Книга: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 35. Тысяча и один призрак. Замок Эпштейнов (сборник)
Назад: Замок Эпштейнов
Дальше: КОММЕНТАРИИ

V

Когда Альбина сообщила мужу об открытии, наполнившем радостью ее сердце, она ожидала, что Максимилиан разделит ее восторг, заключит ее в объятия, что души их сольются в предвкушении будущего счастья, и наступит новая пора их любви.
"Я плохо думала о графе, — уверяла себя Альбина в порыве великодушия. — Он добр и благороден, он предан мне. Просто я сравнивала его со своими глупыми фантазиями, своими детскими мечтами. Я все ждала, что образы моего прихотливого ума оживут, как будто сегодняшний государственный деятель может быть похож на героя романа, а люди восемнадцатого века могут стать такими, какими они были в шестнадцатом. Я была ужасная сумасбродка! Но скоро я стану матерью, и мне нужно быть сильной и трезво смотреть на жизнь. У меня больше нет требований, у меня есть обязанности. И надо быть снисходительнее; раз теперь я в ответе за другого человека, нужно все простить отцу моего ребенка, ведь именно ему я обязана самым чистым счастьем на свете — счастьем материнства".
Так рассуждала Альбина, с нетерпением ожидая возвращения мужа. В радостном волнении, вся сияя от счастья, она шепнула ему на ухо свою заветную тайну. С очаровательным детским лукавством она заглядывала Максимилиану в глаза, чтобы увидеть то впечатление, которое на него произведет эта новость. Она так ждала, что муж пылко обнимет ее, назовет ее тысячью ласковых имен, засыплет нежными и тревожными вопросами. Но, вместо этого, Максимилиан побледнел как полотно и яростно сжал протянутую навстречу ему руку Альбины. Увидев, однако, что неподалеку находится его свита и Тобиас, граф справился с собой и быстрым шагом, молча, равнодушно прошел мимо растерявшейся жены и скрылся.
Вся похолодев, Альбина застыла на том месте, где граф покинул ее, подобная статуе Скорби. Словно пытаясь очнуться от кошмарного сна, она провела рукой по глазам. Охваченная тоской и ужасом, она вернулась в свои покои.
Что она сделала? Какая вина, какое преступление навлекли гнев ее повелителя? Ведь для того чтобы этот гнев возобладал над счастьем, о котором она сообщила, должна быть серьезная причина.
Напрасно Альбина со всей строгостью испытывала себя: она не могла припомнить ни одного своего поступка, заслуживающего столь сурового обращения с ней. Может быть, не следовало так долго скрывать от графа новость? Но ведь она только хотела лично сообщить ему о своей радости — а эта ничтожная вина не могла повлечь такого жестокого наказания. Бедная графиня терялась в ужасных догадках. Не зная, что и думать, она сидела одна в своей комнате, вздрагивая от малейшего шума. Через час открылась дверь, вошел слуга и передал ей письмо от Максимилиана. Вот что она прочла:
"Сударыня, ограничусь тем, что сообщу Вам свою волю. Запомните, это мой строжайший приказ.
Отныне Вы не покинете стен замка и никогда не будете попадаться мне на глаза. Вам позволено гулять во внутреннем дворе и в саду, пока меня не будет дома, а я буду отлучаться ежедневно. Но я запрещаю Вам под страхом смерти выходить за пределы замка. Также я запрещаю Вам писать кому бы то ни было и принимать у себя Вильгельмину. Вам известно, что я за человек, поэтому покоритесь моей воле и не навлекайте на себя мой гнев, иначе я не беру на себя ответственность за те свои поступки, причиной которых Вы можете явиться.
Максимилиан фон Эпштейн".
Это письмо, из которого графиня не поняла ничего, кроме того, что она погибла, ошеломило ее.
Мы уже говорили о способности Максимилиана заставлять людей, даже вопреки их желанию, безропотно подчиняться его решениям, подобным приговору слепой и неумолимой судьбы. Эта роковая и грубая власть была настолько сильна, что Альбина, твердо уверенная в своей невиновности, все же покорилась воле мужа как смертному приговору и стала ждать, что будет дальше. Однако следует заметить, что ее бездействие выражало не только покорность судьбе, но и чувство собственного достоинства. Сознание своей безвинности укрепляло ее силы. Любви к мужу Альбина более не испытывала, и для нее было важнее сохранить уважение к самой себе, нежели оправдаться перед Максимилианом.
"Если Максимилиан больше не уважает свою жену, — рассуждала Альбина, — то ей важно не уронить себя в своих собственных глазах. Лучший протест против несправедливого обвинения — открытость, спокойствие и твердость. Я даже не знаю, в каком преступлении Максимилиан меня подозревает. Но будущее своим факелом осветит прошлое, и настанет день, когда он поймет свою ошибку. А пока мне надлежит оставаться невозмутимой и гордой".
Хрупкая Альбина переоценивала свои силы, ведь до замужества лучшим оружием ее была слабость. Ко гневу такого человека, как Максимилиан, нельзя было относиться легкомысленно, ибо его гнев, единожды вспыхнув, не утихал сам собой и ничто не могло противостоять ему, о нет! Максимилиан шел до конца, сметая все препятствия на своем пути, пока не достигал своей цели.
Граф знал за собой это свойство и иногда сам себя боялся, сам трепетал перед своим гневом. Когда жена простодушно объявила ему о том, что было счастьем для нее и, как он думал, бесчестьем для него, Максимилиан пришел в ярость. Но он отсрочил месть. Если бы он в ту минуту повиновался своим инстинктам, то убил бы на месте эту женщину — ту, которая сначала обманула его, а потом оскорбила. Но таким образом он бы сам признал свой позор, поэтому граф смирил гнев и на первых порах приговорил жену, как преступницу, к заточению.
Отправив Альбине угрожающее письмо, он тоже стал ждать.
Супруги жили под одной крышей. Каждый день, утром и вечером, Альбина слышала в коридоре шаги Максимилиана. Он ступал медленно и тяжело. Ни разу он не остановился возле ее двери и не обнаружил намерения остановиться. Неделями, месяцами они не виделись, но постоянно думали друг о друге, и даже больше и чаще, чем самые нежные влюбленные.
Напрасно граф старался прогнать преследующие его мрачные мысли, изнуряя себя физически: ему это не удавалось. Ни забыть, ни простить жене то оскорбление, которое она ему нанесла, он не мог: для людей его склада это была кровная обида. Что же касается графини, то она тщетно старалась найти опору в своей чистой совести, сосредоточиться на мыслях о своем будущем ребенке и о Боге; загадочное поведение Максимилиана вселяло в нее непреодолимый страх, приводило ее в отчаяние, вторгалось в ее сны.
Их молчаливое противостояние было лишь обманчивым затишьем перед бурей; оба они это понимали, и оба были охвачены тоскливым и горячечным ожиданием. Существование двух этих людей нельзя было назвать жизнью: их лица были безмятежны, но души мертвы, а сердца сдавлены ужасом. Максимилиан безотчетно трепетал перед той чистотой и непорочностью, которая сияла, словно венец, вокруг чела Альбины. Она же, зная свирепый нрав мужа, была готова ко всему, что может произойти, как только они встретятся.
И все же Альбина не выдержала первая. Сознание своей невиновности придало ей смелости, и она решила пойти навстречу неведомой опасности, в угрожающей атмосфере которой так долго жила. Графиня столь явственно чувствовала эту опасность, что, перед тем как после долгих колебаний решилась наконец потребовать у Максимилиана объяснений, она написала письмо, которое, как увидит читатель, скорее походило на завещание:
"Милая моя Вильгельмина!
Мне запрещено не только видеться с тобой, но и писать тебе. Поэтому ты получишь это письмо только тогда, когда меня уже не будет в живых. Видимо, лишь смерть позволит мне нарушить обет послушания.
Пусть тебя не удивляют эти печальные предчувствия, Вильгельмина, но в моем положении нужно предвидеть все. Я не хочу покидать эту землю, не излив тебе душу, ведь ты всегда была так добра ко мне, а умирающие хотят оставить духовное завещание тем, кого они любили.
Господи! Не знаю, почему из-под моего пера выходят такие безрадостные слова. На самом деле я весела и спокойна, поверь, милая моя хозяюшка. Это правда, я улыбаюсь сейчас, вспоминая о тех мечтах, которым мы предавались с тобой два месяца назад.
Ты помнишь? Как бы то ни было, я тебе все-таки напомню о них, потому что наши общие мечты были почти что клятвами.
Ты обещала, Вилъгелъмина, что станешь кормилицей моего ребенка, если меня не будет рядом с ним. Не забывай же об этом обещании, слышишь? Я рассчитываю на тебя. Надеюсь, что мне удастся выжить, и тогда я сама напомню тебе о твоем обещании. Тем не менее, мне будет спокойнее, если я скажу об этом сейчас, в тот торжественный момент, когда я приняла одно важное решение.
Это еще не все, Вилъгелъмина. Если Бог призовет меня к себе, я не сомневаюсь, что граф Максимилиан даст моему ребенку благородное воспитание и хорошее образование. Но только мать, только женщина может развить душу младенца. Ты ведь понимаешь меня, Вилъгелъмина? Мужчина научит дитя жить среди людей, но только женщина научит ребенка общаться с Богом… Ты хорошо знаешь меня и сможешь рассказать моему ребенку обо мне лучше, чем его отец, который никогда не понимал своей жены. Расскажи же ему обо мне, Вилъгелъмина, говори с ним обо мне почаще. Постарайся сделать так, чтобы он знал меня как живую. Не отказывай ему в ласках, добрая моя Вилъгелъмина, они нужны младенцу не меньше, чем молоко. Бедный сиротка! Пусть он растет, окруженный твоей любовью и нежностью! Будь ему не просто кормилицей, будь ему матерью!
Сказала ли я тебе все, что хотела? Да. Впрочем, если я о чем-то забыла, твое сердце догадается об остальном.
Ты, наверное, считаешь меня эгоисткой: я ни слова не сказала о тебе. Не сердись! Я ведь говорила о том существе, которое сейчас живет во мне.
Но ты сейчас увидишь, что, поручая тебе своего ребенка, я не забыла о твоем. В этом конверте ты найдешь два письма: одно к настоятельнице монастыря Священной Липы, другое к майору Книбису из Вены.
Если у тебя родится девочка, ты отправишь ее, когда ей исполнится пять-шесть лет, с первым письмом к моей доброй тетушке, аббатисе Доротее, которая была для меня второй матерью. По моей просьбе она примет твою дочку в монастырь, где вместе с самыми богатыми наследницами Германии воспитывалась я сама. О, какие это были счастливые времена, когда я пела гимны во славу Господа нашего, а такое событие, как смерть моей голубки, была для меня самым большим горем! Можешь не сомневаться, Вилъгелъмина, там твоя дочь получит хорошее и благочестивое воспитание.
Если же у тебя родится мальчик, отправь его к майору: он определит твоего сына в гимназию или в военную школу. Милый майор! Он был ближайшим другом моего отца и приезжал к нам в Винкель каждый день. Помню, я любила его дразнить, а он относился к моим невинным шалостям простодушно и снисходительно, а иногда даже подзадоривал меня! Кто бы мог, глядя на меня теперь, милая Вильгельмина, поверить, что я была такой шаловливой и своевольной девчонкой?
Я верю, что майор не позабыл свою маленькую Альбину и что из любви ко мне он примет твоего сына как моего.
Я бы хотела, чтобы у каждой из нас родилось по мальчику или по девочке, тогда они стали бы братьями или сестрами.
Будь добра к моему ребенку, если я умру, а я, если останусь жива, буду добра к твоему.
Прощай, моя Вильгелъмина! Что бы ни случилось, я уверена: души людей бессмертны и моя душа всегда пребудет с тобой, не покинувшей мое дитя.
Я вложила в письмо, которое ты получишь, если я уйду из этого мира, прядь своих волос для моего маленького ангелочка.
Прощай же, прощай! Помни, помни о моей просьбе!
Альбина фон Эпштейн, урожденная Швальбах.
24 декабря 1793 года.
P.S. Забыла: у меня есть еще одна прихоть. Если у меня родится мальчик, пусть его назовут Эберхардом в честь моего отца, если же родится девочка, то пусть будет зваться Идой, как моя матушка".
Написав это письмо, Альбина немного успокоилась. Ничто так умиротворяюще не воздействует на душу, как принятое решение. А Альбина решила заставить Максимилиана нарушить упорное, угрожающее, мрачное молчание, даже если первые его слова, подобно роковой молнии, сразят ее насмерть.
В этот день время для Альбины бежало быстрее, чем обычно, ибо она непрестанно думала о том, что с каждой минутой решительный разговор все ближе и ближе. Последние часы пролетели стремительно, как на крыльях.
Стемнело. Графиня зажгла свечи. Ей казалось, что, чем светлее будет в комнате, тем лучше будет видно спокойствие ее лица, а значит, легче будет распознать непорочность ее души — и тем меньше она будет бояться. Затем она прислушалась. В положенный час в коридоре послышались шаги Максимилиана. Альбина открыла дверь и вышла из комнаты.
Максимилиан стоял на верху лестницы со слугой, который освещал ему дорогу. Увидев Альбину, граф застыл на месте от удивления. Слуга, поклонившись, прошел мимо нее. Максимилиан приблизился к ней.
