Книга: Дюма. Том 53. Прусский террор. Сын каторжника
Назад: XXVIII ИСПОЛНИТЕЛЬ ЗАВЕЩАНИЯ
Дальше: XLII ДВЕ ПОХОРОННЫЕ ПРОЦЕССИИ

XXXV
ВЫЗДОРАВЛИВАНИЕ

Дивизионный генерал Рёдер, прибыв во Франкфурт в качестве главнокомандующего и приняв пост из рук генерала Мантёйфеля, привез с собой генерала Штурма и его бригаду.
Мы помним, что барон фон Белов был начальником штаба этой бригады и что в самый день вступления пруссаков во Франкфурт Фридрих заранее направил в дом Шандрозов четырех людей и фельдфебеля, чтобы оградить жену и свою свояченицу от оскорблений и обил, угрожавших им.
Фельдфебель привез письмо для г-жи фон Белинг; из письма она узнала, с какой целью этот маленький гарнизон был направлен к ней в дом; там же ей давался совет, как обращаться с прибывшими и рекомендовалось приготовить самые лучшие комнаты на втором этаже для генерала Штурма и его свиты.
С помощью Эммы г-жа фон Белинг во всех подробностях последовала указаниям Фридриха. Прибывшим солдатам, заботу о проживании которых она взяла на себя, как если бы была экономкой, отвели три свободные комнаты на нижнем этаже, и, хотя у нее не было других наставлений, кроме тех, что дал ей Фридрих, приняла гостей лучше, чем в случае если бы их постой, с установленным для них рационом питания, вина и сигар, был предписан ей муниципалитетом.
Впрочем, оставим в стороне пятерых гостей г-жи фон Белинг, ведь в нашем рассказе они играют лишь самую второстепенную роль немых статистов, и вернемся к тем, кто выступает в первых ролях, и на ком, естественно, должен быть сосредоточен весь наш интерес.
Мы помним, в каком отчаянном положении нашли Карла на поле битвы, и не забыли, с какой заботливостью и любовью Елена привезла его в дом. Мы должны также помнить, с каким умением хирург сумел перевязать ему артерию.
Покидая раненого, врач прописал давать ему, чтобы снизить чрезмерную быстроту циркуляции крови, по три ложки настойки дигиталиса в день.
Затем он ушел.
Призвали наверх Ленгарта и условились с ним, что одна заложенная карета будет день и ночь дежурить у двери, чтобы в случае надобности ее можно было немедленно послать за доктором, а с доктором договорились, что он не будет выходить из дома, не оставив у себя списка тех домов, которые ему надо будет посетить, с указанием времени, когда ему надо будет посетить каждый из этих домов.
День прошел, не принеся больших изменений в состояние больного. Между тем становилось заметно, что дыхание Карла становилось все более размеренным.
К вечеру он вздохнул, открыл глаза и сделал легкое движение левой рукой, словно искал руку Елены.
Елена бросилась к его руке, положила ее на край кровати и припала к ней губами.
Бенедикт хотел, чтобы девушка легла хоть немного отдохнуть, и обещал, что сам будет бодрствовать у кровати Карла, обходясь с ним с нежностью брата, но Елена ничего не захотела слышать и заявила, что за больным будет ухаживать только она сама.
Тогда Бенедикт попрощался с ней и ушел на несколько часов.
Мы помним, что Бенедикт купил в Деттингене полный костюм лодочника. Именно в этой одежде он про, — плыл вниз по Майну, пришел за Еленой, вновь поднялся по Майну до Ашаффенбурга, сопровождая девушку во время поисков на поле битвы, и, наконец, отвез ее обратно домой.
Кроме этой одежды, у него был еще штирийский мундир, спрятанный вместе с оружием в лодке Фрица. Вся его прочая одежда осталась в багаже, следовавшем вместе с армией, то есть вместе с багажом бригады графа Монте-Нуово, и, по всей вероятности, утерянном: пруссаки взяли его после своей победы на поле битвы в Ашаффенбурге.
До прихода пруссаков во Франкфурт — а говорили, что они войдут в город на следующий день или, самое позднее, через день, — ему необходимо было уничтожить все свое прежнее обмундирование, будь то ганноверское или штирийское.
Именно для этой цели он на некоторое время оставил Елену.
Было шесть часов вечера.
С какой бы симпатией Елена ни относилась к Бенедикту, ей не терпелось поскорее остаться наедине с Карлом.
Прекрасная девушка была так чиста! И именно потому, что она была чиста, ей хотелось многое сказать своему любимому сердцем и устами, тем более что он не мог ее услышать.
И она поспешила воспользоваться случаем остаться с ним наедине.
— Вот, — сказала она Бенедикту, — ключ от дома, я взяла его с собой, когда вчера мы уходили отсюда. Возьмите его теперь себе и возвращайтесь когда захотите. Не забывайте, что вы мой единственный друг и, самое главное, единственный друг Карла.
И она протянула ему руку.
Бенедикт с уважением склонился над этой рукой, но даже не осмелился дотронуться до нее губами.
Елена стала для него более чем женщиной: она стала святой.
Ему показалось, что в словах Елены он расслышал сонет вернуться скорее, и дал себе слово прийти как можно раньше.
Ленгарт ждал его у дверей.
