V
ДОМ В ОТЕЕ
Монте-Кристо заметил, что Бертуччо, спускаясь с крыльца, перекрестился по-корсикански, то есть провел большим пальцем крест в воздухе, а садясь в экипаж, прошептал коротенькую молитву. Всякий другой, нелюбопытный человек сжалился бы над странным отвращением, которое почтенный управляющий проявлял к задуманной графом загородной прогулке, но, по-видимому, Монте-Кристо был слишком любопытен, чтобы освободить Бертуччо от этой поездки.
Через двадцать минут они были уже в Отее. Волнение управляющего все возрастало. Забившись в угол кареты, Бертуччо начал с лихорадочным волнением вглядываться в каждый дом, мимо которого они проезжали.
— Велите остановиться на улице Фонтен, у номера двадцать восемь, — приказал граф, неумолимо глядя на управляющего.
Пот выступил на улице Бертуччо, однако он повиновался, высунулся из экипажа и крикнул кучеру:
— Улица Фонтен, номер двадцать восемь.
Этот дом находился в самом конце улицы. Пока они ехали, совершенно стемнело — вернее, все небо заволокла черная туча, насыщенная электричеством и придававшая этим преждевременным сумеркам торжественность драматической сцены.
Экипаж остановился, и лакей бросился открывать дверцу.
— Ну что же, Бертуччо, — сказал граф, — вы не выходите? Или вы собираетесь оставаться в карете? Да что с вами сегодня?
Бертуччо выскочил из кареты и подставил графу плечо, на которое тот оперся, медленно спускаясь по трем ступенькам подножки.
— Постучите, — сказал граф, — и скажите, что я приехал.
Бертуччо постучал, дверь отворилась, и появился привратник.
— Что нужно? — спросил он.
— Приехал ваш новый хозяин, — сказал лакей.
И он протянул привратнику выданное нотариусом свидетельство о продаже.
— Так дом продан? — спросил привратник. — И этот господин будет здесь жить?
— Да, друг мой, — отвечал граф, — и я постараюсь, чтобы вы не пожалели о прежнем хозяине.
— Признаться, сударь, — сказал привратник, — мне не приходится о нем жалеть, потому что мы его почти никогда не видали. Вот уже пять лет, как он у нас не был, и он хорошо сделал, что продал дом, не приносивший ему никакого дохода.
— А как звали вашего прежнего хозяина? — спросил Монте-Кристо.
— Маркиз де Сен-Меран. Я уверен, что ему не пришлось взять за дом то, что он ему стоил.
— Маркиз де Сен-Меран, — повторил Монте-Крис-то. — Мне это имя как будто знакомо; маркиз де Сен-Меран…
И он сделал вид, что старается вспомнить.
— Старый дворянин, — продолжал привратник, — верный слуга Бурбонов. У него была единственная дочь, он выдал ее за господина де Вильфора, который служил королевским прокурором сперва в Ниме, потом в Версале.
Монте-Кристо взглянул на Бертуччо: тот был белее стены, к которой прислонился, чтобы не упасть.
— И дочь его умерла? — спросил граф. — Я припоминаю, что слышал про это.
— Да, сударь, тому уже двадцать один год, и с тех пор мы и трех раз не видели бедного маркиза.
— Так, благодарю вас, — сказал Монте-Кристо, рассудив при взгляде на изнемогающего Бертуччо, что не следует больше натягивать струну, чтобы она не лопнула, — благодарю вас. А теперь дайте нам огня.
— Прикажете проводить вас?
— Нет, не нужно. Бертуччо мне посветит.
И Монте-Кристо присоединил к этим словам две золотые монеты, вызвавшие взрыв благословений и вздохов.
— Сударь, — сказал привратник, тщетно пошарив на выступе камина и на полках, — у меня здесь нет ни одной свечи.
— Возьмите с экипажа фонарь, Бертуччо, и пойдем посмотрим комнаты, — сказал граф.
Управляющий молча повиновался, но по дрожанию фонаря в его руке было видно, чего это ему стоило.
Они обошли довольно обширный нижний этаж, затем второй этаж, состоявший из гостиной, ванной и двух спален. Одна из этих спален сообщалась с винтовой лестницей, выходившей в сад.
— Посмотрите, вот отдельный выход, — сказал граф, — это довольно удобно. Посветите мне, Бертуччо. Идите вперед, и посмотрим, куда ведет эта лестница.
— В сад, ваше сиятельство, — сказал Бертуччо.
— А откуда вы это знаете, скажите на милость?
— Я хочу сказать, что она должна вести в сад.
— Ну что ж, проверим.
Бертуччо тяжко вздохнул и пошел вперед. Лестница точно вела в сад.
У наружной двери управляющий остановился.
— Ну что же вы? — сказал граф.
Но тот, к кому он обращался, не двигался с места, ошеломленный, остолбенелый, подавленный. Его блуждающие глаза как бы искали в окружающем следы ужасного прошлого, а его судорожно сжатые руки, казалось, отталкивали какие-то страшные воспоминания.
— Ну? — повторил граф.
— Нет, нет, — воскликнул Бертуччо, опуская фонарь и прислонясь к стене, — нет, ваше сиятельство, я дальше не пойду, это невозможно.
— Что это значит? — произнес непреклонным голосом Монте-Кристо.
— Да вы же видите, ваше сиятельство, — воскликнул управляющий, — что тут какая-то чертовщина: собираясь купить в Париже дом, вы покупаете его именно в Отее, и в Отее попадаете как раз на номер двадцать восемь по улице Фонтен. Ах, почему я еще дома не сказал вам все! Вы, конечно, не потребовали бы, чтобы я ехал с вами. Но я наделся, что вы все-таки купили не этот дом. Как будто нет в Отее других домов, кроме того, где совершилось убийство!
— Что за мерзости вы говорите! — сказал Монте-Кристо, внезапно останавливаясь. — Ну и человек! Настоящий корсиканец. Вечно какие-нибудь тайны и суеверия! Берите фонарь и осмотрим сад, со мной вам не будет страшно, надеюсь.
Бертуччо поднял фонарь и повиновался. Дверь распахнулась, открывая тусклое небо, где луна тщетно боролась с целым морем облаков, которые застилали ее своими темными, на миг озаряемыми волнами и затем исчезали, еще более темные, в глубинах бесконечности.
Управляющий хотел повернуть налево.
— Нет, нет, — сказал Монте-Кристо, — зачем нам идти по аллеям? Вот отличная лужайка, пойдем прямо.
Бертуччо отер пот, струившийся по его лицу, но повиновался, однако он все-таки подвигался влево.
Монте-Кристо, напротив, шел вправо; подойдя к группе деревьев, он остановился.
Управляющий не мог больше сдерживаться.
— Уйдите отсюда, ваше сиятельство, — воскликнул он, — уйдите отсюда, умоляю вас, ведь вы как раз стоите на том самом месте!
— На каком месте?
— На том месте, где он свалился.
— Дорогой Бертуччо, — сказал граф смеясь, — придите в себя, прошу вас, ведь мы здесь не в Сартене или Корте. Здесь не маки, а английский сад, очень запущенный правда, но все-таки не к чему за это клеветать на него.
— Не стойте тут, сударь, не стойте тут, умоляю вас!
— Мне кажется, вы сходите с ума, господин Бертуччо, — холодно отвечал граф. — Если так, скажите, и я отправлю вас в лечебницу, пока не случилось несчастья.
— Ах, ваше сиятельство, — сказал Бертуччо, тряся головой и всплескивая руками с таким потерянным видом, что, наверное, рассмешил бы графа, если бы того в эту минуту не занимали более важные мысли, заставляющие следить за малейшими проявлениями богобоязненной совести. — Несчастье уже произошло…
— Бертуччо, — сказал граф, — я считаю долгом предупредить вас, что, размахивая руками, вы их вдобавок отчаянно ломаете и вращаете белками как одержимый, в которого вселился бес, а я давно уже заметил, что самый упрямый из бесов — это тайна. Я знал, что вы корсиканец, я всегда знал вас мрачным и погруженным в размышления о какой-то вендетте, но в Италии я не обращал на это внимания, потому что там такого рода вещи приняты; но во Франции убийство обычно считают поступком весьма дурного тона; здесь имеются жандармы, которые им интересуются, судьи, которые за него судят, и эшафот, который за него мстит.
Бертуччо с мольбой сложил руки, а так как он все еще держал фонарь, то свет упал на его искаженное страхом лицо.
Монте-Кристо посмотрел на него тем взглядом, каким он в Риме созерцал казнь Андреа; потом произнес тоном, от которого бедного управляющего снова бросило в дрожь:
— Так, значит, аббат Бузони мне солгал, когда, после своего путешествия во Францию в тысяча восемьсот двадцать девятом году, прислал вас ко мне с рекомендательным письмом, в котором так превозносил вас? Что ж, я напишу аббату; он должен отвечать за свою рекомендацию, и я, вероятно, узнаю, о каком убийстве идет речь. Только предупреждаю вас, Бертуччо, что, когда я живу в какой-нибудь стране, я имею обыкновение уважать ее законы и отнюдь не желаю из-за вас ссориться с французским правосудием.
— Не делайте этого, ваше сиятельство! — в отчаянии воскликнул Бертуччо. — Разве я не служил вам верой и правдой? Я всегда был честным человеком и старался, насколько мог, делать людям добро.
— Против этого я не спорю, — отвечал граф, — но тогда почему же вы, черт возьми, так взволнованы? Это плохой знак: если совесть чиста, человек не бледнеет так и руки его так не трясутся…
— Но, ваше сиятельство, — нерешительно возразил Бертуччо, — ведь вы говорили мне, что аббат Бузони, которому я покаялся в нимской тюрьме, предупредил вас, направляя меня к вам, что на моей совести лежит тяжкое бремя?
— Да, конечно, но так как он мне рекомендовал вас как прекрасного управляющего, то я подумал, что дело идет о какой-нибудь краже, только и всего.
— Что вы, ваше сиятельство! — воскликнул Бертуччо с презрением.
— Или же что вы, по обычаю корсиканцев, не удержались и "сделали кожу", как выражаются в этой стране, когда ее с кого-нибудь снимают.
— Да, ваше сиятельство, да, в том-то и дело! — воскликнул Бертуччо, бросаясь к ногам графа. — Это была месть, клянусь вам, просто месть.
— Я это понимаю, не понимаю только, почему именно этот дом приводит вас в такое состояние.
— Но это естественно, ваше сиятельство, — отвечал Бертуччо, — ведь именно в этом доме все и произошло.
— Как, в моем доме?
— Ведь он тогда еще не был вашим, господин мой, — наивно возразил Бертуччо.
— А чей он был? Привратник сказал, кажется, маркиза де Сен-Мерана? За что же вы, черт возьми, могли мстить маркизу де Сен-Мерану?
