасе, положенном на стол.
Мне казалось, что это продолжается сон.
Но перед камином, освещавшим комнату, я заметила лежавшую черную собаку, вылизывавшую языком свою мокрую шерсть.
Я поняла, что меня спасли.
Затем мне вспомнилось понемногу — одно за другим — все, что со мной случилось.
И совсем тихо я прошептала имя, оставшееся в моей памяти.
Это было имя собаки — Блек.
Услышал ли меня Блек? Узнал ли он меня? Однако дело обстояло так, что он поднялся и подошел ко мне.
Я ощутила прикосновение его горячего языка на своей ледяной руке.
То было мое первое ощущение, пришедшее из внешнего мира.
Я пошевелилась и вздохнула.
Все находившиеся в комнате столпились около меня.
Меня заставили выпить несколько глотков теплого вина и подложили под спину подушки, наваленные вокруг моего матраса.
Затем все разом заговорили, перебивая друг друга, и я узнала, что же произошло.
Встревоженные лаем собаки, а затем шумом от падения в воду двух тел, славные люди, обитавшие в этом доме, выбежали на берег; они увидели в воде черную собаку: она удерживала меня на поверхности реки, но, будучи не в силах вытащить на берег, плыла по течению.
Поскольку я была всего в нескольких шагах от берега, какой-то речник бросился в воду и вытащил меня на берег. Все остальное и так было понятно.
В это время появился представитель властей, комиссар полиции или мировой судья — не могу сказать, кто это был, — его предупредили о происшествии, и он прибыл засвидетельствовать случившееся.
Найдя меня живой, он сделал мне отеческое внушение и потребовал дать ему клятву, что я больше не буду покушаться на свою жизнь.
Мне нагрели постель, уложили меня спать, и лишь на следующий день я покинула дом этих добрых людей.
Прощаясь, я достала из кармана ту небольшую сумму денег, которая у меня была, чтобы заплатить — нет, не за оказанную мне помощь, но за те расходы, причиной которых я была.
При первом моем движении хозяин положил свою ладонь мне на руку, останавливая меня.
Я взяла его руку, пожала ее и поцеловала хозяйку.
Затем я села в фиакр, который наняли в Нёйи, заботливо усадила рядом с собой моего спасителя Блека и вернулась в Париж.
Но мои постоянные отлучки в течение двух недель и то, что я не вышла на работу накануне, вызвали недовольство госпожи Дюбуа, и она объявила мне, что я ей больше не нужна.
Я решила покинуть Париж: он стал мне невыносим.
Работая у госпожи Дюбуа, я поддерживала отношения с мадемуазель Франкотт из Шартра; она мне часто говорила, что если я решусь переехать в провинцию, то могу рассчитывать на ее помощь. Я села в дилижанс, идущий в Шартр, взяв с собой Блека, и приехала к мадемуазель Франкотт, которая мне тут же дала место в своем магазине…
— Но Анри, Анри, — вскричал шевалье, — вы не получали от него известий? Ведь он оставил вас в тот самый момент, когда вы готовились стать матерью? О! Негодяй!
— Анри?.. О! Нет, сударь, он слишком меня любил, чтобы не уважать меня; я осталась непорочной после стольких любовных излияний, а уверяю вас, я бы ни в чем ему не отказала, ведь я так его любила! Но он ни разу не позволил себе пойти дальше тех невинных ласк, которыми я с такой радостью одаривала его.
— Но как же тогда, — спросил крайне удивленный шевалье де ла Гравери, — как вы смогли его так быстро забыть, если в вашем сердце жила подобная любовь?
— Увы, сударь, — ответила Тереза, качая головой, — меня погубила именно эта бесконечная любовь к нему, и вам известна всего лишь половина моих страданий.
— Расскажите мне все до конца, расскажите, если вы все еще чувствуете в себе достаточно сил, чтобы продолжить эту печальную исповедь.
— Через несколько дней после моего приезда в Шартр, — продолжала Тереза, — я понесла в город картонку; я шла, низко опустив голову, и наткнулась на двух офицеров; шутки ради они взялись за руки и перегородили таким образом улицу; я подняла голову и, вскинув глаза на одного из военных, воскликнула: «Анри!»
Я прислонилась к стене, чтобы не упасть.
Видя, как я сильно побледнела и близка к обмороку, оба молодых человека принесли мне свои извинения, и тот, от которого я никак не могла оторвать свой взгляд, сказал, что он и не предполагал, как это невинная шутка может иметь такие последствия.
Но все больше и больше подпадая под власть этого видения, я повторяла и повторяла дрожащими губами: «Анри! Анри! Анри!»
«Мадемуазель, — улыбаясь, сказал мне, наконец, офицер, — я очень сожалею, что меня зовут не Анри, коль скоро это имя воскрешает в вас столько нежных воспоминаний; но Анри — это имя моего брата, а меня зовут Грасьен. Я буду счастлив, если мое имя тоже останется в вашей памяти».
«Если вы не Анри, тогда, ради Бога, дайте мне пройти, сударь».
Блек глухо рычал и угрожал броситься на офицеров.
«Мадемуазель, — сказал тот, кто назвал себя Грасьеном, — у нас никогда и не было намерения задерживать вас».
«Мы, — добавил спутник господина Грасьена, — всего лишь увидели идущую нам навстречу молодую девушку с низко опущенной головой; мы, Грасьен и я, сказали себе: „У такой красотки должны быть чудные глазки!“ Тогда мы встали на вашем пути, чтобы заставить вас поднять глаза; вы их подняли, и мы полностью удовлетворены, мадемуазель; они еще прекраснее, чем мы могли предположить».
Произнося это, молодой офицер с таким дерзким видом подкручивал свои усы, что я была испугана.
«Господа, — вскричала я, — господа!»
К нам подошло несколько человек, которых привлекли, несомненно, нотки страха, слышавшиеся в моем голосе.
«Что вы сделали этому ребенку?» — спросил пожилой усатый господин.
«Да ничего, совершенно ничего, — посмеиваясь, ответил друг господина Грасьена, — несколько комплиментов, вот и все».
«В мое время, господа, когда я имел честь носить мундир, мы делали молодым девушкам лишь такие комплименты, которые они могли выслушивать не бледнея и не зовя на помощь».
Затем, повернувшись ко мне, он сказал:
«Дайте мне вашу руку, дитя, и идемте».
Я была так взволнована, так ошеломлена всем, что случилось со мной, что подала пожилому господину руку и так быстро, как мне это позволяла слабость в ногах, стала удаляться от офицеров.
Через пятьдесят шагов старик спросил меня:
«Вы еще нуждаетесь в моих услугах, мадемуазель, и полагаете ли вы, что моя защита вам еще может понадобиться?»
«Нет, сударь, — ответила я, — благодарю вас от всего сердца».
А затем, как будто он был в курсе того, что происходило в моем сердце, я добавила:
«О! Он так похож на Анри!»
И вторично поблагодарив его, я удалилась.
Пожилой господин удивленно проводил меня глазами; конечно, я должна была показаться ему сумасшедшей!..