XI
МААУНИ
Шевалье сел за стол, съел гуайяву, два или три банана и некий неведомый ему фрукт, красный, как клубника, и большой, как яблоко сорта ранет.
Затем вместо хлеба он обмакнул в чашку с кокосовым молоком клубни маниоки; затем на вопрос друга — а шевалье вступал в разговор только тогда, когда его спрашивали, — он объявил, что никогда в жизни еще так славно не ужинал.
После ужина капитану с трудом удалось его уговорить раздеться, чтобы лечь в постель. Эти решетчатые стены тревожили его стыдливость.
И только после того, как Дюмениль убедил его, что после десяти часов вечера все жители Папеэте уже лежат в постелях, шевалье решился снять одежду.
И все же, как ни уверял его капитан, что в этом полинезийском Эдеме женщины и мужчины спят обнаженными, испытывая высшее наслаждение, когда их кожу ласкает нежное бархатистое дуновение ночного ветерка, он наотрез отказался расстаться со своей рубашкой и кальсонами.
Уложив шевалье в постель, как он это обычно делал каждый вечер вот уже в течение трех лет, капитан удалился к себе — иначе говоря, во вторую из отведенных им в хижине комнатушек.
Хижину эту занимала таитянская семья; когда капитан снял у них жилье, они, согласно взаимной договоренности, незамедлительно освободили две комнаты.
Шевалье не знал этих подробностей; он никогда ничем не интересовался и ни о чем не спрашивал, и, поскольку перегородка, отделявшая шевалье от его хозяев, была плотно закрыта, ему и в голову не пришло спросить, что находится по другую ее сторону.
Единственное, что притягивало взгляд шевалье, если что-то все же притягивало его взгляд, была величественная картина природы; казалось, она была создана для того, чтобы служить фоном для глубокого чувства. И не забывайте (мы уже говорили об этом): прошло всего несколько часов, как бедняга Дьёдонне вспомнил о том, что у него есть глаза.
Он лег и, постепенно все дальше и дальше уходя от своих воспоминаний, любовался сквозь щели в хижине этим прекрасным небом и этим лазурным морем.
В нескольких шагах от хижины, невидимая в зарослях, пела птица; это был соловей Океании, птица любви, великолепный туи, который бодрствует, когда все спят, и поет, когда все кругом замолкает.
Шевалье, опершись на локоть и приблизив лицо к одному из отверстий в стене хижины, слушал и смотрел, и его обволакивала некая непередаваемая атмосфера грусти и одновременно блаженства; можно было подумать, что умиротворение этой ночи, чистота этого неба, гармония этого пения материализовались и что все это вместе породило некую очистительную атмосферу, предназначенную самим Провидением для того, чтобы дать отдых усталым членам и наполнить радостью страдающие сердца.
Шевалье показалось, что впервые за три года он стал дышать полной грудью.
Вдруг ему послышались легкие шаги ребенка, который шел, едва касаясь травы. И в прозрачной темноте ночи перед его взором возникли очертания прелестной фигурки юной девушки четырнадцати-пятнадцати лет; ее единственным одеянием служили длинные волосы, а все украшения ей заменяли два изумительных в своем великолепии цветка лотоса — белый и розовый, того лотоса, который плавает на поверхности ручьев и цветки которого юные таитянки избрали своим любимым украшением, вставляя их в виде гирлянд себе в мочки ушей.
Девушка лениво тянула за собой циновку.
В десяти шагах от хижины, под апельсиновым деревом, напротив зарослей, в которых пел туи, она расстелила эту циновку и легла на нее.
Шевалье не понимал, видит ли он это наяву или во сне, должен ли он закрыть глаза или может держать их по-прежнему открытыми.
Никогда из-под резца скульптора не выходило творение более прекрасное; однако казалось, что оно было выполнено не из бледного каррарского или паросского мрамора, а из флорентийской бронзы.
Несколько мгновений она забавлялась, слушая пение туи и время от времени движением плеча раскачивая апельсиновое дерево (она опиралась на него спиной), которое осыпало ее дождем своих белоснежных благоухающих цветов.
Затем, не имея никакого другого одеяния, кроме своих длинных волос, которые, впрочем, почти целиком окутывали ее фигуру как покрывалом, она плавно опустилась на землю и заснула, прикрыв рукой голову, подобно тому, как прячет голову под крыло птица.
Шевалье, чтобы заснуть, потребовалось гораздо больше времени, и ему это удалось лишь после того, как он повернулся спиной к перегородке и произнес имя Матильды, как щитом заслоняясь им от увиденного.
На следующее утро капитан, войдя в комнату своего друга, нашел его не только проснувшимся, но и уже вполне одетым, хотя едва было шесть часов. Шевалье пожаловался, что плохо спал этой ночью. Дюмениль предложил ему пойти прогуляться, чтобы поднять настроение, и шевалье охотно согласился с этим.