— Ваше сиятельство, я мстил не ему — другому.
— Какое странное совпадение, — сказал Монте-Кристо, по-видимому, просто размышляя вслух, — что вы вот так, случайно, очутились в том самом доме, где произошло событие, вызывающее у вас такое мучительное раскаяние.
— Ваше сиятельство, — сказал управляющий, — это судьба, я знаю. Начать с того, что вы покупаете дом именно в Отее, и он оказывается тем самым, где я совершил убийство; вы спускаетесь в сад именно по той лестнице, по которой спустился он; вы останавливаетесь на том самом месте, где я нанес удар; в двух шагах отсюда, под этим платаном, была яма, где он закопал младенца; нет, все это не случайно, потому что тогда случайность была бы слишком похожа на волю Провидения.
— Хорошо, господин корсиканец, предположим, что это Провидение; я всегда согласен предполагать все что угодно, тем более что надо же уступать людям с больным рассудком. А теперь соберитесь с мыслями и расскажите мне все.
— Я рассказывал это только раз в жизни, и то аббату Бузони. Такие вещи, — прибавил, качая головой Бертуччо, — рассказывают только на исповеди.
— В таком случае, мой дорогой, — сказал граф, — я отошлю вас к вашему духовнику; вы можете стать, как он, картезианцем или бернардинцем и беседовать с ним о ваших тайнах. Что же касается меня, то я опасаюсь домоправителя, одержимого такими химерами, мне не нравится, если мои слуги боятся по вечерам гулять в моем саду. Кроме того, сознаюсь, я вовсе не хочу, чтобы меня навестил полицейский комиссар; ибо, имейте в виду, господин Бертуччо: в Италии правосудие получает деньги за бездействие, а во Франции — наоборот: только когда оно деятельно. Я считал вас отчасти корсиканцем, отчасти контрабандистом, но чрезвычайно искусным управляющим, а теперь вижу, что вы гораздо более разносторонний человек, господин Бертуччо. Вы мне больше не нужны.
— Ваше сиятельство, ваше сиятельство! — воскликнул управляющий в ужасе от этой угрозы. — Если вы только поэтому хотите меня уволить, я все расскажу, во всем признаюсь; лучше мне взойти на эшафот, чем расстаться с вами.
— Это другое дело, — сказал Монте-Кристо, — но подумайте: если вы собираетесь лгать, лучше не рассказывайте ничего.
— Клянусь спасением моей души, я вам скажу все! Ведь даже аббат Бузони знал только часть моей тайны. Но прежде всего умоляю вас, отойдите от этого платана. Вот луна выходит из-за облака, а вы стоите здесь, завернувшись в плащ, он скрывает вашу фигуру, и он так похож на плащ господина де Вильфора…
— Как, — воскликнул Монте-Кристо, — так это господин де Вильфор…
— Ваше сиятельство его знает?
— Он был королевским прокурором в Ниме?
— Да.
— И женился на дочери маркиза де Сен-Меран?
— Да.
— И пользовался репутацией самого честного, самого строгого и самого нелицеприятного судьи?
— Так вот, ваше сиятельство, — воскликнул Бертуччо, — этот человек с безупречной репутацией…
— Да?
— …был негодяй.
— Это невозможно, — сказал Монте-Кристо.
— А все-таки это правда.
— Да неужели! — сказал Монте-Кристо. — И у вас есть доказательства?
— Во всяком случае были.
— И вы, глупец, потеряли их?
— Да, но, если хорошенько поискать, их можно найти.
— Вот как! — сказал граф. — Расскажите-ка мне об этом, Бертуччо. Это в самом деле становится интересно.
И граф, напевая мелодию из "Лючии", направился к скамейке и сел; Бертуччо последовал за ним, стараясь разобраться в своих воспоминаниях.
Он остался стоять перед графом.
VI
ВЕНДЕТТА
— С чего, ваше сиятельство, прикажете начать? — спросил Бертуччо.
— Да с чего хотите, — сказал Монте-Кристо, — ведь я вообще ничего не знаю.
— Мне, однако же, казалось, что аббат Бузони сказал вашему сиятельству…
— Да, кое-какие подробности, но прошло уже семь или восемь лет, и я все забыл.
— Так я могу, не боясь наскучить вашему сиятельству…
— Рассказывайте, Бертуччо, рассказывайте, вы мне замените вечернюю газету.
— Это началось в тысяча восемьсот пятнадцатом году.
— Вот как! — сказал Монте-Кристо. — Это старая история.
— Да, ваше сиятельство, а между тем все подробно гости так свежи в моей памяти, словно это случилось вчера. У меня был старший брат, он служил в императорской армии и дослужился до чина лейтенанта в полку, который весь состоял из корсиканцев. Брат этот был моим единственным другом; мы остались сиротами, когда ему было восемнадцать лет, а мне — пять; он воспитывал меня как сына. В тысяча восемьсот четырнадцатом году, при Бурбонах, он женился. Император вернулся с острова Эльба, брат тотчас же вновь пошел в солдаты, был легко ранен при Ватерлоо и отступил с армией за Луару.
— Да вы мне рассказываете историю Ста дней, Бертуччо, — прервал граф, — а она, если не ошибаюсь, уже давно написана.
— Прошу прощения, ваше сиятельство, но эти подробности для начала необходимы, и вы обещали терпеливо выслушать меня.
— Ну-ну, рассказывайте. Я дал слово и сдержу его.
— Однажды мы получили письмо — надо вам сказать, что мы жили в маленькой деревушке Рольяно, на самой оконечности мыса Коре, — письмо было от брата, он писал нам, что армия распущена, что он возвращается домой через Шатору, Клермон-Ферран, Пюи и Ним, и просил, если у меня есть деньги, прислать их ему в Ним, знакомому трактирщику, с которым у меня были кое-какие дела.
— По контрабанде, — вставил Монте-Кристо.
— Ваше сиятельство, жить-то ведь надо.
— Разумеется; продолжайте.
— Я уже сказал, что горячо любил брата; я решил денег ему не посылать, а отвезти. У меня было около тысячи франков, пятьсот я оставил Ассунте, моей невестке, а с остальными отправился в Ним. Это было не трудно: у меня была лодка, мне предстояло принять в море груз, — все складывалось благоприятно. Но когда я принял груз, ветер переменился, и четыре дня мы не могли войти в Рону. Наконец нам это удалось, и мы поднялись до Арля; лодку я оставил между Бельгардом и Бокером, а сам направился в Ним.
— Мы подходим к сути дела, не так ли?
— Да, ваше сиятельство, прошу прощения, но, как ваше сиятельство сами убедитесь, я рассказываю только самое необходимое. В то время на юге Франции происходила резня. Там были три разбойника, их звали Трестальон, Трюфеми и Граффан; они убивали на улицах всех, кого подозревали в бонапартизме. Ваше сиятельство, верно, слышали об этих убийствах?
16-228
— Слышал кое-что; я был тогда далеко от Франции. Продолжайте.
— В Ниме приходилось буквально ступать по лужам крови, на каждом шагу валялись трупы, убийцы бродили шайками, резали, грабили и жгли.
При виде этой бойни я задрожал: не за себя — мне, простому корсиканскому рыбаку, нечего было бояться, напротив, для нас, контрабандистов, это было золотое время, — но я боялся за брата: он, императорский солдат, возвращался из Луарской армии в мундире и с эполетами, и ему надо было всего опасаться.
Я побежал к нашему трактирщику. Предчувствие не обмануло меня: брат мой накануне прибыл в Ним и был убит на пороге того самого дома, где думал найти приют.
Я всеми силами старался разузнать, кто были убийцы, но никто не смел назвать их, так все их боялись. Тогда я вспомнил о хваленом французском правосудии, которое никого не боится, и пошел к королевскому прокурору.
— И королевского прокурора звали Вильфор? — спросил небрежно Монте-Кристо.
— Да, ваше сиятельство, он прибыл из Марселя, где он был помощником прокурора. Он получил повышение за усердную службу. Он один из первых, как говорили, сообщил Бурбонам о высадке Наполеона.
— Итак, вы пошли к нему, — прервал Монте-Кристо.
— "Господин прокурор, — сказал я ему, — моего брата вчера убили на улице Нима; кто убил — не знаю, но ваш долг отыскать убийцу. Вы здесь глава правосудия, а оно должно мстить за тех, кого не сумело защитить".
"Кто был ваш брат?" — спросил королевский прокурор.
"Лейтенант корсиканского батальона".
"То есть солдат узурпатора?"
"Солдат французской армии".
"Ну что ж? — возразил он. — Он вынул меч и от меча погиб".
"Вы ошибаетесь, сударь: он погиб от кинжала".
"Чего же вы хотите от меня?" — спросил прокурор.
"Я уже сказал вам, чтобы вы за него отомстили".
"Кому?"
"Его убийцам".
"Да разве я их знаю?"
"Велите их разыскать".
"А для чего? Ваш брат, вероятно, поссорился с кем-нибудь и дрался на дуэли. Все эти старые вояки склонны к буйству; при императоре это сходило им с рук, но теперь — другое дело, а наши южане не любят ни вояк, ни буйства".
"Господин прокурор, — сказал я, — я прошу не за себя. Я буду горевать или мстить — это мое дело. Но мой несчастный брат был женат. Если и со мной что-нибудь случится, бедная женщина умрет с голоду: она жила только трудами своего мужа. Назначьте ей хоть небольшую пенсию".
"Каждая революция влечет за собою жертвы, — отвечал Вильфор. — Ваш брат пал жертвой последнего переворота — это несчастье, но правительство не обязано за это платить вашему семейству. Если бы нам пришлось судить всех приверженцев узурпатора, которые мстили роялистам, когда были у власти, то, может быть, теперь ваш брат был бы приговорен к смерти. То, что произошло, вполне естественно — это закон возмездия".
"Что же это такое? — воскликнул я. — И так рассуждаете вы, представитель правосудия!.."
"Честное слово, все эти корсиканцы — сумасшедшие и воображают, что их соотечественник все еще император, — ответил Вильфор. — Вы упустили время, любезный; вам следовало так говорить со мною два месяца тому назад. Теперь слишком поздно. Убирайтесь отсюда, или я велю вас вывести".
Я посмотрел на него, думая, не помогут ли новые просьбы.
Но это был не человек, а камень. Я подошел к нему.
"Ладно, — сказал я вполголоса, — если вы так хорошо знаете корсиканцев, вы должны знать, как они держат слово. По-вашему, убийцы правильно сделали, убив моего брата, потому что он был бонапартистом, а вы роялист. Хорошо же! Я тоже бонапартист, и я предупреждаю вас: я вас убью. С этой минуты я объявляю вас вендетту, поэтому берегитесь: в первый же день, когда мы встретимся с вами лицом к лицу, пробьет ваш последний час".