Он собирался молча проследовать мимо, но Альбина с неожиданной для себя самой решимостью взяла его за руку. От этого прикосновения по телу железного человека прошла дрожь.
— Что вам угодно, сударыня? — спросил он.
— Мне нужно поговорить с вами, граф, — ответила Альбина.
— Когда же?
— Прямо сейчас, если вам будет угодно.
— Как? Немедленно?
— Да, немедленно.
— Но, сударыня! — в голосе Максимилиана прозвучала угроза.
— Прошу вас.
— Вспомните, сударыня, я советовал вам не сердить меня. Если вы разбудите мой гнев, значит, вы сами этого захотели. Что ж, воля ваша. Я к вашим услугам.
В мерцающем свете зажженного канделябра их взгляды встретились. Оба были смертельно бледны. Настал тот решительный момент, которого они так боялись, хотя и понимали, что его не миновать. Они не раз представляли себе эту минуту, но в глубине души, быть может, хотели бы отсрочить ее. Теперь было слишком поздно. Их словно влекла некая сила, которой они не могли противостоять. Некоторое время царило молчание.
— Сударыня, — сказал наконец граф изменившимся голосом, — у вас еще есть время. Одно ваше слово, и я уйду. Вы, видимо, не совсем здоровы, а я, предупреждаю вас честно, не могу отвечать за свои действия. Имейте это в виду. Итак, хотите ли вы, чтобы мы поговорили немедленно или же мы отложим объяснение?
— Нет, не будем откладывать, — отвечала графиня. — Я слишком долго ждала этой минуты, и мне нечего бояться… Будьте любезны следовать за мной.
Граф жестом приказал слуге отнести канделябр к нему в спальню и направился за графиней. Альбина вошла в свою комнату и закрыла за мужем дверь.
Максимилиан, не ожидавший такой решительности, с удивлением посмотрел на жену. Она обернулась, спокойно глядя ему прямо в глаза. Граф сказал:
— Сударыня, сударыня, остерегитесь! Я собираюсь потребовать от вас самого строгого отчета во всех ваших действиях.
— А я от вас, сударь. Сначала выслушайте меня, а уж потом, если вам будет угодно, можете высказывать свои обвинения.
— Что ж, говорите первая, — сказал граф. — Но вам дурно, вы бледны. Присядьте же, пожалуйста, — добавил он с пугающей любезностью, придвигая графине кресло.
Альбина села. Граф остался стоять, сжав губы, скрестив руки на груди и мрачно глядя на жену.
Все это происходило в той большой красной комнате, где графиня жила в отсутствие Максимилиана и которую она продолжала занимать после его возвращения.
В комнате горели четыре свечи, но пространство ее было настолько огромным, что свет едва достигал дальних стен. В глубине можно было различить балдахин большой фамильной кровати. От легкого дуновения холодного зимнего ветра дрожали складки штор на окнах.
Несколько секунд длилось молчание. Потом раздался твердый и уверенный голос графини:
— Сударь, я росла подле моего батюшки в любви, счастье и спокойствии. Я смеялась, играла, резвилась. Душа моя была переполнена счастьем, а сердце — восторгом. Восторженность отнюдь не пошлая добродетель — поверьте, сударь, — но именно она погубила меня. Появились вы, и я, бедная дурочка, приняла вас за мужчину моей мечты. Я увидела в вас настоящего рыцаря — благородного, отважного, пылкого. А вы, сударь, женились на мне из-за моих титулов и богатства…
— Сударыня! — в голосе графа послышалась мрачная насмешка.
— С тех пор как я стала вашей женой, — продолжала Альбина, — вы даже не удосужились притворяться и поддерживать во мне иллюзии: теперь вам этого уже не нужно было… Господи! Мне казалось тогда, что не стоит жить на свете.
— Это уж точно! — саркастически воскликнул Максимилиан.
— Я видела, сударь, я видела, как гибнут одна за другой мои надежды, а без них жизнь для меня была немыслима. Тогда я обратилась за советом к моей доброй тетушке, настоятельнице монастыря Священной Липы. "Дитя мое, — сказала она мне в нашу последнюю встречу, — если счастье изменит тебе, вспомни о долге".
— Вот-вот! — снова перебил ее граф. В его иронии появилось что-то угрожающее.
— Я помнила об этих словах, — продолжала Альбина с поистине ангельской кротостью, — и стала видеть смысл своей жизни в послушании: смирение стало для меня главной добродетелью. Я была готова стерпеть ваше невнимание и равнодушие, но не презрение и ненависть. И я не упрекаю вас, сударь, в том, что вы погубили мою молодость, обманули мои надежды, разрушили всю мою жизнь.
Я не требую от вас любви, на которую вы не способны. Но я, по меньшей мере, имею полное право на ваше уважение, ибо не желаю краснеть перед слугами. Разве я требую слишком многого, граф? Извольте ответить!
— Вы сказали все, не так ли? — произнес Максимилиан. — Раз так, будьте любезны выслушать меня.
— Я вас слушаю, сударь, — отвечала графиня.
— Для начала скажу вам, что мне нет никакого дела до детских фантазий пансионерки, о которых вы мне тут говорили. Я полагаю, что мужчина не может растрачивать свое драгоценное время на все эти выдумки. Но если я и не смог воплотить ваши трепетные грезы, то смогли ли вы, сударыня, удовлетворить мое честолюбие?
— Батюшка, милый батюшка, вы предупреждали меня! — воскликнула Альбина. — Честолюбец, жаждущий наград и титулов, вся цель которого — получить орден степенью повыше или из графа стать герцогом! И это вы называете честолюбием! И вы смеете мне говорить о своем честолюбии!
— Остановитесь, сударыня! — вскричал граф, топнув ногой, и лицо его побагровело от гнева. — Ведь в конечном счете речь идет о другом, и вы прекрасно это знаете.
— Нет, я ничего не знаю. Ведь я для того и хотела поговорить с вами, чтобы хоть что-нибудь узнать.
— Что ж, я вам объясню. Я доверил вам свое имя и свою честь, а что вы сделали с ними, сударыня? Только не лгите, не притворяйтесь. Не надо изображать святую мученицу: это вам не поможет. Я прямо задал вопрос и требую, чтобы вы прямо на него ответили.
— Я никогда даже по пустякам не лгала вам, сударь.
— Хорошо, тогда скажите мне, верная супруга, кто такой этот француз, капитан Жак?
Тут Альбина все поняла, и ей стало жаль графа. Она улыбнулась.
— Капитан Жак — раненый, кому я, быть может, спасла жизнь и кто, поверьте, спас мою честь, сударь.
— Так вот почему он звал вас Альбиной, а вы его Жаком, вот почему вы называли его "друг мой", вот почему он, не смея отвечать вам тем же, называл вас своей сестрой. И поэтому он проводил все время с вами в этой комнате, поэтому вы не расставались с ним ни на минуту, поэтому вы плакали, когда он уезжал.
— Но, сударь!.. — воскликнула графиня, вставая.
— Не изображайте оскорбленную гордость, не притворяйтесь, что вы возмущены, сударыня, — заговорил Максимилиан, возбуждаясь от собственных слов. — И не советую вам улыбаться с таким презрением и столь снисходительно смотреть на меня. Если кто из нас и имеет право презирать другого, то скорее оскорбленный муж, нежели провинившаяся жена.
— Бедный Максимилиан! — прошептала Альбина.
— A-а, теперь вы жалеете меня! Берегитесь, сударыня! Не доводите меня до крайности вашим оскорбительным спокойствием! Берегитесь, сударыня, берегитесь! В моих жилах течет кровь, а не вода. Этот человек был вашим любовником; говорю вам, что это так. Но я отомщу, можете не сомневаться. Я поклялся отомстить и теперь объявляю вам об этом. Поэтому полагаю, сударыня, что вам уместнее было бы трепетать, а не улыбаться.
— И тем не менее, сударь, я вовсе не трепещу, — невозмутимо возразила Альбина, — можете убедиться.
— Что же вы чувствуете?
— Я жалею вас.
— О, довольно! — взорвался граф. — Остановитесь, сударыня! Лучше смиритесь перед моим гневом! Вы, я вижу, надеетесь обмануть меня. Но не рассчитывайте, что ваш независимый вид, ваша гордая осанка — это ваше хладнокровное бесстыдство — введут меня в заблуждение. Повторяю: мне все известно, и вам не провести меня. Вы отдались этому человеку, и ребенок, которого вы носите под сердцем, не мой — это плод вашей постыдной связи. Вы слышите, что я говорю, сударыня, слышите? И вы смеете после этого так прямо и открыто смотреть мне в глаза? У вас хватает на это смелости? О, презренная! И вы не отведете взгляда, не хотите отвести, низкая женщина? О Боже, снова эта улыбка! А-а!!..
Разъяренный Максимилиан рванулся к жене. Он был ослеплен ненавистью, он обезумел от злобы, кровавая пелена застилала ему глаза. Альбина неподвижно ждала приближения бури. Она смотрела спокойно и уверенно, грустная улыбка застыла на ее губах. Она не отступила ни на шаг, не произнесла ни единого слова, не сделала ни одного движения. Весь дрожа от ярости, граф остановился прямо перед ней. На секунду они замерли друг перед другом. Он призывал ад — она обращалась к небесам. Но Максимилиан не смог вынести молчаливого осуждения, которое читалось в ясном взгляде жены; он схватил Альбину за плечи.
— В последний раз! — прогремел он. — Покоритесь, молите о прощении на коленях!
— Несчастный безумец! — сказала Альбина.
Не успела она произнести эти слова, как раздалось ужасное проклятие и на Альбину обрушился мощный удар. Жестокие и святотатственные руки графа сломили, как тростинку, и грубо бросили на пол не побоявшееся его хрупкое создание. Альбина ударилась головой об угол кресла, в котором сидела незадолго до того. Из раны хлынула кровь. Уже теряя сознание, графиня пробормотала:
— Мое дитя! О Господи, мое дитя!
Максимилиан замер над безжизненным телом жены. Неподвижным, ошеломленным взглядом он смотрел на черное дело своих рук. Потом, выйдя из оцепенения, с воплями бросился вон из комнаты.
— На помощь! На помощь! — кричал он.
На шум прибежала прислуга. Графиню, все еще не приходящую в сознание, перенесли на кровать. Затем послали за капелланом, который, как читатель уже знает по истории о капитане Жаке, в свое время изучал медицину.
— Даже не знаю, как это могло случиться, — бормотал Максимилиан. — Должно быть, она поскользнулась и, падая, задела головой угол кресла.
Но произнося эти слова, Максимилиан вдруг вспомнил о несчастной Гретхен, дочери судьи, которая тоже когда-то поскользнулась. Гретхен пала жертвой его любви, Альбина — жертвой его гнева: так этот человек разрушал вокруг себя все, к чему прикасался. При этой мысли граф страшно побледнел и, чтобы не упасть, прислонился к камину. Но на него смотрели слуги, вот-вот должен был появиться капеллан, и нужно было взять себя в руки.
Рана была такой серьезной, что Альбина все еще не приходила в себя. Однако удар, поразивший ее сердце, был страшнее. Капеллан не знал, как привести графиню в чувство: не помогали ни холодная вода, ни нюхательные соли. Но вскоре природа совершила чудо, недоступное человеческому искусству: у графини начались схватки. Она открыла глаза, но взгляд ее блуждал; она заговорила, но речь ее была бессвязна. Альбина бредила; слова, лихорадочно срывавшиеся с ее губ, были непонятны и бессмысленны для окружающих, но для ее мужа, и только для него, эти слова заключали в себе ужасный смысл.
Капеллан объявил, что если не вызвать из Франкфурта более опытного врача, то он не может отвечать не только за жизнь матери, но и за жизнь ребенка. Один из слуг графа тут же направился в город, ведя под уздцы вторую лошадь, чтобы врач мог приехать незамедлительно.
Альбина бредила все сильнее.
— Я умираю, — бормотала она, и речь ее прерывалась жалобными стонами, ибо хоть рассудок ее и помутился, страдания ее были все так же ужасны. — Я чувствую, как моя душа отлетает… О Всевышний! Не призывай к себе мою душу, пусть часть ее останется на земле, с моим ребенком! С моим ребенком! И с вашим, Максимилиан! Вы слышите, он ваш! О, сейчас, на пороге вечности, я могу поклясться в этом! Максимилиан, где вы? Максимилиан, вы ошиблись! О, как жестоко вы ошиблись! Боже мой, как я страдаю! Если бы вы могли все знать, Максимилиан, если бы могли знать! Но это чужая тайна, он заставил меня поклясться, что я не выдам ее. В один прекрасный день вы узнаете все. Он сам вам все скажет… Он скажет, когда вернется. Я умираю, умираю!.. Но смерть — это еще не конец, не правда ли, господин капеллан? Ведь гроб не что иное, как небесная колыбель человека. Святой отец, добрый отец мой, дайте мне руку… Святой отец, у меня есть к вам просьба, к вам одному; постарайтесь, чтобы Максимилиан не услышал то, что я вам сейчас скажу. Святой отец, послушайте: в изголовье моей кровати вы найдете письмо к Вильгельмине. Богом заклинаю вас, передайте ей это письмо! Скажите ей, святой отец, что я умираю, но вернусь к ней и посмотрю, как она исполняет мою просьбу. Вы ведь знаете, святой отец, что если графиня фон Эпштейн умирает в ночь на Рождество, то она умирает лишь наполовину… О, дитя мое, бедное мое дитя! Да услышит меня Господь, да услышит! Я чувствую тебя, чувствую твое тело лучше, чем свое собственное. Я отдаю тебе свою душу, свою жизнь; возьми, возьми все это, и пусть я умру. О, господин капеллан, господин капеллан! Спасите моего ребенка, а обо мне не беспокойтесь: мне уже не жить…
В это мгновение пробило полночь. Граф вздрогнул. Действительно, как в бреду сказала Альбина, наступило Рождество.
