Часть третья
I
ФЕЯ КАРИТА
— Жила-была на свете принцесса, одаренная необычайной добродетелью и несравненной красотой. Родиной принцессы был Багдад, и жила она в те времена, когда городом правил Гарун аль-Рашид. Отец ее был самым главным генералом и командовал войском халифа. Видя, что дочь его выросла, а войны случаются все реже, стал он просить халифа отпустить его со службы: генерал хотел все свое время посвятить воспитанию Зулеймы.
«Зулейма» в переводе с персидского означает «царица».
Халиф согласился, хотя ему было жаль расставаться с храбрым воином, похвалил генерала за добрые намерения и предложил для воспитания Регины… Прости, сестричка: я хотела сказать «Зулеймы»… предложил для воспитания Зулеймы тех же учителей, что были у его дочери.
Генерал оставил двор, где до тех пор у него были свои апартаменты, и переехал в одно из предместий города, где у него был прекрасный дворец, окруженный, как улица Плюме, цветущими садами.
Туда, в оранжерею, похожую на эту, приходили учителя танцев, рисования, пения, ботаники, астрономии, даже философии. Ведь генерал хотел, чтобы его дочь стала самой образованной принцессой своего времени. Без преувеличения можно сказать: она так преуспела в науках, что в восемнадцать лет была столь же добродетельна и талантлива, сколь и хороша собой…
— Пчелка! — перебила девочку Регина. — Твоя история совсем не интересна, расскажи что-нибудь другое.
— Может быть, моя история не интересна, — заметила Пчелка, — но у нее есть одно достоинство: она правдива, а это главное, не правда ли, господин художник? — продолжала она, обращаясь к Петрусу.
— Я с вами согласен, мадемуазель, — ответил художник; он понял, что Пчелка намекает на какие-то подробности из жизни Регины. — И потому осмелюсь умолять вашу сестру, чтобы она позволила вам продолжить рассказ.
Щеки Регины покраснели под стать камелиям, что цвели у нее над головой.
— А что вы мне подарите, если я стану продолжать? — спросила Пчелка.
— Я вам подарю ваш портрет, мадемуазель.
— Правда?! — обрадовалась Пчелка и захлопала в ладоши.
— Слово чести.
Пчелка обернулась к сестре и протянула к ней обе руки, словно говоря: «Видишь, Регина, у меня нет другого выхода!»
Регина промолчала. Она только отодвинулась вместе с креслом назад, в тень раскинувшихся в гостиной деревьев, словно желая скрыть смущение.
Пчелка, видя, что если Регина не дает своего согласия, то и не запрещает ей говорить, как ни в чем не бывало продолжала свой рассказ.
— Я остановилась на том, что принцесса была красавица… Впрочем, пропустим это: папа утверждает, что красота проходит, а доброта остается… А доброта Зулеймы была поистине удивительна! Когда принцесса проходила по улицам Багдада, все матери показывали на нее своим детям:
«Вот идет самая красивая и милосердная принцесса, какая когда-либо жила и когда-либо будет жить на свете!»
Мало-помалу она приобрела в своем предместье такую известность, что к ней стали относиться не как к обыкновенной девушке, а как к настоящей фее, которая творит чудеса на своем пути, одного утешая, другого исцеляя, превращая злых в добрых, делая хороших еще добрее.
Случилось однажды так, что маленький тамошний савояр, зарабатывавший на жизнь тем, что заставлял плясать ученого сурка, за целый день не получил ни одного су. Он сидел у ворот дворца, где жила принцесса, и плакал, не смея вернуться домой из боязни, что хозяин его изобьет.
Принцесса выглянула в окно и увидела рыдающего мальчугана. Она поспешно спустилась вниз и спросила, что с ним. Едва завидев принцессу, мальчик понял, что спасен. Он запрыгал от счастья, приговаривая:
«Фея! Вот фея!»
Потом он попросил у нее милостыню, несколько раз повторив на своем языке:
«Carita! Carita, principessa! Carita!»
Тогда пять или шесть человек, слышавших слова мальчика и знавших до того лишь земное имя принцессы — Зулейма, то есть царица, — подхватили это еще более прекрасное имя и стали звать ее фея Карита, что означает фея Милосердия…
Регина снова перебила Пчелку.
— Вы понимаете, сударь, откуда эта девочка берет свои истории? — спросила она Петруса.
— Да, княжна, — улыбнулся Петрус, — да, отлично понимаю. И я даже меньше вас удивлен богатством ее воображения, принимая во внимание то обстоятельство, что, по-моему, ее воображение не что иное, как воспоминания.
Читатель, очевидно, догадался, что от этих слов и взгляда Петруса щеки Регины разгорелись еще ярче.
Но юная Шехерезада, не обращая внимания ни на взгляды Петруса, ни на смущение Регины, продолжала:
— Господин художник! Я не стану рассказывать обо всех прекрасных и добрых делах, которые доказывают, что фея Карита заслужила свое имя. Я поведаю вам лишь об одном таком случае, и моя сестра Карита… нет, Зулейма… нет, Регина, я все время оговариваюсь… и моя сестра Регина, которая лучше меня знает все волшебные сказки, потому что она старше и умнее, может подтвердить, что я не изменила ни слова.
Я уже сказала, что дворец принцессы стоял среди цветущих садов и аллей, окружающих Багдад подобно тому как бульвары окружают Париж. Летом принцесса вместе с отцом ежедневно каталась там верхом. Никого не оставляла равнодушным эта пара.
— Вы правы, — подтвердил Петрус, бросив на девочку благодарный взгляд.
— Вот видишь, сестра, господин художник говорит, что это правда!.. Однажды во время прогулки фея Карита заметила на краю придорожной канавы девочку лет двенадцати-тринадцати; бледная, худенькая, с рассыпавшимися по плечам спутанными волосами, девочка дрожала всем тельцем, хотя в этот день было очень жарко и она стояла на самом солнцепеке. Вокруг нее прыгали, ласкаясь, несколько собак, а на ее голом плечике сидела ворона и хлопала крыльями. Но ни вороне, ни собакам не удавалось развеселить девочку: казалось, ей так плохо, что она не замечает ни собак, ни певших над ее головой птиц, ни стрекотавших вокруг цикад. Нет, она дрожала и стучала зубами, словно на дворе стояла лютая зима, а ведь дело происходило прошлым летом, в августе… Ой, что я говорю! — спохватилась девочка.
Петрус улыбнулся.
— Ну вот, ты и сама видишь, что заговариваешься, — заметила Регина, — рассказываешь о халифе Гарун аль-Рашиде, и вдруг — прошлый год! Говоришь, что события происходят в Багдаде, и вдруг — мальчик-савояр! Сегодня ты не в ударе, Пчелка; оставь свою фею Кариту: в другой раз твоя история будет удачнее.
— Мне замолчать, господин художник? — спросила Пчелка Петруса. — Вы согласны с моей сестрой?
— Нисколько, мадемуазель! — воскликнул Петрус. — Я нахожу эту историю чрезвычайно интересной, до такой степени интересной, что делаю к ней набросок по мере того, как вы рассказываете; я почти закончил, не хватает только головы дрожащей девочки, зато я уже начал рисовать фею Кариту.
— Покажите! Покажите! — попросила Пчелка, поспешно поднимаясь с колен и подходя к Петрусу.
— Нет, нет, — возразил Петрус, пряча набросок. — Рисунки — как сказки: чтобы их поняли, они должны быть завершены. Досказывайте свою сказку, мадемуазель, а я закончу свой рисунок.
— На чем я остановилась? — спросила Пчелка.
— На том, что дело происходило в прошлом году, в августе, — подсказал Петрус.
— Как вам не стыдно упрекать меня в этом, господин художник! — надув губки, произнесла Пчелка. — Я оговорилась, когда сказала «в прошлом году», вот и все. Разумеется, этого не могло быть в прошлом году, раз дело происходит во времена халифа Гарун аль-Рашида, а все знают, что Гарун аль-Рашид, пятый халиф династии Аббасидов, умер в восемьсот девятом году, за пять лет до смерти Карла Великого!
С гордым видом выпалив эти сведения, девочка продолжала:
— Я хотела сказать, что в Багдаде стояла такая же жара, как в прошлом году в Париже на Внешних бульварах, например вблизи заставы Фонтенбло: это просто сравнение. Итак, было удивительно, что девочка дрожала, ведь жара стояла такая, что невозможно было находиться на солнце! И фея Карита, разумеется, не могла этого не заметить. Она попросила у отца позволения спешиться и спросила у девочки, не больна ли бедняжка.
Едва фея Карита к ней обратилась, как девочка опустила огромные глаза, до того поднятые к небу.