И, прежде чем он успел опомниться, я отворил дверь и убежал.
— Вот как, Бертуччо, — сказал Монте-Кристо. — Вы с вашей честной физиономией способны говорить такие вещи, да еще королевскому прокурору. Нехорошо! Знал ли он по крайней мере, что значит вендетта?
— Знал так хорошо, что с этой минуты никогда не выходил один и заперся дома, приказав искать меня повсюду. К счастью, у меня было такое хорошее убежище, что он не мог отыскать меня. Тогда ему стало страшно; он боялся оставаться в Ниме, просил, чтобы его перевели в другое место, а так как он был влиятельный человек, то 16*его перевели в Версаль; но, как вам известно, для корсиканца, поклявшегося отомстить врагу, расстояния не существует. Как он ни спешил, его карета ни разу не опередила меня больше чем на полдня пути, хоть я и шел пешком.
Важно было не просто убить его — сто раз я имел возможность это сделать, — его надо было так убить, чтобы меня не приметили и не задержали. Ведь я больше не принадлежал себе: я должен был кормить невестку. Целых три месяца я подстерегал Вильфора; за эти три месяца он не сделал ни шагу, чтобы мой взгляд не следил за ним. Наконец я узнал, что он тайком ездит в Отей; я продолжал следить и увидел, что он посещает этот самый дом, где мы сейчас находимся; только он не входил в главные ворота, как все, он приезжал верхом или в карете, оставлял лошадь или экипаж в гостинице и входил вон через ту калитку, видите?
Монте-Кристо кивнул в знак того, что он в темноте видит вход, на который указывает Бертуччо.
— Мне больше нечего было делать в Версале, я переселился в Отей и стал собирать сведения. Очевидно, если я хотел его поймать, именно здесь надо было подстроить ловушку.
Дом принадлежал, как вашему сиятельству сказал привратник, маркизу де Сен-Меран, тестю Вильфора. Маркиз жил в Марселе, этот загородный дом ему был не нужен; маркиз, по слухам, сдал его молодой вдове, которую знали здесь только под именем баронессы.
Однажды вечером, заглянув через ограду, я увидел в саду, куда не мог проникнуть взгляд из чьих-либо чужих окон, женщину, она гуляла одна и часто взглядывала на калитку. Я понял, что в этот вечер она ждала Вильфора. Когда она подошла ко мне так близко, что я в темноте мог разглядеть черты ее лица, я увидел, что это молодая и красивая женщина лет восемнадцати, высокая и белокурая. На ней был простой капот, ничто не стягивало ее талии, и я заметил, что она беременна и что, по-видимому, роды уже близко.
Через несколько минут калитка отворилась и вошел мужчина; молодая женщина поспешила, насколько могла, ему навстречу; они обнялись, нежно поцеловались и вместе вошли в дом.
Этот мужчина был Вильфор. Я рассчитывал, что, возвращаясь, особенно ночью, он должен будет пройти один через весь сад.
— А узнали вы потом имя этой женщины? — спросил граф.
— Нет, ваше сиятельство, — отвечал Бертуччо, — вы сейчас сами увидите, что у меня не было для этого времени.
— Продолжайте.
— В этот вечер я мог бы, вероятно, убить королевского прокурора, но я еще не изучил сада во всех подробностях. Я боялся, что не убью его наповал, и если на его крики кто-нибудь прибежит, то я не смогу скрыться. Я решил отложить это до следующего свидания и, чтобы лучше за всем следить, нанял комнатку, выходившую окнами на ту улицу, которая шла вдоль стены сада.
Три дня спустя, около семи часов вечера, я увидел, как из дома выехал верхом слуга и поскакал в сторону севрской дороги; я догадался, что он поехал в Версаль, и не ошибся. Через три часа он воротился, весь в пыли, исполнив поручение. Прошло еще минут десять, и пешеход, закутанный в плащ, отпер калитку, вошел в сад и запер ее за собой.
Я бросился из дому. Я не видел лица Вильфора, но узнал его по биению моего сердца. Я перешел через улицу к тумбе, которая находилась возле угла садовой стены и при помощи которой я в первый раз заглядывал в сад.
На этот раз я не удовольствовался наблюдением, а вытащил из кармана нож, проверил, хорошо ли он отточен, и перескочил через ограду.
Прежде всего я подбежал к калитке; он оставил ключ в замке и только из предосторожности два раза повернул его.
Таким образом, ничто не мешало мне бежать этим путем. Я стал осматриваться. Посреди сада расстилалась ровная лужайка, по углам ее росли деревья с густой листвой и кусты осенних цветов. Чтобы пройти из дома к калитке или дойти от калитки до дома, Вильфор должен был миновать эти деревья.
Был конец сентября, дул сильный ветер; бледную луну все время закрывали несущиеся по небу черные тучи; она освещала только песок на аллеях, ведущих к дому, а под деревьями тень была такая густая, что там вполне мог спрятаться человек, не опасаясь, что его заметят.
Я спрятался там, где ближе всего должен был пройти Вильфор; едва я успел скрыться, как сквозь свист ветра, гнущего деревья, мне послышались стоны. Но вы знаете, ваше сиятельство, или лучше сказать, вы не знаете, что тому, кто готовится совершить убийство, всегда чудятся глухие крики. Прошло два часа, и за это время мне несколько раз слышались те же стоны. Пробило полночь.
Еще не замер унылый и гулкий отзвук последнего удара, как я увидел слабый свет в окнах той потайной лестницы, по которой мы с вами только что спустились.
Дверь отворилась, и снова появился человек в плаще.
Наступила страшная минута, но я так долго готовился к ней, что во мне ничто не дрогнуло; я вытащил нож, раскрыл его и стоял наготове.
Человек в плаще шел прямо на меня; пока он подходил по открытому пространству, мне показалось, что он держит в правой руке какое-то оружие; я испугался — не борьбы, а неудачи. Но когда он очутился всего в нескольких шагах от меня, я разглядел, что это не оружие, а просто заступ.
Не успел я еще сообразить, зачем ему заступ, как Вильфор остановился у самой опушки, огляделся по сторонам и принялся рыть яму. Только тут я увидел, что под плащом, который Вильфор положил на лужайку, чтобы он ему не мешал, что-то спрятано.
Тут, признаться, к моей ненависти примешалось любопытство: мне хотелось узнать, что он затеял. Я стоял не шевелясь, затаив дыхание; я ждал.
Потом у меня мелькнула мысль; я еще больше утвердился в ней, когда увидел, что королевский прокурор вытащил из-под плаща маленький ящик в два фута длиной и дюймов в семь шириной.
Я дал ему опустить ящик в яму, которую он затем засыпал землей; потом он принялся утаптывать свежую землю ногами, чтобы скрыть все следы своей ночной работы. Тогда я бросился на него и вонзил ему в грудь нож. Я сказал:
"Я Джованни Бертуччо! За смерть моего брата ты платишь своей смертью, твой клад достанется его вдове; видишь, моя месть удалась даже лучше, чем я надеялся".
— Не знаю, слышал ли он мои слова, не думаю; он упал, даже не вскрикнув. Я почувствовал, как его горячая кровь брызнула мне на руки и в лицо, но я опьянел, обезумел; эта кровь освежала меня, а не жгла. В одну минуту я заступом отрыл ящик; потом, чтобы не заметили, что я его вынул, я снова засыпал яму, перебросил заступ через ограду, выскочил из калитки, запер ее снаружи, а ключ унес с собой.
— Вот как, — сказал Монте-Кристо, — я вижу, что это было всего лишь убийство, осложненное кражей.
— Нет, ваше сиятельство, — возразил Бертуччо, — это была вендетта с возвратом долга.
— По крайней мере сумма была значительная?
— Это были не деньги.
— Ах да, — сказал Монте-Кристо, — вы что-то говорили о ребенке.
— Вот именно, ваше сиятельство. Я побежал к реке, уселся на берегу и, торопясь увидеть, что лежит в ящике, взломал замок ножом.
Там, завернутый в пеленки из тончайшего батиста, лежал новорожденный младенец; лицо у него было багровое, руки посинели, — видно, он умер оттого, что пуповина обмоталась вокруг шеи и удушила его. Однако он еще не похолодел, и я не решался бросить его в реку, протекавшую у моих ног. Через минуту мне показалось, что сердце его тихонько бьется. Я освободил его шею от опутавшей ее пуповины, и так как я был когда-то санитаром в госпитале в Бастии, я сделал то, что сделал бы в этом случае врач: принялся усердно вдувать ему в легкие воздух, и через четверть часа после неимоверных моих усилий ребенок начал дышать и вскрикнул. Я и сам вскрикнул, но от радости. "Значит, Бог не проклял меня, — подумал я, — раз он позволяет мне возвратить жизнь его созданию, взамен той, которую я отнял у другого!"
— А что же вы сделали с ребенком? — спросил Монте-Кристо. — Такой багаж не совсем удобен для человека, которому необходимо бежать.
— Вот поэтому у меня ни минуты не было мысли оставить его у себя. Но я знал, что в Париже есть приют, где принимают таких несчастных малюток. На заставе я объявил, что нашел ребенка на дороге, и спросил, где находится приют. Ящик подтверждал мои слова; батистовые пеленки указывали, что ребенок принадлежит к богатому семейству; кровь, которой я был испачкан, могла с таким же успехом быть кровью ребенка, как и всякого другого. Мой рассказ не встретил никаких возражений; мне указали приют, помещавшийся в самом конце улицы Анфер. Я разрезал пеленку пополам, так что одна из двух букв, которыми она была помечена, осталась при ребенке, а другая у меня, потом положил мою ношу у порога, позвонил и убежал со всех ног. Через две недели я уже был в Рольяно и сказал Ассунте:
"Утешься, сестра, Израэль умер, но я отомстил за него".
Тогда она спросила у меня, что это значит, и я рассказал ей все!
"Джованни, — сказала мне Ассунта, — тебе следовало взять ребенка с собой; мы заменили бы ему родителей, которых он лишился; мы назвали бы его Бенедетто, и за это доброе дело Господь благословил бы нас".
Вместо ответа я подал ей половину пеленки, которую сохранил, чтобы вытребовать ребенка, когда мы станем побогаче.
— А какими буквами были помечены пеленки? — спросил Монте-Кристо.
— Н и N, под баронской короной.
— Да вы, кажется, разбираетесь в геральдике, Бертуччо? Где это вы, черт возьми, обучались гербоведению?
— У вас на службе, ваше сиятельство, всему можно научиться.
— Продолжайте, мне хочется знать две вещи.
— Какие, ваше сиятельство?
— Что сталось с этим мальчиком? Вы, кажется, сказали, что это был мальчик.
— Нет, ваше сиятельство, я не помню, чтобы я это говорил.
— Значит, мне послышалось. Я ошибся.
— Нет, вы не ошиблись, это и был мальчик. Но ваше сиятельство желали узнать две вещи: какая же вторая?
