Замок Эпштейнов
ПРЕДИСЛОВИЕ
Однажды во Флоренции долгим и чудесным зимним вечером 1841 года мы сидели у княгини Голицыной. Как было заранее условлено, каждый из нас должен был рассказать какую-нибудь историю, причем непременно фантастическую, и мы уже выслушали всех гостей, кроме графа Элима.
Граф Элим был красивый молодой человек, высокий, бледнолицый, светловолосый и худощавый, склонный к меланхолии, которую еще больше подчеркивали внезапно овладевавшие им припадки безумного веселья, похожие на приступы горячки. Уже не раз в его присутствии речь заходила о призраках и привидениях, и мы неизменно спрашивали его, что он об этом думает. Он отвечал нам убежденным, не допускающим сомнений тоном:
— Я верю в это.
Почему он так верил в привидения? Никто и никогда его не спрашивал. Впрочем, в таких случаях, веришь ты или нет, всегда крайне затруднительно дать объяснение.
То, что Гофман верил в реальное существование своих героев, вполне понятно: он сам видел Повелителя блох и лично знал Коппелиуса.
Поэтому-то, когда прослушав странные и невероятные истории о призраках, видениях и выходцах с того света, граф Элим говорил: "Я верю в это" — никто не сомневался, что это действительно так.
Когда пришла очередь графа познакомить нас со своим рассказом, все обернулись к нему с нескрываемым любопытством. Мы были уверены, что непременно услышим от графа историю, похожую на действительность, а ведь именно это и составляет главное очарование такого рода сюжетов. Мы уже были готовы проявить настойчивость, но он не заставил себя упрашивать: едва княгиня напомнила ему, что пришло его время, он поклонился в знак согласия и попросил извинения за то, что речь пойдет о приключении, случившимся с ним лично.
Нетрудно догадаться, что это предуведомление лишь усилило интерес слушателей. Все смолкли, и граф немедленно приступил к повествованию.
— Три года назад я путешествовал по Германии. Я вез с собой рекомендательные письма к одному богатому франкфуртскому негоцианту, у которого были в окрестностях города прекрасные угодья для охоты. Зная, что я страстный любитель ее, он пригласил меня поохотиться с его старшим сыном (должен вам сказать, что сам он откровенно презирал это занятие, но сын был на этот счет совсем другого мнения).
В назначенный день мы встретились у городских ворот: там нас уже ждали лошади и экипажи. Мои спутники расселись в шарабаны, некоторые вскочили на лошадей, и мы весело тронулись в путь.
Не прошло и полутора часов, как мы прибыли на ферму нашего хозяина, где нас ожидал роскошный ужин. Тут я не мог не признать, что если наш хозяин сам и не любитель охоты, то, по крайней мере, поощрять склонности других он умеет прекрасно.
Нас было восемь человек: сын хозяина, его учитель, пятеро его друзей и я. За столом я оказался рядом с учителем, и мы разговорились. Речь зашла о путешествиях: он побывал в Египте, а я как раз возвратился оттуда. Это обстоятельство и стало причиной возникшей между нами близости. Отношения такого рода кажутся долговечными в момент их зарождения, но в один прекрасный день пути людей расходятся и тогда близость исчезает, как будто ее никогда и не было.
Уже вставая из-за стола, мы с учителем уговорились держаться на охоте рядом. Он дал мне совет: засесть в центре так, чтобы мне были хорошо видны горы Таунус; когда мои товарищи будут гнать дичь, зайцы и куропатки устремятся в леса, покрывающие эти горы, и я смогу из укрытия стрелять в дичь, поднятую не только мною, но и другими.
Мы начали охоту за полдень, а в октябре дни уже коротки, так что я поспешил последовать полученному совету. Вскоре по обилию дичи мы убедились, что быстро наверстаем упущенное время.
Я не замедлил оценить указания моего доброго учителя: зайцы и куропатки так и мелькали передо мной; к тому же целые стаи дичи, которую гнали мои товарищи, устремлялись к лесу, и вся эта живность становилась для меня удобной мишенью. Удача воодушевила меня, и после двух часов охоты я, в сопровождении отличной легавой, направился прямо в горы, твердо пообещав себе держаться на возвышенности, чтобы не терять из виду моих спутников.
"Человек предполагает, а Бог располагает" — эта пословица придумана как раз для охотников. Некоторое время я действительно не терял из виду равнину. Но внезапно в долине скрылась стая красных куропаток — таких я в тот день еще не видел.
Двух из них я убил сразу же, а затем пустился в погоню за остальными: подобно охотнику Лафонтена, я был одержим алчностью…
Прошу меня простить за столь подробное описание псовой охоты, — обратился граф Элим к дамам, прерывая рассказ, — но это поможет вам понять, каким образом я очутился в полном одиночестве и почему за этим последовали столь странные события.
Мы дружно заверили графа, что слушаем его с живейшим интересом, и он продолжал:
— Итак, забыв обо всем на свете, я гнался за куропатками. Стая перелетала из кустов в кусты, с косогора на косогор, из одной долины в другую и увлекала меня все дальше в горы. Я преследовал куропаток с таким пылом, что и не заметил, как небо заволокли тучи: надвигалась гроза. Первый раскат грома заставил меня опомниться. Оглядевшись, я увидел, что нахожусь в глубине какой-то долины, на маленькой полянке, вокруг которой поднимаются покрытые лесом горы. На одной из этих гор я заметил развалины старого замка. Никаких следов дороги вокруг не было. Меня завел сюда охотничий азарт, и я пробирался сквозь заросли кустарника. Теперь нужно было искать проторенную дорогу. Но где она? Я не знал.
Между тем тучи сгущались и все сильнее затягивали небо. Стали чаще раздаваться раскаты грома, и несколько крупных капель дождя с шумом упали на ворох пожелтевших листьев, которые с каждым порывом ветра взлетали в воздух, подобно птицам, сорвавшимся с дерева.
У меня было мало времени; я сориентировался как мог и, сочтя, что маршрут намечен, двинулся вперед, решив не уклоняться от прямой линии. Я рассчитывал, что через четверть льё, самое большее через пол-льё наткнусь на дорогу или тропинку, и они обязательно куда-нибудь меня выведут. Кроме того, в этих горах ни людей, ни животных бояться не стоит: разве что встретятся какой-нибудь бедный крестьянин да пугливая дичь. Стало быть, самое худшее, что меня ожидало, — ночь под деревом, что само по себе и не так страшно, если бы только небо с каждой минутой не становилось все более угрожающим. Нужно было во что бы то ни стало найти кров. Я собрался с силами и зашагал вдвое быстрее.
К несчастью, мне пришлось идти по склону, покрытому лесной порослью, что создавало множество препятствий и заставляло меня часто останавливаться: то на моем пути оказывался кустарник, такой густой, что перед ним пятилась моя собака; то расщелина, какие часто встречаются в горной местности, заставляла меня делать большой крюк. В довершение всех моих бед внезапно совсем стемнело и дождь начал лить с такой силой, которая удручает странника, не имеющего надежды найти где-нибудь приют. Кроме того, обед у нашего гостеприимного хозяина все более отдалялся, а физические упражнения, которым я предавался в течение последних шести часов, весьма способствовали возбуждению хорошего аппетита.
По мере того как я продвигался вперед, лесная поросль постепенно сменилась лесом. Идти стало легче, но, по моим расчетам, из-за тех крюков, что мне приходилось делать, я несколько уклонился от намеченного маршрута. Это, однако, не особенно меня беспокоило. С каждым шагом лес становился все более густым и наконец превратился в настоящую чащу. Я пробирался все дальше и, пройдя около четверти льё, как и предвидел, нашел тропинку.
Теперь предстояло выбрать, в какую сторону идти: направо или налево. Я был в полнейшей нерешительности и в конце концов отдался на волю случая, двинувшись направо, а точнее говоря, последовав за своей собакой, выбравшей это направление.
Будь я в укрытии, под каким-нибудь навесом, в каком-нибудь гроте, в каких-нибудь развалинах, картина, представшая моему взору, привела бы меня в восхищение. Молнии вспыхивали одна за другой, причудливые отблески мерцали в листве деревьев. Глухие стоны грозы слышались сначала в одном конце долины, потом катились по ней, отдавались гулким эхом в другом ее конце и наконец смолкали вдали. Могучие буки, гигантские сосны и столетние дубы клонились под порывами ураганного ветра, словно пшеничные колосья от майского ветерка. Деревья противились натиску бури и стенали, изнемогая в неравной борьбе. Ураган гневно обрушивал на лес дождь, молнию, ветер, а лес протяжно отзывался грустной и торжественной жалобой, какую исторгает несчастный, несправедливо преследуемый ударами судьбы.
Но я был слишком слаб перед лицом этого неистовства природы, слишком остро чувствовал натиск стихии, чтобы испытывать в ту минуту поэтические чувства. С неба на меня низвергались потоки воды. Я вымок до нитки, а голод становился все более мучительным. Между тем тропинка, по которой я упорно следовал, как будто становилась шире и отчетливее. Было очевидно, что она приведет меня к какому-нибудь жилью.
И действительно, после получаса моих странствий среди буйства стихий я увидел при свете молнии, что тропинка ведет меня прямо к какому-то домику. Окрыленный надеждой обрести, наконец, кров и гостеприимство, я тут же забыл о своей усталости, ускорил шаг и через минуту уже стоял перед этим вожделенным приютом. Но, к великому разочарованию, я не заметил в окнах огня. Было еще слишком рано для того, чтобы хозяин лег спать, однако двери и ставни домика были плотно закрыты, и весь его внешний вид создавал впечатление, что он необитаем. Между тем, несмотря на разрушительные последствия урагана, все вокруг свидетельствовало о ежедневной заботе: виноградная лоза, листья которой наполовину облетели, вилась вдоль стены; розовые кусты, сохранившие несколько поздних цветков, были отделены от дорожек деревянной изгородью и образовывали маленький сад. В полной уверенности, что меня никто не услышит, я все же постучал.
И в самом деле, мой стук смолк, не вызвав в доме никакого ответного движения. Я крикнул, но никто не отозвался.
Признаюсь вам, если бы у меня была возможность проникнуть в дом, я бы непременно ею воспользовался, невзирая на отсутствие хозяина. Но двери и ставни были не только закрыты, но и наглухо заперты, а я, признаться, не до такой степени верил в немецкое гостеприимство, чтобы отважиться взломать их.
Одна мысль несколько утешала меня: этот домик не мог быть здесь единственным жилищем. Значит, где-нибудь неподалеку должны находиться деревня или замок. Я решил сделать последнюю попытку и постучал сильнее, но, поскольку и это не возымело никаких последствий, отправился на дальнейшие поиски.
Как я и думал, в двухстах или трехстах шагах я обнаружил ограду какого-то парка. Некоторое время я двигался вдоль нее, отыскивая калитку; пролом в стене, на который я вскоре наткнулся, избавил меня от дальнейших поисков. Перешагнув через обломки, я очутился в парке.
Этот парк, должно быть, служил когда-то местом для прекрасных прогулок его сиятельных владельцев. В Германии такие роскошные парки еще и теперь можно кое-где обнаружить, тогда как во Франции их через пятьдесят лет уже совсем не останется. Это было нечто вроде Шамбора, Мортефонтена или Шантийи. Но если хижина и прилегающий к ней сад, которые я только что видел, с первого взгляда обнаруживали тщательный уход за ними, то этот величавый парк казался заброшенным, неухоженным и одиноким.
Когда тучи немного расступались, буря на время стихала и в природе восстанавливалось минутное спокойствие, этот некогда великолепный парк при слабом лунном свете являл взору плачевную картину одичания: везде разросся кустарник, а деревья, вырванные из земли бурей или рухнувшие от старости, лежали поперек аллей так, что поминутно приходилось продираться сквозь ветви или перешагивать через распростертые, оголенные стволы, подобные мертвым телам. Это зрелище сильно удручало меня, и надежда обнаружить в замке, к которому вели мрачные, заросшие аллеи, какое-нибудь живое существо, становилась все слабее.
Дойдя, однако, до какого-то перекрестка, где четыре из пяти когда-то стоявших здесь столбов лежали на земле, я заметил свет, мелькнувший, казалось, в окне и немедленно исчезнувший. Как ни мимолетен был этот проблеск, его оказалось достаточно: я устремился в направлении к нему и минут через десять вышел из парка. На противоположном конце лужайки в окружении деревьев стояла черная громада. Я решил, что это замок.
Подойдя ближе, я увидел, что не ошибся. Однако свет, похожий на блуждающую звезду, совсем исчез, и чем ближе я подходил к этому странному зданию, тем более оно казалось мне необитаемым.
Это был один из тех часто встречающихся в Германии старых замков, архитектура которых, вопреки многочисленным переделкам, произведенным по небходимости или по прихоти хозяев, ясно указывает на то, что они построены в XIV веке. Чувство бесконечной грусти охватило меня при виде этого внушительного сооружения: ни одно из десяти или двенадцати окон, располагавшихся на фасаде, не было освещено. Окна одной из комнат были закрыты внешними ставнями, но, одна из них, нарушая последовательность ряда, была наполовину разбита, и я понял, что эта комната так же темна, как и остальные, иначе свет проникал бы через отверстие в ставне. На других окнах тоже, видимо, когда-то были ставни, но сейчас они либо были вовсе сняты, либо почти полностью отвалились и висели на одной петле, напоминая сломанные крылья птиц.
Я окинул взором весь фасад в поисках входа во внутренний двор, откуда надеялся увидеть разыскиваемый мною свет. И вот между двух башенок в конце стены я обнаружил дверь, которая сначала показалась мне прочно закрытой. Я все же толкнул ее, и она сразу поддалась из-за отсутствия какого-нибудь запора.
Я ступил на порог, затем нырнул под темную арку и наконец оказался во внутреннем дворе, заросшем травой и кустарником. В глубине двора сквозь мутное стекло одного окна пробивался, будто сквозь туманную пелену, благословенный свет, который я уже начал было считать плодом моего воображения. Два старика, вероятно муж и жена, сидели при свете лампы, греясь у очага. Я поискал вход: он оказался прямо у окна. В спешке я нечаянно задел рукой задвижку, и дверь резко распахнулась. Старуха вскрикнула. Я поспешил как можно скорее рассеять страх, в который мое неожиданное появление повергло этих мирных людей.