В ту минуту, когда они собирались уходить, в перегородке открылась дверь и в проеме появилась молодая девушка.
Она поинтересовалась у двух друзей, не нуждаются ли они в чем-нибудь.
Дьёдонне узнал в ней свою спящую красавицу минувшей ночи и покраснел до ушей.
На этот раз, однако, она была в своем дневном наряде.
Что представляло собой ее ночное одеяние, нам известно.
Дневной же наряд состоял из длинного белого платья, совершенно прямого, открытого спереди и ничем не стянутого на шее; поверх этого платья вокруг бедер был обмотан кусок фуляра с огромными розовыми и желтыми цветами на голубом фоне.
Руки, ступни и ноги до колен оставались обнаженными.
Весь красный, шевалье рассмотрел ее более пристально, чего он не осмелился сделать прошлой ночью.
Как мы уже сказали, это была девочка четырнадцати лет; однако на Таити четырнадцатилетняя девочка уже женщина. Она была невысокого роста, как это свойственно таитянкам, но при этом прекрасно сложена; ее кожа имела великолепный медный оттенок; у нее были, и об этом нам тоже уже известно, длинные волосы, шелковистые и черные, как вороново крыло; красивый разрез бархатистых глаз, опушенных длинными черными ресницами; широкие и раздувающиеся ноздри, как у индейцев, созданные для того, чтобы вдыхать опасность, наслаждение и любовь; выпирающие скулы, несколько плоский нос, округленный и чувственный рот, белые, как жемчуг, зубы; маленькие, изящные, красивой формы руки; гибкая, как тростинка, талия.
Капитан поблагодарил юную островитянку, представив ее своему другу как дочку их хозяйки, и заявил, что он вернется лишь в девять часов.
Девушка, похоже, прекрасно поняла все сказанное капитаном, а тот, закончив говорить, казалось, ожидал, что его друг поступит точно так же, как он; но Дьёдонне воздержался. Он посторонился, чтобы не задеть кусок фуляровой материи на бедрах девушки и прошел мимо, раскланявшись так, будто приветствовал парижанку на бульваре Капуцинок.
После этого он быстро увлек за собой своего друга.
Было очевидно, что молодая девушка внушает ему своего рода страх.
Но капитана все это ничуть не удивило: он знал, что шевалье совершенно теряется в присутствии женщин, хотя и не предполагал, что его друг будет обходиться с какой-то таитянкой как с настоящей женщиной.
И, указывая на молодую девушку, с грустью смотревшую, как они удаляются, он спросил у шевалье:
— Почему ты ничего не сказал Маауни? Это ее обидело.
— Ее зовут Маауни? — в свою очередь задал вопрос шевалье.
— Да; красивое имя, не правда ли?
Дьёдонне промолчал.
— Ты что-то имеешь против этой девушки? Тогда мы переедем в другую хижину, — сказал капитан.
— Нет, нет! — живо ответил Дьёдонне.
И они продолжили свой путь. Дюмениль, подобно Тарквинию, срубал макушки у слишком высоких трав, со свистом размахивая своей бамбуковой палкой.
Дьёдонне молча шел вслед за ним.
По правде говоря, это молчание было столь характерно для шевалье, что если капитан и заметил его, то оно ничуть его не обеспокоило.
Этой первой прогулки было достаточно, чтобы два друга признали, что по крайней мере в плане растительности уголок земли, где они бродили, был настоящим чудом природы.
Город имел одновременно скромный и чарующий вид; обладая честью носить титул столицы, он скорее выглядел как огромная деревня, нежели как город; каждая хижина стояла в саду, окруженная деревьями, под сенью которых она, казалось, пряталась; чуть дальше на окраине, где кончались постройки и улицы уступали место тропинкам, деревья самой причудливой формы, сплошь покрытые цветами или усыпанные плодами, смыкали свои кроны наподобие бесконечного зеленого свода; вдоль посыпанных мельчайшим песком аллей тянулись сводчатые галереи, образованные банановыми, апельсиновыми и лимонными деревьями, кокосовыми пальмами, гуайявами, папайей, панданом; среди них высилось железное дерево, своим красным стволом и ветками напоминавшее гигантскую спаржу, оставленную на семена.
Благоуханное струящееся дыхание ветерка, овевающее стволы деревьев; пернатые самых причудливых расцветок; птичье пение и женские голоса, раздающиеся под сводом леса, — это было подлинное волшебное царство, которое можно было бы назвать островом цветов и благовоний.