Силы постепенно покидали графиню.
— Прощайте же, прощайте! — воскликнула она. — Я прощаю вас, Максимилиан, но любите вашего сына, любите его. Святой отец, я готова!.. Ах, вот и Рождество!.. О, я умираю!
В последние секунды агонии Альбина приподнялась на кровати, потом снова упала на подушки и скончалась.
Максимилиан бросился к кровати и обнял тело жены. Графиня была мертва, но он почувствовал, что в чреве у нее шевелится ребенок, и в ужасе отпрянул. Тут прибыл врач из Франкфурта. Всех, в том числе и Максимилиана, попросили покинуть комнату: ребенка можно было спасти, только прибегнув к ужасной операции.
Через час из бездыханного тела матери было извлечено живое дитя; так, словно по волшебству, смерть породила жизнь. Ответьте, господа философы, скажите, господа врачи, что такое душа этого ребенка, если не последний вздох матери? И не это ли связывает мать и дитя крепче всего на свете?
Войдя в комнату графа, капеллан застал его в холодном поту. Священник принес письмо к Вильгельмине, найденное в изголовье кровати Альбины.
— Ваша милость, — сказал он, — у вас родился сын. Граф развернул незапечатанное письмо, пробежал его глазами и коротко сказал:
— Хорошо, назовите его Эберхардом.
Итак, два младенца появились на свет в один и тот же день: в замке Эпштейнов родился сын Максимилиана, а в хижине старого Гаспара родилась дочь Вильгельмины.

VI

На следующий день графиню облачили в роскошные одежды, возложили тело на кровать и поставили в парадной зале замка. Там она пролежала три дня. Потом гроб с ее телом перенесли в фамильный склеп Эпштейнов.
На следующее утро после похорон Альбины граф уехал в Вену, где остался на месяц.
За это время в замке были уничтожены все следы смерти, так что, когда граф вернулся, можно было подумать, что Альбина вообще никогда не существовала. Единственное, что от нее осталось, — бедный сиротка, о ком материнскую заботу взяла на себя Вильгельмина. Слуги безошибочным чутьем поняли, как угодить хозяину: нужно было делать так, чтобы все напоминавшее о графине не попадалось ему на глаза.
Но, несмотря на все эти предосторожности, Максимилиан не чувствовал себя спокойно, вновь очутившись один в старом замке (его возлюбленный сын Альбрехт находился в это время в одном из венских пансионов).
Тревога и волнение овладевали им всякий раз, когда, входя в фамильную комнату, называвшуюся красной, он оказывался или перед креслом, о которое ударилась головой графиня, или у той кровати, на которой она умерла. Тогда все воспоминания, связанные с Альбиной, вновь воскресали в душе графа и его охватывал невольный трепет.
Даже в те минуты, когда муки совести утихали, он не переставал чувствовать невыразимый, леденящий кровь ужас, словно исходивший от самих мрачных стен красной комнаты.
Однажды, ближе к ночи, граф сидел у себя в комнате. В тот вечер ему было особенно не по себе от буйных завываний ветра за окном. В большом камине ярко пылал огонь, с треском пожирая дубовые дрова. И все же вечный холод царил в этой огромной, пустынной комнате. На столе горел четырехсвечный канделябр, но ведь самое яркое пламя не могло осветить эти темные стены и высокий потолок. Все было так, как в ту ужасную рождественскую ночь, только кресло, где сидела Альбина, теперь пустовало.
Время от времени буря усиливалась; ураганный ветер с печальными стонами разбивался о стены, и казалось, что его нескончаемые жалобы умирают лишь для того, чтобы вновь родиться, затихают лишь для того, чтобы начаться снова.
Граф был смелым человеком. Если бы ему сказали, что порывы ветра могут заставить мужчину трепетать, он рассмеялся бы и назвал бы этого мужчину трусом. И все же сейчас он ничего не мог с собой поделать: ему было страшно.
В задумчивости он мерил шагами комнату, уронив голову на грудь и обхватив рукой подбородок. Так он ходил взад и вперед, стараясь не покидать светового круга, отбрасываемого пламенем свечей.
Но время от времени глаза его тревожно вглядывались в темные углы комнаты и в тяжелые складки колеблемых ветром штор.
"Проклятое воображение, — содрогался граф, — это из-за него в долгих завываниях ветра мне слышатся отчаянные стоны тех, кто ушел из этого мира, непрерывно нарастающий плач душ, что реет порою над безучастной природой. Бессильные рыдания сотрясают леса и разбиваются о горы; это страшные призывы тех, кто лежит в могиле, к тем, кто еще ходит по земле!"
Объятый дрожью ужаса, граф остановился и облокотился на каминную доску. С ним происходило то, что всегда бывает с человеком в подобных обстоятельствах: попав под власть одной мысли, он уже не мог от нее избавиться.
"Среди этих стонущих мертвецов, — продолжал он про себя, — есть, быть может, и души моих родных; это они так тоскливо плачут в коридорах замка. Увы! Их много: неумолимая коса смерти собрала богатую жатву в этих стенах. О, горе мне! Не говоря о предках — тех, которых я не знал, моя матушка тоже лежит здесь! Святая женщина, как много страданий я причинил ей! Чем ласковее и добрее она была, тем непокорнее и своевольнее был я. Сколько ночей она провела на коленях, то увещевая меня, то пытаясь смирить гнев отца. И он, мой отец, тоже лежит в сырой земле, и если он сошел в могилу раньше срока, то, может быть, — о Господи Всевышний! — я был тому виной. Граф Рудольф был человеком благородным, но суровым и непреклонным. Все же напрасно он принимал так близко к сердцу бурные проказы моей молодости. И моего брата, наверное, тоже уже нет в живых, ведь со дня его отъезда от него не было никаких вестей. Бедный Конрад! Ах, что бы ни говорили мои родители, я любил его, мне нравилась его нежная и поэтичная душа. Отец проклял его за то, что он женился на простой девушке, а Конрад, видно, не смог перенести отцовского гнева. Всех ли я перечислил? О нет, скорбный список еще не окончен. Была еще Берта, моя первая жена. Имя — вот все, что осталось от нее. Даже живая, она была подобна тени и прошла незаметно, оставив дому Эпштейнов — благодарение Богу! — старшего сына и наследника. И наконец, есть еще одна…"
Граф Максимилиан прервал себя. Ему не хватало воздуху; хоть он и опирался на камин, ноги его подкашивались. Без сил он рухнул в кресло, но его губы продолжали шевелиться, а мысль — лихорадочно работать.
— Да, есть еще одна, — произнес он, с трудом переводя дыхание, — Альбина. Альбина, которая обманула меня… О! Она, должно быть, стонет громче других, ибо умерла не своей смертью, не так, как Берта. Альбину погубила моя ревность, я убил ее — не шпагой, а моим гневом. Ну так что ж! Пусть я убил ее — а точнее, наказал, — я не раскаиваюсь в этом. Нет! Если бы все можно было вернуть назад, я поступил бы точно так же.
В эту секунду ветер завыл с небывалой тоской.
Граф встал, бледный и застывший.
— Как здесь холодно! — громко сказал он.
И ударом ноги подбросил в камин толстое дубовое полено.
— Как здесь темно! — продолжал он.
И зажег второй канделябр, стоявший на камине.
Но тщетно: холод был у него в душе, мрак был в его совести.
Граф попытался отогнать темные мысли, но они теснились в его голове, словно совы, бьющиеся о стену склепа. Тогда он призвал на помощь самое сильное средство — свою гордыню.
"Опомнись, Максимилиан, — сказал он себе, проводя рукой по лбу. — Опомнись, ты же мужчина. К черту все эти фантазии! Надо написать письмо Кауницу; это отвлечет меня".
Граф сел за письменный стол, взял перо и написал дату: "24 января 1794 года".
Перо выскользнуло у него из рук.
— Сегодня ровно месяц, как она умерла, — прошептал он.
Максимилиан встал, резко оттолкнув кресло.
Неимоверная тоска сжала его сердце. Тогда он стал ходить по комнате, пытаясь выйти из оцепенения и снова собраться с мыслями. Но словно какой-то внутренний голос мрачно твердил ему, что вот-вот должно произойти что-то страшное, необъяснимое, неожиданное, чего нельзя победить в борьбе, от чего нельзя спастись бегством. Вдруг он услышал в зловещей тишине, нарушаемой лишь тоскливыми стонами ветра, бешеные удары собственного сердца. Это ужаснуло его.
Есть минуты, когда даже самых сильных людей охватывает чувство непреодолимого страха. И сейчас было такое же: каждый звук, нарушавший ночную тишину, пронзал этого храброго человека словно электрический удар: скрип часов, готовых пробить двенадцать, последний их удар, возвестивший о наступлении 25 января, шорох искр, упавших из камина на паркет. Далекий вой одной из его собак на псарне наполнил бесстрашную душу графа непреодолимым ужасом. Вскоре он стал бояться звука собственных шагов и замер неподвижно, прижавшись к стене. Но потом и сама эта неподвижность показалась ему зловещей; он нервно потер руки, покачал головой.
Максимилиан ждал появления чего-то грозного и чувствовал, что оно уже близко. Невидимые кошмары наполняли мрачную комнату. В тишине и мраке оживал мир, неподвластный человеческим чувствам, недоступный слуху, зрению и осязанию. В воображении графа воскресли ужасы поэмы Алигьери, живописи Микеланджело, музыки Вебера; все это носилось вокруг головы Максимилиана, наполняло собой атмосферу комнаты. Перед этими жуткими видениями рассудок графа был бессилен.
Постепенно в сознании Максимилиана смутно забрезжило страшное воспоминание. Он вспомнил мрачную легенду о графине Леоноре, умершей в рождественскую ночь; вспомнил, что накануне Рождества наступила смерть Альбины; вспомнил, что, согласно пророчеству, та графиня фон Эпштейн, которая умрет в рождественскую ночь, умрет лишь наполовину.
И тогда из темных глубин его души донесся голос Альбины:
— А если ты был не прав, Максимилиан, если я была невинной жертвой, а ты — не судьей, а убийцей?
Двадцать раз, медленно и торжественно, голос повторил эти слова, и они, словно капли расплавленного свинца, как говорил Данте, тяжко упали в душу Максимилиана.
Граф собрал все свои силы, чтобы противостоять страшному проклятию.
— Что за безумный бред! — произнес он громко, пытаясь заглушить чуть слышно звучащий в глубине его сердца голос.
Но тут внезапно, словно в ответ на слова покойной, тишину прорезал крик ребенка. На этот раз ошибиться было невозможно: крик был настоящий. Несмолкаемый детский плач доносился из верхней комнаты.
"Ну вот, — подумал граф, — сначала мать, потом сын. Это Эберхард, ее сын, но для меня это чужой ребенок, враг, которого я должен терпеть в своем доме до тех пор, пока он не вырастет, которого я вынужден видеть рядом со своим сыном: иначе позор его матери падет на меня". — Да когда же он замолчит?! — злобно воскликнул граф. — Где же Вильгельмина? Неужели она оставила его одного? Вот как она выполняет последнюю просьбу своей подруги! — добавил он с кривой усмешкой.
Голос ребенка внушал Максимилиану гораздо меньше страха, нежели голос матери. Он с раздражением ждал, когда младенец замолчит, но тот продолжал плакать. Граф взял шпагу, поднялся по лестнице, ведущей в библиотеку, и постучал в потолок, чтобы разбудить кормилицу, если она заснула.
Плач не умолкал.
Вскоре гнев Максимилиана утих; но им снова овладела тоска. Сердце у него заныло — эти непрекращающиеся крики сводили его с ума. Казалось, будто кто-то, взывая к Богу, оплакивал смерть матери и несчастную долю младенца.
Граф хотел скрыться от этих криков — но скрыться было некуда.
Он хотел позвать слуг — но язык не повиновался ему.
Он взял было колокольчик, но тут же положил его обратно на стол. Да и кто мог прийти на его зов? В замке все спали, за исключением сироты и убийцы.
Поскольку Максимилиан не подбрасывал дров в камин, огонь вскоре потух и комната погрузилась во тьму. Только дрожащее пламя свечей боролось с наступающим мраком. За окном по-прежнему выл ветер, наверху не смолкал плач ребенка. Графу стало холодно и жутко. Словно в забытьи, он коснулся лба и быстро отдернул руку: ледяные пальцы обожглись об его пылавшее лицо.
Новый приступ страха вывел графа из задумчивости. И тогда раздался смех Максимилиана, но это был невеселый, какой-то дьявольский смех.
— О, проклятье! Я, кажется, схожу с ума. Надо же пойти посмотреть, почему он плачет; нет ничего проще.
Граф решительным шагом подошел к стене и нащупал пальцем спрятанную в обшивке пружину: перед ним открылась маленькая потайная дверца.