Бенедикт сел в карету, но позаботился заехать домой к этому славному человеку, чтобы он мог направить другую карету к дому Шандрозов, вместо той, на которой уехал сам. Затем, уверенный в том, что это поручение будет выполнено, Бенедикт приказал отвезти себя в порт, где он без всякого труда нашел лодку Фрица.
В лодке были спрятаны его мундир, шляпа, пистолеты и карабин.
Он взял все это и отнес в карету к Ленгарту.
С утра Резвун был оставлен на Фрица; его привязали к носу лодки, и он вытягивал во всю длину свою цепь, нюхал воздух, не зная, откуда появится его хозяин.
Он не успел еще освоиться с Фрицем и пришел в неописуемый восторг, когда ему разрешили перебраться из лодки в карету.
Бенедикт рассчитался с Фрицем, дав ему двадцать флоринов, пожелал лодочнику всяческих благ и отпустил его в Ашаффенбург.
Покончив с этим, он приказал Ленгарту отвезти себя к лучшему портному во Франкфурте. Молодой, среднего роста и хорошо сложенный, Бенедикт был легкой моделью. Воспользовавшись случаем, он решил обновить весь свой гардероб.
Затем Бенедикт уступил насущнейшей необходимости приличных людей — после великой усталости принял ванну.
Он сражался в течение всего дня 14 июля — с десяти утра до пяти вечера.
Вот уже тридцать шесть часов, как он не спал.
Несмотря на то что он собирался проводить часть ночей у кровати Карла, чтобы по возможности сменять Елену — не могла же она бодрствовать все время, — ему все же нужно было найти себе пристанище в городе.
Жить на постоялом дворе было небезопасно: посещения полиции, предъявление паспорта — все это могло его выдать.
Ленгарт только что отремонтировал небольшой дом. Он предложил Бенедикту там комнату и кровать, и тот согласился.
Самой крайней необходимостью для Бенедикта было отоспаться.
В этом смысле молодость — сущий тиран, если только неистовые страсти не овладевают человеком и не заставляют его забыть обо всем.
Итак, приняв ванну, Бенедикт прилег.
Через десять минут он забыл всех — Карла, Елену, Фридриха, Фрица, Ленгарта и Резвуна.
Он проспал шесть часов.
Когда он проснулся, его часы показывали половину второго ночи.
Он сразу подумал о Елене и о том, что она, должно быть, хотела поспать. Спрыгнув с кровати, он наспех оделся и побежал к дому Шандрозов.
Все было закрыто.
Бенедикт открыл входную дверь ключом Елены.
На лестнице горел свет. Он поднялся на второй этаж, проследовал коридором и подошел к комнате Елены, которую закрывала только маленькая застекленная дверь.
Девушка стояла на коленях у кровати Карла; губы ее были прижаты к его руке. В таком же положении он ее и оставил.
Увидев ее сквозь дверное стекло, Бенедикт подумал, что и она заснула.
Но при первом же скрипе открываемой двери она подняла голову и, узнав Бенедикта, улыбнулась ему.
Ведь она тоже не спала с утра вчерашнего дня, то есть в течение тридцати часов подряд, однако, когда речь идет о преданности, сила, дарованная женщинам, необычайна. Природа словно создала их для того, чтобы они были сестрами милосердия.
Говорят, что любовь крепка, как смерть. Она крепка, как жизнь, — следует сказать.
Карл, казалось, спал; было ясно, что кровь более не доходила у него до мозга, и мозг его пребывал в оцепенении, подобном слабоумию. Ужасно, если задуматься, что с нашей душой возможно такое: измождение способно ввергнуть наш разум в подобную слабость. Как же это наша бессмертная, небесная, вечная душа, данная нам от Бога, может зависеть от прилива и отлива крови до такой степени, что, когда из-за раны теряется много крови, ее отлив уносит не только нашу силу, преходящую часть нашей личности, но и ум, божественную ее часть?
О Кант! Кант! Разве же ты был прав до момента, когда к тебе пришел твой бедный Лампе и дал тебе увидеть, что ты ошибался?
Всякий раз как Елена вкладывала в рот Карлу ложку настойки дигиталиса, тот, сделав глоток, тем самым подавал знак, что материальная жизнь в нем еще теплилась.
И всякий раз Елена могла даже заметить, что органы Карла действовали все лучше и лучше.
Делом Бенедикта было менять лед и следить за тем, чтобы холодная вода хорошо падала, капля за каплей, на руку Карла, омы пая двойную рану на ней, нанесенную саблей кирасира и скальпелем врача.
К восьми часам утра кто-то тихо постучал в дверь: это была Эмма.
Она пришла справиться о больном.
В состоянии раненого произошло изменение, едва заметное для тех, кто от него не отходил; но оно, тем не менее, бросилось в глаза Эмме: раньше, когда его принесли, он был неподвижным и бледным как смерть, теперь же обращало на себя внимание явное улучшение.
Свою сестру Эмма нашла в слезах и в то же время с улыбкой на лице. В тот миг, когда Эмма открыла дверь, Елене показалось, что больной, услышав шум, чуть сжал ей руку. С этой минуты словно луч солнца проглянул сквозь тучи: улыбка скользнула сквозь слезы.
Обе сестры бросились друг другу в объятия. И тогда настал черед Эммы разрыдаться.
Эмма не могла смотреть на Карла, не думая о Фридрихе.
Женщина, которая по-настоящему и глубоко любит, превращает свою любовь в пробный камень для всего, что с нею происходит.
