Книга: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 40. Черный тюльпан. Капитан Памфил. История моих животных.
Назад: V О ТОМ, КАК ЖАКА I ВЫРВАЛИ ИЗ ОБЪЯТИЙ УМИРАЮЩЕЙ МАТЕРИ И ОТНЕСЛИ НА БОРТ ТОРГОВОГО БРИГА "РОКСОЛАНА" (КАПИТАН ПАМФИЛ)
Дальше: VII КАК ВЫШЛО, ЧТО ТОМ ОБНЯЛ ДОЧКУ ПРИВРАТНИЦЫ, НЕСШУЮ СЛИВКИ, И КАКОЕ РЕШЕНИЕ БЫЛО ПРИНЯТО ПО ПОВОДУ ЭТОГО СОБЫТИЯ

VI
О ТОМ, КАК ЖАК I НАЧАЛ ОЩИПЫВАТЬ КУР И ЗАКОНЧИЛ ТЕМ, ЧТО ОЩИПАЛ ПОПУГАЯ

Сразу после траурного обеда, закончившегося к семи или восьми часам вечера, мы попросили Жадена продолжить рассказ, возбудивший в прошлый раз наше живейшее любопытство. Мадемуазель Камарго была весьма привлекательна, но ее уединенный образ жизни в те шесть месяцев и один день, что она провела в мастерской Декана, помешал ей оставить глубокий след в умах и сердцах постоянных посетителей художника. Из всех нас у нее были наиболее близкие отношения с Тьерри, но и они ограничивались научным интересом, поэтому мы недолго предавались сожалениям о ее кончине: безмерная польза, извлеченная из этой смерти наукой, смягчила горечь утраты. Так что читатель легко поймет, что мы вскоре вернулись к занимательным приключениям нашего друга Жака, изложенным таким правдивым, добросовестным и умелым рассказчиком, как Жаден, кого уже прославила в качестве художника прекрасная картина "Коровы", а в качестве повествователя — "История принца Анри", созданное в соавторстве с г-ном Доза произведение, еще до своего выхода в свет уже пользующееся заслуженной известностью. Жаден, не заставив долго себя упрашивать, достал из кармана рукопись и продолжил свою историю с того места, на котором остановился.
* * *
Попугай, купленный капитаном Памфилом, был великолепным экземпляром какаду — белоснежный, с черным, как эбеновое дерево, клювом и желтым, словно шафран, хохолком, поднимавшимся и опускавшимся в зависимости от хорошего или дурного настроения птицы, придавая ей то притворно-добродушное выражение бакалейщика в картузе, то грозный вид национального гвардейца в медвежьей шапке. Кроме внешней привлекательности, Катакуа обладал множеством приятных способностей: он одинаково хорошо говорил на английском, испанском и французском языках, пел "God save the king!" не хуже лорда Веллингтона, "Pensativo estaba el cid" — совершенно как Дон Карлос, а "Марсельезу" — как генерал Лафайет. Понятно, что при таких филологических наклонностях попугай не замедлил в обществе команды "Роксоланы" расширить круг своих познаний и, когда через неделю на горизонте показался остров Святой Елены, начал мастерски божиться по-провансальски, к великому восторгу капитана Памфила, который, как старинные трубадуры, говорил только на лангедоке.
Проснувшись, капитан Памфил обходил свое судно, проверяя, занят ли своим делом каждый человек и на месте ли каждая вещь. Приказав раздать матросам суточный рацион водки и распределив между юнгами удары линька; оглядев небо, изучив море и определив направление ветра; наконец, обретя ту безмятежность духа, какая дается сознанием исполненного долга, капитан в сопровождении Жака, который рос на глазах, разделяя с пернатым соперником всю привязанность хозяина, направлялся к попугаю и давал ему ежедневный урок провансальского языка. Если капитан Памфил был доволен учеником, он просовывал между прутьями клетки кусочек сахара — награду, казалось весьма ценимую Катакуа и вызывавшую жгучую зависть Жака. Случалось, какое-либо внезапное происшествие отвлекало внимание капитана; тогда Жак приближался к клетке и к полному отчаянию Катакуа действовал так ловко, что чаще всего кусок сахара доставался не тому, кому был предназначен, и тот, потрясая лапкой и подняв дыбом хохол, оглашал воздух самыми грозными своими песнями и самыми страшными ругательствами. Что касается Жака, он с невинным видом оставался поблизости от темницы, где бесновался обворованный попугай; если Жак не успевал сгрызть сахар, он засовывал остаток за щеку, оставляя его там потихоньку таять, а сам почесывал бока и блаженно жмурился (единственной карой за его преступление была необходимость пить сахар, вместо того чтобы его съесть).