Она вела на узкую каменную лестницу — о ее существовании знали только члены семьи Эпштейн, передавая эту тайну из поколения в поколение. Лестница имела два выхода: в верхний этаж, где плакал ребенок, и в склеп замка, где покоились предки Максимилиана. Словно шпионская сеть, от которой никто не может ускользнуть, лестница оплетала замок.
Дверь распахнулась, и в лицо Максимилиану ударил ледяной ветер, идущий словно из-под земли. Все четыре свечи канделябра, что он держал в руках, погасли. Смертельная бледность покрыла лицо графа, волосы встали дыбом, и он окаменел на пороге.
В глубине лестницы, о существовании которой никто кроме него не знал и на которую никто не мог проникнуть, он отчетливо услышал шуршание женского платья. Прямо перед ним в темноте неслышно скользнула какая-то белая тень.
Ребенок кричал… От всего пережитого ужаса у графа подкосились ноги, и, чтобы не упасть, он прислонился к стене.
Максимилиан и сам не мог бы сказать, сколько времени он провел в беспамятстве: есть мгновения, которые кажутся годами. Через минуту, а может быть, через час, он очнулся, обливаясь холодным потом, и прислушался.
Крики смолкли. Ветер тоже утих.
Нечеловеческим усилием воли граф преодолел страх. Он подобрал упавший канделябр, зажег свечи, обнажил свою шпагу и стал подниматься по лестнице вверх, туда, где раньше плакал ребенок.
Когда граф открыл потайную дверь, ведущую в верхний этаж, канделябр, который он держал в левой руке, снова погас, но на этот раз причиной тому был не поток воздуха, не порыв ветра, а нечто необъяснимое. Тем временем из-за облаков показалась луна, и бледный луч проник в комнату через высокое окно, озарив своим мертвенным светом жуткую картину.
Вильгельмины действительно не было в комнате. Но граф увидел мертвую Альбину! Она стояла возле колыбельки своего сына и тихо покачивала ее; слышалось сонное бормотание засыпающего младенца. Это действительно была Альбина — Максимилиан узнал ее!
На ней было то же самое белое платье, в котором ее положили в гроб. Шею графини обвивала цепочка из золотых колец, доставшаяся ей в наследство от матери.
Альбина была столь же красива, как и при жизни, а может быть, еще лучше. Да, смерть сделала ее прекраснее. Роскошные черные волосы падали на ее белые почти прозрачные плечи. Вокруг чела вилась светлая дымка, тихое сияние исходило из ее глаз, лучезарна была ее улыбка.
Когда Максимилиан появился на пороге, графиня обратила на него гордый и спокойный взгляд и, продолжая качать колыбельку, поднесла палец к губам, будто призывая его к молчанию.
Граф невольно хотел перекреститься той рукой, в которой держал шпагу, но рука его застыла в воздухе как парализованная…
Губы мертвой зашевелились!
— Крестным знамением защищаются от дьявола, а не от праведников, — произнесла она грустно, и ее голос прозвучал словно небесная музыка. — Неужели вы думаете, Максимилиан, что Бог позволил бы мне прийти к моему ребенку, не будь я его избранницей?
— Избранницей? — прошептал Максимилиан.
— Да, ибо Бог справедлив и знает, что я всегда была верной и непорочной супругой. Я сказала вам об этом, когда умирала, но вы не поверили мне. Сейчас, когда Господь принял меня в свое лоно, я повторяю: я была верна вам, а мертвые не лгут. Теперь вы верите мне, Максимилиан?
— Да, но этот ребенок?.. — пробормотал граф, указывая острием шпаги на младенца.
— Это ваш ребенок, Максимилиан, — ответила графиня. — Когда я была жива, обстоятельства были против меня, но теперь, когда я умерла, само появление здесь, по-моему, меня оправдывает. Повторяю вам, граф: это наш ребенок и наш законный сын.
— Так это правда? Это правда? — растерянно повторял Максимилиан; казалось, он утратил способность рассуждать, и говорить его заставляет какая-то неодолимая сила.
Помолчав с минуту, он неуверенно спросил:
— А этот человек — капитан Жак? Кто он?
— В один прекрасный день вы узнаете об этом, но, вероятно, будет уже поздно. Как раньше живая, так и теперь мертвая я связана клятвой. Скажу вам лишь одно: этот человек мог быть мне только братом.
— Так значит, я несправедливо подозревал вас? — воскликнул Максимилиан. — Но почему же тогда вы не отомстили мне?
При слове "месть" Альбина улыбнулась.
— Я прощаю вам мою смерть, Максимилиан. Бури человеческих страстей далеки от небесных сфер, где я теперь пребываю. Но смирите ваш буйный нрав, Максимилиан, не обижайте своего сына. И никогда не поднимайте на него руку так, как вы ее однажды подняли на меня. Знайте, что Господь позволил мне навещать моего ребенка даже с того света, и я буду наблюдать и за сыном, и за отцом, чтобы в случае необходимости защитить одного и покарать другого — ведь я умерла в ночь на Рождество.
— Боже Всемогущий! — прошептал Максимилиан.
— Вильгельмина, милая кормилица Эберхарда, — серьезно продолжала графиня, — вынуждена была сегодня остаться у постели раненого мужа. А поскольку мой ребенок плакал, я сама пришла успокоить и убаюкать его… Вильгельмина вернется с минуты на минуту. Мне пора спускаться в склеп, но помните, Максимилиан, как только я услышу крик моего сына, я снова приду. Прощайте же!
— Альбина! Альбина! — воскликнул граф.
— Прощай, Максимилиан, — торжественно произнесла графиня. — Постарайся, чтобы наша встреча не повторилась. Прощай и храни молчание. Не забывай, не забывай о том, что я сказала!
Тень Альбины отделилась от колыбельки, где уже, улыбаясь, спал маленький Эберхард, приблизилась к Максимилиану, посторонившемуся, чтобы дать ей пройти, снова приложила палец к губам и исчезла на потайной лестнице.
Граф был настолько потрясен всем увиденным, что плохо помнил свои дальнейшие действия. Услышав приближающиеся шаги кормилицы, он, словно во сне, вышел на лестницу и закрыл за собой потайную дверцу. Затем, ведомый безотчетным инстинктом, который порой приходит на помощь человеку, утратившему способность трезво рассуждать, граф бесшумно вернулся к себе в комнату. Как бы то ни было, на следующий день он, полностью одетый, проснулся на своей кровати после лихорадочного сна.
"Мне привиделся кошмар", — сказал он себе.
Однако, когда граф расспросил Вильгельмину, та подтвердила, что провела часть прошлой ночи у постели раненого мужа. Она рассказала, что, днем на охоте Йонатас догнал кабана и спустил на него свору собак, но зверь внезапно бросился на охотника и распорол ему ногу. Вернувшись в замок ночью, Вильгельмина обнаружила, что ребенок спокойно спит.
Значит, графу не пригрезилось то, что было ночью: он действительно видел призрака. Но эта мысль казалась ему настолько ужасающей, что он упорно твердил себе: "Я спал, я видел сон".

VII

За последние пять лет, радостных и мрачных (чаще мрачных, чем радостных), события в замке Эпштейнов развивались стремительно, но после появления призрака Альбины жизнь здесь словно замерла. Еще со времени страшной рождественской ночи пребывание в замке стало для Максимилиана невыносимым. Теперь же каждую ночь он в ужасе просыпался и ему все слышались шаги за стеной, на потайной лестнице. Днем его бросало в дрожь всякий раз, когда он случайно наталкивался на Вильгельмину с ребенком. Наконец граф не выдержал: замученный угрызениями совести, он приказал в одно прекрасное утро подать карету и час спустя был уже на пути в Вену, увозя с собой старшего сына.
С этого момента все его надежды и вся его нежность сосредоточились на Альбрехте. Этот ребенок, по крайней мере, был точно его сыном, и Максимилиан любил мечтать о том, что однажды Альбрехт по праву станет главой дома Эпштейнов, унаследует титул отца и сможет воплотить в жизнь его честолюбивые планы. Граф решил дать сыну блестящее образование, какое подобает иметь дворянину, офицеру и дипломату, особенно дипломату. К тому же этот сын, любимый и единственный (младший брат его был не в счет), в отличие от своего отца, ничего не потерял от союза со Швальбахами — союза, безусловно несчастливого с точки зрения семейной жизни, но давшего немалые выгоды: Швальбахи были весьма влиятельны и обладали превосходными родственными связями. В Вене о печальной кончине Альбины было известно только то, что она умерла при родах, и все оплакивали судьбу несчастного графа, который овдовел, не прожив и двух лет с молодой женой.
"Бесчестье еще не беда, если о нем никто не знает", — говорил себе Максимилиан.
Но совесть его была все же неспокойна. И он искал забвения в шумных придворных развлечениях, в честолюбивых мечтах о будущем своем и своего старшего сына.
Об Эберхарде (такое имя капеллан дал сыну Альбины при крещении) — об этом чужом ребенке — граф фон Эпштейн нимало не заботился и вспоминал о нем так же редко, как о своем брате Конраде, о своей первой жене или о Гретхен. В Вене был пущен слух, что у младшего сына слабое здоровье и что мальчику необходим чистый горный воздух. Это был еще один повод пожалеть несчастного отца, вынужденного пребывать в разлуке с одним из сыновей.
— Ну пойми же, жатас, — говорила она мужу, который немного ревновал, видя, что Вильгельмина оказывает предпочтение мальчику, — наша дочь всегда останется нашей, мы ни перед кем за нее не в ответе. Но если мы обидим бедного сироту, у которого нет в мире никого, кроме нас с тобой и Господа Бога — ведь мать его умерла, а отец о нем забыл, — что подумает наша госпожа?.. К тому же малыш такой слабенький, а Розамунда растет сильной и здоровой девочкой.
К счастью, пока Максимилиан принимал эти соболезнования, делая между тем все возможное, чтобы использовать связи родственников Альбины, Эберхард обрел вторую мать. Каждый день Вильгельмина перечитывала письмо графини и ревностно исполняла священную волю своей благодетельницы. Невзирая на холодное презрение, с которым ее встретил граф, Вильгельмина — великодушным людям свойственно прощать — с удвоенной нежностью и любовью ухаживала за сыном Альбины, уделяя ему едва ли не больше внимания и любви, чем своей собственной дочери. Розамунду она отняла от груди семимесячной, но приемного сына одолжала кормить больше года.
Итак, Вильгельмина стала для Эберхарда самой нежной и заботливой матерью. За исключением рокового для Максимилиана вечера, когда она должна была оставить малыша, чтобы присмотреть за раненым мужем, Вильгельмина не покидала Эберхарда ни на минуту. Благодаря ее неусыпным заботам, мальчик так быстро окреп, что это было похоже на чудо. Сердце радовалось при виде этих двух созданий, очаровательных, белокурых, резвых.
Шли годы. Эберхард рос непоседливым и немного нелюдимым мальчиком. Вместе со своей молочной сестрой он быстро выучился читать и писать, но, поскольку Розамунду не обучали ни латыни, ни истории, он слышать о них не хотел, несмотря на все усилия капеллана отца Алоизиуса. Гораздо больше ему нравилось резвиться в лесу вместе с Розамундой или бежать рядом с Йонатасом, сопровождая его на охоту. По вечерам Вильгельмина вязала, а он, сидя у ее ног вместе с Розамундой, затаив дыхание слушал сказки про фей и привидения (их рассказывали Йонатас и старый Гаспар) — какое это было счастье!
Умственное развитие Эберхарда шло довольно медленно, но зато сердце у него было поистине золотое. Вильгельмина воспитала мальчика так, как завещала ее госпожа. Да, по правде говоря, Эберхарду достаточно было просто наблюдать за этой святой женщиной, чтобы самому стать добрым и великодушным. Позже, когда малыш начал кое-что понимать, Вильгельмина каждый день, утром и вечером, стала водить его молиться на могилу матери, в семейный склеп Эпштейнов. После молитвы она всякий раз повторяла ему, что его мать была ангелом, который оставил его на земле, но наблюдает за ним с неба.
— Помните, Эберхард, — говорила она ему, — что ваша матушка видит вас каждую минуту, повсюду следует за вами, наблюдает за каждым вашим движением. Она радуется вашим добрым делам и расстраивается, если вы поступаете дурно. Тело ее покоится в могиле, но ее душа — вместе с вами, где бы вы ни были.
Чтобы не огорчать свою матушку, ребенок старался быть добрым и послушным. Когда он допускал какую-нибудь невинную шалость, он краснел и оглядывался, словно чувствуя на себе грустный взгляд невидимого свидетеля. Мысль о матери превратилась для него в своего рода религию. Детское воображение рисовало ему в ночной тишине светлый призрак, который стоял возле его кроватки и с любовью смотрел на него, и это видение вовсе не внушало мальчику страха. А может быть, — кто знает? — это было не только плодом его воображения? Ребенок протягивал к призраку руки, но тот говорил ему:
— Спи, мой мальчик, спи, Эберхард, маленьким детям пора спать.
Тогда малыш сладко засыпал, и в такие ночи ему снились чудесные сны.
Наутро он рассказывал об увиденном Вильгельмине. Достойная женщина, не видя в этом ничего тревожного, никогда не разуверяла его. Да и о чем было тревожиться? Если мальчик верил в существование своего ангела-храни-теля, что же в этом было плохого? Ведь Вильгельмина и сама верила в него.
"Госпожа обещала, что не оставит ни младенца, ни кормилицу", — думала она.