— Не бойтесь, друзья мои, — заговорил я, — заблудившийся охотник, смертельно уставший, изнемогающий от голода и жажды просит у вас стакан воды, кусок хлеба и постель.
— Простите моей жене ее испуг, — сказал старик, вставая мне навстречу. — Этот замок стоит в столь пустынном месте, что лишь по воле несчастного случая сюда забредает странник. Поэтому неудивительно, что, увидев вооруженного человека, бедная Берта так испугалась. Хотя, хвала Господу, ни нам, ни нашему хозяину не приходится бояться воров.
— Во всяком случае, друзья мои, на этот счет вы можете быть спокойны. Я граф Элим М. Я знаю, мое имя вам ни о чем не говорит, но вы, может быть, знаете господина фон Р. из Франкфурта. У меня были к нему рекомендательные письма, и он пригласил меня на охоту, во время которой я, погнавшись за стаей красных куропаток, заблудился в горах Таунус.
— Ах, сударь мой, — ответил старик, в то время как его жена с любопытством разглядывала меня, — мы ведь никого не знаем в городе. Я думаю, уже лет двадцать ни я, ни моя жена там не были, но нам и не нужно больше никаких объяснений. Вы хотите есть, пить и нуждаетесь в отдыхе. Ужин мы вам сейчас приготовим. Что касается постели (тут старики переглянулись), то с этим будет труднее, ну да там увидим.
— Не беспокойтесь, друзья мои, я прошу только небольшую часть вашего ужина и кресло где-нибудь в уголке замка.
— Предоставьте все нам, сударь, — сказала старуха. — Обсушитесь и обогрейтесь, а уж мы за это время постараемся сделать все что в наших силах.
Совет обсушиться и обогреться был отнюдь не праздным: я вымок до нитки, и зубы мои стучали от холода. Моя собака, впрочем, подавая мне пример, уже улеглась возле очага, стойко перенося исходящий от него жар, такой сильный, что в нем могла бы свариться вся моя дичь, потребовавшая столь утомительного преследования.
Поскольку я решил, что запасы в кладовой стариков невелики и, по всей вероятности, ужин их ограничивается вареным мясом с овощами и содержимым кастрюли, кипящей на очаге, я предоставил свою охотничью сумку в их распоряжение.
— Признаюсь, это кстати, — сказал старик, откладывая несколько куропаток и молодого зайца, — теперь, сударь, мы сможем их присоединить к нашему скудному ужину, а то мы, зная, как вы голодны, беспокоились, что не сумеем вас как следует накормить.
Тут муж и жена о чем-то пошептались, после чего старик вышел из комнаты, а его жена принялась ощипывать куропаток и свежевать зайца.
В течение десяти минут я всячески поворачивался перед очагом и несколько обсох. Тем не менее, когда старик вернулся, от моей одежды все еще шел пар.
— Сударь, — обратился он ко мне, — не желаете ли пройти в столовую? Там большой камин, и вам будет лучше, чем здесь. Ужин вам сейчас подадут.
Я пробормотал, что не стоило ему беспокоиться: я и здесь прекрасно себя чувствую и был бы счастлив отужинать с ними за одним столом. Поклонившись, он отвечал, что не достоин подобной чести со стороны господина графа. И поскольку он все время стоял возле двери с шапкой в руках, мне ничего не оставалось, как встать и дать ему понять, что я готов следовать в приготовленные для меня апартаменты. Старик вышел из комнаты; я последовал за ним. Моя собака, протяжно заскулив, нехотя поднялась и тоже поплелась за нами.
Я так спешил снова оказаться поближе к огню, что не особенно обращал внимание на коридоры и комнаты, по которым мы проходили, и заметил только, что все они находились в совершенном запустении.
Но вот открылась дверь; я увидел пламя гигантского камина и немедленно направился к огню, но Фидо, лапы которого вновь обрели упругость, оказался там раньше меня.
Главной моей заботой было согреться, но, едва расположившись перед камином, я увидел накрытый стол. На скатерти из той восхитительной материи, которую вывозят из Венгрии, была расставлена превосходная посуда.
Это неожиданное великолепие возбудило мое любопытство. Я оглядел приборы и тарелки: они были чрезвычайно дорогие и отличной работы; на каждом предмете был изображен герб владельца, а над ним — графская корона.
Пока я все это разглядывал, дверь снова открылась и вошел слуга в ливрее. В руках он нес серебряную супницу, не уступавшую по роскоши остальной посуде. Подняв глаза, я узнал в слуге своего недавнего знакомца.
— Но, друг мой, — сказал я старику, — повторяю вам: вы слишком со мною церемонитесь. Право же, мысль о том, сколько беспокойства я вам доставляю, не позволяет мне вполне насладиться вашим гостеприимством.
— Мы прекрасно знаем, какие почести должно воздавать господину графу, — ответил старик, ставя супницу на стол и почтительно кланяясь, — мы обязаны принимать вас так хорошо, как только можем. Граф Эберхард был бы недоволен, если бы мы поступили иначе.
Пришлось смириться. Я хотел было сесть на стул, но странный мажордом придвинул мне большое кресло, видимо принадлежавшее хозяину дома. На спинке кресла были изображены тот же герб и та же корона, какие я уже видел на посуде.
Я занял указанное место, а так как был страшно голоден, то просто набросился на еду. Надо сказать, что все блюда, включая доставшуюся мне часть ужина стариков, были чудесно приготовлены, но особенно великолепны были вина: лучшие сорта бордоского, бургундского и рейнского.
Все это время старик рассыпался в извинениях, что не может принять меня как подобает.
Столько же из любопытства, сколько желая отвлечь его от этих опасений, я спросил, кто его хозяин и живет ли он в замке.
— Мой хозяин — граф Эберхард фон Эпштейн, последний из своего рода. Он не только постоянно живет в этом замке, но и не покидал его вот уже двадцать пять лет. Болезнь одного дорогого ему человека заставила его отправиться в Вену. Он уехал туда шесть дней назад, а когда вернется, мы не знаем.
— А что это за маленький домик, такой ухоженный, милый, весь в цветах, который я заметил в четверти льё отсюда? Он так не похож на замок.
— Это и есть настоящее жилище графа Эберхарда, — ответил старик. — Старые жильцы умерли, и после смерти последнего из них, смотрителя охоты Йонатаса, господин граф там поселился. Все дни он проводит в этом домике, а в замок возвращается только на ночь. Ведь замок Эпштейнов, как вы видели, все больше разрушается. Кроме красной комнаты, здесь не осталось ни одного помещения, пригодного для жилья.
— А что это за красная комната?
— Это та комната, в которой жили из поколения в поколение все Эпштейны. В этой комнате все они родились, в ней все они и умерли — все, от графини Леоноры до графа Максимилиана.
Произнося эти слова, старик понизил голос и тревожно огляделся. Я прекрасно это заметил, но ничего не сказал и больше не расспрашивал его. Меня занимали мысли о странном и загадочном человеке: о последнем представителе рода Эпштейнов, одиноко живущем в старом замке, который, быть может, когда-нибудь погребет под своими развалинами могилу его владельца.
После ужина, утолив голод и жажду, я захотел спать, поэтому, встав из-за стола, попросил моего услужливого мажордома проводить меня в спальню.
Тут, как мне показалось, старик выказал некоторое замешательство и стал невнятно бормотать какие-то извинения. Потом, словно приняв какое-то решение, он твердо сказал:
— Хорошо, господин граф, соблаговолите следовать за мной.
Я направился за ним следом. Фидо, который так же сытно поужинал, как хозяин, и теперь лежал у камина, с тихим ворчанием встал и пошел за нами.
Старик привел меня в ту самую комнату, куда я попал с самого начала. Кровать была застелена чистым и тонким бельем.
— Позвольте, это же ваша комната! — удивился я.
— Не сердитесь на нас, господин граф, — отвечал старик, ложно истолковав мое удивление. — Во всем замке нет другой комнаты, где вы могли бы переночевать.
— Но где же вы с женой будете спать?
— В столовой: там есть большие кресла.
— Ну нет! Этого я не могу допустить! — воскликнул я. — В кресле буду спать я. А вы ложитесь в свою постель и отведите мне другую комнату.
— Я уже имел честь сообщить господину графу, что в замке нет других жилых комнат, кроме разве что…
— Кроме какой? — спросил я.
— Кроме комнаты графа Эберхарда, красной комнаты.
— Но ведь ты же знаешь, что господин граф не может там спать! — взволнованно воскликнула старуха.
Я пристально посмотрел на них: оба стояли потупившись и были заметно смущены. Мое любопытство, и так уже сильно возбужденное всем, что со мной случилось, возросло до предела.
— Почему же не могу? — спросил я. — Это что, запрет хозяина?
— Нет, господин граф.
— Если бы граф Эберхард узнал, что вы позволили мне расположиться в его комнате, он бы рассердился на вас?
— Не думаю.
— Но почему же тогда нельзя? Вы словно боитесь чего-то, когда речь заходит об этой таинственной красной комнате.
— Дело в том, сударь…
Старик осекся и посмотрел на жену. Та пожала плечами, как бы говоря: "Ну, скажи, если хочешь".
— Так в чем дело? — переспросил я. — Ну же, говорите.
— Дело в том, что в этой комнате живут привидения, господин граф.
Поскольку старик обращался ко мне по-немецки, я подумал, что плохо расслышал и не понял.
— Что вы сказали, друг мой?
— Дело в том, — ответила за него жена, — что там появляются призраки. Вот в чем дело.
— Призраки! — воскликнул я. — Ах, черт побери, если дело только в этом, то можете не волноваться, друзья мои. Я всю жизнь мечтал увидеть привидение. Поэтому я не могу согласиться с вашим великодушным решением оградить меня от этой ужасной комнаты и заявляю, что решительно хотел бы в ней переночевать.
— Вам следовало бы хорошенько подумать, прежде чем настаивать на этом, господин граф.
— О, я уже обо всем подумал. К тому же повторяю вам, я только и мечтаю пообщаться с потусторонними силами.
— Для графа Максимилиана это плохо кончилось, — пробормотала старуха.
— У графа Максимилиана, может быть, были свои причины бояться мертвецов. У меня их нет. Я верю в то, что мертвецы приходят к живым, чтобы или наказать или защитить их. Но покойники не станут вставать из гроба, чтобы наказать меня, ибо я не припомню за всю свою жизнь ни одного дурного поступка и ничего такого, в чем я мог бы себя упрекнуть. Если же, напротив, они явятся, чтобы защитить меня, то у меня опять же нет никаких причин пугаться призраков, посетивших меня со столь дружескими намерениями.
— Нет, все равно, это невозможно, — сказала старуха.
— Но если господин граф действительно хочет… — нерешительно возразил ее муж.
— Не то чтобы я этого хотел, — ответил я, — ибо в этом доме у меня нет права хотеть. Если бы я обладал этим правом, то я бы потребовал своего, говорю вам прямо. Но, поскольку такого права у меня все-таки нет, то я вас прошу.
— Ну, так как же? — спросила старуха.
— Что ж, пусть будет так, как того желает господин граф. Ты же знаешь, граф Эберхард всегда говорил нам: "Гость важнее хозяина".
— Хорошо, но при одном условии: стелить постель мы пойдем вместе. Одна я туда не пойду даже за все золото мира.
— Конечно, — ответил старик. — Сударь, подождите здесь или в столовой, пока мы все приготовим.
— Идите, друзья мои, я подожду.
Они взяли свечи и вышли из комнаты. Старик шел первым, жена следовала за ним. Я сел у огня и погрузился в размышления.
В юности я слышал сотни рассказов о заблудившихся путешественниках и о том, что с ними происходило в старых замках; все эти истории были похожи одна на другую. Я всегда считал подобные рассказы выдумкой и слушал их с недоверчивой улыбкой. И вот теперь я с изумлением понял, что сам становлюсь действующим лицом одной из таких историй.
Ощупав себя, чтобы убедиться, что все это происходит со мною наяву, я огляделся вокруг: действительно, обстановка была самая таинственная. Я вышел наружу, желая убедиться, что нахожусь в том самом замке, который показался мне издалека нагромождением черных, мертвых руин. Небо снова прояснилось, и луна посеребрила верхушки крыш. Стояла тишина; все кругом казалось мертвым. Только из листвы дерева, темный силуэт которого можно было различить в углу двора, раздавался пронзительный крик совы.
Я и в самом деле оказался в одном из тех замков, которые знамениты своими древними традициями и чудесными легендами. И если обещанный призрак еще не предстал передо мной, то на то была его злая воля, ибо замок, где мне предстояло провести ночь, был не менее фантастичен, чем тот, куда Вильгельм привез свою Ленору.
Твердо уверенный, что действую не во сне, а наяву, я вернулся в комнату стариков. Старуха была уже там: так она спешила окончить свое дело. Ее муж остался наверху, чтобы развести огонь.
Вдруг зазвенел колокольчик. Я невольно вздрогнул.
— Что это? — спросил я.
— О, ничего страшного, — ответила старуха, — это муж звонит, он предупреждает, что все готово. Я провожу господина графа до начала лестницы, а он будет ждать наверху.
— Пойдемте же скорее, — взволнованно сказал я. — Признаюсь вам, что мне не терпится увидеть эту знаменитую красную комнату.
Старушка взяла свечу и пошла впереди. Я двинулся следом. Фидо, для которого все эти странствия были полной загадкой, в третий раз встал со своего места у очага и присоединился к нам. На всякий случай я прихватил с собой ружье.
Мы пошли по тому же коридору, который вел в столовую, только, вместо того чтобы повернуть налево, мы свернули вправо и оказались у основания огромной лестницы с каменной балюстрадой; такие лестницы теперь во Франции можно увидеть разве что в королевских дворцах и общественных зданиях. Наверху меня уже ждал старик.
Я поднялся по огромным ступеням, казалось предназначенным для гигантов. Теперь моим проводником стал старик. Вслед за ним я вошел в загадочную красную комнату.
В очаге пылал яркий огонь; два зажженных трехсвечных канделябра стояли на камине. Но и при таком освещении мой взгляд не смог сразу охватить огромное пространство комнаты.
Старик спросил, не нужно ли мне чего-нибудь, и, выслушав мой отрицательный ответ, ушел. Дверь за ним закрылась. Шаги его постепенно удалялись и наконец смолкли. Я оказался в полной тишине и в одиночестве.