Каждому ясно, что это посягательство на его движимое имущество было для Катакуа чрезвычайно неприятным, и как только капитан Памфил к нему приближался, попугай исполнял весь свой репертуар. К несчастью, ни один из наставников не научил его кричать "Держи вора!", и капитан, пребывая в уверенности, что попугай съел свое лакомство, а его выходки (они были не чем иным, как формальным обвинением!) вызваны удовольствием видеть хозяина, ограничивался нежным почесыванием птичьей головы. Катакуа до известной степени ценил эту ласку, но все же больше ценил упомянутый кусочек сахара. В конце концов Катакуа понял, что ему самому придется позаботиться о возмездии. Однажды, когда Жак, украв сахар, снова просунул руку в клетку, чтобы подобрать крошки, Катакуа повис на одной лапе и, делая вид, что занимается гимнастикой, поймал большой палец обезьяны и впился в него клювом. Жак пронзительно взвизгнул, ухватился за снасти и поднялся, насколько хватило дерева и пеньки. Остановившись в самой высокой точке судна, он с жалобным видом вцепился в мачту тремя лапками, а четвертой тряс, будто в ней было кропило.
Настал час обеда. Капитан Памфил посвистел Жаку, но тот не отозвался; это молчание столь не соответствовало распорядку дня обезьяны, что капитан Памфил забеспокоился. Он снова свистнул, и на этот раз в ответ послышалось ворчание, раздавшееся словно с облаков. Подняв глаза, капитан увидел Жака, который давал свое благословение urbi et orbi; между ним и капитаном произошел обмен сигналами, в результате выяснилось, что Жак упорно отказывается спуститься. Капитан Памфил, приучивший свою команду к беспрекословному повиновению, не желал позволить обезьяне нарушить дисциплину. Он взял рупор и позвал Двойную Глотку. Требуемое лицо, поднявшись задом наперед по трапу из кухни, тотчас явилось и приблизилось к капитану с видом примерно таким, с каким собака, которую дрессирует сторож, подходит к нему за наказанием. Капитан Памфил, не любивший утруждать себя ради подчиненных, молча указал юнге на упрямца, корчившего гримасы на своей жердочке. Мгновенно поняв, что от него требуется, Двойная Глотка ухватился за ведущую к вантам лестницу и вскарабкался по ней с ловкостью, доказывавшей, что капитан, удостоив его этим опасным поручением, сделал правильный выбор.
На решимость капитана повлияло еще одно рассуждение, основанное полностью не то чтобы на изучении сердца, но на знании желудка: Двойная Глотка был занят только на кухне, и к его почетным обязанностям с уважением относилась вся команда, а в особенности Жак, предпочитавший эту часть судна всем остальным. Поэтому Жак был связан тесной дружбой с этим новым персонажем, только что выведенным нами на сцену и обязанным своим выразительным прозвищем, которое заменило его подлинное имя, той легкости, с какой он благодаря занимаемой им должности мог обедать прежде других, что не мешало ему обедать еще раз после всех остальных. Так вот, Жак понял Двойную Глотку, Двойная Глотка также понял Жака, и следствием этого взаимопонимания явилось то обстоятельство, что Жак, не пытаясь бежать, как он не преминул бы поступить, будь за ним послан любой другой человек, проделал половину пути ему навстречу, и два друга встретились на перекладине грот-брамселя, откуда немедленно спустились (один на руках у другого) на палубу, где их ждал капитан Памфил.