«Почему ты так дрожишь, дитя мое? — ласково спросила принцесса. — Может быть, ты больна?»
«Да, госпожа фея», — отвечала малышка, сразу догадавшись, что принцесса — добрая фея.
«Что с тобой?»
«Кажется, у меня жар».
«Почему же ты не в постели?» — продолжала фея.
«Потому, что собачкам еще хуже, чем мне, и меня послали погулять с ними».
«Да ведь не матушка послала тебя с собаками на улицу, верно? Не могла матушка позволить тебе выйти в таком состоянии!»
«Нет, госпожа фея, не матушка», — подтвердила девочка.
«Где твоя матушка?»
«Умерла».
«С кем же ты живешь?»
«С Брокантой».
«Кто это?»
Девочка медлила с ответом, и фея повторила свой вопрос.
«Тряпичница, которая меня воспитала».
«И у тебя нет родных?»
«Я одна в целом свете».
«Как?! Ни матери, ни отца, ни брата?»
Девочку затрясло, она закричала:
«Нет! Нет! Нет! Нет брата! Нет брата!»
«Бедняжка! — пожалела ее принцесса. — А как тебя зовут?»
«Рождественская Роза».
«Ты и впрямь, дитя мое, похожа на цветок, чье имя носишь: такая же бледненькая и нежная!»
Девочка пожала плечами с таким видом, словно говорила: «Чего же вы хотите?!»
«Где ты живешь?» — спросила принцесса.
«Ах, госпожа фея! На одной из самых грязных и отвратительных улиц Багдада!»
«Далеко отсюда?»
«Нет, госпожа фея, в десяти минутах ходьбы».
«Я отведу тебя домой и скажу, чтобы тебя уложили в постель, хорошо?»
«Как вам будет угодно, госпожа фея!»
Девочка попыталась встать, но упала в канаву, до того она была слаба!
«Подожди, — сказала принцесса, — я возьму тебя на руки».
Она в самом деле подняла девочку: та была такой тщедушной, что весила не больше моей куклы. Принцесса поднесла ее к отцу. Тот принял сиротку на руки, посадил перед собой, и все двинулись в путь: папа вез Рождественскую Розу… Ой, я опять проговорилась! Папа принцессы вез Рождественскую Розу, а она держала в руках двух самых маленьких собачек, которые не поспевали за лошадьми. Три другие собаки были большие и бежали сами. Ворона кружила над головой Рождественской Розы; чтобы она не улетела, девочка время от времени ее подзывала:
«Фарес! Фарес! Фарес!»
Скоро они приехали на улицу — такую мрачную, что казалось, будто дело происходит темной ночью, а не средь белого дня. Хотя мой папа говорит, что солнце светит для всех, но до тех, кто ютится на той улице, его лучи, наверное, не доходят.
«Здесь! — сказала девочка, хватаясь за повод. — Вот дверь».
У нас на псарне дверь, наверно, чище, чем в этом доме! Чтобы войти туда, нужно было пригибаться, словно спускаешься в погреб, и двигаться ощупью в поисках лестницы.
Сидевший на каменной тумбе мальчишка — Рождественская Роза называла его Баболеном — вызвался присмотреть за лошадьми. И вот принцесса и ее отец поднялись на самый верх, где жила Броканта.
Насколько принцесса была молода и хороша собой, настолько Броканта была стара и безобразна. С первого взгляда становилось понятно, кто из них добрый гений: принцесса была похожа на фею, Броканта напоминала колдунью. Впрочем, она и была колдуньей, судя по стоявшему на треножнике огромному железному котлу, где варились волшебные травы; в пол была воткнута длинная ореховая палка, а вокруг нее разложены карты, проткнутые большими черными булавками. Наконец, в руках Броканта держала метлу; она в удивлении оперлась на нее, когда увидела генерала с Рождественской Розой на руках и фею, которая несла двух собак. Я уж не говорю об остальных собаках и вороне: они замыкали шествие.
Фея Карита опустила собак на землю, потом обратилась к колдунье:
«Сударыня, мы принесли девочку, потому что она дрожала как в лихорадке; она больна: ее нужно уложить в постель и укрыть потеплее».
Броканта собиралась ответить, но собаки так оглушительно лаяли, что ей пришлось их припугнуть, замахнувшись на них метлой.
«Она сама хотела прогуляться! — отвечала принцессе Броканта, пряча глаза: разумеется, старуха сразу признала в гостье добрую фею. — Она никогда не слушается, вот и болеет».
«Девочка еще мала, — возразила фея. — Не нужно было ее отпускать. Однако почему вы не хотите уложить ее в постель? Я не вижу кровати!»
«Кровати?» — переспросила колдунья.
«Разумеется! У вас нет другой комнаты?» — спросила фея.
«Уж не думаете ли вы, что этот чердак — настоящий дворец?» — проворчала в ответ старуха.
«Милейшая! Извольте отвечать в подобающем тоне, не то я прикажу позвать комиссара: пусть он расспросит, где вы украли эту девочку!» — пригрозил генерал.
«О нет, нет, не надо! Я хочу остаться у Броканты!» — взмолилась девочка.
«Не крала я ее!» — возмутилась старуха.
«Только не пытайся убедить нас в том, что эта девочка твоя!» — сказал генерал.
«А я этого и не говорю», — отвечала Броканта.
«Раз она не твоя, значит, ты ее украла!»
«Да не крала я ее, сударь! Я ее нашла, подобрала на дороге, приютила, словно родное дитя; я отношусь к ней так же как к собственному сыну Баболену».
«Почему же, в таком случае, вы не послали Баболена выгуливать собак? Почему не оставили девочку дома?» — спросила фея.
«Потому что Баболен меня не слушается, а Рождественская Роза все исполняет раньше, чем я успеваю приказать».
«Пусть так, — возразил генерал, — но мы подобрали девочку на улице не для того, чтобы она умерла от простуды. Где она спит?»
«Здесь!» — отвечала колдунья, указывая в угол, где Рождественская Роза свила себе гнездышко.
Фея приподняла занавеску, отделявшую угол чердака, и ее взгляду открылась довольно чистенькая клетушка. Правда, постель состояла из одного матраса. Фея пощупала матрас и подумала, что ложе, пожалуй, жестковато.
«Признаться, мне неловко, что я сплю на пуховиках, а у бедняжки только этот матрас!» — заметила она.
«У нее будет пуховая постелька, одеяла и тонкие простыни, — пообещал генерал. — Я сейчас вам пришлю все это, милейшая, а заодно и доктора. Пока же укройте девочку потеплее и пригласите сиделку — вот деньги для нее и на лекарства. Если завтра доктор мне скажет, что вы плохо ухаживаете за малышкой, я прикажу комиссару полиции забрать ее у вас».
Колдунья бросилась к девочке и прижала ее к груди.
«Нет, нет, не беспокойтесь! — запричитала она. — Если я и не ухаживаю за Рождественской Розой как за принцессой, то только потому, что у меня нет средств».
«Прощай, Розочка! — проговорила фея, подойдя к сиротке и поцеловав ее. — Я еще к тебе приду, дитя мое».
«Правда, госпожа фея?» — спросила малышка.
«Правда», — подтвердила принцесса.
Девочка порозовела от удовольствия, а Карита сказала, обращаясь к отцу:
«Только посмотрите, какая она хорошенькая!»
Она в самом деле была хороша, господин художник! Вот бы написать с нее портрет!
— Так вы ее видели, мадемуазель? — рассмеялся Петрус.
— Разумеется, — кивнула Пчелка.
Она спохватилась и поправилась:
— Я видела ее в моей книге со сказками: она была в костюме Красной Шапочки.
— Вы мне покажете, мадемуазель?
— Непременно, — с важностью отвечала Пчелка.
Потом она продолжала:
— Фея и ее отец сели на лошадей, а полчаса спустя у бедной Рождественской Розы уже было все обещанное. Потом они приказали заложить экипаж и отправились в центр города за доктором. Врач уехал к девочке, и фея с отцом возвратилась во дворец. Фея была счастлива, что у нее такой добрый отец, а отец радовался, что у него такая хорошая дочь.
Доктор обещал заехать к ним вечером и рассказать, как себя чувствует Рождественская Роза. Он сдержал слово, но привез печальную новость: бедняжка была очень плоха. Принцесса пришла в отчаяние. На следующее утро она отправилась вместе с отцом в карете навестить больную. Не было еще девяти, когда они вошли к Броканте. Врач уже больше часу не отходил от больной; он очень обеспокоился, и было от чего! Вы поймете это, когда узнаете, что у Рождественской Розы оказалось воспаление мозга. Бедняжка бредила, никого не узнавала: ни Броканту, свою приемную мать; ни Баболена, своего товарища по играм, рыдавшего возле кровати; ни вороны, замершей у ее изголовья и будто понимавшей, что ее маленькая хозяйка больна; ни собак, притихших и даже не тявкнувших, когда вошли генерал и принцесса. Печальное это было зрелище; принцесса отвела глаза и отерла слезы.