После часовой прогулки, обойдя вдоль и поперек нечто напоминающее английский сад, капитан остановился: до него доносился какой-то странный гомон, и природу его он никак не мог определить; Дюмениль покинул тропинку, прошел около пятидесяти шагов между деревьями, раздвинул листву, подобно тому, как поднимают занавес, и, восхищенный, неподвижно замер, онемев от восторга.
Дьёдонне проследил за ним взглядом (когда он был рядом с капитаном, то казалось, что вся его сила воли переходила к его другу: он повиновался ему, как тело повинуется душе, он следовал за ним, как тень следует за телом).
Капитан молча сделал Дьёдонне знак приблизиться.
Тот машинально подошел к капитану и рассеянно взглянул.
Но его рассеянность быстро улетучилась; зрелище, представшее перед его глазами, могло привлечь внимание даже самого Рассеянного — персонажа Детуша.
Деревья, сквозь которые капитан и шевалье смотрели на открывшуюся их взгляду картину, росли вдоль берега реки.
В реке кружком, словно в каком-нибудь салоне, сидели и лежали около тридцати совершенно обнаженных женщин.
Поскольку высота воды в реке едва достигала двух футов, то у тех, что сидели, лишь нижняя часть тела была скрыта водой, столь прозрачной, что она не могла служить даже легкой вуалью; а у тех, что лежали, из воды высовывались только головы.
Волосы у всех женщин были распущены; все они с наслаждением вдыхали свежий утренний воздух, сплетая из цветов венки, подвески к ушам и ожерелья.
Кувшинки, китайские розы и гардении широко использовались для этого туалета.
Эти восхитительные создания, как будто понимая, что сами они не что иное, как живые цветы, отдавали всю свою любовь цветам, своим неодушевленным сестрам; рожденные на ложе из цветов, они жили среди цветов, а после смерти их погребали под цветами.
Украшая венками голову, вешая ожерелья на шею, вдевая цветы себе в уши, женщины не умолкали ни на минуту: они беседовали друг с другом, что-то рассказывали, подобные стайке птиц, живущих в пресных водах, когда, опустившись на озеро, они принимаются щебетать наперебой.
— Мой друг, — сказал шевалье, указывая пальцем на одну из женщин, — вот она!
— Кто? — спросил капитан.
Шевалье покраснел; он узнал спящую красавицу минувшей ночи, прелестную хозяйку сегодняшнего утра, но забыл, что ни слова не сказал капитану о своем видении, и показал ему прекрасную Маауни.
У капитана не было таких весомых причин, как у шевалье, обратить на нее свое внимание, и он повторил вопрос:
— Кто?
— Никто, — сказал шевалье, отступая назад.
Можно было подумать, что движение шевалье послужило сигналом к окончанию этой водной процедуры.
В одно мгновение все тридцать купальщиц были на ногах.
Они выбрались на маленький островок, покрытый травой, где лежала их одежда, выждали какое-то время, пока вода, струясь, стекала по их прекрасным телам как по бронзовым статуям; затем струйки понемногу подсохли и капли стали реже: можно было бы перечесть по пальцам те жемчужины, что скатывались со лба на щеки и со щек на грудь; наконец каждая, подобно Венере — Астарте, выходящей из моря, подобрала и отжала волосы, надела платье, закрутила вокруг бедер па ре о и не торопясь направилась по дороге домой.
Капитан напомнил своему другу, что подошло время завтрака; он зажег сигару, по привычке предложив Дьёдонне разделить с ним это удовольствие. Дьёдонне отказался от этого предложения (канониссы, среди которых он воспитывался, питали к табаку непреодолимое отвращение), и они отправились домой.
Случайно или благодаря своему умению ориентироваться капитан избрал самую короткую дорогу, поэтому они нагнали на своем пути прекрасную Маауни, которая по своей беззаботности выбрала, напротив, самую длинную.
Заметив двух друзей, она остановилась на обочине дороги, изогнувшись в бедрах, в одной из тех поз, которые женщины принимают, пребывая в полном одиночестве, и которых художник никогда не сможет добиться от своей модели.
Затем, испытывая пристрастие к тому наслаждению, какое дарит сигара и какое с пренебрежением отвергал Дьёдонне, она сказала, обращаясь к капитану:
— Ма ava ava iti.
На таитянском языке это означало: «Мне сигару, маленькую».
Капитан не понял слов, но, поскольку девушка сделала вид, будто она вдыхает и выдыхает дым, он понял этот жест.
Дюмениль достал сигару из кармана и протянул ей.
— Nar, nаг, — произнесла она, отстраняя нетронутую сигару и указывая на ту, что дымилась во рту капитана.
Тот понял, что капризное дитя желает зажженную сигару.
Он отдал ее девушке.
Таитянка поспешно сделала две затяжки, почти тут же выдохнув дым обратно.