Из слез, проливавшихся Эммой, треть относилась к Карлу, треть — к сестре и еще одна треть — к мысли, что завтра Фридрих может оказаться на том же ложе страданий, что и Карл.
Если бы, в самом деле, Елена, менее занятая своим дорогим больным, могла бы следовать за ходом мыслей, которые привели к ней Эмму, то она мгновенно разобралась бы в том, какие чувства главенствовали в душе ее сестры.
Однако Эмма любила Елену так сильно, как только можно любить сестру.
Кроме того, и в этом Эмма не осмеливалась признаться даже самой себе, в ней говорило и любопытство: кто этот молодой человек, пришедший за ее сестрой накануне утром, сопровождавший ее в поездке, вернувшийся с ней накануне вечером; одетый еще накануне вечером, как простолюдин, а утром не только по одежде, но и по манерам выглядевший дворянином.
Вот чего она не осмеливалась спросить, опасаясь проявить праздное любопытство, хотя, на самом деле, ею двигало участие. Вот чего ей хотелось узнать.
Через несколько секунд представился случай, чтобы Эмма обо всем узнала: Елене показалось, что вода стала капать медленнее, и она сказала:
— Господин Бенедикт, мне кажется, лед кончился.
Услышав это имя, Эмма вздрогнула.
— Бог мой! Сударь, имя Бенедикт — достаточно редкое, чтобы иметь основание спросить у нас, не Тюрием ли ваша фамилия? — сказала она.
— Да, сударыня, —  ответил Бенедикт, не задумываясь, почему ему был задан этот вопрос.
Эмма схватила Бенедикта за правую руку и так быстро поднесла ее к губам, что он не успел ей и этом помешать.
— Во имя Неба! Да что вы делаете, сударыня? — вскричал Бенедикт, быстро отдергивая руку.
— Я целую руку, которая могла сделать меня вдовой, но сохранила мне мужа. Да благословит вас Бог, господин Бенедикт, вас самого и все, что вам дорого.
— Ах, правда! — вскричала Елена. — Ноты же не знала, что он дрался с Фридрихом. Значит, Фридрих в конце концов сказал тебе, что у него был вовсе не вывих руки и что он получил сабельный удар?
— Да, он рассказал мне это, и я ему поклялась хранить в сердце имя господина Бенедикта рядом с его собственным. Вы будете свидетелем, сударь, перед ним, что я сдержала слово.
— Ну тогда, — сказала Елена, — поцелуй его, и пусть он станет для тебя таким же другом, как и для меня.
— Пусть будет еще больше, — ответила Эмма, целуя молодого человека, — пусть он станет нам братом.
В эту минуту пришел Ганс и предупредил Эмму, что г-н Фелльнер ждет ее в комнатах г-жи фон Белинг.
Эмма спустилась.
Фелльнер был глубоко обеспокоен.
Он знал, что какая-то женщина привезла раненого в дом Шандрозов, но ему было неизвестно, была ли то Эмма, привезшая своего мужа, или Елена, привезшая своего жениха.
В том и в другом случае он готов был предложить свои услуги.
Что касается пруссаков, которые должны были в тот же или, самое позднее, на следующий день войти в город, г-н Фелльнер был вполне спокоен за обеих сестер. Эмма, жена прусского офицера, будет в безопасности и заставит уважать сестру, бабушку и весь дом.
Но г-н Фелльнер не был также спокоен за себя самого. Мы помним, что у достойного бургомистра была молодая жена и две дочери — пятнадцати и шестнадцати лет.
Если барон Фридрих входил в первые бригады, вступавшие в город, г-н Фелльнер попросил бы Эмму проследить через своего мужа за тем, каких людей направят к нему на постой.
Он не сомневался, что пруссаки будут распахивать двери и селиться там, где захотят.

XXXVI
ФРАНКФУРТ 22 ИЮЛЯ 1866 ГОДА

 

Между тем Фридрих приехал неожиданно и объявил, что его генерал следует за ним и прибудет через несколько минут.
Комнаты для генерала были готовы; не стоит и говорить, что это были самые лучшие и самые красивые комнаты в доме.
Никакими словами не передать той радости и того счастья, которые охватили Эмму, когда она опять увидела Фридриха. Война почти завершилась, начинали расти и крепнуть слухи о мире, и ее любимый Фридрих, таким образом, был уже вне опасности.
Любовь эгоистична. Эмму едва беспокоило то, что происходило вне дома: приход пруссаков, их вымогательства, их самоуправные поборы, жестокости, смерть г-на Фишера — все это доходило до нее словно шум прибоя, и не имело такого значения, какое могло иметь даже простое письмо от Фридриха.
И вот, наконец, Фридрих пришел, она держала его в своих объятиях. Он был жив и здоров, не ранен, и ему больше не угрожала никакая опасность.
Конечно, она искренне интересовалась состоянием Карла и любовью своей сестры, но все же внутри нее что-то шептало ей, какое для нее счастье, что не с Фридрихом стряслась та беда, которая постигла Карла.
При встрече с Еленой Фридрих повел себя как всегда превосходно. Он поплакал вместе с ней, одобрил все, что она до сих пор делала, пообещал ей, что, несмотря на присутствие в городе и в доме пруссаков, ничто не помешает выздоровлению Карла, если ему суждено поправиться, и не омрачит его последние мгновения, если ему суждено умереть.