Но не болезнь пугала доктора: он брался вылечить Рождественскую Розу при условии, что она будет принимать отвар из трав. Но девочка отталкивала слабенькой горячей ручонкой ложку и ничего не хотела принимать. Ее уговаривали:
«Выпей, маленькая! Это лекарство!»
Все напрасно: она не понимала, чего от нее хотят.
Время от времени она привскакивала на постели, порываясь бежать, и кричала:
«Добрая госпожа Жерар! Милая госпожа Жерар! Не убивайте меня!.. Ко мне, Брезиль, ко мне!»
И, лишившись сил, с тяжелым вздохом снова роняла голову на подушку.
Врач утверждал, что в жару ей мерещатся призраки. Но на лице Розочки был написан такой ужас, что можно было поклясться: эти призраки она видела наяву.
Микстура, которую предлагал ей доктор, должна была снизить жар, а вместе с ним исчез бы и этот страшный кошмар. И все пытались уговорить ее выпить лекарство: доктор, сиделка, Броканта, Баболен и даже оказавшийся там комиссионер, которого девочка очень любила. Броканта попробовала было влить ей лекарство силой, но та не далась, несмотря на то что была слабее колдуньи.
«Если она не будет принимать микстуру по чайной ложке каждый час, через день она умрет», — предупредил лекарь.
«Что же делать, доктор?» — спросила принцесса.
«По правде сказать, не знаю», — развел тот руками.
«Доктор, доктор! — со слезами на глазах взмолилась принцесса. — Употребите все свои знания, спасите бедную девочку! Мне кажется, если бы я была такой же ученой, как вы, я нашла бы средство!»
«Увы, принцесса, — отвечал лекарь, качая головой. — Наука здесь бессильна! Пусть ваше доброе сердце вам подскажет, что делать. Я же сдаюсь перед непобедимым сопротивлением этой девочки».
В эту минуту вышел вперед комиссионер и со слезами на глазах стал предлагать бедняжке куклу, игрушки, книжки, красивые платья, жемчужинки для ожерелья, но все было бесполезно: Рождественская Роза оставалась глуха и лежала не шевелясь. Несчастный молодой человек бился изо всех сил, но она так и не узнала его голос. Он в отчаянии отступил в угол комнаты — верно, отец не убивался бы так над умирающей дочерью, как он!
Баболен тоже очень страдал. Он рассказывал Рождественской Розе смешные истории; обычно она очень любила их слушать. Но теперь она ничего не отвечала, оставалась столь же равнодушна к его словам, поцелуям, мольбам, как вон та мимоза, когда для нее наступает время сна и она опускает ветви.
Шли часы, а девочка не принимала лекарство.
Что делать? Все пытались заставить ее проглотить микстуру — тщетно!
Настала очередь принцессы. Она села у постели больной, приподняла головку и нежно поцеловала девочку. Я снова оговорилась: то была не принцесса, а фея, потому что никому из смертных не под силу было то, что она сделала. Девочка вдруг открыла глаза и радостно вскрикнула:
«Я вас узнала! Вы фея Карита!»
Никто из присутствующих не смог сдержать слез, но то были, разумеется, счастливые слезы: девочка впервые за целые сутки произнесла разумные слова.
Каждый хотел поскорее подойти к Рождественской Розе и поцеловать ее. Однако доктор молча преградил всем дорогу, боясь, что земные слова могут погасить искорку разума, зажженную этим божественным голосом.
«Да, девочка моя дорогая! Да, это я!» — медленно и ласково повторяла принцесса.
«Карита! Карита!» — повторяла малышка, и это прекрасное имя, которое для остальных было всего лишь более красивым, чем другие, звучало в ее устах священным гимном, нежной песней.
«Ты меня любишь, Розочка?» — спросила принцесса.
«Да, да, госпожа фея!» — отвечала девочка.
«И сделаешь все, что я скажу?»
«Да».
«Выпей вот это», — сказала фея и поднесла девочке ложку микстуры, которую только что подал стоявший сзади доктор.
Девочка безропотно повиновалась, и Карита влила ей в рот ложку спасительного лекарства.
«Если она будет принимать лекарство в течение суток, она спасена! — сказал доктор. — Впрочем, боюсь, что она не примет его ни от кого, кроме вас, мадемуазель».
«Надеюсь, отец позволит мне ухаживать за Рождественской Розой до тех пор, пока она не будет вне опасности», — заметила добрая фея.
«Дочь моя! Бывают минуты, когда у отца разрешения не спрашивают! — проговорил генерал. — Потому что, если вы спрашиваете у него позволения, это означает, что вы допускаете с его стороны отказ».
«Спасибо, дорогой отец!» — поблагодарила фея и поцеловала генерала.
«Мадемуазель! Вы ангел доброты!» — воскликнул доктор.
«Я дочь своего отца, сударь», — только и ответила фея.
Все, кроме Броканты, сиделки и феи Кариты, по приказу лекаря вышли. Генерал взял с собой Баболена и прислал с ним для принцессы все необходимое, чтобы она могла провести ночь у постели Рождественской Розы.
Карита четыре дня и четыре ночи не выходила из отвратительной комнаты, отдыхая лишь в перерывах между приемами лекарства. Больше того: с той минуты как она осталась здесь, она не позволила сиделке (видя, что ее лицо неприятно девочке) подходить к кровати. Она сама ставила Розочке припарки и горчичники, накладывала на лоб холодную повязку; сама меняла ей белье, умывала ее, причесывала, будила поцелуями и убаюкивала песнями.
Через четыре дня жар спал. Доктор объявил, что Розочка спасена. Он сказал, что принцесса может возвращаться домой, потому что иначе она заболеет сама. Услышав его слова, Рождественская Роза воскликнула:
«О принцесса Карита! Поскорее возвращайся к отцу, потому что, если ты заболеешь из-за меня, я умру от горя!»
Расцеловав девочку, принцесса ушла, оставив на постели большую коробку с бельем и яркими тканями, какие любила Рождественская Роза. С этой минуты девочка стала поправляться. Если кто-нибудь не верит всему, что я рассказала, он может сходить на улицу Трипре в дом № 11 и попросить Броканту и Рождественскую Розу рассказать историю о фее Карите!
Сказка была окончена.
Пчелка подняла глаза на Петруса, но тот отгородился от юной рассказчицы листом картона.
Девочка обернулась к сестре, но Регина, желая скрыть смущение, спрятала лицо за огромным банановым листом.
Пчелку удивило, какое действие произвел на слушателей ее рассказ: она не отдавала себе отчета в том, почему раскрытая ею целомудренная тайна заставила каждого из них спрятать лицо. Девочка спросила:
— Что случилось? Мы играем в прятки?.. Ну, моей сказке конец. А ваш рисунок готов, господин художник?
— Да, мадемуазель, — отвечал Петрус, подавая Пчелке картон.
Едва взглянув на рисунок, она радостно вскрикнула, узнав на нем себя, и подбежала к Регине:
— Посмотри, сестра, какой чудесный рисунок!
Рисунок был в самом деле хорош; Петрус выполнил его карандашами трех цветов, пока девочка рассказывала свою сказку.
На заднем плане был изображен бульвар, что рядом с заставой Фонтенбло, угадывавшейся вдалеке. На переднем плане сидела в окружении ластившихся к ней собак и с вороной на плече худенькая, бледная, дрожащая, простоволосая Рождественская Роза, или, вернее, девочка, в которой угадывалось сходство с сироткой: нищета и болезнь тем страшны, что накладывают на все лица одинаковый отпечаток. Перед девочкой стояла Регина в костюме амазонки, в каком Петрус впервые ее увидел. На втором плане верхом на лошади — маршал де Ламот-Удан, державший за узду красивого вороного коня, которым так ловко умела управлять Регина. Из-за вяза, поднявшись на цыпочки, с любопытством и в то же время с опаской выглядывала Пчелка: желая остаться незамеченной, она хотела узнать, что происходит между Региной и Рождественской Розой.
Этот рисунок, исполненный с блеском, «с шиком», как живописно выражаются подмастерья художников, был восхитительной иллюстрацией к сказке Пчелки. Регина долго его разглядывала, и ее лицо выражало изумление.
В самом деле, как этому человеку удалось угадать и печальное, болезненное выражение лица Рождественской Розы, и костюм амазонки, в котором была в тот день Регина?
Она терялась в догадках, но так и не узнала истину.