Капитану Памфилу было известно лишь одно средство, исцеляющее раны любого происхождения: компресс из водки, тафии или рома; поэтому, смочив тряпку одной из вышеупомянутых жидкостей, он обернул ею раненый палец Жака. Почувствовав прикосновение спирта к живому мясу, Жак ужасно сморщился; но, увидев, как Двойная Глотка, воспользовавшись тем, что капитан отвернулся, поспешно проглотил оставшуюся в стакане жидкость, в которой смачивали тряпку, он догадался: лекарство, причиняющее боль, может оказаться благотворным питьем. Сделав такой вывод, он высунул язык и осторожно лизнул повязку; затем, понемногу войдя во вкус, стал просто-напросто сосать свой большой палец; поскольку капитан приказал смачивать повязку каждые десять минут, а его приказания исполнялись точно, через два часа Жак начал моргать глазами и сонно покачивать головой. Лечение шло своим чередом, Жаку оно все больше нравилось; в конце концов он мертвецки пьяным свалился на руки своему другу Двойной Глотке, а тот отнес раненого в каюту и уложил его на свою собственную постель.
Жак проспал двенадцать часов подряд. Как только он проснулся, его взгляд прежде всего упал на друга-юнгу, занятого ощипыванием курицы. Это зрелище не было новым для Жака, однако на этот раз оно, казалось, особенно заинтересовало его; он тихонько встал, приблизился к Двойной Глотке, не сводя с него глаз, и, сидя неподвижно все время, пока длилась процедура, и пристально наблюдая за ней, стал изучать приемы, которыми пользовался этот труженик. Когда курица была ощипана, Жак, еще ощущавший некоторую тяжесть в голове, поднялся на палубу подышать свежим воздухом.
На следующий день по-прежнему дул попутный ветер. Видя, что все идет так, как ему хотелось бы, и не считая нужным везти в Марсель оставшихся на судне кур и уток (которых, впрочем, он и покупал не с целью наживы), капитан приказал — под тем предлогом, что здоровье его пошатнулось, — ежедневно подавать ему, кроме буйабеса и куска гиппопотама, только что убитую птицу, отварив или зажарив ее. Через пять минут после того как было отдано это распоряжение, послышался предсмертный крик гибнущей под ножом утки.
Услышав его, Жак поспешно спустился с грот-рея (не знающий его эгоистического нрава мог бы подумать, что он спешит на помощь жертве) и бросился в каюту. Он нашел там Двойную Глотку, добросовестно исполнявшего обязанности поваренка, продолжая ощипывать птицу, пока на ее теле оставался хотя бы легчайший пушок. Как и в прошлый раз, Жак, казалось, чрезвычайно заинтересовался происходящим. Затем он снова поднялся на палубу, в первый раз после приключившегося с ним несчастья приблизился к клетке Катакуа и долго ходил вокруг нее, стараясь держаться подальше от клюва попугая. Наконец, улучив подходящую минуту, он ухватил перо хвоста какаду и — хотя Катакуа хлопал крыльями и ругался — так сильно дернул, что оно осталось в его руках. Этот опыт, каким бы незначительным он ни показался на первый взгляд, все же, по-видимому, доставил Жаку огромное удовольствие. Он стал приплясывать на месте, подпрыгивая и падая на все четыре лапы, что служило у него выражением высшей степени удовлетворения.
Тем временем судно на всех парусах неслось в Атлантический океан. Берег скрылся из вида; кругом остались лишь вода и небо, создавая впечатление лежащего за горизонтом бескрайнего простора. Изредка пролетали только крупные морские птицы, путешествующие с одного континента на другой. Капитан Памфил, доверившись инстинкту Катакуа, который должен был подсказать попугаю, что его крылья слишком слабы для долгого перелета, открыл темницу своего воспитанника и позволил ему свободно порхать среди снастей. Катакуа, вне себя от радости, немедленно воспользовался разрешением — взлетел на брам-стеньгу, уселся там и, к большому удовольствию команды, исполнил весь свой репертуар (он один производил больше шума, чем двадцать пять смотревших на него матросов).
