Книга: Дюма. Том 54. Блек. Маркиза д'Эскоман
Назад: XVI ГЛАВА, В КОТОРОЙ АВТОР ВОЗОБНОВЛЯЕТ НИТЬ ПРЕРВАННОГО ПОВЕСТВОВАНИЯ
Дальше: XVIII ГЛАВА, В КОТОРОЙ МАРИАННЕ СТАНОВЯТСЯ ИЗВЕСТНЫМИ ЗАБОТЫ ШЕВАЛЬЕ

XVII
ГАЛЛЮЦИНАЦИЯ

Когда шевалье пришел в себя, гроза закончилась, стояла густая тьма и полная тишина.
Он лежал некоторое время, не понимая, что с ним случилось; он ничего не помнил и не мог догадаться, как получилось, что осенней ночью, уже такой же холодной, как и зимняя ночь, он в одной рубашке лежит на полу около своей кровати.
Он чувствовал себя совершенно закоченевшим; в ушах у него раздавался шум, похожий на отдаленный гул водопада.
Он неуверенно встал на колено, ощупью нашел на расстоянии вытянутой руки свою кровать и, тяжело вздохнув, с беспримерным усилием вскарабкался на пирамиду из матрасов.
Там он нашел свои простыни еще теплыми (это доказывало, что его обморок был недолгим), а свое пуховое одеяло наполовину сползшим вниз.
Он скользнул между простынями, испытав при этом чувство неслыханного наслаждения, с головой натянул на себя пуховое одеяло, свернулся клубочком, чтобы быстрее согреться, и попытался заснуть.
Но, напротив, мало-помалу память стала возвращаться к нему, а по мере того как возвращалась память, сон бежал от него прочь.
Шевалье в малейших подробностях припомнил все, что произошло, начиная с пулярки из Ле-Мана и кончая раскатом грома.
Тогда он прислушался, не нарушат ли тишину ночи завывания собаки.
Все было тихо.
Впрочем, разве в тот миг, когда он почувствовал удар электричества, от которого у него до сих пор немела рука, он не видел, как собака убегала испуганная?
Значит, он избавился от этого животного, упорно преследовавшего его как призрак.
Но не было ли это животное странным образом связано с единственными воспоминаниями, дорогими ему, — со смертью его друга Дюмениля?
Все это было слишком сильным потрясением для шевалье, чья жизнь вот уже восемь или девять лет текла размеренно, похожая на гладкую поверхность озера, а со вчерашнего дня будто превратилась в бурный поток, увлекаемый против его воли к какому-то ужасному водопаду, подобному Рейнскому или Ниагарскому.
В эту минуту послышался удар часов.
Это могла быть половина какого-то часа или же час ночи.
Шевалье мог подняться, зажечь спичку и посмотреть.
Но, испытывая, словно испуганный ребенок, робость, шевалье не осмелился встать, так как ему казалось, что привычный порядок вещей полностью нарушился.
Он ждал.
Через полчаса часы пробили еще раз.
Значит, был час ночи.
Шевалье предстояло еще шесть часов ждать наступления дня.
Он вздрогнул и почувствовал, как от ужаса у него по всему телу выступил пот; было совершенно очевидно, что если ему не удастся заснуть, то до наступления дня он сойдет с ума.
Стиснув зубы и сжав кулаки, шевалье с яростью приказал себе: «Спать!»
К несчастью, известно, что в этом отношении человек не властен над собой; шевалье напрасно говорил себе: «Спать» — сон не шел к нему.
Но вместо сна начался бред измученного ума!
Шевалье впал в некое оцепенение, похожее чем-то на сон; ему стало казаться, что это он, а не Дюмениль лежал на кровати, завернутый в саван; но только произошла ошибка, летаргический сон приняли за смерть, и шевалье собирались похоронить заживо.
Затем пришел могильщик, взял его с кровати (сам он был не в состоянии ни говорить, ни кричать, ни стонать, ни шевелиться, ни сопротивляться), положил его в саване в гроб и, закрыв гроб крышкой, принялся его заколачивать; но один из гвоздей коснулся тела, и шевалье закричал и проснулся.