— Пчелка! — заговорила она наконец, и в ее голосе зазвучало неподдельное восхищение. — Когда мы третьего дня были в Лувре, ты меня попросила показать рисунок большого мастера. Взгляни, дитя мое, это настоящий шедевр!
Художник залился краской от гордости и удовольствия.
Первый сеанс прошел чудесно; Петрус назначил следующую встречу на послезавтра и вышел из особняка опьяненный красотой и добротой принцессы Кариты.
II
ЗНАКОМСТВО С СЕМЕЙСТВОМ
Второй сеанс был во всем похож на первый: опять Пчелка развлекала их своей милой болтовней, и Петрус ушел от Ламот-Уданов совершенно очарованный.
Так прошли две недели. Регина назначала молодому человеку встречи через день; Петрус мог желать только одного: чтобы минуты, которые он проводил в обществе Регины и Пчелки, длились вечно.
Если Пчелку задерживали какие-нибудь уроки, Регина, помня о желании Петруса видеть ее оживленной, заговаривала обо всем, что приходило ей в голову. Поначалу ей было безразлично, о чем говорить, но постепенно она почувствовала вкус к этим беседам. В своих суждениях Регина проявляла, по мнению Петруса, не только изумительное знание предмета, но доброту и ум.
Обыкновенно они говорили о живописи или скульптуре, касаясь творчества художников всех времен и народов. Петрус разбирался в живописи эпохи античности не хуже Винкельмана или Чиконьяры. А Регина, много путешествовашая по Фландрии, Италии и Испании, знала все, что было создано великого художниками этих трех школ. Потом от живописи они переходили к музыке. В этой области девушка разбиралась прекрасно и знала все, от Порпоры до Обера, от Гайдна до Россини. Музыку сменяла астрономия, астрономию — ботаника (существует гораздо больше общего между звездами и цветами, чем принято думать: звезды — небесные цветы, а цветы — земные звезды).
Исчерпав эти темы, молодые люди обсуждали проблемы симпатии, влечения, родства душ.
Лучезарной дорогой мысли они отправлялись в далекие страны, гуляли на пустынных пляжах, слушали с высоты рифов грозный голос бури; до них доносился таинственный шум ночи, когда они представляли себя в хижине среди девственных лесов, — одним словом, предавались буйной молодой фантазии.
Раньше чем Петрус осознал свою неодолимую тягу к Регине, он уже был страстно влюблен. Порой он испытывал безумное желание отодвинуть полотно и кисти, броситься к ногам Регины и признаться в любви. Несмотря на необычайную сдержанность Регины, Петрус иногда был готов поклясться, что девушка смотрит на него весьма благосклонно; но вместе с тем в каждом ее жесте сквозило такое превосходство, что слова замирали на губах молодого человека; едва вознесясь вместе с Региной к горным вершинам, он, словно возгордившийся титан, снова падал на землю.
Но причиной его робости была не только почтительность, которую внушала Петрусу Регина. Его немало смущало окружение девушки.
Прежде всего — ее отец, маршал де Ламот-Удан, старый солдат Империи; он был потомственный дворянин, а потому в 1815 году вернулся к прежним роялистским принципам и после Испанской кампании 1823 года стал маршалом. Он хранил традиции не только XVIII века, но скорее века XVII-го. К людям искусства, как и вообще ко всем, он относился по-доброму и вместе с тем не без высокомерия. Время от времени он являлся в павильон, служивший мастерской, наблюдал за тем, как продвигается работа, и давал Петрусу точно такие же советы, которые стал бы давать каменщику, ремонтирующему крыло его особняка.
Затем — эта старая бесцеремонная дама, сопровождавшая Регину в тот день, когда девушка приехала заказать художнику портрет. То была тетка Регины, носившая имя маркизы де Латурнель и через покойного мужа состоявшая в родстве со всей ханжеской знатью тех лет; она знала всех служителей Церкви, от архиепископа до последнего церковного старосты, как знала наперечет всех политиков, от председателя Палаты пэров до привратников г-на де Талейрана.
Затем — граф Рапт, которого опекала маркиза; он был членом Палаты депутатов и возглавлял одну из самых мощных фракций правых сил; раньше он служил у маршала адъютантом; ему было около сорока лет, он держался холодно, был отважен, честолюбив, скрывая под маской невозмутимости губительные страсти игрока, берущие начало в кошельке, а приводящие за ломберный стол. За две недели, пока Петрус писал портрет, граф появлялся трижды и, хотя изволил уделить особое внимание работе художника, Петрусу он не понравился.
Единственным человеком, чье присутствие радовало молодого художника, была Лидия де Маранд, подруга Регины по пансиону. Около двух лет назад она вышла замуж за одного из самых богатых и известных банкиров того времени, члена Палаты депутатов, где тот состоял в неизменной оппозиции к партии роялистов.
В доме жило еще одно лицо, о котором Петрус часто слышал от Регины и Пчелки: их мать, супруга маршала де Ламот-Удана. Она была княжеской дочерью, привезенной маршалом из России (вот почему Регину иногда из учтивости называли княжной).
Мы познакомимся с этими персонажами по мере того, как они будут нужны для развития действия нашего романа. А сейчас оставим их на время и расскажем об одном из родственников Петруса, призванном сыграть известную роль в нашем повествовании.
В особняке на улице Варенн, уныло-аристократической (если такие существуют), жил генерал граф Эрбель де Куртене, дядя Петруса и старший брат его отца.
Граф Эрбель родился в Сен-Мало. В 1789 году он предложил Людовику XVI свою шпагу, а также поддержку своих земляков, офицеров инженерных войск или военных моряков, как и он сам.
Два года спустя Законодательное собрание постановило упразднить королевскую власть и привело войска к присяге, из которой имя короля было исключено; многие офицеры сочли эту присягу противоречащей клятве верности, которую они давали королю, и увели целые полки, эмигрировав с оружием и амуницией: они отправились в Кобленц, где принц Конде, возглавлявший вооруженную эмиграцию, основал свой штаб.
Граф Эрбель пошел другим путем: подобно Шатобриану, он пересек Атлантику и очутился в Новом Орлеане; там он узнал о событиях 10 августа и заключении короля в тюрьму. Ему показалось, что голос умиравшей монархии взывает к нему, что в такую минуту место дворянина не в Америке, а на берегах Рейна. Он сел на первый же корабль, отплывавший в Англию, высадился в Голландии, а оттуда перебрался в Кобленц.
Там находилось ядро роялистского войска, сформированное из королевских гвардейцев; они были распущены после событий 5–6 октября и не остались во Франции. Войско постоянно пополнялось эмигрантами, прибывавшими со всех концов Франции. Были восстановлены — и это не единственное, в чем упрекали эмигрантов, — с тем же размахом, как при Людовике XV, королевская гвардия и придворный штат: снова возникли роты мушкетеров, шеволежеров, конных гвардейцев и, наконец, французских гвардейцев под именем «пеших жандармов».
Виконт Мирабо — тот самый, что был известен как Мирабо Бочка, — сформировал легион, в который входил ирландский полк Бервика, состоявший из сыновей тех, кто однажды уже предпочел изгнание, но не покинул Якова Стюарта, своего законного короля.
Когда граф де Ла Шатр получил от эрцгерцогини Кристины дозволение расквартировать в городе Ате часть дворянской армии, туда стеклась тысяча офицеров всех родов войск.
Наконец, были образованы части под знаменами каждой из провинций и создано дворянское ополчение.
Заметим попутно, что эта знать, со своей эгоистической точки зрения, не вменяла себе в вину, что служит на стороне врагов отечества; богатые изгнанники не стеснялись выставлять свою роскошь напоказ, чем сначала вызвали у рейнских князей и иностранных монархов равнодушие, а затем и вовсе лишились их доверия. Дело в том, что ни роскошь, ни изнеженность не к лицу изгнанникам: место, которое служит им приютом, должно походить скорее на военный лагерь, чем на будуар, где спят, играют или забавляются придворные любимцы.
Граф Эрбель, рожденный на берегу океана, среди суровых скал Сен-Мало, с детства привык к мрачным морским пейзажам, и изнеженная жизнь, которую вели изгнанники в Кобленце, внушала ему глубокое отвращение. Он с нетерпением ждал случая, когда сможет сразиться с неприятелем. Около восьми месяцев он зависел от капризов прусского или австрийского кабинета министров, вел эту странную эмигрантскую жизнь, иногда участвуя в боях вместе с герцогами де Ла Вогийоном, де Крюссолем и де ла Тремуйем, с маркизом де Дюра и графом де Буйе (все они, как и он, состояли в штабе принца Конде), пока не попал в плен 19 июля 1793 года, в тот самый день, когда генерал виконт де Сальг захватил в штыковой атаке Бельсхеймский редут.