Он вошел в комнату вслед за Еленой; та объявила Карлу о приходе своего зятя. Карл узнал Фридриха и улыбнулся. Он попытался двинуть рукой, чтобы приблизить ее к руке Фридриха, но мускулы его руки только дрогнули. Рука осталась прикованной к месту, где она лежала.
— Дорогой Фридрих! — прошептал он в сторону. — Дорогая Елена!
Это были единственные слова, которые он смог произнести с тех самых пор, как к нему возвратилась хотя бы видимость речи.
Елена приложила палец к губам Карла, принуждая его замолчать: она ревновала его ко всякому слову, обращенному не к ней.
Бенедикт отвел Фридриха в сторону и в двух словах рассказал ему о том, как вели себя пруссаки в городе.
Пока генерал Штурм ел поданный ему роскошный обед, Фридрих вышел в город с намерением самому увидеть, в каком состоянии находился Франкфурт.
Узнав, что собрался Сенат, он пришел туда с тем, чтобы присутствовать там на заседании.
Сенат собрался для того, чтобы обсудить вопрос о двадцати пяти миллионной контрибуции. Он созвал управляющих главных франкфуртских банковских фирм. Все были единодушны в признании того простого факта, что собрать требуемые 25 миллионов флоринов просто невозможно.
Сенат, таким образом, заявил, что, ввиду невозможности удовлетворить выставленное ему требование, оставалось отдаться на милосердие генерала.
Выходя из Сената, Фридрих увидел, что на город были наведены пушки и у всех объявлений толпились люди.
В каких-то наскоро сколоченных бараках ютились целыми семьями люди, изгнанные из своих домов пруссаками; они, словно цыгане, устроились табором на площади.
Мужчины бранились; женщины плакали.
Одна женщина кричала: «Пусть за это отомстят!» То была мать, показывавшая своего ребенка лет десяти: рука у него была проколота штыком. Не ведая, что он делал, этот несчастный ребенок увязался за пруссаком, у которого к ружью было прикреплено письмо.
Ребенок спел ему песенку, сочиненную про пруссаков людьми из Саксенхаузена:
Wane, Kuckuck, wane Bald Kommt Bonaparte Der wird alles wiederholen Was ihr habt bei uns gestohlen.
Это может быть переведено так:
Погодите, кукушки, чуть-чуть,
Бонапарт уже явится скоро Все, что вы у нас отняли, воры,
Он заставит с лихвою вернуть.
Раздраженный пруссак ударил его штыком и нанес ему глубокую рану.
Люди, проходившие мимо, вместо того чтобы остановиться и кричать вместе с матерью, делали ей знаки замолчать, спрятать слезы и скрыть кровь ребенка. Вот насколько был велик их ужас!
Но не всюду пруссаки встречали такую же безропотность.
Один из них, живя в доме человека из Саксенхаузена, с целью устрашения своего хозяина посчитал, что будет уместно выложить саблю на стол.
Не говоря ни слова, тот вышел и через несколько минут вернулся с железными вилами и тоже положил их на стол.
— Что значит эта шутка? — спросил пруссак.
— Эх! — сказал житель предместья Саксенхаузен. — Вы захотели показать мне, какой у вас хороший ножик, а я хочу, чтобы вы увидели, какая у меня прекрасная вилка.
Шутка пруссаку не понравилась. Ему захотелось помахать своей саблей, а человеку из предместья Саксенхаузен — своими вилами. Пруссак был пригвожден к стене.
Проходя мимо дома Германа Мумма, барон Фридрих увидел, как хозяин его сидел у двери, обхватив голову руками.
Фридрих дотронулся до его плеча.
Мумм поднял голову и сказал:
— Ах, это вы, господин барон! А вы что, тоже из грабителей?
— Из каких грабителей? — спросил Фридрих.
— Да вот из тех, что перевернули мой дом. О! Вот-вот, полюбуйтесь, можете посмотреть на наш бедный фаянс, который мы коллекционируем уже три поколения подряд, и он переходит от отца к сыну. Он разбит! Мой погреб пуст! Вы понимаете, мы принимаем ежедневно подвести солдат и пятнадцать офицеров, и все как один — без ордера на постой, а на них на всех один мой казначей-эпилептик и пять человек прислуги. Вот, слышите?
И в самом деле, из дома долетали до улицы крики:
— Вина, вина! Или мы пушками сшибем эту лачугу!
Фридрих вошел.
Чудесный дом бедняги Мумма превратился в конюшню. Ступать приходилось в месиво, состоявшее из вина, соломы и грязи. В окнах не осталось ни одного целого стекла; не было ни одного предмета, который бы не был изломан, стула, который бы не хромал.
— Ах, господин барон, — продолжал Мумм, — взгляните же на мои столь известные в городе круглые столы. Как подумаю, что на протяжении трех поколений честнейшие люди Франкфурта садились за эти столы, что за ними сидели и король, и несколько принцев, и весь Сейм и что еще и года не прошло с тех пор, как госпожа и фрёйлен фон Бисмарк делали мне здесь комплименты по поводу моих прохладительных напитков!.. О господин Фридрих! Господин Фридрих! Пришли дни скорби… и Франкфурт погиб!
Фридрих не имел никакой власти и потому вынужден был присутствовать при этом бесчинстве, не произнося ни слова. И он был убежден, что ни генерал Рёдер, ни генерал Штурм не станут его прекращать. Он знал характеры обоих: Рёдер был неумолим. Штурм — сумасброден. Штурм был одним из тех старых прусских генералов, которые не привыкли встречать препятствия ни с какой стороны и просто сметали их со своего пути, когда те им попадались. Когда король поставил Фридриха при нем, то не Фридриха он рекомендовал Штурму, а Штурма — Фридриху.