Когда он проснулся или полагал, что проснулся — ведь шевалье был во власти непрерывной галлюцинации, — ему показалось, что он вдруг перенесся в фантастический мир, населенный животными странных форм, с угрозой смотревшими на него; он хотел убежать, но на каждом шагу, как перед рыцарем в садах Армиды, перед ним возникали новые монстры, драконы, гиппогрифы, химеры, которые слились в единую свору, гнавшуюся за ним; несчастный шевалье спотыкался, падал и вновь поднимался, продолжая свой бег; но вскоре, настигнутый как загнанный олень, он приготовился к смерти, не имея сил бороться с ней, однако боль, которую причинил ему первый же укус, разбудила его, и он снова сказал себе: «Это все неправда, я лежу в своей постели, мне нечего бояться, это какое-то сновидение, кошмар».
И шевалье приподнялся и сел, обхватив голову руками; напрасно уверял он себя, что никогда не будет столь чувствительным, чтобы придавать хоть малейшее значение снам; эти потрясения, состояние подавленности, в которое он впал от бессонницы, начинали расшатывать его рассудок.
Но даже в такой позе он не мог избежать этого ужасного сонного оцепенения, с помощью которого невероятное входило в его жизнь и овладевало всеми его способностями.
Одна его рука безвольно упала вниз и вытянулась вдоль пирамиды из матрасов; но едва она повисла, как ему стало казаться, что ее ласкает нежный и горячий язык собаки; затем мало-помалу этот язык становился все холоднее и холоднее, пока не стал жестким и твердым, как сосулька.
Шевалье открыл глаза или подумал, что он открыл их; в эти минуты его воля настолько не подчинялась ему, что у него не было никакой возможности сказать: «Вот это происходит во сне, а вот это наяву», и он вздрогнул всем телом, увидев спаниеля, сидящего рядом с кроватью, — его черная шелковистая шерсть сверкала в ночной темноте, как будто светясь, и озаряла комнату вокруг животного, так что Дьёдонне мог заметить пристальный взгляд собаки, неподвижно обращенный на него; ее глаза были полны печали и нежной укоризны, они перестали быть глазами собаки и приобрели чисто человеческое выражение.
И это было именно то выражение, с каким Дюмениль, умирая, смотрел ему в глаза.
Шевалье не смог этого выдержать, он соскочил с кровати и, в темноте натыкаясь на мебель, добрался до камина, нашел там заранее приготовленные спички и зажег свечу.
Когда свеча разгорелась, шевалье, с зажмуренными глазами спрыгнувший с постели, наконец осмелился, дрожа при этом от страха, их открыть и оглядеться вокруг.
Комната была совершенно пустой.
Он вернулся к окну, вновь поднял занавеску: улица была так же пустынна, как и комната.
Шевалье упал в кресло, вытер пот, струившийся по лбу, и, чувствуя, что холод вновь овладевает им, поднялся и опять лег в постель, оставив на этот раз гореть свечу.
Несомненно, свет разогнал все призраки, так как шевалье больше не видел ни одного из них, хотя он и пребывал в таком лихорадочном состоянии, что слышал даже, как стучало у него в висках.
Едва занялся новый день, как он позвонил Марианне, чтобы та разожгла ему огонь.
Но Марианна, привыкшая входить в комнату шевалье не раньше половины девятого, не обратила ни малейшего внимания на столь необычный звонок, несомненно подумав, что это проделки какого-то домового, стремящегося помешать ее отдыху.
Шевалье поднялся, открыл дверь и позвал служанку.
Но Марианна осталась так же глуха к голосу хозяина, как и к призыву звонка.
Смирившись, шевалье надел брюки и домашний халат и лично занялся хлопотами по хозяйству.
Он разжег огонь и, удостоверившись, что собака действительно исчезла, снова принялся звонить.
Поскольку уже наступило время Марианны, она вошла, неся все необходимое, чтобы разжечь огонь.
Огонь уже пылал и шевалье грелся около него.
Марианна застыла как вкопанная на пороге двери.
— Мой завтрак! — произнес шевалье.
Марианна попятилась.
Никогда еще прежде шевалье не вставал раньше девяти часов и не садился за стол раньше десяти!
Была только половина девятого, а шевалье уже встал, развел огонь и приказывал подавать завтрак.