— Я хотел еще знать, в каком преступлении вас обвиняли, когда вы попросили духовника и к вам в нимскую тюрьму пришел аббат Бузони.
— Это, пожалуй, будет очень длинный рассказ, ваше сиятельство.
— Так что же? Сейчас только десять часов, вы знаете, что я сплю мало, да и вам, думаю, теперь не до сна.
Бертуччо поклонился и продолжал свой рассказ:
— Отчасти чтобы заглушить преследовавшие меня воспоминания, отчасти для того, чтобы заработать бедной вдове на жизнь, я снова занялся контрабандой; это стало легче, потому что законы стали мягче, как всегда бывает после революции. Хуже всего охранялось южное побережье из-за непрерывных волнений то в Авиньоне, то в Ниме, то в Юзесе. Мы воспользовались этой передышкой, которую нам давало правительство, и завязали сношения с жителями всего побережья. С тех пор как моего брата убили в Ниме, я больше не хотел возвращаться в этот город. Потому трактирщик, с которым мы вели дела, видя, что мы его покинули, сам явился к нам и открыл отделение своего трактира (на дороге из Бельгарда в Бокер, под вывеской "Гарский мост"). Мы имели на дорогах в Эг-Морт, Мартиг и Бук с десяток складочных мест, где прятали товары, а в случае нужды находили убежище от таможенных досмотрщиков и жандармов. Ремесло контрабандиста очень выгодно, когда занимаешься им с умом и энергией. Я жил в горах; теперь я вдвойне остерегался жандармов и таможенных досмотрщиков, потому что если бы меня поймали, то началось бы следствие; всякое следствие интересуется прошлым, а в моем прошлом могли найти кое-что поважнее провезенных беспошлинно сигар или контрабандных бочонков спирта. Так что, тысячу раз предпочитая смерть аресту, я действовал смело и не раз убеждался в том, что преувеличенные заботы о собственной шкуре больше всего мешают успеху в предприятиях, требующих быстрого решения и отваги. И в самом деле, если решил не дорожить жизнью, то становишься не похож на других людей, или, лучше сказать, другие люди на тебя не похожи; кто принял такое решение, тот сразу же чувствует, как увеличиваются его силы и расширяется его горизонт.
— Вы философствуете, Бертуччо! — прервал его граф. — Вы, по-видимому, занимались в жизни всем понемножку.
— Прошу прощения, ваше сиятельство.
— Пожалуйста, пожалуйста, но только философствовать в половине одиннадцатого ночи — поздновато. Впрочем, других возражений я не имею, потому что нахожу вашу философию совершенно справедливою, а это можно сказать не про всякую философскую систему.
— Мои поездки становились все более дальними и приносили мне все больше дохода. Ассунта была хорошая хозяйка, и наше маленькое состояние росло. Однажды, когда я собирался в путь, она сказала: "Поезжай, а к твоему возвращению я приготовлю тебе сюрприз".
Сколько я ее ни расспрашивал, она ничего не хотела говорить, и я уехал.
Я был в отсутствии больше полутора месяцев; мы взяли в Лукке масло, а в Ливорно — английские бумажные материи. Выгрузились мы очень удачно, продали все с большим барышом и, радостные, вернулись по домам.
Первое, что я, войдя в дом, увидал на самом видном месте в комнате Ассунты, был младенец месяцев восьми, в роскошной, по сравнению с остальной обстановкой, колыбели. Я вскрикнул от радости. С тех пор как я убил королевского прокурора, меня мучила только одна мысль — мысль о покинутом ребенке. Нечего и говорить, что о самом убийстве я ничуть не жалел.
Бедная Ассунта все угадала; она воспользовалась моим отсутствием и, захватив половину пеленки и записав для памяти точный день и час, когда ребенок был оставлен на пороге приюта, явилась за ним в Париж. Ей без всяких возражений отдали ребенка.
Должен вам признаться, ваше сиятельство, что, когда я увидел это бедное создание спящим в колыбельке, я даже прослезился.
"Ассунта, — сказал я, — ты хорошая женщина, и Бог благословит тебя".
— Вот это не так справедливо, как ваша философия, — заметил Монте-Кристо. — Правда, это уже вопрос веры.
— Вы правы, ваше сиятельство, — вздохнул Бертуччо. — Господь избрал этого ребенка орудием моей кары. Я не знаю примера, чтобы дурные наклонности проявлялись так рано, как у него, а между тем нельзя сказать, чтобы его плохо воспитывали, потому что невестка моя заботилась о нем как о княжеском сыне. Это был прехорошенький мальчик, с глазами светло-голубого цвета, какой бывает на китайском фарфоре и так гармонирует с молочной белизной кожи; только золотистые, слишком яркие волосы придавали его лицу несколько странный вид, особенно при его живом взгляде и лукавой улыбке. Существует пословица, что рыжие люди либо очень хороши, либо очень дурны; к несчастью, пословица эта вполне оправдалась на Бенедетто, и с самого своего детства он проявлял одни только дурные наклонности. Правда, что и кротость его приемной матери потворствовала этим задаткам; ребенок, ради которого моя бедная невестка нередко ходила на рынок за пять миль покупать первые фрукты и самые дорогие лакомства, предпочитал пальмским апельсинам и генуэзским сушеным фруктам каштаны, украденные в саду у соседа, или сушеные яблоки с соседского чердака, хотя в его распоряжении были каштаны и яблоки нашего собственного сада.
Однажды, когда Бенедетто было не больше шести лет, наш сосед Василио пожаловался нам, что у него из кошелька исчез луидор. По нашему корсиканскому обычаю, Василио никогда не запирал ни своего кошелька, ни своих драгоценностей, потому что, как его сиятельству известно, на Корсике нет воров. Мы думали, что он плохо сосчитал деньги, но он утверждал, что не ошибся. В этот день Бенедетто с самого утра ушел из дому, и мы очень беспокоились о нем, как вдруг вечером он вернулся и привел с собой обезьяну; он сказал, что нашел ее привязанной на цепочке к дереву. Уже с месяц злой мальчик, вечно полный всяких причуд, непременно хотел иметь обезьяну. Должно быть, эту нелепую фантазию внушил ему фокусник, побывавший в Рольяно: у него было несколько обезьян, выделывавших всевозможные штуки, и Бенедетто пришел в восторг от них.
"В наших лесах нет обезьян, — сказал я ему, — особенно цепных. Признавайся, как ты ее достал".
Бенедетто настаивал на своем и рассказал целую кучу подробностей, делавших больше чести его изобретательности, чем правдивости; я вышел из себя, он рассмеялся; я пригрозил ему, он попятился от меня.
"Ты не смеешь меня бить, — сказал он, — не имеешь права: ты мне не отец".
Мы до сих пор не знаем, кто открыл ему эту роковую тайну, которую мы так тщательно скрывали от него. Как бы то ни было, этот ответ, в котором выразился весь характер ребенка, почти испугал меня, и рука моя опустилась сама собой, не коснувшись его. Он торжествовал, и эта победа придала ему смелости. С этой минуты все деньги Ассунты, которая любила его тем сильнее, чем меньше он этого стоил, шли на удовлетворение его прихотей, которым она не умела противостоять, и вздорных желаний, в которых у нее не хватало духу ему отказывать. Когда я жил в Рольяно, было еще сносно, но стоило мне уехать, как Бенедетто делался хозяином в доме и все шло отвратительно. Ему едва исполнилось одиннадцать лет, а товарищей он выбирал себе среди восемнадцатилетних парней, самых отъявленных шалопаев Бастии и Корте, за некоторые проделки, заслуживающие более серьезного названия, мы уже несколько раз получали предостережение от властей.
Я начал тревожиться: всякое расследование могло иметь для меня самые тяжелые последствия. Мне как раз предстояло очень важная поездка. Я долго раздумывал и, предчувствуя, что избегну этим большой беды, решил взять Бенедетто с собой. Я надеялся, что суровая и деятельная жизнь контрабандистов, строгая судовая дисциплина благотворно подействуют на этот испорченный, если еще не до конца развращенный характер.
Я подозвал Бенедетто и предложил ему ехать со мною, сопровождая это предложение всякими обещаниями, какие могут соблазнить двенадцатилетнего мальчика.
Он выслушал меня и, когда я кончил, расхохотался:
"Да вы с ума сошли, дядя! — сказал он. (Так он называл меня, когда бывал в духе.) — Чтобы я стал менять свою жизнь, свое славное безделье на вашу ужасную работу! Ночью мерзнуть, днем жариться, вечно прятаться, чуть покажешься — попадать под пули, и все это, чтобы заработать немного денег! Денег у меня сколько угодно, Ассунта дает их мне, как только я попрошу. Вы сами видите, что я был бы дурак, если бы поехал с вами".
Я был поражен такой дерзостью. Бенедетто вернулся к своим товарищам, и я издали видел, что он показывает им на меня и насмехается надо мной.
— Очаровательный ребенок! — прошептал Монте-Кристо.
— О, будь он мой, — продолжал Бертуччо, — будь он моим сыном или хотя бы племянником, я бы еще вернул его на правильный путь, потому что сознание права дает силу. Но мысль, что я буду бить сына человека, которого я убил, лишила меня всякой возможности его исправить. Я подавал добрые советы невестке, которая во время наших споров всегда защищала несчастного мальчишку, а так как она неоднократно признавалась мне, что у нее пропадают довольно значительные суммы денег, то я указал ей место, куда она могла прятать наше скромное достояние. Что же касается меня, мое решение было уже принято. Бенедетто хорошо читал, писал и считал, потому что если у него появлялась охота заниматься, то он в один день выучивался тому, на что другим требовалась неделя. Мое решение, как я уже сказал, было принято: я хотел устроить его письмоводителем на какое-нибудь судно дальнего плавания, ни о чем не предупреждая, забрать его в одно прекрасное утро и доставить на корабль; я поручил бы его заботам капитана, и, таким образом, его будущность зависела бы всецело от него самого.
Приняв это решение, я уехал во Францию.
На этот раз все наши операции должны были совершиться в Лионском заливе; они стали теперь гораздо труднее и опаснее, так как шел уже тысяча восемьсот двадцать девятый год. Спокойствие было восстановлено вполне, и прибрежный надзор велся правильнее и строже, чем когда-либо. Надзор этот временно еще усилился благодаря тому, что в Бокере как раз открылась ярмарка.
Сначала все шло прекрасно. Лодку нашу, у которой было двойное дно, где мы прятали запрещенные товары, мы поставили среди множества других лодок, причаленных у берегов Роны, от Бокера до Арля. Прибыв туда, мы начали по ночам выгружать нашу контрабанду и переправлять в город через людей, поддерживавших с нами связь, или трактирщиков, у которых мы имели склады. То ли успех заставил нас позабыть об осторожности, то ли нас предали, но однажды, около пяти часов вечера, когда мы собрались ужинать, к нам подбежал в тревоге наш маленький юнга и сообщил, что он видел целый отряд таможенных досмотрщиков, направлявшихся в нашу сторону.