Нередко Вильгельмина мысленно разговаривала со своей бывшей хозяйкой, прося у нее помощи или совета. Эберхард тоже привык обращаться к матери так, как верующие обращаются к Богу. В сердце Вильгельмины и Эберхарда Альбина продолжала жить.
Но мы еще ничего не сказали о маленькой Розамунде. Между тем она подрастала и превратилась в настоящего доброго и ласкового ангелочка. Это было очаровательное, нежное, милое существо. Эберхард обожал ее и во всем ей уступал. У Вильгельмины слезы наворачивались на глаза, когда она видела детей вдвоем в часовне: они стояли на коленях впереди нее; она молилась за них, а они молились за нее.
Семь лет граф Максимилиан не появлялся в замке — его закружила столичная жизнь. И вот спустя годы наконец он вернулся на две недели, но не для того, чтобы повидать сына. Граф приехал собрать плату с арендаторов и возобновить договоры с ними. О существовании Эберхарда он едва вспоминал; все его мысли были сосредоточены на Альбрехте, который, к слову сказать, во всем походил на отца и за эти дни успел сыграть немало злых шуток с Эберхардом и с другими обитателями замка.
Капеллан счел своим долгом сообщить Максимилиану о том, что его младший сын не слишком прилежен в науках.
— Ах, Боже мой, да оставьте его в покое, — сказал граф, к великому недоумению отца Алоизиуса, — предоставьте его самому себе, пусть делает что хочет. Меня совершенно не интересует, что из него получится. Да и зачем образование человеку, у которого нет будущего?
Пробыв в замке неделю, граф Максимилиан с Альбрехтом отбыл в Вену.
Еще два года прошли спокойно и счастливо. Жилище смотрителя охоты наполнял звонкий и чистый детский смех. Эберхарду и Розамунде исполнилось десять лет. Внезапная смерть отца Алоизиуса возвестила, что беда вновь вернулась в замок Эпштейнов. Почтенный старец тихо угас, перелистывая какой-то ин-фолио; думали, что он заснул над книгой, но он больше не проснулся. Это была первая потеря в жизни Эберхарда. Мальчик горько оплакал смерть любимого и столь снисходительного к нему учителя.
Увы, это была еще небольшая беда по сравнению с теми испытаниями, что ожидали бедного ребенка впереди! Отец Алоизиус прожил долгую и добродетельную жизнь, пережив многих своих ровесников: и граф Рудольф, и графиня Гертруда уже десять лет как покоились в сырой земле; капеллан был последним из этого старшего поколения. Смерть старика ни для кого не была неожиданностью; но Вильгельмина, наша добрая и заботливая хозяйка, была еще совсем молода! Она была душой всей семьи, она была так нужна детям!
Однако Бог призвал ее к себе почти сразу же после старого капеллана, хотя ему было восемьдесят лет, а ей только двадцать девять. В семье Вильгельмины все умирали рано — и ее мать, и, вероятно, сестра Ноэми. Теперь за ними последовала Вильгельмина, воссоединившись в лучшем мире со своей госпожой, которой она осталась верна до самой смерти.
Впрочем, Вильгельмина была нездорова уже давно. Несмотря на ее свежий вид, отец Алоизиус обнаружил у нее признаки той болезни, которой подвержены люди с хрупким телом и печальной душой. С каждым днем лицо Вильгельмины все больше и больше покрывалось болезненной бледностью, а красные пятна, выступавшие на ее щеках при малейшем волнении, становились все ярче. Осенью она заметно слабела. Вильгельмина словно жила и умирала вместе с цветами, и, когда умирали лилии, подарившие ей свою белизну и застенчивость, и розы, подарившие ей бледный румянец и благоухание, — она увядала вместе с ними. Весной наступало кажущееся улучшение; Вильгельмина оживала вместе с природой, но от весеннего кипения жизни ее лихорадило еще сильнее. Дети не понимали, что означает румянец на ее щеках, и, ласкаясь к ней говорили:
— Какая ты красивая, мамочка!
Слушая эти слова, Вильгельмина грустно улыбалась. Она знала о своей болезни и не обманывала себя. Прижав своих дорогих детей к сердцу, она тихо плакала.
— Почему ты плачешь? — удивленно спрашивали дети.
— Это от счастья, — отвечала Вильгельмина.
В начале 1802 года Вильгельмина почувствовала сильную слабость и поняла, что ее конец уже недалек. Тогда она решила беречь силы, и ради этого ей пришлось отказаться от долгих прогулок по лесу, которые так радовали детей. Она почти не выходила из своей комнаты, но никто и никогда не слышал от нее жалоб: она боялась выдать свою болезнь, чтобы не опечалить семейство. Вильгельмина повесила у себя в комнате белые шторы, повсюду расставила цветы и освященные на Пасху веточки вербы, так что ее жилище стало похоже на те алтари, которые возводят в деревнях на праздник Тела Господня, чтобы Бог мог остановиться на минутку в этом временном пристанище, наполненном запахами ладана и цветов.
Из всей семьи только старый Гаспар, сам уже стоявший на краю могилы, чувствовал, что в дом прокралась смерть. Чудесными летними вечерами старик сидел на пороге своего домика, ожидая возвращения Йонатаса и глядя, как дети играют в лучах заходящего солнца: бегают по лужайке, собирают спрятавшиеся в лесной траве маргаритки, гоняются за насекомыми, жужжащими в вечернем воздухе. Иногда на пороге неожиданно появлялась Вильгельмина. Словно бледный призрак, она бесшумно садилась рядом с отцом и склоняла голову на его дрожащие колени. Не отрывая взгляда от неба, старик гладил дочь по волосам, и Вильгельмина чувствовала, что руки его трясутся. Тогда она еле слышно говорила, будто отвечая на свои мысли:
— Что ж, батюшка, должно быть, это к лучшему, раз так угодно Богу.
Но старик ничего не отвечал, потому что никакой отец не поверит, что Бог может желать смерти его ребенка.
А дети между тем ничего не замечали. Они пели, играли и были счастливы.
Наконец Йонатас тоже заметил недомогание Вильгельмины — и страшное подозрение закралось в его душу. Он сказал об этом тестю, и старик признался ему в том, что для него давно уже не было тайной. На следующий день Йонатас будто бы уехал осматривать лесные угодья, а в полдень вернулся в сопровождении врача, привезенного им из Франкфурта. Увидев врача, Вильгельмина поняла, что муж обо всем знает, и ей стало грустно.
Будь Вильгельмина богата, врач скрыл бы от нее страшную правду, обнадежил бы ее родных, чтобы иметь возможность еще раз навестить больную. Но бедняки обладают тем преимуществом, что могут сразу узнать такую истину: врач сказал все.
Сначала Йонатас не поверил, ведь он думал, что речь идет о легком недомогании, не более того. Мысль о том, что его дорогая Вильгельмина может умереть такой молодой, не укладывалась у него в голове. Тогда он сам внимательно осмотрел жену и увидел наконец ужасные следы разрушений, которые оставила болезнь. Тогда, как все сильные люди, привыкшие переносить физические лишения, но не умеющие преодолевать душевных потрясений, Йонатас пришел в отчаяние. Весь день и весь вечер он, не говоря ни слова, смотрел на Вильгельмину, а ночь просидел не сомкнув глаз у дверей ее комнаты. С наступлением утра он, как обычно, взял свое ружье и вышел из дома, но не смог пройти и четырех шагов. Он вернулся, снова повесил ружье на стену. Когда Вильгельмина встала (а она с каждым днем вставала все позднее), она увидела, что муж сидит на скамеечке перед камином, обхватив голову руками. Несчастная женщина подошла к нему.
— Что поделать, Йонатас, — сказала она, — надо быть мужественным.
Йонатас хотел что-то ответить, но почувствовал, что к его горлу подкатил комок, и бросился из дома. С этого момента жизнь бедного смотрителя охоты полностью переменилась.
По утрам он все еще выходил из дому с ружьем, но не решался отходить далеко, чтобы не терять хижину из вида. Йонатас прятался, но Вильгельмина часто видела, как он проходит по лесной полянке возле дома, и дети порой возвращались грустные и, держась за руки, спрашивали у Вильгельмины:
— Скажи, мамочка, что случилось с Йонатасом? Мы видели, как он лежал под деревом и плакал.
Пришло время, когда Вильгельмина не смогла больше вставать с постели. Вечером, когда садилось солнце, в ее комнате открывали окна, и умирающая провожала грустной улыбкой последние его лучи. Тогда в комнате собиралась вся семья. Дети приносили огромные букеты цветов и клали их на кровать матери. Йонатас приходил с Библией в руках. Он передавал ее старому Гаспару, и тот читал вслух какую-нибудь священную и возвышенную историю. Вильгельмина молилась, Йонатас плакал, дети, прижавшись друг к другу, молча сидели в кресле у постели больной.
Однажды утром Вильгельмина почувствовала себя хуже, чем всегда, и сама попросила Йонатаса остаться дома. Гаспар и Йонатас просидели возле ее кровати весь день. Дети вели себя как обычно: они входили и выходили, уносили увядшие цветы и приносили свежие. Чем явственнее Вильгельмина чувствовала приближение смерти, тем милее ей были цветы: в последние дни запах цветов, казалось, поддерживал в ней жизнь.
Вечером, по обыкновению, Гаспар стал читать Библию. Вдруг Вильгельмина слегка вздохнула и потеряла сознание. Вскрикнув, Йонатас бросился к жене: он подумал, что она умерла.
От его крика Вильгельмина очнулась и открыла глаза.
— Бедный мой Йонатас, — сказала она, протягивая к нему холодную и влажную руку, — бедный друг мой, поверь, у меня тоже разрывается сердце при мысли о том, что я должна покинуть тебя, ведь ты так любил меня, и я еще нужна тебе. Но так угодно Господу. Будь мужчиной, крепись. К счастью, я успела исполнить свой главный долг: дети почти выросли, и выросли крепкими и здоровыми. Я все не решалась расстаться с Розамундой, и напрасно. Друг мой, когда меня не станет, прошу тебя, отвези ее в Вену, в монастырь Священной Липы. Ты передашь письмо моей доброй госпожи настоятельнице, и она воспитает нашу дочку по Божьим заветам. Сделай же, как я прошу, слышишь? Будь внимателен к Эберхарду, теперь тебе придется заботиться о нем вместо меня, а уж его матушка будет, как и прежде, присматривать за ним. Эберхард! Послушайте тоже… Вы уже большой мальчик и можете ходить на могилу вашей матушки без меня. Пока вы живете здесь, молитесь на ее могиле утром и вечером, не пропуская ни одного дня. Уважайте вашего отца, но прежде всего любите матушку. Я поручаю вам также сестру вашу Розамунду. А ты, Розамунда, дочь моя, будь благочестива и милосердна, будь достойна святого дома, в который ты входишь, и во всем бери пример с нашей благородной покровительницы, о добродетелях которой я тебе часто рассказывала.
Дети заплакали, потому что не понимали, что происходит, и еще потому, что плакали взрослые.
А затем Вильгельмина обратилась к Гаспару. Ростом он был на целую голову выше Ионатаса; как старый дуб, стоял он неподвижно за его спиной, мужественно взирая на гибель своей последней дочери.
— Что же я могу сказать вам, батюшка? Разве я в силах уменьшить ваше горе — горе отца, потерявшего всех своих детей?
— Скажи мне до свидания, дочь моя, — торжественно ответил старик, — ибо и я вскоре последую за тобой. Если моим старым рукам суждено сшить твой саван, то все же наша разлука будет недолгой, а твоя христианская кончина будет служить мне утешением. Мы встретимся с тобой, Вильгельмина, в небесной обители Господа нашего. Я ушел бы в нее спокойно, если бы был уверен, что и твоя сестра Ноэми почила по-христиански.
— Можете в этом не сомневаться, батюшка. Что моя смерть по сравнению с теми страданиями, которые приняла Ноэми? Но не говорите мне, что вы умрете, батюшка. Живите, подавайте Йонатасу пример смирения, берегите детей: им вы можете пригодиться в этой жизни, а мы с Ноэми можем ждать целую вечность.
Тут Вильгельмина почувствовала, что силы покидают ее, но решила избавить мужа от мук последнего прощания.
— Мне лучше, — сказала она. — Оставьте меня одну, я немного посплю.
Йонатас хотел увести детей, но Вильгельмина остановила его.
— Оставь их, пусть спят в кресле.
Несчастная Вильгельмина! Она не хотела сейчас оставаться одна.
Йонатас ушел, ничего не подозревая, но Гаспар обо всем догадался. Он склонился над кроватью дочери, поцеловал ее в лоб и сказал, сжимая ее руку в своей:
— Прощай! Увидимся на небесах!
Вильгельмина вздрогнула. Потом тихо, чтобы муж не услышал, проговорила:
— Прощайте!
Гаспар вышел вслед за Йонатасом, который тут же заснул, обессилев от всего пережитого. Старик погрузился в молитву.
Через час Гаспар спустился в комнату Вильгельмины и тихо приоткрыл дверь: казалось, что больная спит. Она была похожа на восковую мадонну, покоящуюся на ложе из роз. Ее рука сжимала руки детей — Розамунды и Эберхарда, а они проснулись и смотрели на нее, широко раскрыв глаза.
— Ах, дедушка! — воскликнули они, заметив Гаспара. — Нам страшно! Матушка ничего не отвечает нам, и ее рука такая холодная, что наши руки мерзнут.