По дороге Фридрих встретил барона фон Шеле, генерального директора франкфуртского почтового ведомства. Когда пруссаки вступили в город, тот получил приказ учредить черный кабинет, где будут вскрываться все письма и готовиться отчеты о тех из граждан, что высказывают враждебные прусскому правительству чувства.
Господин барон фон Шеле отказался подчиниться.
На смену ему только что приехал человек из Берлина, и вечером того же дня черный кабинет уже действовал.
Господин фон Шеле, видевший во Фридрихе скорее франкфуртца, чем пруссака, предупредил его об этой мере, ибо сам ее остерегался и склонял своих друзей к тому же.
С разбитым сердцем Фридрих пришел к г-ну Фелльнеру и нашел всю его семью в отчаянии.
Только что г-н Фелльнер получил официальное извещение об отказе главных коммерческих фирм Франкфурта помочь с контрибуцией и постановление Сената, сообщавшее, что город, не имея возможности платить подобные подати, взывает к великодушию генерала.
Господин Фелльнер держал бумагу в руке и, несмотря на то что он превосходно знал ее содержание (ибо, будучи сенатором, он присутствовал на обсуждении вопроса и склонился к отказу), машинально читал и перечитывал ее. Жена прислонилась к его плечу, а две дочери плакали у его колен.
И в самом деле, разве можно было предвидеть, на какие чрезмерные действия толкнет пруссаков этот отказ?
Законодательное собрание собиралось тоже и решило, что нужно будет направить депутацию к королю, чтобы через него добиться избавления от побора в двадцать пять миллионов флоринов, установленного генералом Мантёйфелем.
Фелльнера известили об этом решении в то время, когда Фридрих был у него.
— Ах! — сказал Фридрих. — Если бы я мог хотя бы на десять минут повидаться с королем Пруссии!
— А почему бы нам с ним не повидаться? — воскликнул г-н Фелльнер, хватаясь за малейшую надежду.
— Да никак не могу, дорогой мой Фелльнер, — ответил Фридрих. — Я ведь только солдат. Когда командует генерал, мне остается лишь склонить голову и подчиниться. Если вы отказываетесь платить контрибуцию, я, естественно, один не заплачу ее, но если все-таки вам придется ее платить, то моя семья первой внесет свою долю.
Фридрих ничего более не мог сделать для Фелльнера и попрощался. Но, к его великому удивлению, жена Фелльнера, вся в слезах, остановила его на лестнице. Видя, что г-жа Фелльнер совсем теряла силы, молодой человек взял ее под руку и провел в небольшую комнату на нижнем этаже.
Там она открыла причину своих слез.
Слабая, как всякая любящая женщина, она измучилась от опасений по поводу предсказаний Бенедикта. У нее не выходило из головы то, что подобное же предсказание было сделано и советнику Фишеру, что у нее в доме над этим посмеялись, и это было всего с месяц тому назад; что сам Фишер шутил по этому поводу больше всех, однако пророчество Бенедикта сбылось точь-в-точь. К г-ну Фишеру в пятьдесят лет без одного дня пришла послушная смерть, и его останки всего два дня как были преданы земле.
То, чего она не осмеливалась говорить в присутствии мужа, бедная женщина высказала теперь Фридриху. Она знала, что Бенедикт находится во Франкфурте и что Фридрих его друг. Ей хотелось бы, чтобы Фридрих спросил своего друга, верит ли тот своему предсказанию и есть ли способ его избежать.
Фридрих постарался ее успокоить. Он никогда не слышал, чтобы Бенедикт хвастал своим даром провидения, но, тем не менее, он дал слово г-же Фелльнер расспросить его, как только вернется домой.
Госпожа Фелльнер в свою очередь обещала прийти к ним вечером повидаться с Эммой, и тогда Фридрих скажет ей, что она должна думать о предсказании Бенедикта, у которого вовсе не было причины не сказать ему то, что сам он думал по этому поводу.
Фридрих вернулся домой, поднялся к себе и позвал Бенедикта.
Тот сидел у изголовья Карла, но тотчас же покинул раненого и его преданную сиделку и пошел к барону.
Чтобы круглосуточно быть рядом с генералом, получая его непосредственные приказы, Фридрих велел приготовить для него комнату, также выходившую на лестничную площадку, но напротив.
Фридрих протянул руку Бенедикту. Обоим друзьям пока пришлось совсем мало видеться во время короткого пребывания Фридриха у свояченицы, да и к тому же присутствие раненого и Елены помешало проявиться их взаимным теплым чувствам: они выразились бы сильнее, если бы молодые люди свиделись с глазу на глаз.
На этот раз между ними ничего не стояло.
Бенедикт вошел, и Фридрих предложил ему сесть.