Помимо того, шевалье был мертвенно-бледен.
— Ах! Сударь, — сказала она, — но что же здесь произошло, Боже мой?
Шевалье охотно рассказал бы ей обо всем, если бы осмелился, но он не мог.
— Слава Богу! — произнес он, уклоняясь от ответа. — Здесь можно умереть, не дождавшись помощи; я звал, звонил, кричал, но увы! Я не получил никакого ответа, как если бы в доме не было ни души.
— Черт возьми, сударь, такая бедная женщина, как я, которая работает каждый день, выбиваясь из последних сил, не прочь поспать немного ночью.
— Нельзя сказать, чтобы вчера вы перетрудились сверх меры, — с некоторой язвительностью ответил шевалье, — но не будем больше об этом: я просил вас подать мне завтрак.
— Господи Иисусе, завтрак в этот час! Разве для него настало время?
— Да, настало, раз вчера я так плохо поужинал.
— Вам придется обождать, пока я вернусь с рынка; в доме нет ни крошки.
— Хорошо, отправляйтесь на рынок; но не смейте никуда больше заходить, только туда и обратно.
Марианна собиралась было отважиться на какое-то замечание.
— Проклятье! — сказал шевалье, резким движением ударив щипцами по огню, разожженному им самим, от чего в разные стороны посыпались мириады искр.
Всего дважды ей приходилось слышать из уст шевалье это невинное ругательство, и оно произвело на нее должное впечатление.
Она повернулась, закрыла дверь, спустилась по лестнице и засеменила по дороге на рынок.
Марианна покорилась, но покорилась, подобно конституционному монарху, который соглашается с реформой, навязанной ему парламентом, но соглашается с твердым намерением взять скорый реванш.
Вопреки своим привычкам, шевалье поел на скорую руку, не предаваясь своим обычным застольным размышлениям, — на них его наводило воспоминание о великолепном кофе, отведанном им в его путешествиях: с ним тот, что ему подавали в Шартре (хотя Шартр — это именно тот город Франции, где, как здесь утверждают, лучше, чем в любом другом месте, жарят кофе), мог сравниться так же, как чистый цикорий — с обычным кофе.
В хозяйстве старого холостяка все было настолько отлаженным и застывшим, что Марианна не могла поверить ни своим ушам, ни своим глазам.
Почтальон принес газету.
Марианна, движимая желанием помириться, поторопилась отнести ее хозяину.
Но тот, вместо того чтобы добросовестно прочесть ее начиная с заголовка и кончая подписью печатника, как он это делал ежедневно, рассеянным взглядом пробежался по странице, бросил газету на круглый столик и поднялся обратно в спальню.
— По правде говоря, — заметила Марианна, расставляя посуду, — я не узнаю хозяина; сегодня ему не сидится на месте. Он даже не заметил, что вареные яйца плохо чистились, котлеты подгорели, а его зеленая фасоль пожелтела при варке.
Затем, воздев обе руки к Небу, словно испытав внезапное озарение, она воскликнула:
— Неужели он влюбился?
Но после некоторого раздумья, сама рассмеявшись столь безрассудному предположению, продолжила:
— Ну нет, нет, это невозможно, однако какого дьявола он замышляет в своей комнате? Надо посмотреть.
И, подобно скромной благовоспитанной служанке, Марианна на цыпочках прошла через всю гостиную и приникла глазом к замочной скважине в двери, ведущей в спальню.
Она увидела своего хозяина: несмотря на резкий холод осеннего утра, он открыл окно и внимательно смотрел на улицу.
— Однако, глядя на него, можно подумать, что он ждет, когда кто-то пройдет по улице, — промолвила Марианна. — Господи Иисусе! Нам только это не хватало — женщины в доме; я уж скорее простила бы ему вчерашнюю собаку.
Но шевалье де ла Гравери, не обнаружив, вероятно, на улице то, что он искал, закрыл окно и, в то время как Марианна, еще больше заинтригованная и теряющаяся в догадках, вернулась в столовую, принялся взад-вперед шагать по комнате, скрестив на груди руки, нахмурив брови, и было заметно, что его снедает какое-то сильное беспокойство.