Гаспар подошел к постели дочери: Вильгельмина была мертва.
На следующий день, вернувшись с похорон жены, добряк Йонатас, не обладавший такой силой духа, как старый Гаспар, упал на колени возле стула, где обычно сидела Вильгельмина, и зарыдал. Но вдруг он почувствовал, что его обнимают маленькие руки, и нежные губки целуют его мокрые от слез щеки. Он посмотрел на детей, и от сердца у него немного отлегло.
В том же году у графа Максимилиана фон Эпштейна тоже по-своему отлегло от сердца: он получил чин тайного советника.

VIII

Разлука с Розамундой стала новым тяжелым испытанием в жизни Эберхарда. Только что он познал смерть; теперь ему предстояло одиночество.
Невзирая на мольбы и слезы Эберхарда, Йонатас, исполняя последнюю волю жены, отвез девочку в Вену. Как и предполагала несчастная Альбина, ее письмо отворило Розамунде двери монастыря Священной Липы; аббатиса приняла девочку так, как если бы та была родной дочерью графини фон Эпштейн.
Некоторое время Эберхард мечтал о поездке в Вену, но Йонатас дал ему понять, что не может взять его с собой без разрешения графа.
Поэтому Эберхард остался, грустный и одинокий, вдвоем со старым Гаспаром.
Возвращение Йонатаса не внесло много радости в его жизнь. Теперь Эберхард беспрестанно расспрашивал его о том, где находится монастырь и как выглядит комната Розамунды. Домик, некогда шумный и веселый, превратился отныне в тихое и мрачное жилище. Три его обитателя — старик, зрелый мужчина и ребенок — вели угрюмую и замкнутую жизнь.
Гаспар теперь уже не выходил дальше прилегавшего к домику сада. Почти все дни напролет, если погода была хорошая, он сидел на скамейке у порога, а в ненастье — на стуле у камина. Закрыв глаза, он погружался в воспоминания, и воображение рисовало ему улыбающиеся лица дочерей — Ноэми и Вильгельмины.
Йонатас в любую погоду вскидывал на плечо свое ружье, свистом подзывал собак и углублялся в лесную чащу. Чаще всего никакой добычи он не приносил, поскольку целыми днями бесцельно бродил по самым заброшенным лесным уголкам или лежал под деревом, стараясь убить время. Души этих троих замерли, словно сломанные часы, стрелка которых застыла на слове "горе". С тех пор как беда вошла в домик лесника, всякая жизнь в нем прекратилась: трое дышали — вот и все.
Эберхарда спасала молодость, которая отчаянно противилась несчастью и смерти. Но мальчик жил в глуши, вдали от людей, без семьи, без задушевного друга. Он видел только лес да замок Эпштейнов, не знал никаких других людей, кроме Йонатаса и Гаспара, не ведал никаких чувств, кроме сыновней любви к Вильгельмине и братской любви к Розамунде. Поэтому он замкнулся в самом себе, не имея возможности доверить кому-либо свои заветные мечты и чувства. Его ум повиновался инстинкту; характером он был прям и великодушен, но в нем чувствовалась некоторая странность, угловатость и нелюдимость. В одиночестве его детские впечатления постепенно переросли в убеждения взрослого человека. Его пристрастия и верования были неизменны; его наивные и ложные представления отпали бы сами собой, будь у него возможность найти в книгах повод для сравнения, а в жизни — советчика и наставника.
Воображение заменяло ему здравый смысл. Помня рассказы Вильгельмины, наполнявшие его сердце и страхом и любовью, он всегда и повсюду видел свою покойную мать. Она была его другом, его спутником в жизни, его счастьем. Она настолько занимала все его мысли, что само существование мальчика стало призрачным.
Свидетелем, наперсником и соучастником этих постоянных и священных видений был лес Эпштейнов. Мы уже пытались описать его: это был своего рода древний lucus— огромный, мрачный, густой, безлюдный, темный и торжественный лес, невеселая душа которого изливалась в жалобном вое ветра. Подобно живому существу, этот лес соединял в себе бесконечное разнообразие явлений. Тут были овраги, на дно которых никогда не проникали солнечные лучи; тут журчали, словно переговариваясь с птицами, ручьи; тут можно было встретить живописные руины, созданные природой (огромные обломки гранитных скал, днем серые, а ночью белые от лунного света), или разрушенные творения человеческих рук (осевшие стены, пробитые донжоны, оголенные подземелья). Над равниной возвышались башни, подобные воинам на дозоре, высматривающим, не появятся ли снова на дороге племена варваров. Это скопление обломков прошлого, которые сами были тенями ушедших времен, как нельзя лучше подходило для появления призраков.
Эберхард вскоре познал все разнообразие зеленого лесного мира: полянки, чащи, заросли кустарника; для него здесь не осталось ни одного секрета. Он знал лес снизу доверху: забирался на все деревья, спускался в самые глубокие овраги, бегал по краю пропастей, спускался по бурным речным порогам, перепрыгивал с дуба на тополь. Он играл с лесом, как ребенок играет с кормилицей, и лес любил его и почтительно ему улыбался.
Все здесь было знакомо Эберхарду и встречало его дружелюбно, но и он относился к лесу бережно и заботливо: не ломал ветки деревьев, не топтал цветов и не убивал, как Йонатас, ни ланей, ни оленей. Он жалел даже сов и ужей. Ничего не зная о святом Франциске Сальском, он мог бы сказать вместе с ним: "Козлята, братья мои! Ласточки, милые мои сестры!" Поэтому лани, приходившие на водопой к ручью, у которого он сидел, не пугались его и птицы не улетали с дерева, под которым он отдыхал: напротив, они радостно били крыльями и приветствовали его веселой песней. Все хозяева леса радушно встречали его, угадывая в нем такое же невинное и безобидное создание, как они сами.
Но старый лес был для Эберхарда не просто убежищем, кровом, приютом; он значил для него гораздо больше: лес был местом его встреч с матерью. В склепе, где он навещал ее, она была мертва, но в лесу она представала перед ним живой.
Если Эберхард хотел увидеться с матерью, ему достаточно было выйти на тихую тропинку и закрыть глаза, но порой он мог увидеть ее небесную душу и воочию, глазами смертного. Она выручала сына из беды, когда он, зацепившись за корень дерева, повисал над пропастью, когда он шел по краю обрыва, когда его нога скользила по сыпучим камням — всегда мать приходила сыну на помощь. Она часто беседовала с ним, всегда давала ему советы. Она говорила с ним голосом леса, звучавшим то нежно и ласково, то торжественно и серьезно, а порой пугающе грозно.
Однажды чудесным майским утром Эберхард лежал на лесной траве. На горизонте вставало солнце, превращая каждую каплю росы в алмаз, каждое дерево в пернатый оркестр, каждый цветок в благовонную курильницу. Все вокруг пело, источало аромат, сверкало. Легкий ветерок нежно ласкал лицо Эберхарда, словно его касались губы возлюбленной. Залитый светом, опьяненный великолепием природы, он чувствовал себя словно на руках у матери, посылал ей тысячи поцелуев. И вдруг он услышал голос, словно шепчущий ему на ухо: "Мальчик мой, милый мой Эберхард! Как ты прекрасен, как чиста твоя душа! Я люблю тебя, сынок! Посмотри на меня, улыбнись мне!". Этот голос нашептывал ему множество тех ласковых слов, какие говорят своим детям матери, баюкая их на коленях. И чем ярче светило солнце, тем горячее становились эти речи, тем больше звучало в них нежности. Ребенок словно расцветал, греясь в животворных лучах материнской любви; им овладело чувство безумного счастья, и если бы сейчас кто-нибудь сказал Эберхарду, что он сирота, он был бы бесконечно удивлен.
Почти так же, как в летние погожие дни, Эберхарду нравилась зима, особенно он любил снегопад. Снег наводит уныние в городах, но так радует глаз в лесу! Белое платье, в которое зима одевает землю, не уступает по красоте зеленому весеннему наряду. В такие дни Эберхарду тоже казалось, что его матушка довольна им, и он радовался вместе с ней.
Альбина отнюдь не всегда говорила с Эберхардом так, как всякая мать говорит со своим ребенком. Она была ему не просто матерью, но наставницей, поэтому порой она вела с сыном серьезные беседы, стараясь внушить ему добрые мысли и сделать его сильным. Такие разговоры велись обычно по вечерам, когда на землю спускается тень, а сердца погружаются в задумчивость, когда все спит, а человек размышляет. Мать давала сыну мудрые советы, и ее голос звучал в вечернем шуме листвы, в последних птичьих трелях, в закатных лучах солнца. Все, что было вокруг Эберхарда, будь то разрушенное временем здание или дерево, еще вчера прямое и сильное, а сегодня сломленное бурей, — все служило для него красноречивым подтверждением слов матери. Были минуты, когда перед мальчиком будто раздвигался горизонт: он стоял на вершине горы, перед ним простиралось огромное лесное пространство, а вдалеке слышалось невнятное бормотание, казавшееся гулом самой вечности. Это шумел мощный и неспешный Майн, серебрясь в лунном свете.
Так все вокруг служило посредником между мертвой матерью и сыном-мечтателем: даже серый и тоскливый дождь, даже угрюмая грусть тумана, заставлявшая его погружаться в себя, даже раскаты грозы, в которых мальчик угадывал порой справедливый укор и которые наполняли его душу спасительным ужасом, исчезавшим, впрочем, с первым поцелуем солнца, пробивающимся из-за туч.
Так рос Эберхард, внимая шуму ветра и голосу покойной матери.
Мать была единственной родной душой, с которой он общался и разговаривал. Отец? Да знал ли он вообще, что у него есть отец? Иногда Эберхард слышал, как вокруг говорили: "В этом году господин граф не приедет в замок". Но что ему было за дело? Эти слова не находили никакого отклика в его душе, не пробуждали никаких воспоминаний. Он привык к своей заброшенности, не удивляясь, не жалуясь; она не радовала, но и ничуть не печалила его. Вместо "мой отец" Эберхард говорил вместе со всеми "господин граф".
В замке жили двое-трое слуг, в обязанности которых входило проветривать комнаты и ухаживать за садом. Но Эберхарда не интересовали эти люди, а он не интересовал их. У него была своя комната в замке, однако он почти никогда не жил в ней; чаще всего он ночевал в хижине Йонатаса: там он был ближе к своему милому лесу. Впрочем, как только становилось теплее, он в хорошую погоду и ночи проводил в лесу.
В самой глухой чаще, возле ручья, который в одном месте становился шире и превращался в бурный поток, у подножия высокой остроконечной скалы, Эберхард обнаружил нечто вроде грота, созданного природой. Сначала его внимание привлекли крутые, необычной формы берега. А когда он нашел грот, укромно спрятанный от человеческих глаз в зарослях боярышника и смоковницы, это место показалось ему настоящим раем. На противоположном берегу виднелась вершина горы, поросшей гигантскими соснами. Темная зелень деревьев и шумный водопад придавали ландшафту мрачный, суровый и величественный вид.
Впрочем, иногда эта угрюмая картина оживлялась золотистым отблеском солнца, падавшим на камни горы, или дуновением освеженного грозой воздуха, похожим на тайное благодеяние. Здесь Эберхарду явственнее, чем где бы то ни было, слышалась нежная и таинственная музыка, сопровождающая, как говорил он, каждый его шаг, каждое его движение, каждую его мысль.
— Вы слышите? — спрашивал он.
— Нет.
— А я слышу. Вокруг меня звучит музыка, она меня влечет, она всюду со мной, она обволакивает меня, словно облако. И тогда я беседую со своей матушкой, поверяю ей свои желания, беды и радости и прошу у нее совета.
В этой скрытой от людских глаз лощине Эберхард проводил дни и ночи. Здесь он рос, здесь он был счастлив, здесь он предавался раздумьям о своей покойной матушке и о Вильгельмине, здесь он — признаемся — мечтал о том, как вновь увидится с Розамундой. Печаль и мечта — не из них ли состоит жизнь? И если бы наш мечтатель отправился в странствия или стал искать развлечений и наслаждений в бурном круговороте жизни — разве нашел бы он там что-то большее, чем в своем благоуханном одиночестве?
Он страстно мечтал о возвращении Розамунды; мысли о маленькой подруге детства не покидали его ни на минуту. Он так и видел перед собой ее розовое личико, капризные гримаски, лукавую улыбку. Он помнил золотистые пряди ее волос, выбивавшиеся из-под черного берета, вспоминал их игры, ссоры и то, с каким важным видом он оберегал ее от малейшей опасности. Только о ней он и говорил с Йонатасом и старым Гаспаром, как, впрочем, и они с ним. Розамунда была единственной нитью, связывающей его с внешним миром. Во всем остальном Эберхард в свои четырнадцать лет ничем не отличался от Йонатаса, которому было сорок, и от восьмидесятилетнего Гаспара. Так же как они, Эберхард был суров и немногословен; когда он молча садился вместе с ними у очага, они не спрашивали его ни о чем: откуда он пришел, что он делал, какие у него планы.