— Дорогой Бенедикт, мне не терпелось опять повидаться с вами, — сказал он ему. — В тот вечер событие, которое помогло нам встретиться, спешка, с которой вы стремились кинуться на поиски нашего друга, принудили меня принять вас, что называется, мимоходом. С того часа мне хотелось одного — еще раз повидаться с вами и сказать вам, до какой степени я люблю вас. Я разузнавал о вас повсюду, и мне известно, что вы совершили чудеса и при Лангензальце, и при Ашаффенбурге, что неизменная удача не покидала вас и что вы вышли из боев здоровым и невредимым. А ведь в этих же двух битвах столько мужественных людей потеряли жизнь. Эмма, с которой я увиделся, когда она спускалась от сестры, сказала мне, как она счастлива, что нашла вас у нее и сумела поблагодарить вас, встав перед вами на колени. Теперь…
— Да, — перебил его, смеясь, Бенедикт, — теперь скажите мне, к чему это предисловие?
— Какое предисловие?
— Да ясно же, что люди нашего склада, дорогой Фридрих, говорят друг другу все до конца уже в тот момент, когда пожимают друг другу руки. Вы все сказали в тот день, когда протянули мне левую руку вместо правой. Сегодня вы скажете мне нечто другое? Говорите.
— Знаете ли, дорогой Бенедикт, я начинаю верить тому, что мне о вас рассказали, — у вас действительно есть дар предвидения.
— А кто вам это рассказал?
— Одна бедная женщина, которая страшно боится, что сбудется предсказанное вами ее мужу, как это случилось с его другом Фишером.
— Госпожа Фелльнер! — встрепенулся Бенедикт, и лицо у него потемнело. — Бедная женщина! Мне было неизвестно, что муж рассказал ей то, о чем я его предупредил.
— Так, значит, в этом есть доля правды?
— В чем?
— Да в том, что вы ему предсказали.
— Все правда.
— Вы думаете, что бургомистр умрет насильственной смертью?
— Это будет самоубийство.
— И вы даже провидели, какого рода будет это самоубийство?
— С меньшей уверенностью, но все же предполагаю, что он повесится.
— И нет средства побороть судьбу?
— Конечно, есть, и когда мы виделись с господином Фелльнером в последний раз, я говорил об этом ему самому. Ему следовало уехать из Франкфурта и не оказаться втянутым во все эти ужасные события, какие совершаются в городе, из-за чего господин Фишер уже лишился жизни, а господин Фелльнер, видимо, тоже лишится.
— Но дорогой Бенедикт, знаете ли, у вас это очень печальный дар.
— Клянусь, до последнего времени я относился к нему скорее как к некому развлечению, а не как к чему-то серьезному. Чем больше я занимаюсь такого рода исследованиями, тем больше склонен признать, что это наука или, скорее, материальный факт, как магнетизм, как электричество. Я предсказал господину Фишеру, что он умрет насильственной смертью, — он умер от случившегося с ним апоплексического удара. Я предсказал королю Ганновера, что он одержит победу при Лангензальце, — он победил. Я предсказал ему крах — прусский король конфисковал его владения и, по-видимому, не отдаст их по собственной воле. Я предсказал…
— Но как вы могли это увидеть?
— Победу при Лангензальце?
— Нет, самоубийство Фелльнера, например.
— О, это было легче всего! Не стану утруждать вас рассказом обо всем том, что философы, врачи, химики написали по поводу руки человека. Не стану приводить вам цитат из Буапо, Херберта, Ришрана, Клода Бернара, а только напомню вам целиком слова Аристотеля: «Безусловно, на руке человека линии проведены не беспричинно, ибо они прежде всего возникают под влиянием неба и в зависимости от собственной индивидуальности каждого». Ну вот здесь и начинается вся моя система. Я нашел толкование, которое считаю верным и которое, между тем, я ежедневно уточняю вместе с изучением каждого знака на руке. Хорошо, я объясню вам сейчас, что можно увидеть на руке господина Фелльнера и что заставляет меня думать о его насильственной смерти через самоубийство. Смотрите, Фридрих, дайте мне вашу руку.
— Правую или левую?
— Левую. Чаше всего роковые знаки бывают начертаны именно на левой руке. Вы же знаете, древние именно слева ждали дурных предзнаменований. Звезда на Сатурновом холме указывает на убийство. Крест — смерть на эшафоте. Но дайте мне вашу руку… Когда эта звезда, вместо того чтобы находиться на Сатурновом холме, то есть у основания среднего пальца… бывает… посередине первой фаланги… Ах!..
Бенедикт отпрянул назад и прикрыл рукою глаза, словно защищаясь от ослепительного света.

XXXVII
ПРОВИДЕНИЕ

 

Фридрих так и остался с протянутой к Бенедикту ладонью.
— Ну и что дальше? — спросил он.
— Дальше? Ничего! — сказал тот, бросаясь на стул.
Потом, схватившись за волосы и топнув ногой, он вскричал голосом, в котором слышалось отчаяние:
— Никогда, нет, никогда! Никогда я больше не стану смотреть руки — чьи бы то ни было!
— Но, в конце концов, что такого ужасного вы увидели на моей руке? — спросил Фридрих.
— Да не на вашей, черт возьми! — сказал Бенедикт, принужденно смеясь. — На руке господина Фелльнера.
Фридрих пристально посмотрел на него и почти сурово ему сказал:
— Вам не смешно, Бенедикт, вы деланно смеетесь. И позвольте мне сказать, что сейчас вы думаете не о господине Фелльнере, а обо мне. Вы увидели на моей руке какой-то роковой знак и не хотите мне в этом признаться. Я мужчина, солдат, уже два года привыкший смотреть смерти в глаза. Вы забываете об этом, Бенедикт. Если мне грозит какое-нибудь несчастье, мне лучше было бы остерегаться его, даже и не веря в него твердо. Я не хочу, чтобы оно свалилось на меня неожиданно.