Пока на палубе продолжалось это представление, в каюте разыгралась сцена другого рода. Жак, следуя своей привычке, приблизился к занятому ощипыванием птицы Двойной Глотке, и на сей раз юнга, заметив неведомый доселе интерес своего приятеля к этому занятию, решил, что открыл в нем доселе неведомое призвание к работе поваренка. Двойной Глотке пришла в голову удачная идея: поменяться с Жаком ролями и, отныне заставив его ощипывать кур и уток, самому сидеть сложа руки и наблюдать, как тот действует. Поскольку Двойная Глотка принадлежал к числу тех решительных натур, у кого исполнение не отстоит от замысла, он тихонько подошел к двери и закрыл ее, затем на всякий случай вооружился хлыстом, заткнув его за пояс штанов таким образом, чтобы рукоятка торчала на виду, после чего вернулся к Жаку и сунул ему в руки утку, которая должна была утратить оперение в руках юнги, одновременно показав пальцем на рукоятку хлыста и собираясь в случае возникновения спора обратиться к этому орудию как к третейскому судье.
Но юнге не пришлось прибегнуть к подобной крайности: то ли его догадка была верной, то ли новая способность, которую приобретал Жак, казалась последнему необходимым дополнением ко всякому хорошему воспитанию, но он, зажав утку меж колен, как делал у него на глазах его наставник, принялся за работу с рвением, избавившим Двойную Глотку от каких-либо насильственных действий по отношению к обезьяне. По мере того как исчезали перья, обнажался пушок, а пушок уступал место нагой плоти, Жака все сильнее охватывал восторг, и, полностью закончив работу, он пустился в пляс, как сделал накануне у клетки Катакуа.
Двойная Глотка, со своей стороны, тоже радовался; он упрекал себя лишь в одном: что не воспользовался раньше склонностями своего приспешника; но он пообещал себе не дать остыть этому пылу и на следующий день, в тот же час, при тех же обстоятельствах, приняв те же меры предосторожности, устроил второе представление вчерашней пьесы. Успех был не меньшим, чем во время премьеры, так что на третий день, признав Жака равным себе, Двойная Глотка повязал ему свой кухонный передник и полностью доверил ему заботу об индюках, курах и утках. Жак оказался достойным оказанного доверия и через неделю оставил своего учителя далеко позади по части быстроты и ловкости.
Бриг тем временем шел подобно волшебному кораблю. Он оставил за кормой родной берег Жака, слева по борту и вне пределов видимости — острова Святой Елены и Вознесения и на всех парусах летел к экватору. Был один из тех дней, когда небо тропиков словно давит на землю. Рулевой в одиночестве стоял у штурвала, впередсмотрящий устроился на вантах, а Катакуа — на своем рее; что до остальной части команды, то каждый искал прохладу там, где надеялся ее найти, а сам капитан Памфил, заставив Двойную Глотку обмахивать его павлиньим хвостом, растянулся на подвесной койке и курил гургури. Жак, как ни странно, не стал на этот раз ощипывать свою курицу, положил ее нетронутой на стул и снял кухонный передник. Казалось, он, как и все прочие, был изнурен жарой или погружен в свои размышления. Однако его расслабленное состояние продержалось недолго. Он кинул вокруг себя быстрый и умный взгляд, затем, словно испугавшись собственной дерзости, подобрал перо, потащил его в рот, равнодушно уронил и, моргая, стал чесать бок. И вдруг одним прыжком — самый дотошный наблюдатель усмотрел бы в этом лишь простой каприз — оказался на первой перекладине лестницы. Там он еще минуту помедлил, щурясь на солнце сквозь люк, потом беспечно поднялся на палубу, словно зевака, не знающий, чем заняться, и отправляющийся искать развлечений на Итальянском бульваре.