Оторвав взгляд от двери, я принялся рассматривать комнату. Как уже упоминалось, с первого взгляда от моего внимания многое ускользнуло, поэтому пришлось исследовать все по отдельности. Я взял канделябр и отправился разведывать.
Комната была обязана своим названием висящим по ее стенам большим гобеленам XVI века, в которых преобладал красный цвет. Эти гобелены изображали в манере живописцев Возрождения сцены из войн Александра Македонского; они были обрамлены широкими деревянными рамами, должно быть заново позолоченными в XVIII веке. Пламя свечей отражалось в сияющих остатках позолоты.
В углу слева от двери стояла большая кровать под балдахином, украшенным изображением герба Эпштейнов и широкими занавесями красной камки. Было видно, что и занавеси, и позолоту на балдахине обновили около четверти века назад.
Между окнами стояли позолоченные консоли эпохи Людовика XIV, над ними — зеркала в лепных рамах, изображающих цветы и птиц. С потолка спускалась огромная люстра из меди и хрусталя, однако было видно, что ею очень давно не пользовались.
Я медленно прошелся по комнате. Фидо сопровождал меня, всякий раз останавливаясь вместе со мной и явно не понимая, чем я так увлечен. Между изголовьем кровати и окном, то есть возле той стены, которая находилась напротив камина, Фидо неожиданно остановился. Он обнюхал обшивку стены, выпрямился, потом снова лег, все время принюхиваясь, возбужденно дыша и выказывая явные признаки беспокойства. Я попытался понять причину его волнения, но внешне все было в порядке: обшивка стены казалась целой. Я несколько раз нажал пальцем в разных местах в поисках невидимой пружины — ничего не произошло. Проведя минут десять в этих бесплодных попытках, я продолжил свое путешествие по красной комнате. Фидо послушно последовал за мной, но все время оглядывался на подозрительное место, желая привлечь к нему мое внимание.
Я снова сел у камина. Опять воцарилась тишина, потревоженная было шумом моих шагов. И еще один звук раздавался среди этого безмолвия — заунывный и монотонный крик совы. Я посмотрел на часы: было десять. Несмотря на то, что я буквально падал с ног от усталости, спать мне уже не хотелось. Эта огромная комната, исходящее от нее дыхание иного века, ее таинственные посетители, о которых рассказывали мне старики, события, вершившиеся здесь на протяжении двух столетий, — все это вселяло в меня такое ощущение, которое невозможно было определить словами. Это был не страх. Нет, это было скорее беспокойство, какая-то неприятная тревога, смешанная с любопытством. Я не знал еще, что именно должно случиться со мной в этой комнате, но уже предчувствовал: что-то произойдет.
Еще с полчаса я просидел в кресле, грея ноги у огня, затем, так ничего не увидев и не услышав, решил лечь спать. Один из канделябров я оставил на камине зажженным и, расположившись на огромной фамильной кровати графов Эпштейнов, подозвал Фидо; пес улегся рядом.
Всем знакомо состояние человека, пытающегося заснуть в тревожном ожидании: глаза сначала медленно закрываются, однако резко открываются вновь при малейшем шуме и взгляд лихорадочно скользит по темной спальне. Комната пуста и безмолвна, и ты опускаешь веки и тревожно поднимаешь их опять.
Так же было и со мной. Два или три раза, уже засыпая, я неожиданно вскакивал на кровати. Но постепенно предметы стали расплываться в мерцающем свете свечей. Фигуры на гобеленах, казалось, начинали плавно двигаться. Огонь отбрасывал фантастические, невообразимые отблески. Мысли мои перепутались, как нити в клубке, и я заснул.
Не знаю, сколько времени я провел в забытьи, только вскоре я проснулся от чувства неизъяснимого ужаса и открыл глаза: свечи оплыли, огонь в очаге потух, на мраморной доске камина еще дымился упавший из канделябра огарок. Я осмотрелся, но ничего не увидел.
Комнату освещал только лунный свет, пробивавшийся через отверстие в сломанной ставне. Как уже было сказано, ощущения у меня были очень странны и неопределенны. Я слегка приподнялся на локте. В этот момент Фидо, лежавший рядом на коврике, жалобно завыл.
От этого протяжного, заунывного воя меня бросило в дрожь.
— Фидо! — позвал я. — Фидо, собачка моя, что случилось?
В ответ на мои слова несчастная собака, дрожа, забилась под кровать и снова заскулила.
В ту же секунду послышались какие-то звуки — будто скрипели петли открывающейся двери.
Затем кусок обшивки отделился от стены и повернулся вокруг своей оси. Это было то самое место, которое так долго обнюхивал Фидо.
И туг я увидел, как на фоне образовавшегося в стене темного квадратного отверстия вырисовывается светлый, воздушный, прозрачный силуэт: совершенно бесшумно, не касаясь пола, ко мне приближался призрак.
Волосы у меня на голове встали дыбом, а на лбу выступили капли холодного пота.
Я отпрянул назад и чуть не свалился с кровати. Тень приблизилась, поднялась на возвышение, где стояла кровать, и секунду разглядывала меня, качая головой и как бы говоря: "Это не он".
Потом я услышал вздох. Тень спустилась с возвышения, прошла через лунный луч, просветивший ее насквозь, еще раз обернулась ко мне, снова вздохнула и исчезла в потайной дверце; та со скрипом закрылась за ней.
Признаюсь вам, я остался лежать, утратив дар речи и не в силах пошевельнуться. Только лихорадочное биение моего сердца убеждало меня в том, что я еще жив. Некоторое время спустя, услышав, как Фидо выбирается из-под кровати, я позвал его. Собака встала на задние лапы, положив передние на кровать. Бедный пес все еще дрожал с головы до ног.
То, что я увидел, отнюдь не было игрой моего воображения или бредом воспаленного сознания. Меня действительно посетило видение, призрак, тень. Я находился во власти сверхъестественных сил. Эта комната была, вероятно, ареной ужасных и таинственных событий. Что могло здесь произойти? Этот неразрешимый вопрос занимал мои мысли до рассвета, поскольку, как вы понимаете, я не смог уже заснуть.
С первыми лучами солнца я вскочил с постели и стал одеваться.
Когда я заканчивал свой туалет, в коридоре послышались шаги. На сей раз это был уж точно живой человек. Шаги смолкли перед моей дверью.
— Войдите, — сказал я.
На пороге появился старик.
— Сударь, я беспокоился, как вы провели ночь, и пришел справиться о вашем самочувствии.
— Вы сами можете убедиться, — ответил я, — оно в полном порядке.
— Хорошо ли вы спали, сударь?
— Превосходно!
Старик немного помедлил.
— И вас ничего не тревожило?
— Ничего.
— Тем лучше. Не желаете ли сделать распоряжения по поводу вашего отъезда?
— Я уезжаю сразу после завтрака.
— Тогда вам его сейчас же подадут. Если вы изволите подождать четверть часа, то, когда вы спуститесь, все уже будет готово.
— Хорошо, через четверть часа.
Поклонившись, старик ушел.
Итак, четверть часа были в моем распоряжении. Именно столько времени мне и нужно было, чтобы кое-что выяснить.
Как только шаги старика затихли, я подошел к двери, запер ее изнутри на засов и направился к тому месту, где ночью открывалась дверца в стене.
В своих поисках я рассчитывал на помощь Фидо. Но на этот раз он отказался даже приблизиться к стене: ни угрозы, ни даже плетка не смогли заставить его сдвинуться с места.
Я попытался найти в деревянной резьбе стены те места, где обшивка расходилась бы, но с виду все было цело. Я нажимал на все выступающие из стены места, но они не поддавались под моими пальцами.
Мне так и не удалось привести в действие ту тайную пружину, в существовании которой я был уверен.
Потратив двадцать минут на эти бесплодные поиски, я был вынужден отказаться от задуманного. К тому же в коридоре послышались шаги старика, а мне не хотелось, чтобы он обнаружил дверь закрытой. Я быстро подошел к ней и отодвинул засов в тот момент, когда старик собирался постучать.
— Завтрак для господина графа готов, — объявил он.
Я взял свое ружье, еще раз бросил взгляд на загадочное место в стене и пошел за слугой.
Войдя в столовую, я увидел, что завтрак накрыт с тем же великолепием, что и вчерашний ужин.
Несмотря на то что меня чрезвычайно занимали ночные происшествия, я не сказал о них ни слова, сообразив, что бесполезно спрашивать у старых слуг, родившихся и состарившихся в этом доме, глубоко привязанных к нему, о тайнах их хозяев. Я побыстрее закончил завтрак, еще раз поблагодарил стариков за оказанное гостеприимство и попросил указать мне дорогу в город.
Старик вызвался проводить меня до тропинки, по которой я мог выйти из гор. Поскольку в мои планы не входило заблудиться во второй раз, я охотно согласился.
Примерно через четверть льё мы вышли на достаточно проторенную дорогу, с которой было уже трудно сбиться. Пройдя еще с полчаса, я был за пределами гор Таунус, а три часа спустя вошел во Франкфурт.
Я спешил увидеться с моим учителем, поэтому, быстро переодевшись, сразу направился к нему. Учитель был сильно обеспокоен моим отсутствием: он уже послал двух сторожей и трех или четырех слуг на поиски.
— Где же вы провели ночь? — сразу спросил он меня.
— В замке Эпштейнов, — отвечал я.
— В замке Эпштейнов?! — воскликнул учитель. — А в какой части замка?
— В комнате графа Эберхарда: он уехал в Вену.
— В красной комнате?!
— Да, в красной комнате.
— И вы ничего там не видели? — в голосе учителя послышались неуверенность и любопытство.
— Конечно, видел. Я видел привидение.
— Да, — пробормотал он. — Это был призрак графини Альбины.
— А кто такая графиня Альбина?
— О, это целая история, и история невероятная, немыслимая, жуткая. Такое случается иногда в наших старых замках, стоящих на берегах Рейна и в горах Таунус. Эта легенда, в которую вы никогда бы не поверили… если бы не провели ночь в красной комнате.
— Клянусь вам, теперь я смогу поверить хотя бы в то, что действительно провел там ночь. Рассказывайте, мой милый учитель; уверяю, у вас никогда еще не было столь внимательного слушателя.
— Хорошо, — согласился мой товарищ по охоте, — но это потребует довольно много времени. Окажите любезность, приходите ко мне отужинать, а рассказ будет на десерт. Мы удобно устроимся перед камином, закурим хорошие сигары, и я поведаю вам эту жуткую легенду, которую наш Гофман наверняка положил бы в основу самого страшного своего рассказа. Конечно, если бы знал ее.
Как вы понимаете, я не преминул воспользоваться этим приглашением. Итак, в условленный час я сидел у моего учителя. И после ужина, как и было обещано, он рассказал мне историю о красной комнате…
— О чем же она? — спросили мы в один голос у графа Элима.
— Рассказ учителя я записал. Получилось длинно и скучно, но если вы хотите, завтра я принесу рукопись и постараюсь побыстрее прочитать ее вам.
— Почему же не сегодня? — нетерпеливо спросил я.
— Потому что уже три часа утра, — ответил граф Элим, — и я полагаю, что пришло время расходиться.
Все согласились с ним и условились собраться завтра в десять часов вечера. Уже без четверти десять все слушатели были на месте. Ровно в десять с рукописью под мышкой вошел граф. Ему едва дали спокойно сесть, настолько всем не терпелось услышать обещанную историю. Мы расположились вокруг графа Элима, и в полной тишине он начал читать повествование, что мы все так ждали.
Часть первая
I
Был сентябрь 1789 года. Европа еще содрогалась от падения Бастилии. Франкфурт, вольный город, но одновременно и место, где избирают императоров, и опасался грохочущей Революции, и возлагал на нее надежды. Что касается жителей замка Эпштейнов, то им она внушала только страх, поскольку владелец замка, старый граф Рудольф, был всецело предан императору, а император готовился объявить французам войну.
Но в тот момент, когда начинается наш рассказ, тяжким бременем на плечи графа легли не одни только политические заботы.
Он сидел в огромном зале своего замка, склонив голову на грудь. Рядом с ним сидела жена. По впалым щекам графини текли слезы, у графа же слезами обливалась душа.
В каждом движении этих благородных и величественных стариков сквозило сдержанное достоинство и трогательная доброта, и их убеленные сединами головы были словно увенчаны святыми деяниями, как сказал бы Шиллер.
Грустно и неторопливо они что-то обсуждали.
— Мы должны простить его, — говорила графиня.
— Но возможно ли это? — отвечал граф. — Если бы не существовало мнения света, я раскрыл бы объятия Конраду и его жене. Но, увы, положение обязывает: на нас смотрит столько глаз! Мы должны быть примером твердости и умирать стоя, даже если сердца наши разрываются от горя. Поэтому я прогнал Конрада, Гертруда. И он никогда больше не вернется, никогда больше мы не сможем обнять нашего сына.
— Мне была бы понятна подобная строгость, — робко возразила мать, — если бы Конрад был нашим старшим сыном. Но после вас главой рода Эпштейнов станет Максимилиан.
— Это не имеет значения, — ответил граф. — Все равно Конрад носит наше имя.
— Но он не переживет вашего гнева, — еще раз попыталась вступиться за сына графиня.
— Значит, мы скорее встретимся с ним там, где отцы могут наконец обнять своих детей.
Граф умолк, почувствовав, что если он скажет еще слово, то разрыдается вместе с женой.
На несколько секунд воцарилась тишина. Затем раздался робкий стук в дверь и, услышав разрешение хозяина, вошел старый слуга Даниель.
— Господин Максимилиан просит оказать ему честь принять его, — объявил Даниель.
— Пусть мой сын войдет, — сказал граф Рудольф. — Максимилиан потерял мое уважение, — с горечью продолжал он, когда слуга ушел, — но зато не опорочил себя в глазах света неравным браком. Он развратен по натуре, но ведет себя пристойно. Он забывает о великодушии, но всегда помнит о том, что он граф. Все-таки он бережет честь дворянина, если не в душе, то хотя бы с виду. Максимилиан достоин чести быть моим преемником.
— А Конрад достоин чести зваться вашим сыном, — сказала графиня.
Тут на пороге появился Максимилиан. Прежде чем войти, он сделал над собой немалое усилие, и обычно жестокое выражение его лица несколько смягчилось, хотя и не исчезло вовсе. Он преклонил колено перед графом, поцеловал руку ему и матери и теперь молча стоял, ожидая, когда отец к нему обратится.