Граф Эрбель был тяжело ранен, и его хотел прикончить саблей всадник-республиканец, как вдруг тому вздумалось заставить графа молить о пощаде.
— Мы щадим неприятеля, но никогда не просим о пощаде сами, — отвечал граф.
— Ты достоин называться республиканцем! — воскликнул всадник.
— Да, однако, к сожалению, я не республиканец.
— Ты знаешь, что ждет эмигрантов, взятых с оружием в руках?
— Расстрел на месте.
— Совершенно верно.
Граф Эрбель пожал плечами.
— Зачем тогда заставлять меня молить о пощаде, дурень?
Победитель взглянул на него с некоторым удивлением, хотя солдат Республики удивить было не просто.
В эту минуту подвезли на тележке еще трех пленных дворян; они были связаны. Сопровождавшие их солдаты посовещались с тем, кто арестовал графа Эрбеля. Потом графа тоже посадили на тележку, и пленников повезли к рощице, находившейся неподалеку от города; было понятно, что их сейчас расстреляют.
Приехали в рощу. Пленникам приказали вылезти из повозки. Республиканец, захвативший в плен графа Эрбеля, подошел к нему и спросил:
— Ты бретонец?
— Как и ты, — отвечал граф.
— Если ты это понял, почему не сказал об этом раньше?
— Разве ты не слышал? Мы никогда не просим пощады! Если бы я тебе сказал, что мы из одних мест, это означало бы, что я прошу снисхождения.
Всадник обернулся к товарищам.
— Это мой земляк, — пояснил он.
— Ну и что?
— Я не могу поднять руку на земляка.
— Ну и не поднимай!
— Спасибо, друзья!
Он снова подошел к графу Эрбелю, развязал ему руки.
— Черт побери! Ты мне оказываешь огромную услугу, — признался граф. — Я умирал от желания понюхать табак.
Он вынул из кармана золотую табакерку, раскрыл ее, любезно протянул республиканцу; однако тот отказался. Граф захватил большую щепоть испанского табаку и поднес к носу.
Республиканцы с улыбкой наблюдали за человеком, который перед смертью с таким наслаждением нюхает табак.
— Слушай, земляк, — обратился всадник к графу, — понюхал табачку — и будет: беги!
— Как «беги»?
— Именем Республики я тебя отпускаю за храбрость.
— А мои товарищи тоже свободны? — спросил граф.
— Нет, они заплатят за себя и за тебя, — отвечал всадник.
— В таком случае и я остаюсь, — проговорил бретонский офицер, опуская табакерку в карман.
— Остаешься?
— Да.
— Чтобы быть расстрелянным?
— Разумеется.
— Да ты не в своем уме?!
— Я бретонец и на подлости не гожусь.
— Послушай меня: беги! Через десять минут будет слишком поздно.
— Я эмигрировал вместе с ними, — возразил граф Эрбель, засунув руки в карманы. — Я сражался с ними бок о бок, мы вместе были арестованы. Либо я убегу вместе с ними, либо с ними умру. Понятно?
— Ты храбрый, земляк! — сказал республиканец. — Из уважения к тебе и ради меня мои товарищи отпускают всех вас.
— Ладно, только пусть крикнут: «Да здравствует Республика!» — заметил один из всадников.
— Слышите, друзья? — обратился граф Эрбель к своим товарищам. — Эти славные люди говорят, что, если вы крикнете «Да здравствует Республика!», они нас всех помилуют.
— Да здравствует король! — крикнули трое дворян, резким движением головы сбросив шляпы.
— Да здравствует Франция! — изо всех сил заорал бретонский всадник в надежде заглушить их голоса.
— Ну, это сколько угодно! — подхватили четверо дворян и дружно крикнули: — Да здравствует Франция!
— Ну, бегите все — и точка! — сказал земляк графа, развязав им руки.
Сев на лошадей, небольшой отряд республиканцев поскакал галопом, крича на ходу:
— Удачи вам! Не забудьте при случае, что мы для вас сделали!
— Господа! — заметил граф Эрбель. — Они правы, что советуют нам не забывать об их поступке, эти славные санкюлоты! Я не уверен, что на их месте мы вели бы себя так же благородно!
Тринадцатого октября того же года после взятия Лотербура и Висамбура, когда граф Эрбель во главе своего батальона захватил три редута, двенадцать пушек и пять штандартов, его лично поздравил генерал граф фон Вурмзер, главнокомандующий австрийской армией, а принц Конде обнял его перед строем и подарил ему свою шпагу.
Но насколько граф Эрбель, бретонский дворянин, считал своим святым долгом умереть за монархию, настолько же противна его совести была гражданская война, которую он вынужден был вести вместе с иноземными захватчиками против своего народа. И куда должны были завести французских эмигрантов иностранные войска, стремившиеся во что бы то ни стало захватить Францию? Не была ли эта дорога ложной и не совершил ли ошибку принц Конде, когда ценой собственной крови и жизни своих товарищей предпринимал отчаянную попытку вторгнуться туда силой? Не оказался ли он жертвой политической игры монархов-союзников?
В самом деле, жители наших приграничных областей начинали сомневаться в преданности Пруссии и Австрии интересам французской монархии и перестали подниматься на борьбу по призыву роялистов; они считали захватчиками тех, кого раньше принимали за освободителей, и отворачивались при виде иноземных солдат.
Как и к простым смертным, к сильным мира сего опыт приходит после того как ошибка уже совершена, но к ним он приходит еще позднее. Граф Эрбель понял, что просчитался. Он скорее из чувства долга, чем по убеждению, следовал за армией Конде вплоть до 1 мая 1801 года, когда она была наконец распущена.
III
ГЕНЕРАЛ ГРАФ ЭРБЕЛЬ ДЕ КУРТЕНЕ
После роспуска армии Конде тысячи эмигрантов разбросало по всему свету: в Германию, Швейцарию, Италию, Испанию, Португалию, Соединенные Штаты, Китай, Перу, на Камчатку. Кончили они тем, с чего им следовало бы начинать, то есть, вместо того чтобы идти на Францию, стали зарабатывать себе на жизнь искусствами, науками, торговлей, сельским хозяйством.
Господин маркиз де Буафран, капитан драгун в армии принца Конде, торговал теперь в книжной лавке в Лейпциге; г-н граф де Комон-Лафорс стал переплетчиком в Лондоне; г-н маркиз де ла Мезонфор занялся книгопечатанием в Брауншвейге; г-н барон Мунье основал воспитательный дом в Веймаре; г-н граф де ла Фрейде жил уроками рисования; г-н шевалье де Пейен давал уроки чистописания; г-н шевалье де Ботереф стал учителем фехтования; г-н граф де Понтюаль — учителем танцев; г-н герцог Орлеанский — учителем математики; г-н граф де Лас-Каз, г-н шевалье д’Эрве, г-н аббат де Левизак, г-н граф де Понблан преподавали французский язык; г-н маркиз де Шаванн занялся торговлей каменным углем; г-н граф де Корн лье-Люсиньер нашел место садовника. Наконец, семейство Полиньяк отправилось на Украину и в Литву обрабатывать землю, чем Дюпон де Немур занимался под Нью-Йорком, граф де ла Тур дю Пен — на берегах Делавэра, а маркиз де Лезэ-Марнезиа — на берегах Сайото.
Граф Эрбель уехал в Англию и подумывал, как и его соратники, заняться делом, которое могло дать ему средства к существованию. Но он, глава большого семейства, владелец огромного состояния, конфискованного именем нации у него, как у многих других эмигрантов, умел только сражаться и оказался в весьма затруднительном положении.
Он едва не принял предложение одного драгунского капитана, готового дать ему бесплатно несколько уроков игры на гитаре, чтобы граф мог потом давать уроки другим. Но, будучи убежден в том, что гитара в скором времени выйдет из моды, генерал отказался от предложения капитана и упрямо продолжал искать себе занятие более доходное и в то же время менее противное его натуре.
Однажды вечером, гуляя по берегу Темзы, он увидел, как какой-то парнишка увлеченно строгает перочинным ножиком кусок дерева в фут длиной.
Он остановился, наблюдая за мальчуганом, и доброжелательно ему улыбнулся, когда тот поднял на него глаза. Постепенно из куска дерева стал вырисовываться корпус кораблика, потом — подводная часть десятипушечного брига в миниатюре. Генерал вспомнил, что когда-то вместе с младшим братом (завзятым моряком, о котором мы вскоре расскажем подробнее, потому что тот впоследствии стал отцом Петруса) он — сын океана, дитя бретонских берегов — тоже вырезал из дерева кораблики на радость своим товарищам по детским играм.