В сущности, нас испугал не самый отряд — по берегам Роны, особенно в то время, бродили целые роты, — а те предосторожности, которые, по словам мальчика, этот отряд принимал, чтобы не быть замеченным. Мы сразу повскакали на ноги, но было уже поздно: наша лодка, несомненно являвшаяся предметом розыска, была окружена со всех сторон. Среди таможенных досмотрщиков я заметил жандармов, их вид всегда пугал меня, в то время как простых солдат я обычно не страшился, а потому я быстро спустился в трюм и, проскользнув в грузовой люк, бросился в реку. Я плыл под водой, только изредка набирая воздух, так что, никем не замеченный, доплыл до недавно вырытого рва, соединявшего Рону с каналом, идущим из Бокера в Эг-Морт. Как только я добрался до этого места, я почувствовал себя спасенным, потому что мог плыть незамеченным вдоль рва. Таким образом, я без всяких злоключений добрался до канала. Я выбрал этот путь не случайно: я уже рассказывал вашему сиятельству об одном нимском трактирщике, державшем на дороге из Бельгарда в Бокер небольшую гостиницу.
— Прекрасно помню, — сказал Монте-Кристо. — Этот достойный человек, если не ошибаюсь, был даже вашим компаньоном.
— Вот-вот! Но лет за семь до этого он передал свое заведение одному бывшему портному из Марселя, который, разорившись на своем ремесле, решил попытать счастья в другом. Разумеется, те связи, которые у нас были с первым владельцем, продолжались и со следующим; вот у этого человека я и надеялся найти пристанище.
— А как его звали? — спросил граф, который, по-видимому, снова заинтересовался рассказом Бертуччо.
— Гаспар Кадрусс, он был женат на женщине из села Карконта, и мы все только под этим именем ее и знали; эта бедная женщина страдала болотной лихорадкой и медленно умирала от истощения. Сам же он был здоровый малый, лет сорока пяти, и уже не раз показал себя, в трудные для нас минуты, человеком находчивым и храбрым.
— И когда, вы говорите, это происходило? — спросил Монте-Кристо.
— В тысяча восемьсот двадцать девятом году, ваше сиятельство.
— В каком месяце?
— Июне.
— В начале или в конце?
— Это было вечером третьего июня.
— Так! — заметил Монте-Кристо, — третьего июня тысяча восемьсот двадцать девятого года… Продолжайте.
— Так вот, у этого Кадрусса я и собирался попросить пристанища, но так как обычно, даже при спокойной обстановке, мы никогда не входили к нему через дверь, выходящую на дорогу, то я решил не изменять этому правилу; я перескочил через садовую изгородь, прополз под низенькими масличными деревцами и дикими смоковницами и, опасаясь, что в трактире у Кадрусса может находиться какой-нибудь путник, добрался до пристройки, в которой я уже не раз проводил ночь не хуже, чем в самой лучшей постели.
Эта пристройка отделялась от комнаты в нижнем этаже только дощатой перегородкой, в которой нарочно для нас были оставлены щели, чтобы мы могли улучить благоприятную минуту и дать знать, что мы находимся по соседству. Я рассчитывал, в случае если у Кадрусса никого не будет, уведомить его о моем прибытии, закончить у него ужин, прерванный появлением таможенных досмотрщиков, и, пользуясь надвигающейся грозой, вернуться на берег Роны и узнать, что сталось с лодкой и теми, кто был в ней. Итак, я тихонько пробрался в пристройку; это вышло очень кстати, потому что в ту самую минуту вернулся домой Кадрусс и привел с собой незнакомца.
Я притих и стал ждать, не потому, что хотел подслушать тайны трактирщика, а просто потому, что не мог поступить иначе, к тому же так бывало уже раз десять.
Человек, который пришел с Кадруссом, несомненно, не принадлежал к обитателям Южной Франции; это был один из тех негоциантов, которые приезжают на ярмарку в Бокер, чтобы торговать драгоценностями, и за месяц, пока длится эта ярмарка, привлекающая торговцев и покупателей со всех концов Европы, заключают иногда сделки на сто, а то и на полтораста тысяч франков.
Кадрусс вошел первым, быстрыми шагами. Затем, увидав, что нижняя комната пуста, как всегда, и что ее охраняет только пес, он позвал жену.
"Эй, Карконта, — крикнул он, — священник не обманул нас: алмаз настоящий".
Послышалось радостное восклицание, и ступеньки лестницы заскрипели под нетвердыми от слабости и болезни шагами.
"Что ты говоришь?" — спросила Карконта; бледная она была, как покойница.
"Говорю, что алмаз настоящий, и вот этот господин, один из первых парижских ювелиров, готов дать нам за него пятьдесят тысяч франков. Но только он хочет окончательно убедиться в том, что камень действительно наш: так ты расскажи ему, как рассказал и я, каким чудесным образом он попал в наши руки. А пока, сударь, присядьте, пожалуйста, сейчас так душно, я принесу вам чего-нибудь освежиться".
Ювелир внимательно разглядывал трактир и бросающуюся в глаза бедность людей, которые предлагали ему купить алмаз, достойный княжеской шкатулки.
"Рассказывайте, сударыня", — сказал он, желая, по-видимому, воспользоваться отсутствием мужа, чтобы тот не мог как-нибудь повлиять на жену и чтобы посмотреть, насколько оба рассказа совпадут.
"Ах, господа, — затараторила женщина, — г это Божье благословение, мы ничего такого не ожидали. Представьте себе, дорогой господин, что мой муж дружил в тысяча восемьсот четырнадцатом или тысяча восемьсот пятнадцатом году с одним моряком, которого звали Эдмон Дантес; этот бедный малый, которого Кадрусс совершенно забыл, помнил о нем и, умирая, оставил ему тот алмаз, который вы видели".
"А каким же образом оказался у него этот алмаз? — спросил ювелир. — Или он был у Дантеса до того, как он попал в тюрьму?"
"Нет, сударь, — отвечала женщина, — но в тюрьме он познакомился с очень богатым англичанином; тот заболел, и Дантес ухаживал за ним как за родным братом; за это англичанин, выходя на свободу, оставил ему вот этот алмаз. Бедному Дантесу не посчастливилось, он так в тюрьме и умер, а алмаз перед смертью завещал нам и поручил почтенному аббату, который был у нас сегодня утром, передать его нам".
"Она говорит то же самое, — прошептал ювелир. — В конце концов, может быть, все это так и было, хотя на первый взгляд и кажется неправдоподобным. В таком случае, — сказал он громко, — дело только в цене, о которой мы все еще не сговорились".
"Как не сговорились! — воскликнул вошедший Кадрусс. — Я был уверен, что вы согласны на мою цену".
"То есть, — возразил ювелир, — я вам предложил за него сорок тысяч франков".
"Сорок тысяч! — возмутилась Карконта. — Уж, конечно, мы его не отдадим за эту цену. Аббат сказал нам, что он стоит пятьдесят тысяч, не считая оправы".
"А как звали этого аббата"?
"Аббат Бузони".
"Так он иностранец"?
"Он итальянец, из окрестностей Мантуи, кажется".
"Покажите мне алмаз, — продолжал ювелир, — я хочу его еще раз посмотреть; иной раз с первого взгляда ошибаешься в камнях".
Кадрусс вынул из кармана маленький черный футляр из шагреневой кожи, открыл его и передал ювелиру. При виде алмаза, который был величиною с небольшой орешек (я как сейчас это вижу), глаза Карконты загорелись алчностью.
— А что вы думали обо всем этом, господин подслушиватель? — спросил Монте-Кристо. — Вы поверили этой сказке?
— Да, ваше сиятельство, я считал Кадрусса неплохим человеком и думал, что он не способен совершить преступление или украсть.
— Это делает больше чести вашему доброму сердцу, чем житейской опытности, господин Бертуччо. А знавали вы этого Эдмона Дантеса, о котором шла речь?
— Нет, ваше сиятельство, я никогда ничего о нем не слышал ни раньше, ни после; только еще один раз от самого аббата Бузони, когда он был у меня в нимской тюрьме.
— Хорошо, продолжайте.
— Ювелир взял из рук Кадрусса перстень и достал из кармана маленькие стальные щипчики и крошечные медные весы; потом, отогнув золотые крючки, державшие камень, он вынул алмаз из оправы и осторожно положил его на весы.
"Я дам сорок пять тысяч франков, — сказал он, — и ни гроша больше: это красная цена алмазу, я взял с собой только эту сумму".
"Это не важно, — сказал Кадрусс, — я вернусь вместе с вами в Бокер за остальными пятью тысячами".
"Нет, — отвечал ювелир, отдавая Кадруссу оправу и алмаз, — нет, это крайняя цена, и я даже жалею, что предложил вам эту сумму, потому что в камне есть изъян, который я вначале не заметил; но делать нечего, я не беру назад своего слова: я сказал сорок пять тысяч франков и не отказываюсь от этой цифры".
"По крайней мере вставьте камень обратно", — сердито сказала Карконта.
"Вы правы", — сказал ювелир.
И он вставил камень в оправу.
"Не беда, — проворчал Кадрусс, пряча футляр в карман, — продадим кому-нибудь другому".
"Конечно, — ответил ювелир, — только другой не будет так сговорчив, как я; другой не удовлетворится теми сведениями, которые вы сообщили мне; это совершенно неестественно, чтобы человек в вашем положении обладал перстнем в пятьдесят тысяч франков; он сообщит властям, придется разыскивать аббата Бузони, а разыскивать аббатов, раздающих алмазы ценою в две тысячи луидоров, — нелегкое дело; правосудие для начала наложит на него руку, вас засадят в тюрьму, а если обнаружится, что вы ни в чем не виноваты, и вас через три или четыре месяца освободят, то окажется, что перстень затерялся в какой-нибудь канцелярии, или вам всучат фальшивый камень, франка в три ценою, вместо алмаза, стоящего пятьдесят, может быть, даже пятьдесят пять тысяч франков, но покупка которого, согласитесь, сопряжена с некоторым риском".
Кадрусс и его жена переглянулись.
"Нет, — заявил Кадрусс, — мы не настолько богаты, чтобы терять пять тысяч франков".
"Как вам угодно, любезный друг, — сказал ювелир, — а между тем я, как видите, принес с собой деньги наличными".
И он вытащил из одного кармана горсть золотых монет, засверкавших перед восхищенными глазами трактирщика, а из другого — пачку ассигнаций.
В душе Кадрусса явно происходила тяжелая борьба: было ясно, что маленький футляр шагреневой кожи, который он вертел в руке, казался ему не соответствующим по своей ценности огромной сумме денег, прельщавшей его взоры.