Графу Максимилиану было около тридцати лет. Это был человек высокого роста и мужественного вида, с мрачным и надменным лицом. Движения его были уверенными и властными, а лицо выражало скорее отвагу, нежели ум. Каждый, кто оказывался рядом с ним, невольно подпадал под власть его несгибаемой воли, и именно это высокомерие и самоуверенность часто оказывали сильное воздействие на людей, превосходящих его умом. Любое желание этого человека должно было осуществиться незамедлительно. Трудно было выдержать его неподвижный и дерзкий взгляд: вас охватывало смутное чувство, что гнев его не знает преград и он сам, быть может, не сумеет при необходимости справиться с собой.
Графу Максимилиану, как мы уже говорили, было около тридцати лет, но преждевременные морщины, следы терзаний честолюбия, уже бороздили его чело. У него был широкий лоб, какой часто встречается у немцев; из него можно извлекать звук, свойственный полым предметам. Максимилиан и был пустоголовым гордецом. Нос с горбинкой и тонкие губы также придавали его лицу то властное выражение, которое сразу бросалось в глаза при первой встрече. Когда он хмурился, между его бровей залегала глубокая складка. Он редко улыбался, а когда это случалось, то в его заискивающей улыбке придворного сквозила лживость и алчность. Прямая и высокая фигура графа могла при необходимости почтительно склониться перед властелином. В его внешности, как и в его душе, величие уступало место дерзости, спокойствие — равнодушию, а великодушие — презрительности. Его честолюбие не походило на честолюбие Валленштейна, а скорее напоминало амбиции отца Жозефа, и с первого взгляда было ясно, что досаду за необходимость унижаться перед вышестоящими он вымещает на нижестоящих.
— Прежде чем выслушать вас, сын мой, — торжественно произнес Рудольф, — мне хотелось бы в очередной раз высказать вам мое неудовольствие. Когда вы были юношей, мы смотрели на ваши проступки снисходительно, относя их на счет возраста. Но жизнь не стоит на месте, Максимилиан. Бог призвал к себе вашу жену, но оставил вам сына; вы отец, Максимилиан. К тому же, я уже стар и чувствую, что скоро вам предстоит стать хозяином и повелителем всех наших владений, достойным представителем нашего рода. Не пора ли серьезно подумать о будущем и впредь ответственнее относиться к своим поступкам, которые стали причиной стольких скандалов в нашей округе и стольких бед в замке?
— Мне кажется, отец, — отвечал Максимилиан, — что вы слишком внимательно прислушиваетесь к жалобам простолюдинов. Я дворянин и люблю развлечения, а игры льва не нравятся овцам. Но все же, насколько мне известно, достоинства своего я не терял никогда. Трижды я с оружием в руках защищал свое имя и свою честь. Правда, во всем остальном я действительно не отличаюсь особой строгостью взглядов. Но скажите же, Бога ради, какой новый проступок я совершил? Может быть, мои доезжачие снова вытоптали пшеничное поле? Или мои собаки случайно загрызли кабаниху в угодьях соседа? Или по недосмотру моя лошадь опять затоптала крестьянина?
— Максимилиан, вы обесчестили дочь альпёнигского судьи.
— Увы, это так, — со вздохом признался Максимилиан. — Но вы, отец, не должны обращать внимания на подобные мелочи. Вы же знаете: я, не в пример своему брату Конраду, никогда не унижусь до того, чтобы жениться на простолюдинке.
— О, уж на этот счет я не имею ни малейших сомнений, — прервал его старый граф, и в голосе его прозвучала горькая ирония.
— Так чего же боится ваша милость? Скандала, о котором вы только что говорили? Увы! Ваши опасения напрасны. Случилось ужасное несчастье: Гретхен гуляла вчера одна на берегу Майна. Она, должно быть, хотела сорвать цветок — дикую розу, барвинок или незабудку, — но поскользнулась, упала в реку, и ее унесло течением. Короче говоря, ее тело нашли сегодня утром. Эта неожиданная смерть повергла меня в глубокую скорбь. Я очень любил Гретхен и, — надеюсь, вы простите меня, отец, — пролил немало слез. Зато теперь ваша милость может не опасаться последствий моего увлечения.
— Конечно, — ответил граф, пораженный этим беззаботным сожалением, этим эгоистическим легкомыслием: для сына преступление было всего лишь несчастным случаем и винить в нем оказывалось некого.
Графиня воздела руки к небу, словно умоляя Господа и Гретхен простить ее сына, который не ведал, что творил. Помолчав, граф Рудольф спросил:
— Вы хотели мне что-то сказать, сын мой?
— Да, отец, я хотел просить вас о милости. Не для себя, ибо я всегда старался не гневить вас, а для моего брата Конрада, ведь если он и виновен, сударь, то, право же, и очень несчастен.
— Прекрасно, Максимилиан! Вы поступаете как настоящий брат! — с чувством воскликнула графиня: столь неожиданное проявление благородства чрезвычайно обрадовало ее.
— Да, матушка, вы же знаете, как я люблю Конрада. Это нежное, безобидное, слабое существо, но у него чудесное сердце. Он всегда и во всем уступал мне как старшему, никогда не испытывал ко мне зависти и всегда безоговорочно признавал мое превосходство. Он ведь не виноват, если его предназначение — быть учителем философии, а не носить шпагу. Я знаю, что он совершил немалую оплошность: подумать только, тайно женился по любви на какой-то безродной девице и сделал членом нашей семьи законного сына простолюдинки, вместо того чтобы просто-напросто осчастливить ее бастардом. Это большая глупость с его стороны, я согласен. Но ошибка еще не преступление. Малютка Ноэми очень хороша собой, она, верно, околдовала простодушного Конрада, у которого была первой любовью. В конце концов, отец, все не так уж страшно. Это ведь случилось не со мной. Если бы я, старший сын и глава дома Эпштейнов, совершил подобную глупость, было бы гораздо хуже. Конечно, видя, что вы как отец отнеслись к этому мезальянсу снисходительно, император будет вне себя. Но я поеду в Вену и попытаюсь успокоить его. Мы представим ему отца Ноэми, смотрителя охоты Гаспара, как отставного военного, и со временем эта история забудется. Согласитесь, отец, что только мне повредила бы ваша снисходительность, поскольку я должен унаследовать все ваши титулы и ваше влияние при дворе. Пусть так, из дружбы к милому Конраду я готов претерпеть неприятные последствия этой истории. И я приложу все усилия, чтобы возместить ущерб, нанесенный нашему доброму имени, и вновь завоевать расположение императора; за это будьте спокойны. Но я заклинаю вас, ваша милость, не отправляйте Конрада и его жену в изгнание во Францию, как вы решили. Пусть он живет подле вас. Он будет предаваться своим ученым занятиям, и его тихое, размеренное существование будет почти незаметным. Бедный юноша так нежно привязан к вам, так любит мать! Он не сможет жить вдали от родины, которую никогда не покидал! Изгнание для него хуже смерти, отец!
— Пытаясь оправдать брата, вы исполняете свой долг, Максимилиан. Я же исполню свой долг, отказав вам в просьбе. Ведь Конрад упорствует и не желает расторгнуть этот брак, не так ли?
— Должен признать, ваша милость, что это правда: он непоколебим. Я думаю, бесполезно даже говорить с ним об этом.
— Так вот, если я уступлю ему, разве немецкая знать, считающая себя ответственной за поступки каждого из своих представителей, простит мне это?
— Очевидно, не простит. Но позвольте Конраду хотя бы увидеться с вами и самому все объяснить, отец, — сказал Максимилиан.
— Это невозможно, — быстро ответил старый граф, испугавшись охватившей его нежности. — Это совершенно невозможно.
— В таком случае, да простит меня ваша милость, — сказал Максимилиан, — я позволил себе пригласить брата в замок. Пусть перед отъездом он хотя бы в последний раз увидит ваше лицо. Он, наверное, уже здесь. Да вот он идет сюда. Будьте милосердны, отец, позвольте ему войти.
— Ваша милость, — прошептала мужу графиня, — если я всегда была вам верной и преданной супругой, окажите мне, может быть, — кто знает? — последнее благодеяние: позвольте еще раз увидеть мое дитя.
— Пусть будет по-вашему, Гертруда, но без проявлений слабости, слышите?
Граф Рудольф сделал знак рукой. Быстрыми шагами Максимилиан подошел к двери и открыл ее перед входящим братом. Конрад молча опустился на колени на некотором расстоянии от отца.
Братья во всем были полной противоположностью. Один почти ужасал, другой сразу же располагал к себе. Максимилиан выглядел мужественным и решительным, Конрад же был с виду тщедушен и кроток. Рядом с бледным, обрамленным белокурыми волосами лицом Конрада, которое оживляли только сияющие карие глаза, резче проступали угловатые черты грубого лица Максимилиана, темнее казалась его бронзовая кожа. В его ладони без труда уместились бы обе по-женски хрупкие руки Конрада.
Картина встречи членов семьи Эпштейнов была внушительна и торжественна. Старший брат стоял неподвижно, спокойно и равнодушно созерцая сцену, подготовленную его притворным великодушием. Младший склонил одно колено, весь дрожа от волнения, но вдохновленный некоей тайной мыслью, которая лучилась в его глазах, полных слез. Отец, величавый седовласый и седобородый старик, сидел в резном кресле. Вид его воплощал царственное спокойствие, но душа была в смятении: за внешней суровостью он старался скрыть растроганность. Мать так сжалась на своей скамеечке, что казалась коленопреклоненной. Украдкой утирая слезы, она переводила взгляд, то испуганный, то полный любви, с отца на младшего сына. Фоном для этой семейной сцены служили древние темные стены, покрытые деревянной резьбой; с них, как живые свидетели и судьи смотрели портреты предков.
— Говорите, Конрад, — произнес граф Рудольф.
— Ваша милость, — начал младший сын, — три года назад мне было двадцать лет, моя мечтательная душа жаждала любви. В то время как моего брата Максимилиана, увлекаемого своими порывами, носило по землям Германии и Франции, я уютно чувствовал себя подле вас, подле моей дорогой матушки, я был настолько нелюдимым, что отказывался не только ехать ко двору, но даже посещать соседние замки. Меня не влекли бескрайние просторы. Но если ноги мои ленились, то мысль, повторяю, была пытлива, а сердце порывисто. Единственная женщина, которую я видел тогда, была моя матушка. И когда я встретил на своем пути девушку, прекрасную, какой она и должна была быть, и добрую, какой она и была, мне было безразлично, из какой семьи она происходит, какую фамилию носит (любовь признает только имена), и я полюбил Ноэми, потому что она была прекрасна и невинна.
"Жаль, что меня не было поблизости, — прошептал про себя Максимилиан. — Представляю, с каким удовольствием я бы лишил твою Ноэми этого последнего качества, которым ты столь прельстился, бедный мой братец!"
— Однако же, ваша милость, — продолжал Конрад, — если быть откровенным до конца, признаюсь вам, моя страсть не была слепа и я не тотчас повиновался ей. Нет, я много думал о той пропасти, которая лежит между мной и Ноэми, думал о том, что могу причинить вам боль. Поэтому я решил подавить в себе это чувство. Но моя любовь лишь вспыхнула с новой силой. Меня непреодолимо влекло к дому Гаспара. И вот в один прекрасный день Ноэми призналась, что тоже любит меня.
"Экая честолюбивая девчонка!" — прошептал Максимилиан.
— Что же мне было делать, матушка? Бежать от нее? Я был не в силах. Обмануть ее, Максимилиан? Я не был столь низок. Прийти к вам, отец, и во всем признаться? Но я не осмелился. Я тайно обвенчался с Ноэми. Так я избежал вашего гнева, батюшка, и отсрочил свои мучения. Мне казалось, что наш брак не может оскорбить ни людей, ни Бога. Я ошибся вдвойне. У меня родился сын, и мне пришлось выбирать между вашим гневом, батюшка, и бесчестьем моей жены. Я выбрал ваш гнев, ибо страдал от него я один. Люди хотели разлучить тех, кого соединил Бог, но мое решение остается в силе сегодня, и завтра я не изменю ему. Видите, ваша милость, я признаю, что ваш гнев справедлив. Увы! Я его предвидел заранее. И я сейчас у ваших ног не для того, чтобы отвратить от себя этот гнев, а чтобы знать, удаляясь в изгнание, что вы не презираете меня.
— Конрад, — медленно, глухим голосом начал граф, мы с вами принадлежим к древнему роду, и нам непозволительно оступаться. Волею судьбы мы вознесены над людьми, чтобы они видели нас и брали с нас пример. Может быть, это наш рок, но мы должны покориться ему, и вам это хорошо известно. Нарушив чистоту дворянской крови, вы совершили преступление, Конрад. Между тем ветер Революции, дующий из Франции, должен был бы внушить вам твердость. Ведь теперь, когда дворянские привилегии стали источником опасности, мы должны дорожить ими больше чем когда-либо. Как дворянин и отец семейства, я в ответе за поступки всех его членов, поэтому моя непреклонность должна стать ответом на вашу слабость; пусть же старик будет прям и тверд там, где дрогнул юноша. Отправляйтесь во Францию и верно служите королю Людовику Шестнадцатому. Дальнейшие указания вы получите позднее. Вы спросили меня, презираю ли я вас. Вот мой ответ и мое оправдание. Когда ваша кормилица принесла мне вас, Конрад, я взял вас на руки и, подняв над головой, доверил вашу судьбу сначала Богу, потом императору, потом немецкой аристократии, а затем моим знатным предкам. И, пока я жив, я отвечаю за вас перед пращурами моими, перед знатью, перед императором. Поэтому я отрекаюсь от вас. Но, может быть, завтра, на небесах, перед Всевышним, я буду гордиться вами.