Затем он вдруг порывисто сбросил халат, как человек, принявший внезапное решение, и сунул руку в рукав своего сюртука.
Но, успев надеть лишь эту деталь своего туалета, он бросил взгляд на настенные часы.
Они показывали половину одиннадцатого.
Увидев это, он некоторое время ходил по комнате, волоча за собой сюртук, державшийся у него лишь на одном плече.
Если Марианна увидела бы его в эту минуту, она ни в коем случае не ограничилась бы предположением, что шевалье влюбился.
Она сказала бы: «Шевалье сошел с ума!»
Но было бы еще гораздо хуже, если бы она увидела, как шевалье вышел из своей комнаты в подобном состоянии — одна рука продета в сюртук, другая нет — и спустился в сад.
Только выйдя на воздух, он заметил свою рассеянность и надел второй рукав.
Что он собирался делать в саду?
Этого Марианна, разумеется, тоже не смогла бы понять, как и всего остального.
Шевалье искал, шел вперед, возвращался, останавливаясь, как правило, в углах; с помощью трости он вымерял квадраты, стороною то в один метр, то в два, в зависимости от пространства.
Потом он произнес про себя:
«Здесь — нет; а вот там было бы вполне возможно… Прямо сейчас я пошлю за каменщиком; впрочем, конура из кирпича или из камня была бы сыровата. Думаю, что лучше будет конура из дерева; я пошлю не за каменщиком, а за плотником».
Было очевидно, что тело шевалье было здесь, а ум его витал где-то далеко.
Но где был его ум?
Надеемся, что решение этой загадки, столь таинственной в глазах Марианны, для читателя совершенно ясно.
Он уже догадался, что шевалье принял решение.
Шевалье решил сделать из собаки своего сотрапезника и теперь искал место, где бы он мог ее поселить со всеми мыслимыми удобствами.
Ведь той самоотверженности, которую шевалье проявил, пожертвовав своей пуляркой и заглушив угрызения совести по поводу плохого обращения с Марианной, было уже недостаточно после этих злосчастных сновидений и роковых галлюцинаций, уличавших его в неблагодарности к животному, которое выказывало по отношению к нему всяческие знаки симпатии.
Не то чтобы с восходом солнца шевалье пребывал все в том же состоянии тревоги; нет, он не мог допустить реальность ночных видений, рассеявшихся под действием света: переселение душ как учение существовало только у Пифагора. Разум и религиозные чувства шевалье в равной степени отвергали это поверье.
И все же, несмотря на доводы своего разума, несмотря на свои духовные устремления, он сомневался, а сомнение смертельно для умов такого склада, какой был у шевалье.
Конечно, он мог бы поклясться, что нелепо полагать, будто некая сила, управляющая телом черной собаки, могла бы иметь хоть малейшее отношение к душе его бедного друга, ушедшего в мир иной; однако, несмотря на все настойчивые уговоры, с которыми шевалье обращался сам к себе, он чувствовал к этой собаке такой глубокий и такой трогательный интерес, что это приводило его в ужас, но подавить его он никак не мог решиться.
Он думал о бедном животном: двенадцать часов оно не могло нигде укрыться от осеннего ненастья, дрожало от пронизывающего северного ветра, захлебывалось в потоках воды, падающих с неба; ослепленное вспышками молнии, оглушенное раскатами грома и устрашенное, оно бегало во мраке, а с наступлением дня стало жертвой жестокости детей, было вынуждено искать себе завтрак на помойках — короче, испытывало все беды бродячей жизни, этой последней ступени падения для собак, бед, наименьшая из которых — быть убитой на месте, якобы будучи надлежащим образом уличенной в бешенстве.
В общем, г-н де ла Гравери, готовый еще третьего дня отдать всех собак в мире за цедру лимона, особенно если она должна была придать соответствующий вкус крему, г-н де ла Гравери, чувствующий, как его сердце разрывается, а глаза наполняются слезами, когда он думает о несчастьях бедного спаниеля, решился положить конец этим несчастьям, дав ему приют, и, как мы видели, он выбирал и вымерял то место, где должна была быть воздвигнута конура его будущего товарища.
Однако этому решению предшествовала жестокая борьба с самим собой, и шевалье оказал упорное сопротивление, прежде чем сдаться. Но даже и после этого время от времени он восставал и все еще продолжал сражаться.