Добравшись до последней ступеньки, Жак увидел, что палуба пуста: можно было подумать, что покинутое судно плывет само по себе. Эта безлюдность, казалось, как нельзя больше устраивала Жака: он снова почесал бок, щелкнул зубами, подмигнул, два раза подпрыгнул, в то же время взглядом отыскивая Катакуа, и в конце концов обнаружил его на его обычном месте; попугай хлопал крыльями и во все горло распевал "Godsave the king!". Тогда Жак будто бы перестал обращать на него внимание, устроился на бортовом ограждении как можно дальше от бизань-мачты, на самом верху которой сидел его враг, затем полез по реям, ненадолго задержался на марселях, взобрался на фок-мачту и отважился перебраться на трос, ведущий к бизань-мачте. Добравшись до середины этой зыбкой дороги, он повис на хвосте, выпустив снасть из всех четырех лап, и стал раскачиваться головой вниз, будто только за этим сюда и явился. Затем, убедившись, кто Катакуа нет до него никакого дела, Жак потихоньку приблизился к нему, притворяясь, что думает о чем-то другом, и, когда пение и радость соперника были в самом разгаре (попугай орал во всю мочь и размахивал в воздухе своими оперенными конечностями, словно пытающийся согреться кучер), прервал и его арию, и его восторги, крепко схватив попугая левой рукой за то место, где крылья соединяются с телом. Катакуа отчаянно завопил, но никто не придал этому значения, настолько вся команда изнемогала от духоты и зноя, который потоками изливало на них стоявшее в зените солнце.
— Гром небесный! — произнес внезапно капитан Памфил. — Вот это явление: снег на экваторе…
— Ну нет! — ответил Двойная Глотка. — Это не снег; это… Ах, черт!
И он бросился на лестницу.
— Ну, так что же это такое? — приподнявшись на койке, спросил капитан Памфил.
— Это Жак ощипывает Катакуа, — крикнул сверху Двойная Глотка.
Капитан огласил свое судно одним из самых великолепных ругательств, какие только раздавались на экваторе, и сам поднялся на палубу, в то время как команда, внезапно разбуженная словно от взрыва в констапельской, лезла наверх через все отверстия, какие только есть в остове корабля.
— Ах, негодяй! — закричал капитан Памфил, хватая свайку и обращаясь к Двойной Глотке. — Что же ты делаешь? Ну, берегись!
Двойная Глотка, уцепившись за снасти, взбирался по ним ловко, словно белка, но чем быстрее он двигался, тем больше старался Жак: перья Катакуа образовали настоящую тучу и падали декабрьским снегом. Катакуа, со своей стороны, увидев приближающегося юнгу, заорал еще громче, но в миг, когда его спаситель протянул к нему руку, Жак, которому до сих пор словно бы не было дела до всего происходящего на судне, решил, что достаточно хорошо справился со своей обычной работой, и выпустил из рук врага, оставив ему перья лишь на крыльях. Катакуа, совершенно помешавшийся от боли и страха, забыл, что он утратил противовес хвоста; некоторое время он порхал самым нелепым образом и в конце концов упал в море, где и утонул, поскольку лишен был перепонок на лапах.
* * *
— Флер, — прервав чтеца, сказал Декан. — У тебя хороший голос, крикни дочке привратницы, чтобы она принесла нам сливок, у нас они кончились.
Назад: V О ТОМ, КАК ЖАКА I ВЫРВАЛИ ИЗ ОБЪЯТИЙ УМИРАЮЩЕЙ МАТЕРИ И ОТНЕСЛИ НА БОРТ ТОРГОВОГО БРИГА "РОКСОЛАНА" (КАПИТАН ПАМФИЛ)
Дальше: VII КАК ВЫШЛО, ЧТО ТОМ ОБНЯЛ ДОЧКУ ПРИВРАТНИЦЫ, НЕСШУЮ СЛИВКИ, И КАКОЕ РЕШЕНИЕ БЫЛО ПРИНЯТО ПО ПОВОДУ ЭТОГО СОБЫТИЯ