— Отец! — вскричал Конрад. — Я обожаю вас, я благоговею перед вами! Вы великий человек, в вас уживаются суровость и великодушие. Вы повергаете меня в отчаяние, но и переполняете мое сердце гордостью за то, что я ваш сын. Я буду достоин вас, ваша милость. Я должен искупить свою вину перед семьей, и я искуплю ее так, как подобает одному из Эпштейнов. Прощайте же:
Не приближаясь к отцу, Конрад низко поклонился. Старик махнул ему на прощание рукой, но ничего не сказал, ибо им овладело волнение и он боялся, что не выдержит и раскроет сыну объятия. Что до графини, то она не решалась и взглянуть на Конрада. Она молилась, опустив голову и сложив руки, и слезы текли по ее увядшему лицу. Конрад и с ней попрощался издали, но, вопреки негласному правилу этикета, подтвержденному на этой прощальной встрече, не удержался и послал воздушный поцелуй той, что носила его в своем чреве. Больше, однако, гордый молодой человек, беря пример с графа, не позволил себе ни одного проявления слабости, так что старик остался доволен сыном.
— Проводите вашего брата до порога, — сказал старый граф Максимилиану, который на протяжении этой необычной и впечатляющей сцены стоял, молча покусывая губы.
— Если ваша милость не возражает, — сказал старший сын, — я вернусь и мы продолжим разговор.
— Я жду вас, — проговорил старик.
Оба брата ушли. Один из них — навсегда.
Никто не знает, что произошло между отцом и матерью, когда они остались одни со своим горем, ибо только Бог видел их слезы и слышал стоны, идущие из глубины их истерзанных сердец. Когда через четверть часа Максимилиан вернулся, они уже обрели видимость душевного спокойствия и родительской власти.
— Теперь, ваша милость, — сказал Максимилиан, — когда ваш приговор не подлежит обжалованию, а Конрад с женой и сыном уже уехали, я должен признать, что вы поступили так, как следовало.
— Не правда ли, Максимилиан, — проговорил граф с горькой усмешкой, — ты ведь и в самом деле так думаешь?
— Да, отец. Император не простил бы вам снисходительность по отношению к Конраду и, без сомнения, надолго лишил бы наше семейство своей благосклонности.
— Я поступил так во имя чести, а не во имя почестей, — изрек старик.
— В наше время граница между этими понятиями стирается, отец.
— Так о чем же вы хотели со мной поговорить, сын мой? — строго прервал его граф.
— Вот в чем дело, отец. Вы сейчас приняли суровое, но мудрое решение. Однако ваша репутация в обществе все-таки пострадала, и я хочу поправить положение. Всего год назад я потерял жену Берту, но она оставила мне наследника, моего сына Альберта, и я мог быть спокоен за будущее рода, поэтому мне и в голову не приходила мысль о новом браке. Однако теперь представляется возможность заключить блестящую партию и тем самым заслужить одобрение императора. Речь идет о дочери одного из ваших старых друзей, отец, герцога фон Швальбаха, который сейчас пользуется в Вене огромным влиянием.
— Вы говорите об Альбине фон Швальбах, Максимилиан? — спросила графиня.
— Да, матушка. Она единственная наследница и принесет нашему дому большое состояние.
— Моя сестра-аббатиса, — сказала графиня, — в монастыре которой воспитывалась Альбина и у которой я справлялась о дочери нашего друга, говорила мне, что Альбина — девушка замечательной красоты.
— К тому же, — заметил Максимилиан, — ей принадлежит превосходное поместье Винкель вблизи Вены.
— Моя сестра сказала также, что очарование Альбины сочетается в ней с редкой добротой.
— Не считая того, — добавил Максимилиан, — что герцог фон Швальбах охотно завещает своему зятю титул герцога и все свои богатства, не так ли, отец?
— Какое счастье, — воскликнула графиня, — что я смогу назвать это дитя своей дочерью и заменить ей покойную мать!
— Да, породниться со Швальбахами — большая честь для нас, — заметил Максимилиан.
— Действительно, — сказал граф, — Швальбахи — один из самых знатных и древних родов Германии.
— Так соблаговолите, батюшка, написать вашему старому боевому товарищу и попросить для меня руки его дочери.
За словами Максимилиана последовала довольно продолжительная пауза. Старый граф опустил голову на грудь и, казалось, глубоко задумался.
— Что же вы не отвечаете мне, отец? Как! Вы еще сомневаетесь, ваша милость?! Но вы не можете и не должны отказываться от союза, который придаст еще больше блеска нашей семье.
— Ах, Максимилиан, Максимилиан, — сурово произнес граф Рудольф, — должен вам заметить, пользуясь вашим же разграничением, с которым, впрочем, не могу согласиться, что если в роли дворянина вы безупречны, то в роли мужчины, увы! вы часто вели себя недостойно. Сможете ли вы сделать это дитя счастливым, Максимилиан?
— Я сделаю ее графиней фон Эпштейн, отец.
Снова воцарилось молчание. Отец и сын не могли понять друг друга. Они были совершенно разными и, по сути, чужими людьми, хоть их и связывали кровные узы. Сыну были смешны предрассудки отца, а отец презирал сына за распущенность.
— Позвольте и мне заметить вам, ваша милость, — сказал Максимилиан, — что сейчас предоставляется случай приумножить славу нашего имени, а вы, призванный хранить эту славу, отвергаете подобную возможность, хотя именно вам надлежит заботиться о том, чтобы величие Эпштейнов возрастало, а ошибки их предавались забвению.
— Вашему отцу лучше знать, как следует поступить, сударь мой, — отрезал старый граф, задетый за живое. — Поезжайте в Вену, там вас будет ждать рекомендательное письмо к герцогу фон Швальбаху.
— Тогда я, с вашего позволения, отправлюсь немедленно, — сказал Максимилиан. — Такая знатная и богатая невеста, должно быть, окружена завидными поклонниками — дай Бог, чтобы меня не опередили.
— Поступайте как вам будет угодно, сын мой, — ответил старик.
— Соблаговолите, ваша милость, и вы, матушка, благословить меня в дорогу.
— Благословляю вас, сын мой, — произнес граф.
— Да хранит вас Бог, Максимилиан, — сказала графиня.
Максимилиан поцеловал руку матери, почтительно поклонился графу и вышел из зала.
— А ведь тот, который ушел раньше, — сказал старик жене, когда они остались одни, — даже не осмелился просить нашего благословения. Но мы благословили его, правда, Гертруда? Не имеет значения, что произносят наши уста: Господь склоняет слух к голосу нашего сердца.
II
Оставим теперь берега Майна и мрачный замок Эпштейнов и перенесемся в восхитительные окрестности Вены, на очаровательную виллу в поместье Винкель. Там, среди цветов, резвится прелестное дитя шестнадцати лет — Альбина фон Швальбах. Лицо ее разгорелось, волосы растрепались. В противоположном конце аллеи на каменной скамье сидит отец Альбины — герцог фон Швальбах, настоящий немецкий вельможа, но менее степенный и сдержанный, нежели его старый друг граф фон Эпштейн. Он смотрит на дочь, которая порхает перед ним взад и вперед с кокетливыми ужимками.
— Что с вами сегодня, батюшка? — спрашивает Альбина, внезапно останавливаясь перед отцом. Пробегая мимо него в двадцатый раз, она заметила на устах герцога улыбку, озадачившую ее. — Мне кажется, что вы смотрите на меня каким-то особенным, загадочным взглядом. О чем вы думаете?
— О том большом пакете, запечатанном черным сургучом, от которого, как ты сказала, веет средневековьем. Он прибыл к нам издалека. Вот над ним-то я и размышлял.
— Вот как! Ну, тогда я больше не буду расспрашивать о ваших секретах, батюшка. Я уверена, что это внушительное послание не имеет ко мне никакого отношения, — успокоилась девушка и собралась бежать дальше.
— Напротив, самое прямое отношение, — ответил герцог, — в этом внушительном послании говорится только о моей попрыгунье.
Альбина в недоумении остановилась, широко раскрыв глаза.
— Обо мне? — переспросила она, подходя ближе к отцу. — Так там написано обо мне? Ах, батюшка, покажите мне скорее это письмо! О чем оно? Говорите, да говорите же!
— Тебе делают предложение.
— Ну, не велика важность! — с гримаской пренебрежения на очаровательном личике рассмеялась Альбина.
— Как это не велика важность? — улыбнулся старик. — Черт побери! Что же вам кажется серьезным, сударыня, если даже к замужеству вы относитесь так легкомысленно?
— Но батюшка, вы же прекрасно знаете, что я откажусь. Все эти венские вертопрахи, надворные и тайные советники, дипломаты, пустоголовые и завитые, как бараны, меньше всего на свете меня интересуют и не заинтересуют никогда; вам это хорошо известно, не правда ли? Я вам об этом прямо заявила, и мы, кажется, договорились, милый батюшка, что никогда не будем к этому возвращаться.
— Но ты забываешь, дитя мое, что письмо издалека.
— Ах да! Значит, я должна буду покинуть вас — это еще хуже. Я не хочу с вами расставаться! Не хочу, не хочу! — воскликнула Альбина и побежала догонять бабочку, которая поднялась в воздух и исчезла, как лепесток, влекомый порывом ветра.
Герцог подождал, пока дочь снова приблизится настолько, чтобы услышать его.
— Маленькая притворщица, вы скрываете от меня истинную причину своего отказа.
— Истинную причину моего отказа? — удивилась Альбина. — И какую же?
— Истинная причина — ваша тайная и непобедимая страсть.
— Ах, батюшка, да вы смеетесь надо мной, — сказала Альбина обезоруживающим тоном и снова подошла к отцу.
— Это страсть (безнадежная, к сожалению) к Гёцу фон Берлихингену, всаднику с железной рукой, увы! погибшему при императоре Максимилиане.
— Погибшему, но воскрешенному поэтом, отец: Гёте дал ему вторую жизнь в своей драме. Да, тысячу раз да: несмотря на все ваши насмешки, я люблю его, я его обожаю. О! Какое это благородное и самоотверженное сердце, какой это герой! Как он прост и величав! О! Он умеет и крепко любить, и отважно сражаться! Какое несчастье, что он погиб! Пусть он старый — вы мне все время повторяете, что он старик, как будто для таких людей возраст имеет какое-нибудь значение, — так вот, пусть он старый, но рядом с ним все эти придворные господинчики кажутся мне ничтожными. Да, Гёц фон Берлихинген, Гёц с железной рукой — вот настоящий мужчина. А вы, батюшка, признайтесь, до сих пор предлагали мне каких-то манекенов.
— Дитя, дитя! Тебе нет еще и шестнадцати, а ты хочешь замуж за шестидесятилетнего старика.
— Да, шестидесятилетнего, семидесятилетнего, восьмидесятилетнего! Лишь бы он был такой, как мужественные, храбрые и самоотверженные рыцари Рейна — как Гёц с железной рукой, как Франц фон Зикинген, как Ганс фон Зельбиц.
— Ну что ж, дорогая моя Альбина, — сказал герцог уже серьезно, — тогда тебе повезло, ибо твоей руки просит человек, созданный по образу и подобию твоих героев.
— Ах, батюшка, да вы смеетесь надо мной!
— Ничуть. Посмотри, кем подписано письмо, и убедишься сама. — Герцог вынул из кармана лист бумаги, развернул его и показал дочери.
— Рудольф фон Эпштейн, — прочла Альбина.
— Надеюсь, моя прелестная амазонка, этот человек вам подойдет, — сказал герцог. — Он сражался в Семилетней войне, и, как мне говорили, столь отважно, как будто бы он родился в обожаемом вами шестнадцатом веке, оставившем по себе жестокую память. Конечно, он не так молод… Но ведь тебе безразлично: шестьдесят, семьдесят, восемьдесят лет, лишь бы он был похож на твоих героев, ведь так ты сказала? Рудольфу фон Эпштейн семьдесят два года — это тебе как раз подходит, а уж что касается его знатности, мужества и верности императору, то, надеюсь, ты отрицать их не станешь.
— Уж поверьте, батюшка, — рассмеялась Альбина, — я не так плохо знаю свою родную Германию, и мне известно, что граф фон Эпштейн уже тридцать лет женат на сестре моей милой тетушки, аббатисы монастыря Священной Липы.
— Ну, раз уж мне не удалось вас обмануть, всезнайка, скажу вам правду. Мой старый товарищ просит вашей руки для одного из своих сыновей. С вашей точки зрения, сын этот несчастлив вдвойне: ему едва исполнилось тридцать и у него нет почти ни одного седого волоса. Сам он еще не герой, но принадлежит к героическому роду, и, можешь быть спокойна, со временем он и постареет и поседеет. К тому же, подумай только, сумасбродка, ты будешь жить в старом замке, в горах Таунус, всего лишь в нескольких милях от твоего любимого старого Рейна, в замке, таящем одну из самых фантастических легенд: предание о призраке его хозяйки, которая умерла в рождественскую ночь и потому была наделена способностью вставать из могилы. Впрочем, эта история не кажется мне особенно убедительной. Но, как тебе известно, Поэзия и Рассудительность — эти небесные дочери — подобны снам, из которых одни выходят к людям через роговую дверь, а другие через дверь из слоновой кости; они расходятся в разные стороны, но живут в одном дворце.
— А что это за легенда, батюшка? Вы знаете ее? — спросила Альбина, и глаза ее заблестели от любопытства.
— Недостаточно хорошо, чтобы рассказать тебе. Я слышал ее очень давно от моего старого друга фон Эпштейна, когда мы коротали долгие вечера на бивуаке. Впрочем, твой жених тебе все это расскажет сам: я предупрежу его, что за тобой нужно ухаживать именно таким способом.
— Вы говорите "мой жених", батюшка? Так, значит, вы одобряете этот союз?
— Увы, да, бедное мое дитя. Я безжалостно лишаю вашу любовь главного ее очарования — препятствий. Ведь как это было бы романтично: запретная страсть, тайный брак, мое посмертное благословение, не правда ли? Но что поделаешь: к несчастью, все в твоем женихе — возраст, происхождение, состояние — способствует тому, чтобы я желал этого союза, а главное — вот уже почти пятьдесят лет меня и графа фон Эпштейна связывает нежная дружба. Единственный недостаток молодого Эпштейна — то, что он вдовец и у него есть сын. Но моя Альбина, у которой впереди будущее, может не оглядываться на прошлое. В конце концов, милое мое дитя, письмо отца всего на несколько дней опередило сына, и скоро ты сама сможешь оценить своего жениха.
— И как же зовут сего гордого претендента на мою руку, намеревающегося стать воплощением Гёца и тем самым вытеснить его из моего сердца? — спросила Альбина.
— Максимилиан.