Но чем больше он негодовал на свою слабость и пытался обуздать свое воображение, тем сильнее оно разыгрывалось и тем сильнее его слабость подрывала его волю.
В конце концов, хотя ему и удалось изгнать из своего рассудка устремления к сверхъестественному, которое связывали эту собаку с воспоминаниями о его друге Дюмениле, животное, тем не менее, от этого не стало занимать его меньше; он уже не думал о нем иначе, чем думают об одном из братьев наших меньших, но все же по-прежнему думал лишь о нем.
А дело в том, что эта собака отличалась от всех других собак: как бы мало он ее ни видел, каким бы коротким ни был срок его общения с ней, шевалье убедил себя, что спаниель должен обладать бесчисленным множеством замечательных и исключительных качеств, и, подумав как следует, он, казалось, припоминал, что сумел прочесть их на честной физиономии животного.
Итак, напрасно шевалье, убежденный эгоист, пытался укрыться за своими прошлыми решениями; напрасно он взывал к своим клятвам; напрасно он во весь голос говорил, что поклялся никому не открывать своего сердца на этом свете, будь это двуногое, четвероногое или крылатое существо; напрасно представлял он себе тысячу неудобств, которые, безусловно, повлечет за собой привязанность к этому животному, которая, как он чувствовал, зарождалась в нем.
Мы видели, к чему в итоге пришел шевалье.
Он не хотел, чтобы собака жила под одним из тех навесов, в одной из тех конюшен или под крышей одной из тех построек, что уже существовали.
Он решил выбрать ей место, самое лучшее разумеется, и построить для нее конуру, где бы она могла жить в полное свое удовольствие.
И, как бы извиняясь, г-н де ла Гравери сказал самому себе: «В конце концов это всего лишь собака».
И, покачав головой, добавил: «Я еще недостаточно стар и уже недостаточно молод, чтобы, отказавшись от общества мне подобных, отдать остаток своего чувства какому-то там животному».
Затем, протягивая руку к тому месту, где он решил построить конуру для своего спаниеля, он продолжал раздумывать: «А этот, после того как я сделаю для него все, что полагаю должным, может спокойно потеряться или умереть, я тогда даже и пальцем не пошевелю. Я от него отделаюсь и, если мне так уж стала нужна собака, что я, впрочем, отрицаю, — так вот, я от него отделаюсь и возьму на его место преемника. И разве, если хоть немного разобраться, я нарушаю свои клятвы, пытаясь противопоставить невинное развлечение своему однообразному существованию? Впрочем, выбрав себе в удел одиночество, я не помню, чтобы я обрекал бы себя к тому же и на рабскую зависимость, что в сто раз хуже каторги. Нет, проклятье! Тысячу раз нет!»
Отведя душу этим ругательством, выдававшим то крайнее раздражение, в котором он пребывал, шевалье де ла Гравери выпрямился, желая убедиться, позволит ли себе кто-нибудь утверждать обратное.
Никто не вымолвил ни слова.
Тогда шевалье счел, что вопрос решен окончательно и надлежащим образом.
Однако, чтобы приступить к выполнению своего плана, ему недоставало самого главного — собаки, которая, испугавшись удара молнии, с воем убежала.
Шевалье решил выйти на свою обычную прогулку.
Конечно же он не станет утруждать себя поисками спаниеля, но если тот попадется ему на пути, то это будет приятная встреча.
Таковы были благие намерения шевалье де ла Гравери в те минуты, когда большой колокол собора пробил полдень.
Несмотря на то что г-н де ла Гравери никогда не выходил из дома раньше часу, он решил, принимая во внимание серьезность положения, ускорить начало своей прогулки на целых шестьдесят минут.
Он поднялся к себе в комнату, взял свою шляпу — мы уже упоминали, что в руках у шевалье была трость, так как именно своей тростью он вымерял пространство, предназначенное для конуры спаниеля, — набил себе карман кусочками сахара, прибавил к ним плитку шоколада, на тот случай если сахар послужит недостаточной приманкой, и вышел из дому, но не с определенной целью отыскать собаку, а лишь в надежде на то, что благодаря случаю их пути пересекутся.