Он повернулся к жене.
"Что ты скажешь?" — тихо спросил он ее.
"Отдавай, отдавай, — сказала она, — если он вернется в Бокер без алмаза, он донесет на нас, и он верно говорит: кто знает, удастся ли нам когда-нибудь разыскать аббата Бузони".
"Ну что ж, так и быть! — сказал Кадрусс. — Берите камень за сорок пять тысяч франков; но моей жене хочется иметь золотую цепочку, а мне пару серебряных пряжек".
Ювелир вытащил из кармана длинную плоскую коробку, в которой находилось несколько образцов названных предметов.
"Берите, — сказал он, — в делах я не мелочен, выбирайте".
Жена выбрала золотую цепочку, стоившую, вероятно, луидоров пять, а муж пару пряжек, цена которым была франков пятнадцать.
"Надеюсь, теперь вы довольны?" — сказал ювелир.
"Аббат говорил, что ему цена пятьдесят тысяч франков", — пробормотал Кадрусс.
"Ну-ну, ладно! Вот несносный человек, — продолжал ювелир, беря у него из рук перстень, — я даю ему сорок пять тысяч франков, две с половиной тысячи ливров годового дохода, то есть капитал, от которого я сам не отказался бы, а он еще недоволен!"
"А сорок пять тысяч франков? — спросил Кадрусс хриплым голосом. — Где они у вас?"
"Вот, извольте", — сказал ювелир.
И он отсчитал на столе пятнадцать тысяч франков золотом и тридцать тысяч ассигнациями.
"Подождите, я зажгу лампу, — сказала Карконта, — уже темно, легко ошибиться".
В самом деле, пока они спорили, настала ночь, а с нею пришла и гроза, уже с полчаса как надвигавшаяся. В отдалении глухо грохотал гром, но ни ювелир, ни Кадрусс, ни Карконта не обращали на него никакого внимания, всецело поглощенные бесом наживы.
Я и сам испытывал странное очарование при виде всего этого золота и бумажных денег. Мне казалось, что я вижу все это во сне, и, как во сне, я чувствовал себя прикованным к месту.
Кадрусс сосчитал и пересчитал золото и банковские билеты, потом передал их жене, которая, в свою очередь, сосчитала и пересчитала их. Тем временем ювелир вертел перстень при свете лампы, и алмаз метал такие молнии, что уже не видно было тех, которые уже полыхали в окнах, предвещая грозу.
"Ну что же? Счет верен?" — спросил ювелир.
"Да, — сказал Кадрусс, — принеси кошелек, Карконта, и отыщи какой-нибудь мешок".
Карконта подошла к шкафу и вернулась со старым кожаным бумажником; из него вынули несколько старых засаленных писем и на их место положили ассигнации; она принесла и мешок, где лежало два или три экю по шесть ливров — по-видимому, все состояние жалкой четы.
"Ну вот, — сказал Кадрусс, — хоть вы нас и ограбили, может быть, тысяч на десять франков, но не отужинаете ли с нами? Я предлагаю от души".
"Благодарю вас, — отвечал ювелир, — но, должно быть, уже поздно, и мне пора в Бокер, а то жена начнет беспокоиться. — Он посмотрел на часы. — Черт возьми! — воскликнул он. — Уже скоро девять, а раньше полуночи не попаду домой. Прощайте, друзья; если к вам еще когда-нибудь забредет такой аббат Бузони, вспомните обо мне".
"Через неделю вас уже не будет в Бокере, — сказал Кадрусс, — ведь ярмарка закрывается на будущей неделе".
"Да, но это ничего не значит, напишите мне в Париж: господину Жоаннесу, Пале-Рояль, галерея Пьер, номер сорок пять; я нарочно приеду, если надо будет".
Раздался удар грома, и молния сверкнула так ярко, что почти затмила свет лампы.
"Ого, — сказал Кадрусс, — как же вы пойдете в такую погоду?"
"Я не боюсь грозы", — сказал ювелир.
"А грабителей? — спросила Карконта. — Во время ярмарки на дорогах всегда пошаливают".
"Что касается грабителей, — сказал Жоаннес, — то у меня для них кое-что припасено".
И он вытащил из кармана пару маленьких пистолетов, заряженных до самой мушки.
"Вот, — сказал он, — собачки, которые и лают и кусают; это для первых двух, которые польстились бы на ваш алмаз, дядюшка Кадрусс".
Кадрусс с женой обменялись мрачным взглядом. Казалось, у них у обоих одновременно мелькнула какая-то ужасная мысль.
"В таком случае счастливого пути!" — сказал Кадрусс.
"Благодарю!" — отвечал ювелир.
Он взял свою трость, прислоненную к старому ларю, и вышел. В то время как он открывал дверь, в комнату ворвался такой сильный порыв ветра, что лампа едва не погасла.
"Ну и погодка, — сказал он, — а ведь мне идти две мили пешком!"
"Оставайтесь, — сказал Кадрусс, — переночуете здесь".
"Да, оставайтесь, — дрожащим голосом сказала Карконта, — мы позаботимся, чтобы вам было удобно".
"Никак нельзя. Мне необходимо вернуться к ночи в Бокер. Прощайте!"
Кадрусс медленно подошел к порогу.
"Ни зги не видно, — проговорил ювелир уже за дверью. — Куда мне повернуть, направо или налево?"
"Направо, — сказал Кадрусс, — с пути не собьетесь, дорога с обеих сторон обсажена деревьями".
"Вижу, вижу", — донесся издали слабый голос.
"Да закрой же дверь! — сказала Карконта. — Я не выношу открытых дверей, когда гремит гром".
"И когда в доме имеются деньги, верно?" — отвечал Кадрусс, дважды поворачивая ключ в замке.
Он подошел к шкафу, вновь достал мешок и бумажки, и оба принялись в третий раз пересчитывать свое золото и ассигнации.
Я никогда не видел такой алчности, какую выражали эти два лица, освещенные тусклой лампой. Особенно отвратительна была женщина; лихорадочная дрожь, которая всегда ее трясла, еще усилилась, и без того бледное лицо сделалось мертвенным, ввалившиеся глаза пылали.
"Для чего ты ему предлагал переночевать здесь?" — спросила она глухим голосом.
"Да… для того, чтобы избавить его от тяжелого пути в Бокер", — вздрогнув, ответил Кадрусс.
"Ах, вот что, — сказала женщина с непередаваемым выражением, — а я-то вообразила, что не для этого".
"Жена, жена! — воскликнул Кадрусс. — Откуда у тебя такие мысли и почему ты не держишь их про себя?"
"Что ни говори, — сказала Карконта, помолчав, — а ты не мужчина".
"Это почему?" — спросил Кадрусс.
"Если бы ты был мужчина, он бы не ушел отсюда".
"Жена!"
"Или не дошел бы до Бокера".
"Жена!"
"Дорога заворачивает, и он не знает другой дороги, а вдоль канала есть тропинка, которая срезает путь".
"Жена, ты гневишь Бога. Вот, слышишь?"
Всю комнату озарила голубоватая молния, одновременно раздался ужасающий удар грома и медленно замирающие раскаты, казалось, неохотно стали удаляться от проклятого дома.
"Господи!" — сказала, крестясь, Карконта.
В ту же минуту, посреди жуткой тишины, которая обычно следует за ударом грома, послышался стук в дверь.
Кадрусс с женой вздрогнули и в ужасе переглянулись.
"Кто там?" — крикнул Кадрусс, вставая с места, и, сгребя в кучу золото и бумажки, разбросанные по столу, прикрыл их обеими руками.
"Это я!" — ответил чей-то голос.
"Кто вы?"
"Да я же! Ювелир Жоаннес!"
"Ну вот! А еще говорил, что я гневлю Господа!.. — заявила с гнусной улыбкой Карконта. — Сам Господь вернул его к нам".
Кадрусс, бледный и дрожащий, упал на стул.
Карконта, напротив, встала и твердыми шагами пошла отворять.
"Входите, дорогой господин Жоаннес", — сказала она.
"Право, — сказал ювелир, весь мокрый от дождя, — можно подумать, что сам черт мешает мне вернуться сегодня в Бокер. Из двух зол надо выбирать меньшее, господин Кадрусс: вы предложили мне гостеприимство, я принимаю его и возвращаюсь к вам ночевать".
Кадрусс пробормотал что-то, отирая пот со лба.
Карконта, впустив ювелира, дважды повернула ключ в замке.
VII
КРОВАВЫЙ ДОЖДЬ
Ювелир, войдя, окинул комнату испытующим взглядом, но там не было ничего, что могло бы вызвать в нем подозрения или же укрепить их.
Кадрусс все еще прикрывал обеими руками бумажки и золото. Карконта улыбалась гостю насколько могла приветливее.
"Ага, — сказал ювелир, — вы, по-видимому, все еще боялись, не просчитались ли, если после моего ухода опять стали пересчитывать свое богатство?"
"Да нет, — сказал Кадрусс, — но самый случай, который дал нам его, настолько неожиданный, что мы никак не можем поверить нашему счастью, и если у нас перед глазами не лежит вещественное доказательство, то нам все еще кажется, что это сон".
Ювелир улыбнулся.
"Ночует у вас тут кто-нибудь?" — спросил он.
"Нет, — отвечал Кадрусс, — это у нас не заведено; до города недалеко, и на ночь у нас никто не остается".
"Значит, я вас очень стесню?"
"Да что вы, сударь! — любезно сказала Карконта. — Нисколько не стесните, уверяю вас".
"Где же вы меня поместите?"
"В комнате наверху".
"Но ведь это ваша комната?"
"Это не важно; у нас есть вторая кровать в комнате рядом с этой".
Кадрусс удивленно взглянул на жену.
Ювелир стал напевать какую-то песенку, греясь у камина, куда Карконта подбросила охапку хвороста, чтобы гость мог обсушиться.
Тем временем она расстелила на краю стола салфетку и поставила на него остатки скудного обеда и яичницу.
Кадрусс снова спрятал ассигнации в бумажник, золото в мешок, а все вместе — в шкаф. Он в мрачном раздумье ходил взад и вперед по комнате, время от времени поглядывая на ювелира, который в облаке пара стоял у камина и, пообсохнув с одного бока, поворачивался к огню другим.
"Вот! — сказала Карконта, ставя на стол бутылку вина. — Если угодно, можете приниматься за ужин".
"А вы?" — спросил Жоаннес.
"Я ужинать не буду", — отвечал Кадрусс.
"Мы очень поздно обедали", — поспешила добавить Карконта.
"Так мне придется ужинать одному?" — спросил ювелир.
"Мы будем вам прислуживать", — ответила Карконта с готовностью, какой она никогда не проявляла даже по отношению к платным посетителям.
Время от времени Кадрусс бросал на нее быстрый, как молния, взгляд.