— Максимилиан? Это имя обещает… но для его врагов, не для меня, потому что если он действительно такой, как я мечтаю, то в бою он должен быть несгибаем, а со мною нежен и покорен. Женщинам, в награду за их страдания, обещано и дано волшебное искусство приручать этих львов и одним взглядом повергать в смущение тех, кто сеет страх на поле боя. И потом, знаете, батюшка, — добавила Альбина с комической важностью, — если вдуматься, я все-таки предпочитаю молодого. Когда я стану его женой, он будет на заре своего блистательного жизненного пути, он одержит свои первые победы с моим именем на устах, а я, как Елизавета, буду свидетельницей его подвигов и наградой за них.
— И ты веришь, милое мое дитя, что героические времена рыцарских поединков могут вернуться? — спросил герцог, качая головой.
— А почему бы им и не вернуться?
— Потому, что изобретение пушечного пороха нанесло некоторый ущерб рыцарству. Нет больше ни Роланда, ни Рено, ни Оливье. Как бы отважны они ни были, все они равны перед пушечным ядром: вспомни маршала де Бервика и великого Тюренна.
— Но если перевелись великие воины, батюшка, то остались великие полководцы. Силу сменил гений, и, хотя ничто не сможет заменить Дюрандаль Роланда, Бализарду Рено и волшебное копье Астольфа, все же Густав Адольф, Валленштейн и Фридрих Великий имеют свои достоинства. Не могу объяснить почему, но я возлагаю большие надежды на грядущий век.
— Прекрасно, — рассмеялся герцог, — мы поместим это предсказание в Готский альманах. Ну что ж, — продолжал он, вынимая часы, — пора ужинать, моя прекрасная сивилла. Боюсь снова разочаровать вас насчет будущего, но в моем возрасте солнце и ароматы, поэзия и предсказания уже не утоляют голода.
Альбина покачала головой в знак того, что в ней-то возраст ничего не изменит, взяла отца под руку, и они вернулись в дом.
На следующий день после этого разговора в Вену прибыл Максимилиан фон Эпштейн. Мы уже попытались показать читателю, как в беседе с отцом проявилось необычное и живое воображение Альбины, ее романтические и наивные мечты. Так что появление молодого графа ожидалось с той благосклонностью, на какую была способна ее юная и восторженная душа. Выше мы нарисовали портрет Максимилиана, и легко догадаться, что дочери он понравился гораздо больше, чем отцу. Герцог, искушенный в дипломатии и привыкший распознавать под маской истинное лицо, сразу увидел, что в молодом графе больше честолюбия, чем настоящего достоинства, больше гордыни, чем ума, и больше расчета, чем любви. Но для Альбины внушительная фигура Максимилиана, его бледное и суровое лицо выгодно выделяли его на фоне бесцветных венских поклонников. Она увидела его сквозь призму своего поэтического воображения: его грубость показалась ей прямотой, суровость — простодушием, а холодность — благородством.
"У него простая и гордая душа, — убеждала себя Альбина. — Единственный его недостаток заключается в том, что он на триста лет моложе, чем мои прекрасные рыцари".
Девушка простодушно поверила Максимилиану свои тайные мечты, а уж он позаботился о том, чтобы его поведение не разочаровало невесту. Граф выражал глубокое презрение к протоколам и трактатам, бряцал шпагой, звенел шпорами и строил из себя героя.
Наконец в один прекрасный день Альбина решила узнать, обладает ли молодой граф таким же романтическим воображением, как она сама, и попросила его рассказать легенду замка Эпштейнов. Максимилиан не сильно преуспел в той области риторики, которая называется устной речью, но все же обладал даром живого, убедительного и яркого слова. Кроме того, он очень хотел понравиться. Поэтому он рассказал предание о замке Эпштейнов с такой верой в него, с таким чувством и воодушевлением, что окончательно покорил мечтательную душу девушки. Вот какова была эта история.
Замок был построен в славные для Германии времена, а именно в эпоху Карла Великого, одним из графов фон 17* Эпштейнов, предком нынешних владельцев. Об этих варварских временах потомкам ничего не известно, кроме предсказания волшебника Мерлина; оно гласило, что та графиня фон Эпштейн, которая умрет в своем замке в рождественскую ночь, умрет лишь наполовину. Как и все предсказания, это пророчество было достаточно туманным. Поэтому его очень долго не могли понять до тех пор, пока не умерла жена одного германского императора. Имени этого императора никто уже не помнит, а императрицу звали Эрмангарда.
Вместе с Эрмангардой воспитывалась дочь некоего г-на фон Виндека, которая впоследствии вышла замуж за графа фон Эпштейна. Когда одна из подруг стала графиней, а другая — императрицей, они, несмотря на разницу своего положения, не забыли о детской дружбе. А поскольку императрица жила во Франкфурте, а графиня — в замке Эпштейнов, расположенном всего в трех-четырех льё от города, то давние подруги часто виделись. Кроме того, граф Сигизмунд фон Эпштейн пользовался большим влиянием при дворе и император лично назначил его в свиту императрицы.
Неожиданно ночью 24 декабря 1342 года императрица скончалась. Ее внезапная смерть повергла весь двор в глубокую скорбь. Император, обожавший свою супругу, горевал чрезвычайно. По обычаю, тело императрицы поместили на парадном ложе, и все рыцари и благородные дамы двора были допущены к одру поцеловать руку покойной госпожи. Согласно этикету, эта церемония происходила следующим образом: императрица, в парадных одеждах, с короной на голове и со скипетром в руках, лежала в ярко освещенной часовне. У дверей стоял один из придворных, каждые два часа уступавший место другому. Этот придворный препровождал в часовню того, кто хотел отдать последние почести покойной. Тот преклонял колено, целовал руку своей госпожи, затем возвращался к двери и стучал, после чего его выпускали, чтобы вошел следующий. Входили в часовню по одному.
В первый день Рождества пост у двери Эрмангарды занял граф Сигизмунд фон Эпштейн. Со времени смерти императрицы прошли сутки. Граф Сигизмунд начал дежурство в полдень. Было четверть второго; граф уже впустил к покойной восемь или десять посетителей, когда, к своему великому удивлению, увидел в дверях часовни Леонору фон Эпштейн, свою жену. Его удивление было вызвано тем, что он не послал ей сообщения о смерти императрицы, поскольку собирался по окончании дежурства сделать это сам. Зная о чувстве нежнейшей привязанности, которая графиня питала к Эрмангарде, граф надеялся как-нибудь смягчить удар.
Сигизмунд не ошибся: его жена, должно быть, испытала страшное потрясение, ибо лицо ее покрывала смертельная бледность, сразу бросавшаяся в глаза по контрасту с длинными траурными одеждами графини.
Граф бросился навстречу супруге, но, понимая, что она пришла исполнить свой священный долг, не стал спрашивать о том, как ей стала известна ужасная новость. Он повел ее, безмолвную и безутешную, к дверям часовни, и сам затворил их за ней.
Обычно посещения продолжались недолго. Придворные преклоняли колено, целовали руку императрицы и немедленно удалялись. Но граф Сигизмунд знал, что с его женой будет иначе. Ведь графиня пришла сюда по велению сердца, а не для того, чтобы исполнить обязанность, предписанную этикетом. Поэтому он не удивился, что она не вышла сразу. По истечении четверти часа, так и не услышав условного стука в дверь, граф начал беспокоиться: он опасался, что Леонора не вынесет потрясения. Не решаясь открыть дверь без предупреждения — что было бы нарушением установленной церемонии, — он нагнулся и посмотрел в замочную скважину, со страхом ожидая увидеть графиню без чувств возле тела своей госпожи.
Однако, к великому своему удивлению, ничего подобного граф не увидел. Несколько секунд он смотрел в замочную скважину, а когда выпрямился, пот струился по его мертвенно-белому лицу. Изменения в лице графа были столь разительны, что несколько придворных, стоявших рядом в ожидании своей очереди, спросили, что с ним.
— Ничего, — ответил Сигизмунд, проводя рукой по лбу, — ничего, совершенно ничего.
Придворные снова заговорили о своих делах, а граф, решив, что ему все померещилось, вновь приник к замочной скважине. На этот раз он окончательно уверился в том, что не ошибся. Вот что предстало его взору.
Сигизмунд увидел, что покойная императрица, по-прежнему с короной на голове и со скипетром в руках, сидит на кровати и беседует с его женой, графиней Леонорой.
Эта картина была настолько немыслимой, что Сигизмунд не поверил собственным глазам: это было похоже на сон. Граф, бледнее прежнего, снова выпрямился.
Почти в ту же секунду графиня Леонора постучала, давая понять, что визит к императрице окончен. Граф распахнул дверь и бросил быстрый взгляд в глубь часовни: императрица неподвижно покоилась на смертном ложе.
Леонора оперлась о руку мужа, и они пошли прочь. Сигизмунд обращался к ней с какими-то вопросами, но она ничего не отвечала. Графу предстояло стоять у дверей императрицы еще десять минут, поэтому он расстался с женой в передней, объясняя ее молчание сильным потрясением, а точнее, ничего не понимая вовсе, настолько велико было его смятение.
Придворные продолжали один за другим входить в часовню. Каждый раз граф фон Эпштейн заглядывал в замочную скважину, но императрица все время оставалась неподвижной. Пробило два часа, и вошел обер-шталмейстер, который должен был сменить графа на посту. Сигизмунд едва поклонился ему, уже на ходу сообщив необходимые указания и выбежал вон, устремляясь в императорские покои. Императора он застал в состоянии глубокого отчаяния.
— Ваше величество, — вскричал Сигизмунд, — не плачьте! Отправьте как можно скорее доктора к императрице, — она не умерла!
— О чем вы говорите, Сигизмунд?! — воскликнул император.
— Уверяю вас, государь: только что своими собственными глазами я видел, как ее величество императрица Эрмангарда сидела на смертном ложе и беседовала с графиней фон Эпштейн.
— С какой графиней фон Эпштейн? — изумился император.
— С графиней Леонорой фон Эпштейн, моей женой.
— Мой бедный друг, — сказал император, качая головой, — ваш разум помрачился от горя.
— Что вы имеете в виду, ваше величество?
— Графиня фон Эпштейн… Да поможет вам Бог перенести это несчастье!
— С графиней фон Эпштейн что-нибудь случилось? — встревожился Сигизмунд.
— Графиня фон Эпштейн умерла сегодня ночью.
Сигизмунд вскрикнул и бросился прочь. Он вскочил на лошадь, как безумный промчался по улицам Франкфурта и через полчаса был уже в замке Эпштейнов.
— Графиня Леонора! — звал он. — Графиня Леонора!
Те, к кому граф обращался с вопросами, в слезах отворачивались от него.
Он бросился к лестнице, крича:
— Графиня Леонора! Графиня Леонора!
По дороге он встречал слуг, но не мог ничего от них добиться. Сигизмунд ворвался в спальню жены: графиня лежала на кровати, одетая в черное и такая же бледная, как три четверти часа тому назад, когда он видел ее в часовне. Стоявший возле ее ложа капеллан пел псалмы. Графиня была мертва.
Все дело было в том, что гонец, посланный с трагическим известием, не застал графа Сигизмунда и сообщил о случившемся императору. Граф спросил, не заметил ли кто-нибудь, чтобы с момента смерти, то есть с полуночи, графиня делала какие-либо движения.
— Никаких, — ответили ему.
Он спросил у священника, читавшего молитвы у одра покойной, выходил ли тот из комнаты.
— Ни на секунду, — ответил капеллан.
Тогда граф вспомнил, что было как раз Рождество и что, согласно древнему пророчеству Мерлина, та графиня фон Эпштейн, которая умрет в рождественскую ночь, умрет только наполовину. Леонора была первой графиней фон Эпштейн, умершей в ночь на Рождество. Так, значит, все было наоборот: не Эрмангарда ожила, а Леонора умерла. Усопшая графиня пришла поцеловать руку своей покойной госпожи, и в течение десяти минут он наблюдал беседу двух призраков.
Сигизмунд решил, что рассудок его помутился. Рассказывают, что графиня, наделенная способностью вступать в контакт с живыми людьми, несколько раз посещала супруга во время его болезни, последовавшей за всеми этими ужасными событиями. По прошествии года граф Сигизмунд удалился в монастырь, завещав своему старшему сыну положение, титул и состояние, от которых сам отказался, чтобы посвятить себя Богу.
Говорят, что графиня всегда появлялась в той из комнат замка, которая называлась красной и где была дверь, что вела на потайную лестницу к семейному склепу Эпштейнов. Известно также, что графиня являлась к старшим сыновьям трех поколений Эпштейнов и что появления ее совпадали с какими-нибудь важными семейными событиями. Однако в четвертом поколении эти посещения прекратились. С тех пор графиню Леонору больше не видели, но в замке Эпштейнов сохранилась традиция, согласно которой старший сын в семье спал в красной комнате. Еще известно, что после Леоноры ни одна графиня фон Эпштейн не умирала в рождественскую ночь.
Легко вообразить, какое впечатление произвел на Альбину этот рассказ. Ее жаждущая поэзии душа жадно впитывала в себя каждое слово этой фантастической легенды. Когда Альбина представляла себе, что станет графиней фон Эпштейн и будет жить в древнем замке времен Карла Великого, то ей казалось, что она и в самом деле почти уже очутилась в средневековье — в своей излюбленной эпохе.
Однако Максимилиан не смог бы долго играть свою роль: за ним наблюдал хоть и благосклонный, но весьма проницательный взгляд Альбины. На его счастье, спустя две недели он вынужден был по важному делу вернуться к отцу. Уезжая, он заручился согласием девушки и одобрением герцога, который, впрочем, отсрочил свадьбу на год.
На протяжении этого времени Максимилиан часто наведывался в Вену, но всегда вовремя уезжал. Сначала умерла его мать, вскоре за ней последовал и старый граф. Пока старики были живы, невеста их сына получала от них чудесные письма, в каждой строке которых изливалось их душевное благородство. Эти письма не только поддерживали иллюзии бедной девушки, но и усугубляли их. А вынужденные отлучки жениха благоприятствовали тому, что милый призрак, созданный дивной душой Альбины, по-прежнему заменял ей истинного Максимилиана. Она преклонялась перед ним и мечтала о том, как утешит его во всех его бедах, рассеет тоску его одиночества и одухотворит, как некая королева или фея, своим присутствием старый замок Эпштейнов.