Иногда из монастыря Священной Липы приходило письмо, и это было настоящим праздником в доме смотрителя охоты. Мальчик прыгал от радости, отец утирал слезы умиления, и даже старик на время выходил из своего созерцательно-безразличного состояния. Эберхард читал письмо вслух, а Ионатас и Гаспар слушали затаив дыхание. Розамунда писала о новых подругах, о своих успехах, о том, как в монастыре она окружена неизменным вниманием, подобающим разве что дочери герцога. Она изучала историю, французский язык, рисунок, музыку — все те науки и искусства, о которых Эберхард знал только понаслышке. Но больше всего мальчик радовался, когда Розамунда вспоминала в письме о замке Эпштейнов, о своем дедушке, об отце и о дорогом братце Эберхарде. Письмо читалось и перечитывалось, потом долго обсуждалось и перечитывалось вновь. В такие вечера в деревянном домике Йонатаса до поздней ночи горел свет. И на следующий день письмо продолжало занимать мысли всех троих, но о нем больше не говорили.
Так, на воле, в полном одиночестве, среди призраков и вековых сосен, на грани мистического и божественного, прошло мечтательное детство Эберхарда. Книги ему заменяла природа, а собеседников — суровые и молчаливые люди: Гаспар и Йонатас. Если на дороге Эберхарду случайно встречался дровосек или крестьянин, он убегал от них, как испуганный олененок. Порой Библия выскальзывала из рук Гаспара, но мальчик не перелистывал ее, а рассеянно скользил взглядом по черным буквам, к которым прикасались пальцы Вильгельмины и Розамунды в ту пору, когда мать учила детей читать по складам.
Но была ли нема и бесплодна его душа — душа возвышенного невежды, учившего азбуку по Библии и знавшего язык мертвых? Мы не можем в это поверить! Нет! В его душе, созданной из веры и любви, беспрестанно рождались восторг, удивление, яркие неземные видения, похожие на сказку из "Тысячи и одной ночи". Это была наивная, целомудренная и рыцарственная душа, достойная героев тех легенд, которые были сложены на берегах Рейна. Можно даже сравнить ее с собором, где христианская строгость сочетается с прихотливыми цветами арабских узоров.
Между тем время шло. Тихо и незаметно пролетело пять лет, не принесших, как мы уже говорили в начале этой главы, никаких перемен в замке Эпштейнов. Однако Эберхард и Розамунда достигли четырнадцатилетнего возраста, и, к великой радости мальчика, Йонатас стал поговаривать о том, что пора забирать Розамунду из монастыря.
Как раз в течение этих пяти лет, то есть с 1803-го по 1808-й год, Наполеон завершил самую блистательную часть своей эпопеи; во Франции и в Европе разыгралась величественная и страшная драма. Но все это не имеет отношения к нашему повествованию: нас занимает только история замка Эпштейнов и лесной сторожки, расположенных между Франкфуртом и Майнцем. И если для всего мира эти пять лет были переполнены событиями, то в замке и в хижине они прошли настолько незаметно, что не стоит и говорить об этом времени.
Старый Гаспар все больше слабел и однажды утром уже не смог встать с постели, чтобы, по обыкновению, посидеть на скамейке у порога или в кресле возле очага. Он позвал Йонатаса.
— Друг мой, — сказал старик, — силы покидают меня, и я чувствую, как меня сковывает смертельный холод.
— Это временная слабость, она пройдет, батюшка, — ответил Йонатас, стараясь скрыть тревогу, — вы еще долго не покинете нас.
— Нет, Йонатас, — твердо и спокойно возразил старик, — думаю, мне осталось жить всего несколько дней. Но это не только не печалит, а скорее радует меня. Однако, покидая этот мир, я хотел бы кое о чем попросить тебя. Что поделаешь? Человек никогда не перестает чего-то желать, даже на смертном одре. Так вот, я хотел бы узнать, что стало с моей дочерью Ноэми, пропавшей в суматохе французских событий. Мне хочется знать, встречусь ли я с ней на небесах, умерла ли она по-христиански, как ее сестра. Этому желанию, увы, не сбыться, хотя, видит Бог, зная об этом, я умер бы спокойно. Но второе мое желание ты можешь выполнить.
— Я слушаю вас, батюшка.
— Перед смертью, Йонатас, я хотел бы повидать дочь Вильгельмины.
— Да, батюшка, завтра же я отправлюсь в Вену.
— Спасибо, Йонатас. Господь вознаградит тебя за то, что ты откликнулся на просьбу умирающего, и, надеюсь, позволит мне дождаться твоего возвращения.
На следующее утро Йонатас отправился в путь. Эберхард шел вместе с ним полдня. Он хотел проводить Йонатаса до самой Вены и, конечно, легко мог бы это сделать, поскольку в замке его отсутствие осталось бы незамеченным. Но Йонатас заставил его вернуться домой, чтобы присматривать за больным стариком. Поэтому в три часа пополудни, перекусив вместе с Йонатасом, Эберхард обнял его, передал тысячу нежных приветов и пожеланий милой Розамунде и медленно побрел в замок Эпштейнов.
Когда он вошел в лес, было девять часов вечера. Уже спустились сумерки, но июньская ночь была ясной, прозрачной и спокойной. Эберхард остановился на высокой горе, откуда его взгляд мог охватить гармонично волнующееся лесное море. Перед ним простирались холмы и долины, посеребренные лунным светом; их чередование действительно напоминало морские волны. Слышалось стрекотание кузнечиков. Ветер шумел в верхушках деревьев. В небе сияли звезды. Внизу, словно серебряное зеркало, блестела неподвижная поверхность озера. Светлая, легкая тень опустилась на спящие дома, на тихие задумчивые долины. Эта фантастическая картина убаюкивала душу, навевала мечты, наполняла сердце божественным умиротворением.
Эберхард сел на траву и задумался. Воздух был нежным, теплым, ласковым, и мальчик решил остаться здесь до утра, тем более что за больным обещала присмотреть соседка.
Он чувствовал необходимость побыть в одиночестве, подумать, побеседовать с матушкой, ласки которой он чувствовал сейчас в дуновении летнего ветерка. Ему нужно было воскресить в памяти всю свою жизнь, вернуться в прошлое, заглянуть в будущее. Эберхарду казалось, что перед ним открывается новая жизнь; как путник бросает с горной вершины прощальный взгляд на долину, уже пройденную им, так и он окидывал взором прожитые дни. В свои годы он немного совершил, но много передумал и пережил, поэтому он был одновременно наивен и искушен, по-детски простодушен и по-мужски отважен. В ту ночь сердце и ум его были в смятении: он словно предчувствовал резкий поворот в своей судьбе. Далекие видения прошлого, милые его сердцу или вовсе безразличные, снова прошли перед внутренним взором мальчика, молчаливо приветствуя его. Альбина, верный спутник, всегда была рядом с ним, но сейчас, словно в сверкающем сне, перед ним появилась сначала Вильгельмина, заменившая ему мать, потом его добрый старый учитель Алоизиус, потом, будто издалека, он увидел нахмуренное лицо отца и злобную усмешку брата; но Эберхард отвел от них испуганный взгляд и представил себе благородное и прекрасное лицо старого Гаспара, нежное, печальное лицо Йонатаса, и тогда взгляд его просиял любовью.
И вот, заглянув в глубины своей души, это дитя, на которое снизошла любовь двух умерших женщин и двух угрюмых мужчин, почувствовало себя бесконечно одиноким в этом мире. Эберхард ощутил, что ему чего-то не хватает, что в его сердце есть какая-то незаполненная пустота и что душа его жаждет иной жизни. Он горько упрекнул себя за эту мысль, попытался отогнать ее, но она возвращалась к нему снова и снова. Потом он подумал, что такая неблагодарность должна рассердить его матушку, и замер, боясь закрыть глаза или повернуть голову, чтобы не увидеть ее строгое и обиженное лицо. Но он ошибался: мать смотрела на сына со спокойной улыбкой — ведь мертвым незнакомо жалкое чувство ревности по отношению к живым.
Эберхард был рад, что мать не винит его за желание иной жизни вместо той, что он имел. Мальчик подумал также о скорой встрече со своей маленькой подругой, и какая-то неведомая радость наполнила его сердце. Ему и в голову не приходило, что она должна вырасти и измениться. Нет, он представлял ее себе такой же маленькой шалуньей, такой же трусихой, какой она была пять лет назад, когда он переносил ее на руках через ручей. Наконец-то он сможет снова стать таким как прежде, снова сможет заливисто смеяться, ведь они были ровесники, они родились в один и тот же день, они понимали друг друга, они могли говорить о чем угодно. С Розамундой Эберхард не собирался молчать, углубляясь в размышления, как с теми печальными, неразговорчивыми людьми, с которыми он жил до сих пор. Когда это веселое и живое создание будет рядом с ним, он снова сможет радоваться жизни и резвиться. И он покажет ей свой любимый лес!
Ни о чем другом Эберхард и не мечтал. Этого ему было сейчас достаточно: при мысли о Розамунде тысячи радостных надежд пели в нем, словно птицы при первых лучах солнца. Он заглядывал в будущее лишь на несколько дней вперед — от этого оно не становилось менее огромным. Наоборот, волшебное ожидание пьянило его, и в радостном исступлении ему казалось, что отныне в груди его бьются два сердца.
Однако часы этого поэтического бодрствования пролетели быстро и рассветный луч увенчал вершину горы, где сидел Эберхард. Он протер глаза, после чего препоручил, по обыкновению, свою душу Богу и матушке и стал медленно спускаться в долину, где была расположена деревня Эпштейн.
Его путь пролегал мимо грота, и он не мог не заглянуть в свой любимый уголок, который, быть может, ему не придется увидеть несколько дней из-за болезни старого Гаспара. Еще за двести шагов Эберхард услышал журчание ручья, омывавшего его маленькое королевство. Но, подойдя ближе, он удивленно остановился, издав удивленный и возмущенный возглас: в его цветущие, никому не ведомые владения вторгся посторонний человек! Чужак сидел на берегу ручья, закрыв лицо руками.
Первым чувством, которое овладело Эберхардом, был гнев, и мальчик решительно направился к незнакомцу. Мягкая лесная трава приглушала шаги, поэтому человек не заметил его приближения. Но вдруг все возмущение Эберхарда как рукой сняло: он увидел, что незнакомец плачет.
На вид ему было лет тридцать пять — сорок, он был небольшого роста и изящного, но крепкого телосложения. У него было красивое и властное лицо. Строгая одежда незнакомца соответствовала его лицу; из-под зеленого сюртука, застегнутого на все пуговицы, виднелась красная орденская ленточка. Облик и осанка этого человека выдавали военного.

IX

Мгновенно все это отметив, Эберхард сразу же почувствовал к этому человеку необъяснимое расположение. Может быть, причиной тому были слезы, струившиеся по щекам незнакомца.
Некоторое время Эберхард молча, с почтительным сочувствием разглядывал его, потом как можно мягче произнес:
— Блаженны плачущие!
— Кто здесь? — спросил незнакомец, оборачиваясь. — Ребенок! Не из этих ли вы мест, друг мой?
— Да, сударь.
— Тогда вы можете помочь мне выяснить кое-что. Скажите… Сейчас… Что-то язык не слушается меня… Подождите, сейчас я приду в себя.
— Да, конечно, сударь, успокойтесь, — сказал Эберхард, тронутый столь искренним проявлением страдания. — Поплачьте. Слезы — это почти всегда хорошо. А вам известна легенда о наших горных реках? — добавил Эберхард, как бы обращаясь к самому себе. — Один злой и нечестивый рыцарь однажды поведал святому пустыннику историю своей жизни, полной злодеяний, при этом он рассказывал о них не только безо всякого раскаяния, но и с насмешкой.
"Скажите, святой отец, можно ли смыть подобные преступления?" — спросил он, улыбаясь.
"Да, для этого надо всего-навсего наполнить водой вот эту флягу", — ответил отшельник.
"Как! Только-то! И за это вы отпустите мне все грехи?"
"Как только фляга станет полной, вы будете прощены. Но вы должны дать мне слово благородного человека, что действительно наполните ее", — сказал отшельник.
"Даю вам слово. Неподалеку находится источник: я слышу шум воды".
Но, когда рыцарь приблизился к источнику, источник иссяк.
Он пошел к ручью — ручей высох.
Он пошел к водопаду — водопад стих.
Он пошел к речке — ее вода не текла во флягу.
Он пошел к большой реке — фляга была по-прежнему пуста.
Он пошел к морю — и опять фляга осталась сухой.
И вот, потратив год на эти бесплодные попытки, злой рыцарь снова пришел к отшельнику.
"Ты насмеялся надо мной, старик, — сказал он. — Но я тебе этого не прощу".
И он ударил святого пустынника по лицу.
"Да смилуется над ним Господь!" — воскликнул старец.
"Проси милости для себя", — ответил рыцарь.
И он толкнул старца так сильно, что тот упал на песок.
"Господи! — воскликнул отшельник. — Прими мою жизнь, проведенную в молитвах, во искупление его грешной жизни!"
"Да замолчи же ты, наконец!" — вне себя от злобы закричал рыцарь.
И он пронзил отшельника шпагой.
"Господи! — вскричал отшельник, падая на землю. — Прости его, как я его прощаю!"
И вот от этого евангельского крика и от самого вида старика, который молил Бога за своего мучителя, в душе рыцаря произошел перелом. Задрожав, как ребенок, он упал на колени перед святым отшельником, и его слезы закапали одна за другой в пустую флягу, быстро наполнив ее. Но и тогда рыцарь все продолжал плакать, и этими покаянными слезами он не только смыл все свои грехи, но и напитал высохшие источники; так что теперь вода здешних рек, когда-то исцелившая душевные раны, обладает способностью залечивать раны телесные.