Шевалье прошел через площадь Эпар, поднялся на вал Сен-Мишель и сел на скамейку напротив здания казармы.
Само собой разумеется, Марианна следила за тем, как он уходил, с удивлением, с каждой минутой становившимся все сильнее и сильнее.
Ведь это впервые за те пять лет, что она служила у шевалье, он покидал дом раньше часа.
Поскольку время чистки лошадей еще не наступило, казарма была погружена в тишину, а двор был пуст, и лишь изредка какой-нибудь кавалерист, лишенный увольнения, пересекал его из конца в конец.
Впрочем, в том новом расположении духа, в котором пребывал наш шевалье, его волновало совсем другое.
Он смотрел вовсе не на двор или помещения казармы, а осматривал все вокруг себя, продолжая при этом вести мысленный спор с самим собой.
Однако время от времени, когда желание стать хозяином красивого и грациозного животного брало в нем верх над целым рядом неудобств, какие влечет за собой содержание собаки, он вставал, забирался на скамейку и осматривал все вокруг себя.
В итоге, поскольку обзор у него все равно оставался ограниченным, хотя шевалье и поднимался выше, он кончил тем, что уступил своим желаниям и стал вглядываться вдаль, за черту деревьев на прогулочной аллее.
Господин де ла Гравери провел четыре долгих часа на этой скамейке, но напрасно, ибо, как сестрица Анна, он так и не увидел никого, кто приближался бы к нему.
Чем больше проходило времени, тем сильнее опасался шевалье, что собака больше никогда не появится: вероятно, это некое стечение обстоятельств, а вовсе не ежедневная привычка, привело ее в это место: шевалье, каждый день приходивший сюда, никогда до этого не встречал здесь спаниеля.
После этого четырехчасового ожидания шевалье так твердо решил увести с собой спаниеля, если тот вновь появится, что предусмотрительно, на тот случай, если собака не захочет, как накануне, последовать за ним по доброй воле, приготовил и скрутил жгутом свой платок, чтобы обхватить им шею животного.
Это было бесполезно: шевалье услышал, как пробило пять часов, но так и не увидел спаниеля; он не увидел вообще ни одного животного, которое в утешение себе хоть на мгновение мог бы принять за свою долгожданную собаку.
Шевалье решил дать спаниелю еще полчаса сроку, рискуя тем, что может сказать и подумать Марианна, привыкшая видеть, как он возвращается каждый день точно в четыре часа.
Но и в половине шестого аллея была совершенно пустынной.
Шевалье, обманутый в своих надеждах, в первый раз вспомнил о своем обеде, который ожидал его с пяти часов и должен был бы совсем остыть, если он стоял на столе, или сгореть, если он стоял все это время на огне.
В ужасном настроении он зашагал домой.
Издалека, от самого начала улицы, он увидел Марианну, ждавшую его на пороге дома.
Марианна готовилась отыграться и сбить спесь со своего хозяина, как она обещала это сделать двум или трем своим соседкам.
Однако, когда она уже собиралась открыть рот, к ней обратился шевалье.
— Что вы здесь делаете? — сурово спросил он ее.
— Вы же отлично видите, сударь, — ответила изумленная Марианна, — я жду вас.
— Место кухарки не у порога уличной двери, — наставительно произнес шевалье, — а на кухне около плиты.
Затем, втянув ноздрями воздух, идущий из рабочего пространства печи, как выражаются химики и искусные кухарки, он добавил:
— Остерегайтесь подать мне подгоревший обед: ваш завтрак сегодня утром никуда не годился.
«О-о! — раздумывала Марианна, в плачевном настроении возвращаясь к себе на кухню. — Похоже, я ошиблась, и он заметил это. Решительно, он не влюблен… Но если он не влюблен, что же тогда с ним такое?»
Назад: XVI ГЛАВА, В КОТОРОЙ АВТОР ВОЗОБНОВЛЯЕТ НИТЬ ПРЕРВАННОГО ПОВЕСТВОВАНИЯ
Дальше: XVIII ГЛАВА, В КОТОРОЙ МАРИАННЕ СТАНОВЯТСЯ ИЗВЕСТНЫМИ ЗАБОТЫ ШЕВАЛЬЕ