Она часто думала о судьбе графини Леоноры и ловила себя на том, что просит Бога послать ей смерть в ночь на Рождество, чтобы и она могла вставать из могилы и посещать своего супруга, подобно тем женщинам из рода Эпштейнов, которым смерть в рождественскую ночь дарила бессмертие.
Долгожданная свадьба была отпразднована в Вене в конце 1791 года. Сам император подписал брачный контракт, после чего супруги отбыли в замок Эпштейнов.
Приехав в дом мужа, Альбина прежде всего попросила показать ей красную комнату, где после смерти отца жил Максимилиан.
Читателю эта комната уже знакома: мы описывали ее раньше. В те времена она была такой же, как и сегодня.
Спустя две недели после отъезда Альбины внезапно умер от апоплексического удара герцог фон Швальбах, словно его защита и поддержка стали не нужны дочери. В ее жизни, которой предстояло стать сплошной цепью страданий, это событие стало первым большим испытанием.
О Конраде и Ноэми не было никаких вестей, а новый граф фон Эпштейн не упоминал о них вовсе.
III
Прошел год. И в мире, и в замке Эпштейнов многое изменилось: Европа трепетала перед Францией, Альбина — перед Максимилианом.
Революция еще не достигла своего апогея. Король не был казнен, но уже находился в заточении. По раскатам грома можно было судить о грядущей буре. Подобно морским волнам, шумно бьющимся о берега во время прилива, события во Франции захлестнули рейнские провинции, угрожая затопить весь континент. Кюстин уже захватил Майнц и угрожал Франкфурту.
В замке Эпштейнов царил Максимилиан, дав, наконец, волю своему буйному и неистовому нраву. И хотя его поведение не могло сравниться с бесчинствами прошлых лет, надежды Альбины таяли одна за другой. Благородный и возвышенный рыцарь, являвшийся к ней в мечтах, вскоре предстал перед ней таким, каким был на самом деле: низким, тщеславным развратником, для кого брак был обыкновенной сделкой, а жена нужна была, чтобы получать наслаждение. Сначала Альбина сильно страдала, потом смирилась и безропотно терпела грубое и бесцеремонное насилие над своей тонкой и чувствительной душой. У нее, впрочем, почти не было времени предаваться тоске или сожалениям: в Германии стремительно развивались политические события.
Был взят Майнц, захвачены берега Майна, и старая имперская армия отступала под натиском юных войск свободы. Франкфурт должен был пасть со дня на день. Графу фон Эпштейну, замок которого располагался в непосредственной близости от театра военных действий, угрожал плен: Максимилиан считался важной персоной, к тому же он сильно преувеличивал собственную значимость. Кроме того, его вызывали в Вену, поэтому он должен был покинуть родной край и переждать бурю за его пределами. Замок не мог выдержать осады, и бравада в столь безнадежной ситуации была бы безумием.
Но Максимилиан упустил время: французские разведчики отрезали дорогу к Вене. Бегство становилось рискованным и полным всяческих опасностей. В этой ситуации Альбина была бы ему лишней обузой, поэтому Максимилиан решил оставить жену в замке.
Альбина сделала все возможное, чтобы уговорить графа взять ее с собой. Накануне его отъезда она во имя всего святого заклинала мужа не оставлять ее одну. К несчастью, решения, принятые Максимилианом, не подвергались пересмотру. Напрасно Альбина умоляла его: ни просьбы, ни слезы не тронули его сердца.
— Вам нечего опасаться, — сказал ей граф. — Что еще за детские страхи вы себе выдумали? Будучи вместе, мы оба погибнем, а в одиночку — оба спасемся. Я уже поставил вас в известность о том, что этой ночью я переоденусь крестьянином и вместе с Даниелем оставлю замок. Если днем нас задержат, рассеять подозрения будет трудно. Подумайте, чему вы подвергаете себя, отправляясь с нами! Если же я скроюсь и буду вне опасности, то что вам может угрожать? Разве женщин берут в плен? Нет. Французы даже в известном смысле великодушны: заставьте их уважать себя, и они будут с вами почтительны. Впрочем, спорить бесполезно, ибо у нас нет выбора. Если бы моя жизнь принадлежала только мне, будьте уверены, я бы дорого ее продал. Но, думаю, она еще пригодится моей стране. Ну же, Альбина, будьте мужественны! И подумайте о том, что я доверил вам самое дорогое, что у меня есть: моего сына и мою честь. Завтра, Альбина, вы останетесь здесь одна, но забудем о завтрашнем дне, ведь нам еще остается сегодняшний, — добавил Максимилиан почти нежно и обнял заплаканную жену.
Как всегда, Альбина безропотно покорилась его воле. На следующий день граф уехал, а еще через три дня Альбина получила письмо, извещающее ее, что муж находится в полной безопасности. Но за эти три дня в замке Эпштейнов произошло событие, которому суждено было сыграть роковую роль в судьбе несчастной женщины.
Перед наступлением на Франкфурт Кюстин, во избежание неожиданностей, решил разведать окружающую местность. Двум ротам было поручено прочесать ущелья гор Таунус. Предосторожность оказалась не напрасной: недалеко от замка Эпштейнов французы обнаружили засаду, скрывавшуюся в горных лесах. В последовавшей вооруженной стычке французы были вынуждены отступить перед превосходящими силами противника, но хитрость врага была разгадана. Поэтому французы могли, не опасаясь оказаться между двух огней, продолжать наступление на Франкфурт, который и был ими занят на следующий день. В яростной перестрелке обе роты потеряли большое количество солдат и многих наиболее храбрых офицеров.
В их числе был один молодой капитан; было известно только его имя: его звали Жак. Примечательно, что во время переправы через Рейн, то есть как только войска вступили на немецкую землю, он выбросил свою шпагу в реку и с тех пор носил на боку пустые ножны. Лишенный оружия, которое, впрочем, было для пехотного офицера скорее знаком различия, нежели реальной защитой, молодой капитан, тем не менее, благодаря своему хладнокровию, смелости и хорошему знанию местности, был чрезвычайно полезен французам. Он шел на врага в первых рядах, однако поплатился за свою дерзость. Первые же выстрелы, которыми императорские солдаты приветствовали республиканцев, настигли его. Он был ранен в голову и остался лежать на поле битвы, поскольку как свои, так и враги посчитали его погибшим.
Только к вечеру кто-то из новой прислуги замка Эпштейнов (а после смерти отца Максимилиан сменил всю прислугу в доме, сделав исключение лишь дам старого управляющего Даниеля и смотрителя охоты Йонатаса), возвращаясь из Фалькенштейна, услышал чьи-то стоны и обнаружил еще живого капитана Жака. Слуга позвал на помощь двух крестьян, и они отнесли капитана в замок. Там, по приказанию Альбины, раненый был окружен самой неусыпной заботой. Капеллан, искушенный в хирургии, осмотрел рану и оказал капитану первую помощь, и на следующий день жизнь Жака была уже вне опасности.
Альбина искренне заботилась о раненом прежде всего потому, что у нее, как у женщины, всякое страдание вызывало сочувствие. А кроме того, капитан был для нее защитой от мародеров французской армии, а следует заметить, что победители отнюдь не собирались проявлять то благородство, в котором Максимилиан так эгоистически и беззаботно уверял жену. Когда грабители вошли в замок, Жак еще не оправился от болезни, но, невзирая на уговоры капеллана и Альбины, он все же поднялся с постели и, как следует прикрикнув на захватчиков, смог оградить замок и его хозяйку от опасности.
Отныне сочувствие и благодарность молодой графини выражались в удвоенной заботе и предупредительности по отношению к тому, кто спас ей жизнь, а может быть, и больше чем жизнь.
Впрочем, личные достоинства капитана Жака — его благородство, смелость и любезность — не могли не очаровать нежную и восторженную душу Альбины. Единственными его недостатками можно было бы назвать почти никогда не покидавшую его грусть и что-то неуловимо женственное в его облике — свойство, странное для военного человека. Но выражение грусти шло к его бледному лицу, а мужество капитана было всем известно. Под пулями и ядрами он оставался невозмутимым и беззаботным. Этот человек, хрупкий с виду и сильный духом, вызывал восхищение, почти поклонение своих солдат. С другой стороны, его любили и офицеры, ценя в нем разностороннюю образованность и неизменную обходительность. Товарищи прощали ему и немного странные философские идеи, и безумные порывы воображения, недоступные их пониманию. Солдаты дали ему прозвище Жак-храбрец, а офицеры называли капитана Жаком-мечтателем. Все догадывались, что он сражается за некую идею. Личные разногласия самодержцев не заслоняли для него главного — судьбу их народов.
Нетрудно понять, что личность капитана произвела на Альбину сильнейшее впечатление. Жак, действительно, был мужчиной ее мечты: отважным, самоотверженным и пылким, подобно Гёцу фон Берлихингену, красивым и романтическим, подобно Максу Пикколомини.
Поэтому, к великому удивлению капеллана, которому была хорошо известна сдержанность Альбины, между ней и молодым офицером вскоре возникла всем заметная близость. Не прошло и нескольких дней, а они уже звали друг друга по имени: Альбина и Жак.
Жак почти никогда не покидал своих- покоев, где проводил все дни в обществе графини. Казалось, он не хотел попадаться на глаза обитателям замка. Слуги, то и дело входившие в гостиную, где сидели молодые люди, всегда заставали их за веселой беседой. Очевидная непогрешимость и чистота их помыслов были лучшей защитой против всяких толков. Казалось, что две эти непорочные и родственные души уже встречались когда-то в лучшем мире и теперь обрели друг друга на земле. Так они проводили долгие часы в полных очарования беседах, не замечая бегущего времени.
Когда Жак узнал, что через два дня должен покинуть замок и вместе со своей частью отправиться во Францию, он словно очнулся от долгого сна. Два месяца его выздоровления пролетели как один час.
Альбина проводила молодого офицера до крыльца. На прощание он поцеловал ей руку и назвал ее своей сестрой. Альбина пожелала ему всяческих благ и назвала его братом. Потом она стояла на пороге и махала ему вслед платком, пока он не скрылся из виду.
Спустя две недели после отъезда Жака графиня получила письмо от мужа. Он сообщал, что прибудет со дня на день, поскольку отступление французов позволяло ему теперь вернуться в замок.
Так как в коляске добраться до замка было невозможно, то Альбина отправила во Франкфурт нового слугу Тобиаса, который после бегства Даниеля временно исполнял его обязанности. Там он с двумя лошадьми должен был ждать Максимилиана. Со стороны Альбины это было обычным проявлением заботы и предупредительности, которыми она всегда отличалась. Но Максимилиан не обратил на эту любезность никакого внимания: все услуги, что ему оказывали, он считал само собой разумеющимися. Граф вскочил на одну из лошадей, Тобиас — на другую, остальные же слуги из свиты графа должны были добираться до замка кто как сможет.
Едва Максимилиан и Тобиас тронулись в путь, разговор, естественно, сразу же зашел о пребывании французов в окрестностях замка. Граф приказал слуге, почтительно державшемуся позади хозяина, поравняться с ним и ехать рядом, что тот немедленно и сделал.
— Так, значит, французы не тронули замок, насколько я мог судить по письмам графини? — спросил Максимилиан.
— Точно так, господин граф, — отвечал Тобиас, — но только благодаря защите капитана Жака. Потому как, я думаю, если бы не он, нам бы худо пришлось.
— Что еще за капитан Жак? — удивился Максимилиан. — Графиня ничего о нем не писала. Это что, раненый?
— Да, ваша милость. Ганс его нашел в пятистах шагах от замка и перенес к нам. Всю ночь он был между жизнью и смертью. Но господин аббат так умело его лечил, а госпожа графиня уж так о нем заботилась, что через месяц он совсем окреп.
— Но после этого он уехал? — спросил Максимилиан, нахмурившись при упоминании о том, что графиня заботилась о раненом.
— Нет, он тут жил еще месяц.
— Целый месяц! Что же он тут делал?
— Ничего, ваша милость. Он почти все время проводил в покоях госпожи графини. Ну, иногда он выходил вечером прогуляться в парке. Он вроде бы боялся, что его увидят.
Губы Максимилиана побелели, но он спросил недрогнувшим голосом:
— Когда же он уехал?
— Только восемь или десять дней назад.
— А что это был за человек? Молодой или старый, красивый или уродливый, грустный или веселый?
— Ему, ваша милость, с виду было лет двадцать шесть — двадцать восемь. Он был тщедушный, бледный, со светлыми волосами и будто бы все время печалился.
— Ему, должно быть, было довольно скучно в замке? — спросил граф, покусывая губы и продолжая разговор как бы против собственной воли и с той настойчивостью, с которой мы почему-то стремимся узнать роковые для нас вести.
— Никак нет, ваша милость. Вид у него был грустный, но не похоже, чтобы он скучал.
— Ну, разумеется, — сказал Максимилиан, — ведь его навещали товарищи — это развлекало его.
— Ах, господин граф, да он вовсе и не хотел развлекаться. Его фурьер всего два раза и приезжал в замок, пока капитан был здесь, и вовсе не потому, что господин Жак сам его вызвал, а чтобы передать приказания от командира полка.
— Но он, конечно, выезжал на охоту?
— Никогда не видел, чтобы господин капитан взял в руки ружье или сел на лошадь. И Йонатас мне тоже вчера сказал, что ни разу за два месяца его не приметил.
— Да чем же он тогда тут занимался? — воскликнул граф, с трудом сдерживаясь и чувствуя, что ему начинает изменять голос.
— Что делал господин капитан? О, это рассказать нетрудно. По утрам, значит, он играл с господином Альбрехтом. Мальчик очень его полюбил: господин капитан только проснется, а тот уже у него в комнате. Или же, как старик, беседовал с господином аббатом, а господин аббат только и удивлялся его учености. После обеда он занимался музыкой, аккомпанируя госпоже графине на клавесине и сам пел. Для нас, слуг, это было сущее наслаждение. Мы тогда все стояли под дверью и слушали, как они поют — ну, истинно, ангелы. После концерта они читали вслух. А вечером, как я уже доложил господину графу, он иногда прогуливался по парку, но редко.
— Странный офицер, — сказал граф с досадой, — играет с детьми, философствует со стариками, поет с женщинами, читает вслух, гуляет в одиночестве.
— В одиночестве? Да нет, госпожа графиня всегда гуляла вместе с ним.
— Всегда? — переспросил граф.