Гроза все еще продолжалась.
"Слышите, слышите? — сказала Карконта. — Право, хорошо сделали, что вернулись".
"Но если, пока я ужинаю, буря утихнет, я все-таки пойду", — сказал ювелир.
"Это мистраль, — сказал, покачивая головой, Кадрусс, — это протянется до завтра".
И он тяжело вздохнул.
"Ну что делать, — сказал ювелир, садясь к столу, — тем хуже для тех, кто сейчас в пути".
"Да, — отвечала Карконта, — они проведут плохую ночь".
Ювелир принялся за ужин, а Карконта продолжала оказывать ему всяческие услуги, как подобает внимательной хозяйке; она, всегда такая сварливая и своенравная, была образцом предупредительности и учтивости. Если бы ювелир знал ее раньше, такая разительная перемена, конечно, удивила бы его и не могла бы не возбудить в нем подозрений. Что касается Кадрусса, то он продолжал молча шагать по комнате и, казалось, избегал даже смотреть на гостя.
Когда тот поужинал, Кадрусс пошел открыть дверь.
"А гроза как будто проходит", — сказал он.
Но в эту минуту, словно чтобы показать, что он ошибается, оглушительный раскат грома потряс весь дом; порыв ветра вместе с дождем ворвался в дверь и потушил лампу.
Кадрусс снова запер дверь; его жена угольком из догоравшего камина зажгла свечу.
"Вы, должно быть, устали, — сказала она ювелиру, — я постлала чистые простыни, идите наверх и спите спокойно".
Жоаннес подождал еще немного, чтобы посмотреть, не утихает ли буря, и, убедившись, что гроза и дождь только усиливаются, пожелал хозяевам спокойной ночи и ушел наверх.
Он шел по лестнице над моей головой, и я слышал, как ступеньки скрипели под его ногами.
Карконта проводила его алчным взглядом, тогда как Кадрусс, напротив, стоял к нему спиной и даже не смотрел в его сторону.
Все эти подробности, о которых я вспомнил позже, ничуть меня не поразили, пока все это происходило у меня перед глазами; в общем, все, что случилось, было вполне естественно, и, если не считать истории с алмазом, которая показалась мне довольно неправдоподобной, все вытекало одно из другого.
Я смертельно устал, но собирался воспользоваться первой минутой, когда уймется дождь и уляжется буря, а потому решил поспать несколько часов и убраться отсюда среди ночи.
Я слышал, как наверху ювелир поудобнее устраивался на ночь. Вскоре под ним заскрипела кровать: он улегся.
Я чувствовал, что мои глаза слипаются, а так как у меня не возникало ни малейшего подозрения, то я и не пытался бороться со сном; в последний раз я заглянул в соседнюю комнату. Кадрусс сидел у стола, на деревянной скамейке, которая в деревенских трактирах заменяет стулья; он сидел ко мне спиной, так что я не мог видеть его лица, да и сиди он иначе, я все равно не мог бы его разглядеть, потому что голову он склонил на руки.
Карконта некоторое время молча наблюдала за ним, потом пожала плечами и села напротив него.
В эту минуту потухающее пламя охватило еще не тронутый сухой сук; в темной комнате стало немного светлее. Карконта не сводила глаз с мужа, а так как он сидел все в той же позе, она протянула свои скрюченные пальцы и дотронулась до его лба.
Кадрусс вздрогнул. Мне показалось, что губы Карконты шевелились; но или она говорила слишком тихо, или сон уже притупил мои чувства, — только звук ее голоса не долетал до меня. Глаза мои тоже заволакивались туманом, и я уже не отдавал себе отчета, наяву я все это вижу или во сне. Наконец веки мои сомкнулись, и я перестал сознавать окружающее.
Я спал глубоким сном, как вдруг меня разбудил выстрел и за ним ужасный крик. Над головой раздались нетвердые шаги, и что-то грузно рухнуло на лестнице, как раз над моей головой.
Я еще не совсем пришел в себя. Мне слышались стоны, потом заглушенные крики, как будто где-то происходила борьба.
Последний крик, протяжнее, чем остальные, сменившийся затем стонами, окончательно вывел меня из оцепенения.
Я приподнялся на локте, открыл глаза, но не мог в темноте ничего разглядеть и дотронулся до своего лба, на который, как мне показалось, падали сквозь доски лестницы частые капли теплого дождя.
За разбудившим меня шумом наступила устрашающая тишина. Я слышал над своей головой мужские шаги; заскрипела лестница. Мужчина спустился в нижнюю комнату, подошел к камину и зажег свечу.
Это был Кадрусс; он был очень бледен, и его рубашка была вся в крови.
Затеплив свечу, он быстро поднялся по лестнице, и я вновь услышал его быстрые, тревожные шаги.
Через минуту он снова сошел вниз. В руке он держал футляр; удостоверившись, что алмаз лежит внутри, он начал совать его то в один, то в другой карман; затем, решив вероятно, что карман недостаточно надежное место, закатал его в свой красный платок и обернул им шею.
Затем он бросился к шкафу, вытащил оттуда золото и ассигнации, рассовал их в карманы штанов и в карманы куртки, захватил две-три рубашки и выскочил за дверь. Тогда мне все стало ясно; я упрекал себя за случившееся, как будто сам был в этом виноват. Мне показалось, что я слышу стоны; быть может, несчастный ювелир был еще жив; быть может, оказав ему помощь, я мог отчасти загладить зло, которое я не то чтобы совершил, но которому дал совершиться. Я налег спиной на плохо скрепленные доски, отделявшие от нижней комнаты подобие пристройки, где я лежал; доски подались, и я проник в дом.
Я схватил свечу и бросился вверх по лестнице; поперек нее лежало чье-то тело; это был труп Карконты.
Слышанный мною выстрел был сделан по ней; пуля пробила ей шею навылет, кровь текла из двойной раны и струей била изо рта.
Она была мертва.
Я перешагнул через труп и побежал дальше.
Спальня была в ужасном беспорядке. Часть мебели была опрокинута; простыни, за которые судорожно хватался несчастный ювелир, были разбросаны по комнате; сам он лежал на полу, головой к стене, в луже крови, вытекшей из трех больших ран на груди.
Из четвертой торчала рукоятка такого огромного кухонного ножа, каких я никогда и не видел.
Мне под ноги попался второй пистолет, который не выстрелил, вероятно, потому, что порох отсырел.
Я подошел к ювелиру, он был еще жив; от шума моих шагов, а главное от сотрясения пола, он открыл мутные глаза, остановил их на мне, пошевелил губами, словно желая что-то сказать, и испустил дух.
От этого страшного зрелища я почти обезумел; раз я никому уже не мог помочь, мне хотелось только одного: бежать. Я схватился за голову и с криком ужаса выскочил на лестницу.
В нижней комнате оказалось человек шесть таможенных досмотрщиков и два-три жандарма — целый вооруженный отряд.
Меня схватили; я даже не пытался сопротивляться, я больше не владел собой. Я пытался говорить, но издавал только нечленораздельные звуки.
Я увидел, что таможенники и жандармы показывают на меня пальцами; я оглядел себя — я был весь в крови. Тот теплый дождь, который капал на меня сквозь доски лестницы, был кровью Карконты.
Я указал пальцем на то место, где я прятался.
"Что он хочет сказать?" — спросил один из жандармов.
Один из таможенников заглянул туда.
"Он хочет сказать, что прошел оттуда", — ответил он.
И он указал на пролом, через который я в самом деле прошел.
Тогда я понял, что меня принимают за убийцу. Ко мне вернулся голос, ко мне вернулись силы; я вырвался из рук державших меня людей и крикнул:
"Это не я! Не я!"
Два жандарма навели на меня свои карабины.
"Если ты пошевелишься, — сказали они, — тебе конец".
"Но я же вам говорю, — воскликнул я, — что это не я!"
"Все это ты можешь рассказывать судьям в Ниме, — отвечали они. — А пока иди за нами; и наш тебе совет— не сопротивляйся".
Да я и не думал сопротивляться: я был охвачен ужасом, подавлен. На меня надели наручники, привязали к лошадиному хвосту и отвели в Ним.
Оказывается, меня выследил один из таможенников; поблизости от трактира он потерял меня из виду, предположил, что я там проведу ночь, и отправился предупредить своих товарищей; они явились сюда как раз, когда грянул выстрел, и захватили меня при таких явных уликах, что я сразу понял, как трудно мне будет доказать свою невиновность.
Тогда все мои усилия свелись к одному: прежде всего я попросил следователя, чтобы он велел разыскать некоего аббата Бузони, заезжавшего в этот самый день в трактир "Тарский мост". Если Кадрусс все выдумал, если этого аббата не существовало — значит, я пропал, разве что поймали бы самого Кадрусса и он бы во всем сознался.
Прошло два месяца, во время которых, должен это сказать к чести моего следователя, были приняты все меры для разыскания аббата. Я уже потерял всякую надежду. Кадрусса не нашли. Меня должны были судить в ближайшую сессию, как вдруг восьмого сентября, то есть через три месяца и пять дней после убийства, в тюрьму явился аббат Бузони, которого я уже и не ждал, и сказал, что слышал, будто один из заключенных хочет поговорить с ним. Он, по его словам, узнал об этом в Марселе и поспешил явиться на мой зов.
Вы можете себе представить, с какой радостью я его принял; я рассказал ему все, что видел и слышал, волнуясь, приступил я к истории с алмазом; против всякого моего ожидания, она оказалась чистой правдой; и, опять-таки против всякого моего ожидания, он вполне поверил всему, что я рассказал.
Я был пленен его кротким милосердием, видел, что ему хорошо известны нравы моей родины, и тогда в надежде, что, быть может, из этих милосердных уст я получу прощение за единственное свое преступление, я рассказал ему на исповеди, во всех подробностях, что произошло в Отее. То, что я сделал по сердечному влечению, имело такое же последствие, как если бы я сделал это из расчета: мое признание в этом первом убийстве, к которому меня ничто не принуждало, убедило его, что я не совершил второго, и он, уходя, велел мне надеяться и обещал сделать все от него зависящее, чтобы убедить судей в моей невиновности.
Я понял, что он занялся мною, когда увидел, что для меня постепенно смягчается тюремный режим, и узнал, что мое дело отложено до следующей сессии.
В этот промежуток времени Провидению угодно было, чтобы за границей схватили Кадрусса и доставили во Францию. Он во всем сознался, свалив на свою жену весь умысел преступления и подстрекательство к нему. Его приговорили к пожизненной каторге, а меня освободили.
— И тогда, — сказал Монте-Кристо, — вы явились ко мне с рекомендательным письмом от аббата Бузони.
— Да, ваше сиятельство, он принял во мне живое участие.
"Ваше ремесло контрабандиста погубит вас, — сказал он мне. — Если вы выйдете отсюда, бросьте это".