По дороге домой граф купил деревянные заготовки, инструменты и с этого дня стал мастерить разнообразные кораблики — от американского корвета со стройными мачтами до тяжелой китайской джонки.
То, что сначала было забавой, стало теперь ремеслом, что было ремеслом — стало искусством; граф научился обтесыванию и шлифовке, вооружению, окраске, устройству, оснастке кораблей и скоро стал делать не просто копии, а модели.
Благодаря приобретенной репутации он получил место хранителя в Лондонском адмиралтействе, что, впрочем, не помешало ему открыть на Стренде магазин, на вывеске которого крупными буквами было написано:
ГЕНЕРАЛ ГРАФ ЭРБЕЛЬ ДЕ КУРТЕНЕ Потомок константинопольских императоров Работы по дереву
И действительно, в магазинчике потомка Жослена III можно было купить не только модели кораблей, приносившие основной доход его торговли, но еще табакерки, волчки, кегли и многое другое, что имело отношение к его ремеслу.
Двадцать шестого апреля 1802 года была объявлена амнистия.
Граф Эрбель де Куртене был философ: в Англии его существование было обеспечено, во Франции у него не было ничего. И он остался в Англии. Он оставался там еще в 1814 году после реставрации Бурбонов и порадовался, что так поступил, когда увидел, что Бурбоны вновь покинули Францию в 1815-м.
Он прожил в Англии до 1818 года и вернулся на родину, имея сотню тысяч франков — все его сбережения, считая деньги, вырученные от продажи магазина.
Позднее г-н граф Эрбель де Куртене получил свою долю от миллиарда, выплаченного в возмещение убытков — иными словами, миллион двести тысяч ливров. Он стал получать шестьдесят тысяч ливров ренты.
После того как он снова разбогател, сограждане сочли его достойным огромной чести: послали в 1826 году в Палату депутатов, где он занял место среди умеренных левых, между Ламетом и Мартиньяком.
Там мы и встречаемся с ним в 1827 году, в то время, когда г-н де Пейроне представляет проект закона о печати, который, по выражению Казимира Перье, имел одну цель: полностью уничтожить типографское дело.
Обсуждение началось в первых числах февраля; сорок четыре депутата записались для выступлений против проекта закона, тридцать один — в поддержку его.
Отметим здесь же, что все те, кто намеревался защищать закон, принадлежали к партии священников, а среди тех, кто должен был его отвергать, были как депутаты бывшего левого крыла, так и члены правой партии; эти ярые противники объединились в оппозицию против партии клерикалов и г-на де Пейроне.
Среди тех, кто всеми силами способствовал будущему смещению кабинета министров, находился и граф Эрбель. Он открыто выступал как против республиканцев, так и против иезуитов, но особенно люто ненавидел якобинцев и священников.
Он принадлежал, как Лафайет и Мунье, к партии, называвшейся в 1789 году конституционной, и начал понимать преимущества парламентского правления; по примеру г-на де Лабурдоне он видел счастье Франции в союзе Хартии и законности и считал их настолько нераздельными, что выступал против Хартии без законности и против законности без Хартии.
Вот почему новый закон против печати показался генералу Эрбелю насильственным и абсурдным; ему казалось, что закон направлен скорее против свободы, чем против распущенности печати.
Он так и подскочил, когда г-н де Салабери, начавший дискуссию, заявил, что печать — единственная казнь, которую Моисей забыл наслать на египтян, и едва не вызвал на дуэль г-на де Пейроне, который рассмеялся, вопреки своему обыкновению, услышав эту сомнительную остроту уважаемого депутата. Итак, генерал Эрбель (его родовое имя Куртене — старинное и одно из самых прославленных имен Франции: род Куртене не уступает в знатности самому королю!), будучи по своему происхождению, склонностям и воспитанию человеком Сен-Жерменского предместья, в то же время по скептическому и насмешливому складу своего ума мог быть причислен к школе вольтерьянцев и, так сказать, к современной философской школе, потому что был лишен каких бы то ни было предрассудков.
Как мы уже сказали, только иезуиты и якобинцы обладали исключительной привилегией приводить генерала в ярость.
Да, довольно странный сплав противоречий представлял собой генерал Эрбель!
Мы приглашаем читателей последовать за нами к генералу и понаблюдать его в домашней обстановке. Ему суждено сыграть если не главную, то уж, во всяком случае, немаловажную роль в нашем романе, и будет не лишним рассказать о нем поподробнее.
Как мы уже упоминали, действие происходит в предпоследний день масленицы. Выйдя с заседания Палаты в четыре часа, генерал только что возвратился в свой особняк на улице Варенн.
Он прилег на козетку и раскрыл том ин-кварто с золотым обрезом, в красном сафьяновом переплете. Генерал хмурился: то ли его возбуждало чтение, то ли ему не давало сосредоточиться внутреннее беспокойство.
Не отрываясь от книги, он потянулся к столику, нащупал колокольчик и позвонил.
При звуке колокольчика он просветлел лицом, по его губам пробежала довольная улыбка; он захлопнул книгу, заложив ее большим пальцем, поднял глаза к потолку и проговорил вслух:
— Да, после Гомера Вергилий — величайший в мире поэт… Да!
Словно убеждая самого себя, он прибавил:
— Чем больше я читаю его стихи, тем они кажутся мне гармоничнее.
Слегка покачивая головой в такт стихам, он воспроизвел по памяти несколько строк из «Буколик».
— После этого пусть кто-нибудь при мне попробует расхваливать каких-то Ламартинов или Гюго, этих мечтателей и метафизиков!
Генерал пожал плечами.
На его звонок никто не явился, и, следовательно, возразить генералу никто не мог. Он продолжал:
— Что мне прежде всего нравится у древних авторов, так это, несомненно, ощущение полного покоя и глубокой душевной ясности, царящее в их творениях.
После этого справедливого замечания генерал помолчал, потом снова нахмурился.
Он снова позвонил, и сейчас же складки у него на лбу разгладились.
Он продолжал монолог.
— Почти все поэты, ораторы и философы древности жили в одиночестве, — проговорил он. — Цицерон — в Тускуле, Гораций — в Тибуре, Сенека — в Помпеях. Нежные тона, чарующие в их книгах, словно отражают их размышления и их одиночество.
Генерал в третий раз нахмурился и стал звонить с такой настойчивостью, что язычок колокольчика оторвался и упал в стакан, едва его не разбив.
— Франц! Франц! Придешь ты или нет, скотина? — в бешенстве прорычал генерал.
На резкий окрик генерала явился лакей, видом своим напоминавший австрийского солдата: обтягивающие панталоны с широким поясом, на шее — крест с желтой лентой, на рукаве — капральские нашивки.
Да и почему бы Францу не быть похожим на австрийского солдата, если родом он был из Вены?
Войдя в комнату, он встал навытяжку, сомкнув каблуки и развернув ступни, левую руку прижав к ноге, правой отдавая честь.
— А, вот и ты! Ну наконец-то, дурак! — сердито проворчал генерал.
— Это есть я, мой генераль! Я стесь!
— Да уж, здесь… Я три раза тебе звонил, скотина ты этакая!
— Я слышаль только фторой, мой генераль!
— Дурак! — повторил генерал, против воли улыбнувшись наивности денщика. — Где ужин?
— Ушин, мой генераль?
— Да, ужин.
Франц покачал головой.
— Как?! Ты хочешь сказать, что ужина нынче нет, болван?
— Ест, мой генераль, ест ушин, но еще не пора.
— Не время ужинать?
— Нет.
— Который час?
— Пят часоф и четверт, мой генераль.
— Как?! Четверть шестого?
— Четверт шестой, — повторил Франц.
Генерал вынул часы.
— Хм, верно! Какое унижение для меня: этот болван прав! Франц удовлетворенно хмыкнул.
— Кажется, ты посмел улыбнуться, плут? — нахмурился граф.
Франц кивнул.
— Чему ты улыбнулся?
— Потому что я лучше значь время, чем мой генераль. Граф пожал плечами.
— Ступай! — приказал он. — И чтобы ровно в шесть ужин был на столе!
Он снова раскрыл своего Вергилия.
Франц пошел было к двери, потом спохватился, повернулся на каблуках, пошел обратно, встал на прежнее место и застыл в том же положении, как за минуту до того.
Генерал не увидел, а скорее почувствовал: что-то загородило ему свет.
Он поднял глаза, смерив Франца взглядом с головы до ног. Франц застыл, словно деревянный солдатик.
— Кто тут еще? — спросил генерал.
— Это ест я, мой генераль.
— Я приказал тебе выйти, разве нет?
— Мой генераль так сказать.
— Почему же ты не ушел?