Так плачьте вволю, — заключил Эберхард, — слезы успокаивают и утешают.
Незнакомец, сначала слушавший Эберхарда рассеянно, с любопытством поднял голову и, улыбаясь, посмотрел на маленького пастуха, предпочитавшего объясняться с ним языком сказки. Действительно, Эберхард был одет так, как все здешние крестьяне: гетры, кожаный пояс, широкие штаны до колен, куртка из коричневого бархата, рубашка с отложным воротником, скрепленная у горла золотым кольцом, серая фетровая шляпа с большим черным пером. Но грубая крестьянская одежда не могла скрыть врожденного изящества мальчика. У простого деревенского парня не могло быть ни такого твердого и глубокого взгляда, ни такого одухотворенного, бледного лица. Чувствовалось, что в хрупком теле мальчика обитает сильная душа, а за его застенчивой и наивной угловатостью скрывается честный и открытый характер.
Поэтому когда незнакомец обратился к Эберхарду, в его голосе прозвучала уважительность:
— Кто вы, друг мой?
— Я сын графини Альбины фон Эпштейн.
— Сын Альбины… А где сейчас ваша матушка?
— Для всех она умерла, но, разумеется, не для меня, — серьезно ответил мальчик.
— Что вы хотите этим сказать?
— А разве те, кого мы любим, могут для нас умереть?
— Значит, Альбина жива и для меня! — с чувством воскликнул незнакомец. — Ибо, видит Бог, я любил ее, эту благородную и святую женщину! Но когда же она умерла?
— В тот самый день, когда я появился на свет.
— Что ж, по крайней мере, она оставила после себя след на земле. И теперь позвольте мне, дитя мое, любить вас так, как когда-то я любил ее.
— Вы знали мою матушку, и вы любили ее — поэтому я не могу испытывать к вам других чувств, кроме любви и благодарности.
Ребенок и мужчина пожали друг другу руки, как старые друзья.
— Вы и в самом деле похожи на Альбину, — заметил незнакомец.
— Правда? О, мне так приятно слышать это!
— Да, я словно вновь вижу перед собой эти прекрасные, ясные глаза, в которых, как в зеркале, отражалась ее небесная душа. Когда вы говорите, я снова слышу ее голос, и он проникает мне в самую душу. Как вас зовут, дитя мое?
— Эберхард.
— Поверьте мне, Эберхард, в вас ваша матушка обрела новую жизнь.
— Да, она ожила во мне и для меня, сударь, ибо, повторяю, это для других она мертва, а я слышу и вижу ее: она моя собеседница, моя опора в жизни. Это она захотела, чтобы я сразу почувствовал к вам расположение и доверие, хотя обычно я сторонюсь людей. Да вы и не смогли бы меня обмануть: благодаря моей матушке, я вижу людей насквозь.
Потом Эберхард поведал незнакомцу историю своей жизни, если только можно назвать жизнью это существование между миром мертвецов и миром людей, существование, неотделимое от смерти, существование, где мертвая ни на минуту не покидает живого, настолько вовлекая его в свой мир, что ребенок порой становится призраком, а мать оживает.
О вы, милые призраки Германии, населяющие природу и жизнь человека: ангелы, нимфы, сильфы, ундины, лесные духи, саламандры! Мне думается, что вы любили и баловали это дитя, и оно было к вам благосклонно! И ты, Германия, старая пантеистка, вера и идеал которой — весь мир, европейская сестра Индии, ты, должно быть, видела свое отражение в этом существе, влюбленном в твои волны и облака, в твои бескрайние просторы, — в этом существе, нежно преданном своей невидимой и вездесущей матери!
Незнакомец слушал необычную историю Эберхарда серьезно, без улыбки, как человек, который познал ненадежность и слабость человеческого ума, но верил в беспредельность Божьего всевластия. По обыкновению, Эберхард почти не упоминал о графе фон Эпштейне. Тайна ревности Максимилиана и смерти Альбины осталась между ней и Богом, и странник оплакал неожиданную и загадочную смерть Альбины, не подозревая здесь преступления.
Не меньше незнакомца интересовало все, что касалось семейства смотрителя охоты.
— Так значит, вы знали ту, которая стала мне второй матерью — Вильгельмину, если ее безвременная кончина так удручает вас? — спросил Эберхард. — Вы говорите о ней и о моей матушке так, как будто они родные сестры.
— Они и были сестрами… Но вы говорите, что Гаспар Мюден еще жив и что у Вильгельмины и Йонатаса осталась дочь?
— Да, это Розамунда, моя сестра. Йонатас вчера отправился за ней в Вену. И мне кажется, что с ее возвращением для меня начнется новая жизнь; я так и сказал сегодня ночью матушке.
— А когда вернется Йонатас?
— Думаю, совсем скоро. Он должен спешить, чтобы исполнить последнюю просьбу Гаспара. Старик уже не поднимается с постели и перед смертью хотел бы повидаться с внучкой. Ведь мы должны делать все, что в наших силах, чтобы исполнить последнее желание умирающего. Но выполнить вторую просьбу старика под силу лишь Господу Богу: Гаспар хотел узнать, что стало с Ноэми, его второй дочерью, умерла ли она богоугодной смертью или по сей день живет и благоденствует. Но Ноэми во Франции, и нет человека, который мог бы успокоить бедного старика.
— Есть такой человек.
— Кто же он?
— Я.

Часть вторая

I

Эберхард любезно предложил незнакомцу остановиться в лесном домике Гаспара, и новый друг принял предложение с самой горячей благодарностью.
— Мне только не хотелось бы показываться на глаза старому Гаспару, пока не приедет Йонатас, — сказал он. — Как только старик увидит внучку и его первое желание исполнится, я обещаю выполнить и его вторую просьбу.
Незнакомец говорил с Эберхардом доверчиво и убедительно, поэтому мальчик согласился, хотя эти слова и озадачили его. По мере того как они приближались к дому, незнакомец все более замедлял шаг. Грудь его вздымалась от волнения: казалось, ему трудно дышать. Очутившись перед домиком, утопавшим в зелени винограда, он внезапно остановился, не в силах сделать больше ни шагу. Эберхард смотрел на него с удивлением, но расспрашивать не решался. Наконец незнакомец справился с волнением и переступил через порог. Эберхард проводил его в комнату, наиболее удаленную от той, где находился больной; там гость и провел остаток дня, то отдыхая, то принимаясь писать письма. Потом наступила ночь, такая же ясная и светлая, как накануне, и когда Эберхард заглянул вечером к своему новому знакомому, тот попросил отвести его в замок. У мальчика был свой ключ от калитки в парк, и он мог беспрепятственно появляться и исчезать. Мы уже говорили, что двое или трое слуг, оставленных графом Максимилианом в замке, не обращали на его сына никакого внимания, поэтому ему не составляло труда исполнить просьбу незнакомца и провести его в старое обиталище семейства Эпштейнов.
Сначала они очутились в саду.
С этого момента Эберхард не переставал удивляться. Казалось, сад воскресил в душе незнакомца тысячи воспоминаний. Он останавливался возле каждого куста, возле каждого дерева. Проходя мимо беседки, он сел на скамью, сорвал ветку жимолости, поднес ее к губам. Выйдя из сада, они попали в замок. После смерти Альбины здесь ничего не изменилось. Незнакомец сразу направился в часовню. Там было темно, только полоска лунного света, проникавшего сквозь цветные стекла окна, падала на обитую бархатом скамеечку для молитвы, где все еще лежала Библия, раскрытая на той самой странице, которую не дочитала Альбина. Незнакомец упал на колени, уронил голову на раскрытую книгу и погрузился в страстную молитву.
Эберхард стоял в дверях и смотрел на человека, которого он видел впервые, но для которого, казалось, каждый предмет в замке таил в себе какое-то воспоминание. Прошло четверть часа. Незнакомец встал с колен. Теперь он сам вел Эберхарда — и вел прямо в красную комнату.
Перед входом Эберхард остановил незнакомца, уже взявшегося за дверную ручку:
— Это была комната моей матушки.
— Я знаю, — ответил незнакомец.
И он вошел в комнату. Мальчик двинулся следом.
Комнату освещал только лунный свет, но он был достаточным, чтобы можно было различать предметы.
Незнакомец оперся на большое дубовое кресло.
— Это кресло моего дедушки, графа Рудольфа, — сказал Эберхард.
— Я знаю, — снова ответил незнакомец.
Он придвинул другое кресло, похожее на первое.
— Это кресло моей бабушки Гертруды, — сказал мальчик.
— И это мне известно, — ответил гость.
Потом незнакомец встал у дверей и стал смотреть на кресла. Видимо, даже то, как они теперь стояли, пробудило в нем какое-то глубокое и давнее воспоминание, потому что он закрыл лицо руками и разрыдался.
Прошло несколько минут.
— А теперь, — сказал незнакомец, — спустимся в склеп.
Эберхард знал только один путь в склеп — через часовню, поэтому он повернулся, намереваясь выйти из комнаты, но рука незнакомца остановила его.
— Иди сюда, — позвал он.
Удивленный Эберхард покорно последовал за странным гостем, который, видимо, знал замок лучше, чем он сам. Незнакомец подошел к гобелену, висевшему между окном и изголовьем кровати, и прикоснулся рукой к стене. К великому изумлению Эберхарда, стена пришла в движение; в лицо ему ударил влажный ветер, и его глаза, привыкшие видеть в темноте, подобно глазам диких зверей, с которыми он проводил ночи в лесу, различили ступени какой-то лестницы.
— Иди за мной, — сказал незнакомец.
Все больше и больше удивляясь, мальчик последовал за гостем.
По мере того как наши ночные странники спускались по ступеням этого своеобразного коридора, проложенного вдоль стены, они все явственнее различали мерцающий внизу слабый свет. Это была лампа, горевшая в склепе: по распоряжению одного из предков Эберхарда она должна была гореть постоянно.
Эберхард и незнакомец оказались перед небольшой решетчатой дверцей. Она была заперта, но спутник Эберхарда пошарил рукой за колонной, вынул оттуда висевший на гвозде ключ и открыл замок. Эберхард вспомнил, что не раз замечал эту дверцу, когда бывал в склепе, но никогда не интересовался, куда она ведет.
Мальчик преклонил колена возле могилы своей матери, незнакомец — возле гроба графа Рудольфа. Затем незнакомец, остановившись вначале перед могилой графини Гертруды, направился к могиле Альбины и подошел к мальчику, который молился так самозабвенно, что не заметил его приближения.
Подойдя к Эберхарду, незнакомец некоторое время наблюдал за ним. То, что он услышал, поразило его: это была не молитва, а обычный разговор. Невозможно было поверить, что мальчик обращается к усопшей: он говорил с матерью так, как будто она была жива. Порой он замолкал и с улыбкой прислушивался к чему-то. Незнакомец встал на колени напротив Эберхарда.
Так, словно забыв друг о друге, они оставались достаточно долгое время.
Наконец незнакомец поднялся и взял Эберхарда за плечо.
— Пойдем, — сказал он. — Уже поздно, и ты, наверное, устал.
Склонив голову на могилу матери, мальчик спал…
Шли дни. Незнакомец относился к Эберхарду как к родному сыну, и мальчик, помня о том, что произошло в склепе, привязался к нему. Когда их отношения стали более задушевными, гость попытался расспросить мальчика об отце, но, увы, Эберхард ничего не мог ему сообщить.
— По правде говоря, я даже не уверен, что смог бы сейчас его узнать. Он уехал неожиданно, и с тех пор прошло много лет. Граф всегда заботился только о моем старшем брате Альбрехте, и это, наверное, правильно. Я не жалуюсь: ведь таким образом он полностью препоручил меня матушке, а она любит меня за двоих.
Незнакомец уже заметил, что мальчик говорит о матери как о живой, словно отказываясь признавать тот факт, что она умерла, и пытаясь оспорить материнскую любовь у смерти; это наблюдение еще больше заинтересовало незнакомца, к тому времени уже сильно привязавшегося к Эберхарду.
19"
Их дружба росла с каждым днем, но незнакомец стал не без удивления замечать, что мальчик совсем необразован, хотя было очевидно, что он обладает глубоким, гибким и даже утонченным умом. Однажды гость случайно упомянул имя Наполеона, и Эберхард спросил его, кто этот человек. В то время имя Наполеона было на устах у всех, и Эберхард оказался, наверное, единственным человеком в Европе, которому оно ни о чем не говорило. Тогда незнакомец рассказал ему о блистательной эпопее, в которой Египет был лишь главой, а Аустерлиц — частным эпизодом. Он сказал мальчику, что Наполеон — один из тех редких гениев, подобных Цезарю и Карлу Великому, — гениев, которые появляются в назначенный час и проносятся над землей словно метеоры, пророча будущее и освещая путь целым народам. Но имена Цезаря и Карла Великого звучали для мальчика так же непривычно, как имя Наполеона.
Незнакомец рассказывал ему об Альпах, Италии, Египте; все эти рассказы, ставшие первыми сведениями о внешнем мире для маленького отшельника, вызывали у него такое же наивное удивление, как если бы это были сказки "Тысячи и одной ночи". Но жизнь приучила Эберхарда к чудесному и бескрайнему, ум его был глубок и пытлив, поэтому вскоре мальчик перестал изумляться и только восхищался.
Назад: Замок Эпштейнов
Дальше: КОММЕНТАРИИ