"Но, отец мой, — спросил я, — как же мне жить и содержать мою несчастную невестку?"
"Один из моих духовных сыновей, — ответил он, — относится ко мне с большим уважением и поручил мне отыскать ему человека, которому он мог бы доверять. Хотите быть этим человеком? Я ему вас рекомендую".
"Отец мой! — воскликнул я. — Как вы добры!"
"Но вы обещаете мне, что я никогда в этом не раскаюсь?"
Я поднял руку, чтобы дать клятву.
"Этого не нужно, — сказал он, — я знаю и люблю корсиканцев; вот вам рекомендация".
И он написал несколько строк, которые я вам передал и на основании которых ваше сиятельство взяли меня к себе на службу. Теперь я могу с гордостью спросить, имели ли когда-нибудь ваше сиятельство причины быть мною недовольны?
— Нет, — отвечал граф, — я с удовольствием признаю, что вы хороший слуга, Бертуччо, хоть вы и недостаточно доверяете мне.
— Я, ваше сиятельство?
— Да, вы. Как это могло случиться, что у вас есть невестка и приемный сын, а вы мне никогда о них не говорили?
— Увы, ваше сиятельство, мне остается поведать вам самую грустную часть моей жизни. Я уехал на Корсику. Вы сами понимаете, что я торопился повидать и утешить мою бедную невестку; но в Рольяно меня ждало несчастье; в моем доме произошло нечто такое ужасное, что об этом и до сих пор еще помнят соседи. Следуя моим советам, моя бедная невестка отказывала Бенедетто, который постоянно требовал денег. Однажды утром он пригрозил ей и исчез на целый день. Бедная Ассунта, любившая этого негодяя как родного сына, горько плакала. Пришел вечер; она ждала его и не ложилась спать. В одиннадцать часов вечера он вернулся в сопровождении двух приятелей, обычных сотоварищей его проделок; она хотела обнять его, но они схватили ее, и один из них — боюсь, что это и был этот проклятый мальчишка, — воскликнул:
"Мы сыграем в пытку, и ей придется сказать, где у нее спрятаны деньги".
Наш сосед Василио уехал в Бастию, и дома оставалась только его жена. Кроме нее, никто не мог ни увидеть, ни услышать того, что происходило в доме невестки. Двое крепко держали Ассунту, которая не представляла себе возможности такого преступления и ласково улыбалась своим будущим палачам; третий наглухо забаррикадировал двери и окна, потом вернулся к остальным, и все трое, стараясь заглушить крики ужаса, вырывавшиеся у Ассунты при виде этих грозных приготовлений, поднесли ее ногами к пылающему очагу. Они ждали, что это заставит ее указать, где спрятаны наши деньги, но, пока она боролась с ними, вспыхнула ее одежда; тогда они бросили несчастную, боясь, чтобы огонь не перекинулся на них. Вся охваченная пламенем, она бросилась к выходу, но дверь была заперта. Она кинулась к окну, но окно было забито.
И вот соседка услыхала ужасные крики: это Ассунта звала на помощь. Потом ее голос стал глуше, крики перешли в стоны. На следующий день, после целой ночи ужаса и тревоги, жена Василио наконец решилась выйти из дому, и судебные власти, которым она дала знать, взломали дверь нашего дома. Ассунту нашли полуобгоревшей, но еще живой, шкафы оказались взломаны, деньги исчезли. Что до Бенедетто, то он навсегда исчез из Рольяно; с тех пор я его не видел и даже не слышал о нем.
— Узнав об этом печальном происшествии, — продолжал Бертуччо, — я и отправился к вашему сиятельству. Мне уже не к чему было рассказывать вам ни о Бенедетто, потому что он исчез, ни о моей невестке, потому что она умерла.
— И что вы думали об этом происшествии? — спросил Монте-Кристо.
— Что это была кара за мое преступление, — ответил Бертуччо. — О, эти Вильфоры, проклятый род!
— Я думаю то же, — мрачно прошептал граф.
— Теперь, — продолжал Бертуччо, — ваше сиятельство понимает, почему этот дом, где я с тех пор не был, этот сад, где я неожиданно очутился, это место, где я убил человека, могли вызвать во мне мучительное волнение, причину которого вам угодно было узнать; признаюсь, я не уверен, что здесь, у моих ног, в той самой могиле, которую он выкопал для своего ребенка, не лежит господин де Вильфор.
— Что ж, все возможно, — сказал Монте-Кристо, вставая, — даже и то, — добавил он чуть слышно, — что королевский прокурор еще жив. Аббат Бузони хорошо сделал, что прислал вас ко мне. И вы тоже хорошо сделали, что рассказали мне свою историю, потому что теперь я уже не буду дурно о вас думать. А что этот, так неудачно названный, Бенедетто? Вы так и не старались напасть на его след, не пытались узнать, что с ним сталось?
— Никогда. Если бы я даже знал, где он, я не старался бы увидеть его, а бежал бы от него, как от чудовища. Нет, к счастью, я никогда ни от кого ничего о нем не слышал, надеюсь, что его нет в живых.
— Не надейтесь, Бертуччо, — сказал граф. — Злодеи так не умирают: Господь охраняет их, чтобы сделать орудием своего отмщения.
— Пусть так, — сказал Бертуччо. — Я только молю Бога, чтобы мне не привелось с ним встретиться. Теперь, — продолжал, опуская голову, управляющий, — вы знаете все, ваше сиятельство; на земле вы мой судья, как Господь— на небе; не скажете ли вы мне что-нибудь в утешение?
— Да, вы правы, и я могу повторить то, что сказал бы вам аббат Бузони: этот Вильфор, на которого вы подняли руку, заслуживал возмездия за свой поступок с вами и, может быть, еще кое за что. Если Бенедетто жив, то он послужит, как я вам уже сказал, орудием Божьей кары, а потом и сам понесет наказание. Вы же, собственно говоря, можете упрекнуть себя только в одном: спросите себя, почему, спасши этого ребенка от смерти, вы не возвратили его матери; вот в чем ваша вина, Бертуччо.
— Да, ваше сиятельство, в этом я виновен, я поступил малодушно. Когда я вернул ребенку жизнь, мне оставалось только, как вы говорите, отдать его матери. Но для этого мне нужно было собрать кое-какие сведения, обратить на себя внимание, может быть, выдать себя. Мне не хотелось умирать, меня привязывали к жизни моя невестка, мое врожденное самолюбие корсиканца, который хочет мстить победоносно и до конца, и, наконец, я просто любил жизнь. Я не так храбр, как мой несчастный брат!
Бертуччо закрыл лицо руками, а Монте-Кристо вперил в него долгий, загадочный взгляд.
Потом, после минутного молчания, которому время и место придавали еще больше торжественности, граф сказал с непривычной для него печалью в голосе:
— Чтобы достойно окончить нашу беседу, последнюю по поводу этих событий, Бертуччо, запомните мои слова, которые я часто слышал от аббата Бузони: "От всякой беды есть два лекарства — время и молчание". А теперь я хочу пройтись по саду. То, что тягостно для вас, участника ужасных событий, вызовет во мне скорее приятные ощущения и удвоит для меня ценность этого поместья. Видите ли, Бертуччо, деревья милы только тем, что дают тень, а самая тень мила лишь потому, что вызывает грезы и мечты. Вот я приобрел сад, считая, что покупаю лишь огороженное место, — а это огороженное место вдруг оказывается садом, в котором бродят привидения, не предусмотренные контрактом. А я любитель привидений, я никогда не слышал, чтобы мертвецы за шесть тысяч лет наделали столько зла, сколько его делают живые за один день. Возвращайтесь домой, Бертуччо, и спите спокойно. Если в последний час ваш духовник будет к вам не так милосерд, как аббат Бузони, позовите меня, если я еще буду жив, и я найду слова, которые тихо убаюкают вашу душу, когда она будет готовиться в трудный путь, который зовется вечностью.
Бертуччо почтительно склонился перед графом и, тяжело вздохнув, удалился.
Монте-Кристо остался один, он сделал несколько шагов.
— Здесь, около этого платана, могила, куда был положен младенец, — прошептал он, — там — калитка, через которую входили в сад; в том углу — потайная лестница, ведущая в спальню. Не думаю, чтобы требовалось заносить все это в записную книжку, потому что у меня здесь перед глазами, под ногами вокруг — рельефный живой план.
И граф, еще раз обойдя сад, направился к карете. Бертуччо, видя его задумчивость, молча сел рядом с кучером.
Карета покатила в Париж.
В тот же вечер, вернувшись в свой дом на Елисейских полях, граф Монте-Кристо обошел все помещение, как мог бы это сделать человек, знакомый с ним уже многие годы; и хотя он шел впереди других, он ни разу не ошибся дверью и не направился по такой лестнице или коридору, которые не привели бы его прямо туда, куда он хотел попасть. Али сопровождал его в этом ночном обходе. Граф отдал Бертуччо кое-какие распоряжения, касавшиеся украшения или назначения комнат, и, взглянув на часы, сказал внимательно слушавшему нубийцу:
— Уже половина двенадцатого. Гайде должна скоро приехать. Предупреждены ли французские служанки?
Али показал рукой на половину, предназначенную для прекрасной гречанки; она была так тщательно скрыта, что, если завесить дверь ковром, можно было обойти весь дом и не догадаться, что там есть еще гостиная и две жилые комнаты; Али, как мы уже сказали, показал рукой на эту дверь, поднял три пальца левой руки и, положив голову на ладонь этой руки, закрыл глаза, изображая сон.
— Понимаю, — сказал Монте-Кристо, привыкший к такому способу разговора, — все три дожидаются ее в спальне, не так ли?
— Да, — кивнул Али.
— Госпожа будет утомлена сегодня, — продолжал Монте-Кристо, — и, должно быть, сразу захочет лечь; не надо ни о чем с ней разговаривать; служанки-француженки должны только приветствовать свою новую госпожу и удалиться; последи, чтобы служанка-гречанка не общалась с француженками.
Али поклонился.
Вскоре послышался голос, зовущий привратника; ворота распахнулись, в аллею въехал экипаж и остановился у крыльца.
Граф сошел вниз; дверца кареты была уже открыта; он подал руку молодой девушке, закутанной с головы до ног в шелковую зеленую накидку, сплошь расшитую золотом.
Девушка взяла протянутую ей руку, любовно и почтительно поцеловала ее и произнесла несколько ласковых слов, на которые граф отвечал с нежной серьезностью на том звучном языке, который старик Гомер вложил в уста своих богов.
Затем, предшествуемая Али, несшим розовую восковую свечу, девушка — та самая красавица-гречанка, что была спутницей Монте-Кристо в Италии, — прошла на свою половину, после чего граф удалился к себе.
В половине первого в доме погасли все огни, и можно было подумать, что все мирно спят.