— Бог мой, в ваших словах есть правда, — ответил Бенедикт, — но то, что я так неожиданно увидел у вас на руке, конечно же невозможно, и просто необходимо, чтобы я ошибся.
— Дорогой мой, — сказал Фридрих, — уж вы-то, наверно, хорошо знаете, что, если иметь в виду несчастья, в этом мире нет ничего невозможного.
Бенедикт сделал над собою усилие, встал и подошел к другу.
— Посмотрим, — сказал он ему, — дайте-ка мне еще раз взглянуть на вашу руку.
— Ту же?
— Нет, другую.
Бенедикт надеялся найти на правой руке Фридриха знаки, которые бы обезвредили, как это иногда и в самом деле случается, те, что начертаны были на его левой руке.
На правой руке Фридриха он рассмотрел тот же самый роковой знак, который был распознан им на руке г-на Фелльнера.
То была звезда на первой фаланге среднего пальца!
Как и у г-на Фелльнера, на руках у Фридриха проступал знак самоубийства.
И из-за этого Бенедикт был почти готов разувериться во всей своей науке.
Как же так, в самом деле, могло случиться, чтобы Фридрих, обожающий жену, которая уже сделала его отцом и дала ему сына, Фридрих, занимающий, в конце концов, высокий чин в армии, вдруг покусился на свою жизнь?
Об этом и думать-то было нелепо!
А между тем роковая звезда у него была, менее различимая на его правой руке, однако все-таки видимая.
— У вас есть какое-нибудь увеличительное стекло? — спросил Бенедикт.
Фридрих дал ему лупу, которой сам он обычно пользовался при чтении на карте географических названий, плохо различимых из-за мелкого шрифта.
Бенедикт посмотрел поочередно на правую и на левую ладони своего друга.
Затем, положив лупу на стол, присел около него и, взяв обе руки барона, сказал:
— Фридрих, вы правы. Будь то дурное или доброе, о себе вам нужно знать все, а я просто обязан вам все сказать. И все же начну с того, что сделаю вам определенное заявление: когда я все-все вам расскажу, вы примете меня за одержимого и безумца и будете правы. На коленях прошу вас, во имя вашей жены прошу вас, со слезами на глазах и от моего собственного имени прошу вас последовать моему совету.
В голосе молодого человека слышалась такая мольба, что Фридрих невольно почувствовал себя взволнованным.
— Если совет, о котором идет речь, — сказал он, — сообразуется с долгом чести и правилами моей службы, обещаю вам, дорогой Бенедикт, последовать ему точно и беспрекословно, ибо, уверен в этом, он будет исходить от любящего меня человека.
— И глубоко любящего, дорогой Фридрих, можете быть и этом уверены. А теперь послушайте меня: это невероятно, немыслимо, невозможно, но, однако, у вас на руке явно виден тот же роковой знак, что и у Фелльнера. Либо моя наука не только бесполезна, но и лжива, либо и вы тоже должны умереть от собственной руки.
Фридрих расхохотался.
— А! Да, я ждал этого, — сказал Бенедикт, — вы смеетесь. Смейтесь, смейтесь, счастливый человек, но разве небо бывает вечно лазоревым? Вы верите, что вода будет вечно прозрачной? Что воздух вечно будет чист? Ну хорошо. Со своей стороны, я, слабый человек, который не в силах вас убедить, скажу вам, что вам грозит опасность, причем грозит настойчиво, даже, может быть, еще более настойчиво, чем Фелльнеру. И в том случае, если я должен…
Он сделал движение, чтобы броситься вон из комнаты.
Фридрих остановил его.
— Ни слова обо всех этих глупостях моей жене, — вскричал он, — или, клянусь Небом, у нас возникнет причина для ссоры!
— Нет, нет, нет! — сказал Бенедикт, усиливая голос с каждым последующим словом. — Даже если мне и придется обратиться к ней, то все средства хороши, лишь бы только вас спасти.
— Спасайте меня, но без этого, дорогой Бенедикт. Что мне нужно сделать? Давайте посмотрим!
— Уезжайте из Франкфурта! Попросите какое-нибудь поручение, поезжайте куда хотите. Опыт показывает, что в таких случаях нужно немедленно бежать из тех мест, где вам грозит опасность. Не можете ли вы попросить генерала Штурма, например, отослать вас куда-нибудь — неважно куда? Сейчас вы ему больше не нужны. С войной покончено. Возьмите и жену, если нужно, но уезжайте! Уезжайте! Уезжайте!
— Так вот, дорогой Бенедикт, — ответил Фридрих, — я докажу вам не только то, что я вам верю и испытываю страх, но и то, что я вас люблю: при первой же возможности я попрошу, чтобы меня отправили с поручением и уеду.
Бенедикт протянул ему обе руки.
— Сделайте это, — сказал он, — но поторопитесь!
В эту минуту вошел дежурный солдат и передал Фридриху приказ явиться к генералу Штурму: тот хотел с ним поговорить.
— Смотрите, дорогой Фридрих, — сказал ему Бенедикт, — может быть, это зов Провидения.
— Да, — сказал Фридрих, — или Рока.
— Попросите отпуск, попросите поручение, скажите псе что хотите, но уезжайте и: з Франкфурта! Я подожду «ас здесь.
Фридрих кивнул ему и вышел, невольно озабоченный тем, что предсказал ему Бенедикт.