— Я ушель.
— Ты сам видишь, что нет, раз до сих пор стоишь здесь.
— Я есть вернуться.
— Зачем, я тебя спрашиваю!
— Там пришель лицо, который хощет кофрить с генераль.
— Франц! — грозно сдвинув брови, закричал генерал. — Сто раз говорил тебе, негодяй, что, когда я возвращаюсь из Палаты, я хочу только одного: почитать хорошую книгу, чтобы позабыть о плохих речах — иными словами, никого не желаю принимать!
— Мой генераль! — подмигнув, отвечал Франц. — Там есть тама.
— Дама?
— Ja, тама, мой генераль.
— Будь там хоть епископ, меня ни для кого нет дома, болван.
— Я сказаль, что ви есть на место, мой генераль.
— Ты так сказал?
— Ja, мой генераль.
— Кому ты это сказал?
— Тама.
— А эта дама?..
— Маркие те Латурнель.
— Тысяча чертей! — подпрыгнув на козетке, закричал генерал.
Франц, не разнимая ног, отпрыгнул на полметра назад и застыл в прежней позе.
— Значит, ты сказал маркизе де Латурнель, что я дома? — разъярился генерал.
— Ja, мой генераль.
— Вот что, Франц! Снимай крест и нашивки, убирай их в шкаф: ты разжалован на полтора месяца!
Старый солдат изменился в лице; по-видимому, он был в смятении: усы его зашевелились, в глазах заблестели слезы, он чудом удержался, чтобы не всхлипнуть.
— Ах, мой генераль! — прошептал он.
— Я все сказал… А теперь пригласи даму.
IV
БЕСЕДА СВЯТОШИ С ВОЛЬТЕРЬЯНЦЕМ
Франц отворил дверь и пропустил ту самую пожилую надменную даму, которую мы видели в роли компаньонки, когда она сопровождала Регину к Петрусу, чтобы заказать ему портрет.
Генерал был аристократом в полном смысле этого слова: он с блеском умел, как говорят в народе, «проглотить горькую пилюлю, не поморщившись». Никто не умел лучше него с улыбкой встретить не противника — с мужчинами генерал бывал откровенен до грубости, — но противницу: с женщинами, независимо от их возраста, генерал был изысканно-вежлив до притворства.
Итак, когда маркиза вошла, он поднялся и, немного волоча левую ногу (по его мнению, этим он был обязан старой ране, а по мнению его врача, — недавнему приступу подагры), пошел даме навстречу, галантно подал руку, проводил к козетке, с которой только что встал, придвинул кресло и сел в него.
— Как, маркиза!? — воскликнул он. — Вы оказываете мне честь личным посещением?
— Я и сама смущена этим не меньше вас, дорогой генерал, — проговорила пожилая дама, стыдливо опуская глаза.
— Смущены! Позвольте вам заметить, что с вашей стороны нехорошо так говорить. Смущены! Что же в этом посещении может вас смущать, скажите на милость?
— Генерал! Не придавайте моим словам того значения, которое они могли бы иметь при других обстоятельствах: я пришла просить вас об огромной услуге и потому испытываю немалое смущение.
— Слушаю вас, маркиза. Вы знаете, что я весь к вашим услугам. Говорите, прошу вас.
— Если бы пословица «С глаз долой — из сердца вон» не была печальной истиной, — кокетливо проговорила маркиза, — вы освободили бы меня от необходимости продолжать: вы догадались бы, о какой услуге я пришла вас просить.
— Маркиза! Эта пословица лжет, как и все пословицы, которые могли бы опорочить меня в ваших глазах. И хотя я был лишен удовольствия видеть вас со времени нашей последней размолвки по поводу графа Рапта…
— По поводу нашего…
— По поводу графа Рапта, — торопливо перебил ее генерал, — и размолвка у нас с вами произошла около трех месяцев назад. Однако я не забыл, что нынче у вас день рождения, и только что послал вам букет: вы найдете его у себя, когда вернетесь домой. Это сороковой букет, который вы получите от меня.
— Сорок первый, генерал.
— Сороковой; я слежу за датами, маркиза.
— Давайте проверим!
— О, как вам будет угодно!
— Граф Рапт родился в тысяча семьсот восемьдесят седьмом году…
— Прошу прощения, это произошло в тысяча семьсот восемьдесят шестом.
— Вы в этом уверены?
— Еще бы, черт побери! Свой первый букет я отправил вам в год его рождения.
— За год до его рождения, дорогой генерал.
— Нет, нет, нет!
— Ну, знаете ли!..
— Никаких «знаете ли»! Именно так и обстоит дело.
— Ну хорошо! Впрочем, я пришла не для того, чтобы говорить с вами о несчастном мальчике.
— Несчастный мальчик? Прежде всего, он уже не ребенок: мужчина, которому сорок один год, далеко не мальчик…
— Графу Рапту только сорок лет.
— Сорок один! Я слежу за датами. И потом, не такой уж он несчастный, мне кажется: во-первых, вы выплачиваете ему что-то около двадцати пяти тысяч ливров ренты…
— Ему следовало бы получать все пятьдесят, если бы не его отец, у которого каменное сердце!
— Маркиза! Я незнаком с его отцом и ничего не могу вам на это ответить.
— Вы незнакомы с его отцом?! — вскричала маркиза тоном Гермионы, которая вопрошает:
Я не любила? Я? Ты смеешь молвить это?
— Не будем ссориться, маркиза! Говоря о графе Рапте, вы назвали его несчастным, а я вам ответил: «Не такой уж он несчастный! Во-первых, у него двадцать пять тысяч ливров ренты, которую вы ему выплачиваете…»
— О-о, ему следовало бы получать не двадцать пять, а…
— …пятьдесят, как вы уже сказали. Итак: двадцать пять тысяч ренты он получает от вас; жалованье полковника составляет четырнадцать тысяч франков; звание командора ордена Почетного легиона приносит ему две тысячи четыреста! Сложите-ка, прошу вас. Да прибавьте депутатские! Кроме того, поговаривают, что благодаря вашему влиянию на брата он вот-вот женится на одной из красивейших парижских наследниц, да еще возьмет в приданое два не то три миллиона. Ай да несчастный мальчик! Мне, напротив, кажется, что он, как сказано в поговорке, «счастлив, словно незаконнорожденный»!
— Фи, генерал!
— Да это же поговорка! Вы сами их употребляете, почему же я должен лишать себя этого удовольствия?
— Вы недавно сказали, что все пословицы лгут.
— Я говорил лишь о тех из них, что могли бы опорочить меня в ваших глазах… Однако, мне кажется, мы отклонились от темы, ведь вы сказали, что пришли просить меня об услуге. О какой услуге идет речь?
— Вы не догадываетесь?
— Нет, могу поклясться!
— Угадайте, генерал!
— Сожалею, маркиза, но мне ничего не приходит в голову.
— Я пришла пригласить вас на бал, который даю завтра.
— Вы даете бал?
— Да.
— В своем доме?
— Нет, у брата.
— Стало быть, бал дает ваш брат.
— Это одно и то же.
— Не совсем… так я, по крайней мере, полагаю. Ведь я послал сорок букетов не вашему брату, а именно вам.
— Сорок один.
— Не хочу спорить: одним букетом больше, одним меньше…
— Вы придете?
— На бал, который дает ваш брат?
— Так вы придете?
— Вы говорите это серьезно?
— Я вас не понимаю.
— Ваш брат называет меня старым монтаньяром за то, что я примыкаю к партии левых центристов и голосую против иезуитов! Удивляюсь, почему бы ему не называть меня заодно и цареубийцей!.. Интересно, чем он занимался в те времена, когда я точил волчки и мастерил бриги на Стренде? А делал он то же, что мой брат-шалопай: служил г-ну Бонапарту. Только мой братец-пират служил ему на море, а ваш — на суше, вот и вся разница! Итак, я повторяю свой вопрос: вы говорите серьезно, приглашая меня на бал?
— Разумеется.
— Равнина приглашает гору?
— Равнина поступает как Магомет: если гора не идет к Магомету…
— Да, да, знаю: Магомет идет к горе. Однако Магомет — честолюбец, который наделал много такого, чего не позволил бы себе честный человек.
— Как, дорогой генерал?! Вы не хотите присутствовать на балу, где будет объявлено о помолвке моей племянницы Регины с нашим дорогим…
— … с вашим дорогим сыном, маркиза… Итак, вы принесли мне оливковую ветвь?
— Увитую миртом! Да, генерал!
— Маркиза! По правде говоря, брак, который вы устраиваете, кажется мне несколько рискованным. Ведь вы не станете отрицать, что это ваших рук дело?
— Чем же он рискованный?