Затем она затянулась в третий раз, на этот раз так глубоко, как только смогла.
После этого она кокетливо попрощалась с офицером и ушла, откинув голову назад и пуская кольца дыма, набирая его в рот, а затем выпуская вверх в воздух.
Все это сопровождалось теми движениями бедер, секретом которых, как полагал до сих пор капитан, владеют одни лишь испанки.
Дюмениль исподтишка взглянул на своего друга: тот шел опустив глаза и совсем тихо шептал одно имя.
Это было имя Матильды.
Однако Дюмениль с некоторым удовлетворением заметил, что Дьёдонне теперь уже едва слышно шептал это имя, которое раньше так громко звучало в его устах.
Выпустив последнее кольцо дыма, девушка сняла парео с бедер, растянула его над головой на всю ширину рук и исчезла в роще лимонных деревьев.
Ее можно было принять за летящую бабочку.
Вернувшись в хижину, друзья нашли свой стол накрытым.
Так же как и накануне, им подали часть плода хлебного дерева, корень маниоки, испеченный в золе, разнообразные фрукты, молоко и масло.
Но внутри хижины никого не было, и можно было подумать, что стол накрыли феи.
Однако похоже было, что в это время ели не только гости, но и хозяева. Дьёдонне, сидевший так, что он мог видеть сквозь перегородки хижины, заметил молодую девушку; встав на цыпочки, она снимала небольшую корзинку, висевшую на нижних ветвях гардении; затем, сев и опершись спиной о ствол дерева, она принялась доставать из нее свой завтрак.
Он состоял из полудюжины фиг, четверти плода, похожего на дыню, куска рыбы, завернутой в лист банана и испеченной в золе, и части плода хлебного дерева.
Шевалье, забыв о своей еде, наблюдал за трапезой Маауни.
Дюмениль заметил рассеянность своего товарища; он повернул голову и увидел молодую девушку, которая завтракала, не обращая на них внимания.
— А! Ты разглядываешь нашу хозяйку, — сказал капитан.
Шевалье покраснел.
— Да, — сказал он.
— Если хочешь, я позову ее позавтракать с нами.
— О нет, нет! — откликнулся шевалье. — Я думал только о том, как хорошо и свежо под этими деревьями.
— Если хочешь, мы присоединимся к ней и позавтракаем там.
— Нет же, нет! — воскликнул шевалье. — Нам хорошо здесь; однако давай поменяемся местами: солнце бьет мне в глаза.
Капитан покачал головой: очевидно, он догадался, что за солнце слепило глаза шевалье.
Он без единого возражения пересел на его место.
После завтрака шевалье спросил:
— Что мы будем делать?
— То, что здесь всегда делают после еды, — отвечал капитан, — отдыхать.
— О! — промолвил шевалье. — В самом деле, я очень плохо спал этой ночью и чувствую себя совершенно разбитым.
— После отдыха ты придешь в себя.
— Я думаю.
И оба вышли из хижины в поисках подходящего места, ведь послеобеденный отдых на свежем воздухе гораздо приятнее, чем в хижине, как бы хорошо она ни проветривалась.
Однако шевалье не хотел, чтобы его беспокоили во время сна.
Капитан указал ему на сад их хижины как на самое надежное место.
Они вместе обошли сад, подыскивая удобный уголок.
Шевалье остановил свой выбор на мягком ковре лужайки, затененной ветками гардении, которые, ниспадая до самой земли, образовывали нечто вроде шатра.
Источник прохладной и прозрачной воды, бивший из-под корней гардении, слегка увлажнял эту лужайку, понравившуюся шевалье.
Дюмениль, в большей степени заботящийся о прозе жизни, чем его друг, предусмотрительно захватил с собой широкую циновку; он расстелил ее на траве, покрытой каплями влаги.
— Оставайся здесь, — сказал он, — раз тебе нравится; я же пойду поищу какое-нибудь другое местечко, где тень будет такой же густой, а трава более сухой.
Дьёдонне редко возражал, когда его друг принимал какое-нибудь решение; он расстелил циновку, на которой могли бы улечься четыре человека, проследил, чтобы под ней не было ни одного камешка, способного впиться ему в тело, и только после этого заметил ее размеры. Он обернулся с намерением сказать капитану, что, на его взгляд, здесь вполне достаточно места и для двоих.
Но капитан уже исчез.
Тогда шевалье решил один воспользоваться всей циновкой. Он снял свой редингот, свернул его и положил вместо подушки под голову. Некоторое время он созерцал бесплодные попытки солнечных лучей проникнуть сквозь ветки гардении, следил взором за маневрами двух птичек, казалось, высеченных из одного и того же куска сапфира, затем закрыл глаза, открыл их, вновь закрыл, вздохнул и уснул.