— Ну да, всегда или почти всегда.
— И это все, что ты знаешь об этом офицере? А какого он происхождения, из какой семьи? Знатный он или безродный, богатый или бедный? Отвечай!
— Что до этого, то тут я ничего не знаю, ваша милость. Это вам все расскажет госпожа графиня — уж она, верно, знает.
— Почему вам так кажется, метр Тобиас? — сказал Максимилиан, искоса глядя на болтливого слугу и пытаясь понять, нет ли какого-нибудь намека в его словах.
— Это я потому говорю, — отвечал Тобиас с той наигранной простодушной добротой, за которой слуги обычно скрывают ненависть к своим хозяевам, — что, по-моему, госпожа графиня уже давно знакома с этим молодым офицером.
— И что же именно заставило вас, господин физиогномист, сделать вывод, что молодой офицер и графиня уже встречались до события, какое их сблизило? — спросил Максимилиан с издевкой, которую Тобиас не мог понять.
— А то, что госпожа графиня звала этого офицера Жаком, а он госпожу графиню — Альбиной.
Не до конца осознавая, что он делает, Максимилиан уже занес было руку с хлыстом, намереваясь ударить по лицу слишком осведомленного наблюдателя, но быстро опомнился.
— Хорошо, — сказал он, ударив вместо Тобиаса свою лошадь, — хорошо. Это все, что мне пока нужно знать. А остальное мне расскажет сама графиня — ты прав, Тобиас.
Лошадь Максимилиана рванулась вперед, и слуга снова остался позади. Всю остальную часть пути Тобиас почтительно держался на расстоянии, поскольку хозяин не делал ему никаких знаков и больше не обращался к нему.
Лицо Максимилиана было неподвижно, но ужасные подозрения терзали его сердце, столь скупое на любовь и столь скорое на гнев и обвинения. Однако полной убежденности в неверности жены у него еще не было, и он тихо пробормотал, подстегивая лошадь:
— Только одно доказательство, только одно доказательства ее бесчестья, и я убью ее!
Он почти желал этого доказательства.
Въехав в аллею, ведущую к замку, он увидел Альбину: с радостным нетерпением она ждала его на крыльце. Судорожным движением граф вонзил шпоры в бока своей лошади.
Бедная Альбина подумала, что Максимилиан пустил лошадь галопом от желания поскорее увидеть ее.
Как только граф спустился на землю, жена бросилась ему на шею.
— Простите, милый друг, — сказала она ему, — что я не приехала сама вас встречать. Я несколько нездорова. Но что с вами, Максимилиан? У вас такой мрачный и озабоченный вид! Политические заботы, должно быть? О, сейчас я разглажу морщины на вашем челе, и оно снова озарится счастьем! Пойдемте же, Максимилиан, пойдемте скорее, я расскажу вам один секрет. Это милая моему сердцу тайна, которую я все время повторяла про себя, пока вас не было со мной, чудесная тайна, о которой я умолчала в письме, ибо не хотела лишать себя радости сказать вам об этом лично. Эта тайна, которой я не могла поделиться с вами при расставании, поскольку и сама еще не знала о ней. Слушайте же, Максимилиан, и перестаньте хмуриться. Помните нашу прощальную ночь, столь сладостную и столь бурную?.. Поцелуйте же вашу супругу, Максимилиан, а через шесть месяцев вы сможете поцеловать свое дитя!
IV
Теперь позволим себе оставить на время древние башни замка Эпштейнов и обратим свой взор на скромное жилище сторожа Йонатаса. Как мы уже могли убедиться и как станет ясно в дальнейшем, замок и хижина тесно связаны между собой. И позднее наш рассказ о событиях в хижине будет соседствовать с повествованием о событиях в замке, а часто и объяснять их.
Домик смотрителя охотничьих угодий Эпштейнов располагался в ста шагах от парковой ограды, возле самого леса. Позади него находился поросший лесом холм, который защищал дом от северного ветра. Домик был старым и бедным, однако вид имел свежий и нарядный. Время — великий художник — создало чудесную цветовую гармонию из красноватых кирпичей, темно-зеленых ставней и причудливо вьющегося по стенам винограда. Четыре раскидистые липы образовывали зеленую переднюю. Все здесь привлекало и радовало глаз: гостеприимная скамья у порога, ручей, ухоженный дворик, маленький веселый сад, бурно разросшийся, полный фруктов, цветов и птиц. Внутри — тот же ненарочитый порядок, та же праздничная чистота. Внизу располагалась общая комната и отцовская спальня, на втором этаже спальня детей — светлая, чистая, наполненная голосами певчих птиц и благоуханием стоящих по окнам цветов. А если вы видите на окне дома цветочный горшок с розой или клетку с зябликом, можете не сомневаться, что тут живут мудрые и добрые люди.
С 1750 года Гаспар Мюден был смотрителем охоты у графа Рудольфа фон Эпштейна. В 1768 году, когда ему исполнилось сорок лет, он женился. Супруги прожили безмятежно и счастливо пять лет, а потом хозяйка домика скончалась, оставив безутешному Гаспару двух дочерей, Вильгельмину и Ноэми.
Гаспар был именно таким человеком, каким его задумал Господь: самоотверженным и непоколебимым. После смерти жены он открыл свою Библию, перечитал историю Руфи и решил посвятить свою жизнь сиротам. Так он и прожил свой век — просто и достойно, — подавая и своим детям пример благородства. К детям он относился с отеческой лаской, и они росли честными и добродетельными.
Девочки были премилые, красивые и работящие. Вильгельмина была веселее, а Ноэми чуть задумчивее. Когда старшей, Вильгельмине, исполнилось шестнадцать лет, настало время выбирать ей жениха. Из всех претендентов на ее руку Гаспару особенно полюбился Йонатас — за отвагу и удачливость в охоте. Охоту старый Гаспар любил страстно и хотел видеть в будущем зяте своего преемника. Поэтому еще до свадьбы он сделал Йонатаса своим помощником.
Вильгельмина приняла выбор отца с покорностью и была им вполне довольна. Йонатас был прекрасным человеком, хотя, быть может, несколько простоватым и немного беспечным во всем, что не касалось его ланей и кабанов. Но зато он был верным супругом и смотрел на все глазами жены. После свадьбы Йонатас поселился у тестя.
Вильгельмина и ее муж любили и баловали Ноэми. Младшая сестра оказалась куда менее покладистой и решительно отвергала всех женихов. А дело было просто в том, что ее сердце покорил нежный взгляд Конрада фон Эпштейна. Сама того не желая, она все время думала о бледном и печальном юноше, который встречался ей иногда в лесу и всякий раз, завидев ее, в смущении опускал глаза.
Однажды нелюдимый любитель прогулок, застигнутый бурей, забрел в дом смотрителя охоты. Сердечный прием Гаспара ободрил его, а красота младшей дочери околдовала, и он стал наведываться в хижину сначала каждую неделю, а потом и каждый день.
Гаспар заметил, что при появлении молодого человека Ноэми охватывает волнение, сменяющееся после его ухода внезапной задумчивостью. Трезвым крестьянским умом старик сразу сообразил, в чем тут дело. Будь на месте Конрада такой известный волокита, как Максимилиан, Гаспар без колебаний прогнал бы его. Но молодой человек, получивший прозвище "ученый", держался серьезно, сдержанно, с достоинством, и это внушало смотрителю охоты доверие, близкое к уважению. Пока Конрада не было, Гаспар, повергая дочь в ужас своими словами, говорил о нем с гневом и клялся, что больше не пустит его на порог, потому что молодому и знатному графу фон Эпштейну место в своем замке, а не здесь. Но как только Конрад появлялся, Гаспар неловко брал у гостя из рук шляпу и, ворча, удалялся прочь.
Что было дальше, читатель уже знает. Узнав о тайном браке дочери и молодого графа, Гаспар, как честный человек, не смог ни в чем упрекнуть Конрада. Но, как верный слуга, он трепетал при мысли о гневе старого графа (тот, впрочем, отнесся к Гаспару с благородной справедливостью и не винил его ни в чем). Но сердце отца разрывалось: ведь Ноэми, изгоняемая за то, что полюбила, должна была покинуть его. Девушка была так похожа на свою мать, что, расставаясь с дочерью, Гаспар словно во второй раз терял супругу. Однако и это жестокое испытание Гаспар встретил как истинный христианин: он покорился власти Провидения. Не проронив ни единой слезы, он поцеловал Ноэми и попрощался с ней навеки. Потом, открыв свою Библию, он перечитал историю Агари.
Ноэми уехала. Шли дни, месяцы, годы, а от нее не было никаких вестей. Она жила где-то во Франции; больше никто ничего не знал.
Думая о сестре, Вильгельмина часто плакала. Но, по правде говоря, других причин для слез у нее не было: она обожала своего мужа и была с ним совершенно счастлива.
Как уже известно читателю, после смерти графа Рудольфа и его супруги Максимилиан сменил всю прислугу в доме, оставив лишь Гаспара и Йонатаса. Ведь, перейдя к другому хозяину, Гаспар мог бы рассказать о своем зяте, а Ионатас — о свояке. А пока оба оставались у Максимилиана, он мог заставить их молчать.
Когда Альбина поселилась в замке Эпштейнов, добрая и ласковая Вильгельмина сразу пришлась ей по душе. Из-за ревности Максимилиана Альбине было запрещено посещать соседние замки, но хижины не были ей заказаны. В уютном домике смотрителя охоты Альбине было веселее, чем в темной и мрачной крепости. Здесь она посадила цветы, которые сама поливала, завела себе птиц, которые отзывались на ее голос. У Вильгельмины она обрела то, чего ей так мучительно не хватало: немного простора, солнца и свободы. Здесь она могла порой вспоминать счастливые дни своего детства в поместье Винкель.
Но когда наступление французов вынудило графа бежать в Вену, он строго-настрого приказал жене не покидать замка. Хозяйственные заботы не позволяли и Вильгельмине отлучаться из дому. Поэтому в тот момент, когда появился капитан Жак, Альбина была несчастна и одинока как никогда.
Тому, кто сам много страдал, лучше понятны страдания другого. Поэтому Альбина прониклась к раненому живым сочувствием, а он со своей стороны отвечал ей глубокой симпатией. И вот однажды вечером капитан Жак рассказал Альбине историю своей жизни. Несомненно, в этом не дошедшем до нас рассказе было нечто такое, что сильно заинтересовало Альбину, ибо с этого вечера между молодыми людьми установились самые сердечные дружеские отношения.
Отныне жизнь Альбины обрела смысл, а ее мысль получила пищу. Она уже не так сильно тосковала по лесной хижине, не так настойчиво звала Вильгельмину в гости. А. та все же наведывалась иногда в замок, но даже не заметила, что там живет раненый, она лишь мельком видела какого-то человека в военной форме, да и то в тот день, когда капитан Жак отбывал к себе в полк в Майнц.
Лишившись капитана Жака, Альбина вновь сблизилась с Вильгельминой и умоляля ее приходить как можно чаще. Эти две женщины, столь разные по происхождению и воспитанию, понимали друг друга душой как сестры.
Хозяйка замка в последнее время заметно оживилась, и причина ее радости была известна только Вильгельмине, с ней одной она поделилась той радостной надеждой, что наполнила теперь ее существование. Жена Йонатаса тоже ждала ребенка; он должен был родиться примерно на месяц раньше, чем ребенок графини. Каким мечтам они предавались вдвоем, какие безумные планы строили!
— Я хочу, — говорила Альбина, — чтобы наши дети росли вместе и чтобы они получили одинаковое воспитание; я так хочу, понимаешь, Вильгельмина?
— Конечно, сударыня, — отвечала Вильгельмина, — только вот о чем я подумала: вы слишком хрупкая, и вам не под силу самой выкормить ребенка, поэтому я буду кормить вместе со своим и ваше дитя. Я ведь деревенская женщина, сильная и здоровая, и не беспокойтесь, я буду хорошо заботиться о них обоих, только, боюсь, мне потом и не разобраться, который из них мой.
Между тем, пока женщины предавались этим мечтам и надеждам, в замок вернулся Максимилиан.
На следующий день после его приезда Вильгельмина, как обычно, пришла в замок, но ей сказали, что госпожа никого не принимает: так распорядился господин граф. Вильгельмина проявила было настойчивость, но ее почти вытолкали вон. Она вернулась домой в слезах и в сильнейшем беспокойстве.
Теперь граф Максимилиан, который до этого охотился достаточно редусо, стал выезжать на охоту каждый день. Его сопровождал Йонатас, поскольку старый Гаспар с готовностью возложил все свои обязанности на зятя и почти вовсе не выходил из дому. На охоте граф фон Эпштейн проявлял такую нечеловеческую жестокость, какой за ним раньше никогда не замечали, и жестокость эта росла день ото дня: казалось, он испытывал какую-то потребность причинять всему живому страдание. Загнав оленя или лань, он не убивал их сразу выстрелом из ружья или ударом охотничьего ножа, а обрекал на смерть в долгой и мучительной агонии, спуская на них свору собак и даже не жалея при этом лучших своих борзых. С мрачным смехом граф наблюдал эти кровавые сцены. Кроме того, за все эти дни он он не проронил ни единого слова. Однажды Йонатас, уступив настойчивым просьбам жены, спросил его о самочувствии графини. Максимилиан сильно побледнел, грозно посмотрел на смотрителя охоты и резко оборвал его:
— Замолчи! Какое тебе дело до графини? Тебя это не касается.
Больше бедный смотритель не решался задавать вопросы, вызвавшие такой гнев у хозяина.
Недели шли за неделями; наступил конец декабря. Вильгельмина должна была вскоре родить. Утром на Рождество Йонатас ждал графа, чтобы, как всегда, сопровождать его на охоту. Он прождал два часа, но Максимилиан так и не появился.
Вместо него Йонатас увидел приближающегося посыльного, который сообщил, что у Вильгельмины начались схватки и она зовет мужа. Йонатас бросился домой. В тот самый момент, когда он переступил порог, Вильгельмина разрешилась от бремени. Она родила девочку.
Когда Вильгельмина пришла в себя, сначала она подумала о муже, а потом — об Альбине.
— Сообщите скорее госпоже графине, — воскликнула она, улыбаясь сквозь слезы.
Но ей ничего не ответили. Лица людей были заплаканы: в то же самое утро ужасные события потрясли замок.