— Вашей племяннице всего семнадцать лет.
— Ну и что?
— Она слишком молода для человека, которому сорок один год.
— Сорок.
— Сорок один! Не говоря уже о том, дорогая маркиза, что в тысяча восемьсот восьмом или восемьсот девятом году ходили слухи о связи графа Рапта и госпожи княгини де Ламот-Удан.
— Молчите, генерал! Не пристало людям нашего круга говорить друг о друге подобные гадости.
— Нет, люди нашего круга позволяют себе подобные предположения лишь мысленно. Однако перед вами, маркиза, я размышляю вслух. И я не счел необходимым в разговоре с вами взвешивать каждое слово. Позвольте мне еще кое о чем с вами переговорить.
— О чем же?
— Я ни за что не поверю, что вы взяли на себя труд приехать с улицы Плюме на улицу Варенн с единственной надеждой завербовать на свой бал никудышного танцора.
— Почему же нет, генерал?
— Знаете, маркиза, говорят, что главная мысль женщины заключена всегда в постскриптуме ее письма.
— И вы хотите знать, каков постскриптум моего визита?
— Это мое самое горячее желание.
— Понимаю: вы хотите сказать, что мой визит затянулся, и вежливо упрекаете меня за него.
— Это будет первый упрек вам за всю мою жизнь, маркиза.
— Берегитесь! Вы льстите моему тщеславию!
— Тогда это будет единственный ваш недостаток.
— Ах, генерал, этот комплимент словно исходит из покоев Людовика Пятнадцатого.
— Как вам будет угодно, лишь бы мне узнать, откуда исходит ваше предложение.
— Я вижу, вы еще более недоверчивы, чем принято думать.
— Послушайте, дорогая маркиза! Я имею честь видеть вас у себя не часто. В первый раз вы пришли, чтобы поведать мне о тайне, которая весьма тронула бы меня, если бы я мог в нее поверить: что граф Рапт, родившийся ровно год спустя после смерти бедного маркиза де Латурнеля, появился на свет ровно через девять месяцев после того, как я послал вам свой первый букет.
— За девять или десять месяцев до того, дорогой генерал.
— Девять или десять месяцев спустя, дорогая маркиза.
— Сознайтесь, что вы с удивительным упрямством пытаетесь омолодить наш союз!
— Сознайтесь, что вы с необычайным упорством пытаетесь его состарить!
— Это вполне естественно для матери.
— В таком случае, дорогая, какого черта вы так долго тянули и не принесли мне раньше благую весть о наивысшем счастье, которым наделило меня Провидение: у меня появился наследник в такой момент, когда я этого меньше всего ожидал!
— Генерал! Есть на свете такие вещи, в которых женщине признаться совсем не легко.
— Но которые, однако, вырываются у нее словно бы невзначай, когда мужчина, которому она не решалась об этом сказать лет этак тридцать семь или тридцать восемь, оказывается вдруг, в результате непредвиденного стечения обстоятельств (как, например, принятие закона о возмещении убытков), владельцем состояния в миллион двести тысяч франков.
— Вы не можете не признать, дорогой генерал, что с моей стороны было бы неделикатно сообщить вам о том, что у вас есть сын, когда вы были лишены состояния. Эта новость огорчила бы вас, ведь вы ничего не могли оставить сыну, кроме имени, — очень громкого, благородного, но и только.
— Маркиза! Видимо, вы пришли, как полтора года тому назад, как год назад, как полгода назад, чтобы убедить меня в том, что наша связь имела место в тысяча семьсот восемьдесят шестом году, тогда как я уверен, что это произошло в тысяча семьсот восемьдесят седьмом. Скажу вам следующее: вчера я подписался на «Искусство выверять даты» и провел сегодняшнюю ночь за выяснением точной даты первого букета, который я вам послал, и…
— … и…
— … и получается, что мой брат-корсар или мой племянник-художник, хоть я и считаю их недостойными чести носить мое имя и унаследовать мое состояние, унаследуют и мое состояние и мое имя. С вас довольно, маркиза?
— Нет, генерал, потому что я пришла не за этим.
— Какого же черта вам нужно? — вскричал генерал, впервые позволив себе проявить нетерпение. — Может, вы хотите, чтобы я на вас женился?
— Признайтесь, между нами, что вы были мной по-настоящему увлечены и, если бы такое предложение было вам сделано, в нем не было бы для вас ничего удивительного.
— Признаю между нами, но только между нами. Так вы в самом деле пришли за этим? Зачем же вы сразу не сказали?
— Что бы вы на это ответили?
— Что мне отнюдь не претит мысль умереть старым холостяком, тогда как я испытывал бы глубочайший стыд, если бы умер идиотом.
— Утешьтесь, генерал, я пришла не за этим.
— Тысяча чертей!.. Ах, прошу прощения, маркиза; но поистине вы и святого, одной ногой стоящего уже на пороге рая, способны лишить вечного блаженства.
Когда у генерала вырвалось ругательство, он вскочил с кресла. Теперь он зашагал по комнате.
Наконец он остановился перед маркизой и продолжал:
— Однако, если вы пришли не за этим, всемогущим Богом вас заклинаю объяснить: зачем вы все-таки явились?
— Ну, я вижу, придется приступить к этому вопросу, — проговорила пожилая дама.
— Приступайте, маркиза, идите на абордаж, умоляю!
— Сейчас вы говорите совсем как ваш братец!
— Мы будем говорить о моем братце-корсаре, маркиза?
— Нет.
— О чем же?
— Вы, конечно, слышали, что граф Рапт…
— Опять вы о нем!
— Позвольте мне договорить… Он был вызван к королю.
— Да, маркиза, я об этом что-то слыхал.
— Вы не знаете, с какой целью?
— Предположим, что не знаю.
— Чтобы назначить нашего дорогого сына…
— Вашего дорогого сына!
— … министром!
— Я обескуражен, хотя этому верю.
— Почему вы этому верите, хотя обескуражены?
— Credo, quia absurdum.
— Что это значит?
— Я жду продолжения вашего рассказа, маркиза.
— Во время этой встречи его величества с графом Раптом много говорили о вас.
— Обо мне?
— Да. Надобно сказать, дорогой генерал, что, если в вас голос крови молчит, он говорит в сердце несчастного мальчика.
— Маркиза, я сейчас разрыдаюсь.
— Кровь не просто говорит в нем, она вопиет!
— И что же обо мне говорили во время этой встречи?
— Что вы единственный человек, достойный портфеля военного министра.
— Знаете, маркиза, пора заканчивать. Я жду к ужину, ровно в шесть, своего племянника, и если только вы не окажете нам честь своим присутствием…
— Вы очень добры, дорогой генерал. К ужину я непременно должна быть у брата: сегодня обсуждается брачный договор Регины и…
— … вашего дорогого графа Рапта! Не смею вас задерживать, маркиза. Всего два слова, я подхожу к конечной цели. Если закон пройдет, господин Рапт может считать себя министром. А чтобы закон прошел, вам не хватает тридцати — сорока голосов: вы пришли попросить меня отдать свой голос, а также голоса моих друзей.
— Ну, а если бы это и в самом деле было конечной целью моего визита, — пропела маркиза, — что бы вы сказали?
— Я бы искренне сожалел, что у меня всего один голос, а не сто, не пятьсот, не тысяча: я все их отдал бы против этого закона, отвратительного, на мой взгляд, ужасного и — что еще хуже — абсурдного!
— Послушайте, генерал, — вскричала маркиза, тоже забывшись, — вы умрете без покаяния, это говорю вам я!
— А я вам обещаю, что будет так, как я сказал.
— Возможно ли? Ради того, чтобы сыграть злую шутку с человеком, которого ненавидите, хотя должны были бы его, наоборот…
— Маркиза, не испытывайте мое терпение, прошу вас!
— Вы готовы принять сторону либералов? Да знаете ли вы, что, если бы произошла революция, жители предместий, якобинцы и санкюлоты уготовили бы вам роль господина де Лафайета? Вы посмотрите на себя: у вас же седые волосы!.. О, если бы Куртене поднялись из могилы, хотела бы я послушать, что они сказали бы, когда бы увидели, что их имя носят корсар, якобинец и художник!..
— Маркиза! — вскричал взбешенный генерал.
— Оставляю вас, генерал, оставляю. Но утро вечера мудренее, и я надеюсь, что завтра вы перемените свое мнение.
— Чтобы я переменил мнение?! Ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю, ни через сто лет! Таким образом, маркиза, раньше этого срока приходить бессмысленно!
— Вы гоните меня, генерал? Меня, мать вашего…
— Монсир Петрус Эрпель! — отворяя дверь, доложил Франц.
Часы пробили шесть.