Генералу Штурму было около пятидесяти — пятидесяти двух лет; роста он был чуть выше среднего, но крепко сложен; у него была маленькая, неповоротливая голова на короткой шее, а лоб высокий и открытый. Лицо у него было круглое и будто посыпанное чем-то красноватым, и когда он сердился, а это случалось часто, оно становилось багровым. Его грубая кожа ближе к ушам была коричнево-красного оттенка; когда-то рыжие, а теперь седеющие волосы, густые и курчавые, были коротко подстрижены. Глаза у генерала были большие, сверкающие и дерзкие, а красновато-серые зрачки, когда он говорил, смотрели прямо, что делало его взгляд твердым и уверенным. Белки в его глазах почти всегда были налиты кровью. Рот был большой, с тонкими и сжатыми губами. Широкие, короткие и острые зубы с желтой эмалью походили на зубья пилы, вставленные в красные десны. Низко нависшие над глазами брови были прямые, густые и часто хмурились. Приподнятый и заостренный нос слегка горбился вроде клюва. Подбородок торчал вперед; борода была жесткой и короткой; маленькие торчащие уши казались крылышками артиллерийского снаряда. Щеки были впалые, а скулы выступающие. На короткой, сильной и мускулистой белесо-красной шее проступали вены. Плечи были широкие и мясистые, а плотная и мясистая спина делала шею еще короче, чем она была на самом деле. Широкие бедра, сильные суставы, крепкие конечности, широкие кости, сильные мускулистые ноги и ляжки… Таков был этот человек. Голос у него был сильный, раскатистый и твердый; говорил генерал громко, надменно, а жесты у него были стремительные и властные. Двигался он почти всегда резко и быстро. Он широко шагал, презирал опасность, но охотно шел на нее лишь в том случае, если она могла способствовать его продвижению по службе.
Генерал Штурм любил плюмажи, вино, яркие краски, запах пороха, карточную игру. Он был резок как в словах, так и в движениях, вспыльчив и преисполнен спесью, раздражался, когда ему противоречили, и легко выходил из себя, и тогда те пятна, что расцвечивали ему лицо, воспламенялись, глаза наливались кровью, серо-красные зрачки становились золотистыми и будто начинали искриться. В такие минуты он вовсе забывал о всяких условностях, принимался ругать, оскорблять и бить. Если ему случалось таким образом забыться с кем-то равным себе, не приходилось слишком долго упрашивать его, чтобы он взял себя в руки. Зная по опыту, какой опасности подвергал его собственный характер, он проводил свободные, остававшиеся от службы минуты за тем, что стрелял в сад из окна дома, где квартировал, а то упражнялся со шпагой или саблей с полковыми учителями фехтования и их помощниками.
Он приобрел необычайную сноровку во всех фехтовальных упражнениях. У него была, как это называется в дуэльном искусстве, тяжелая рука. В десяти или дюжине дуэлей, в которых ему случалось драться, он всегда убивал или серьезно ранил своих противников. Его настоящее имя было Руиг, что означает «спокойный», а его иносказательно прозвали генералом Штурмом, или генералом Бурей, и это прозвище за ним осталось. Он начал службу в 1848 и 1849 годах, во время войны с Баденом, и проявил тогда свою беспощадность.
Если наблюдательный человек вроде Бенедикта смог бы взглянуть на его руку, он увидел бы, что первая фаланга его большого пальца была слишком короткой и напоминала формой обрубок дерева, что пальцы у него были приплюснутые и гладкие, кисти рук — бугристые и зеленоватого отлива, а ногти — короткие и твердые.
Переходя к его ладони, можно было бы увидеть, что линия жизни у него была широкой, глубокой и красной, прерванной на двух третях своей длины словно ударом чекана, что Марсов холм был плоский и в полосках, а вся кожа руки покрыта трещинками. Это означало: гнев, возбуждение и раздражение.
Когда Фридрих появился перед Штурмом, тот был относительно спокоен. Раскинувшись в большом кресле, он почти улыбался, что с ним редко случалось.
— А, это вы! — сказал он, — Я только что приказал вас позвать. Здесь был генерал Рёдер. Где же вы были?
— Извините, генерал, — ответил Фридрих, — но я ходил к теще спросить, как идут дела у моего друга, того самого, что был тяжело ранен в битве у Ашаффенбурга; это как раз для него я тогда вызывал полкового хирурга.
— Ах, да, — сказал генерал, — я слышал, что это какой-то австриец. А вы-то, тоже хороши! Ухаживать за всей этой императорской сволочью! Да пусть их лежало бы двадцать пять тысяч на поле битвы, я бы оставил там издыхать всех до единого.
— Мне кажется, я говорил вашему превосходительству, что это мой друг.
— Хорошо! Хорошо! Не будем об этом толковать. Я вами доволен, барон, — сказал генерал Штурм таким же голосом, каким другой сказал бы: «Я а ужасе от вас». — И я хочу сделать для вас что-нибудь приятное.
Фридрих поклонился.
— Генерал фон Рёдер только что попросил у меня человека, которым я был бы очень доволен, для того чтобы отвезти его величеству Вильгельму Первому, да хранит его Бог, австрийское и гессенское знамена, которые мы отбили во время битвы при Ашаффенбурге. Я обратил свой взгляд на вас, мой дорогой барон. Хотите взять на себя это поручение?
— Ваше превосходительство, — ответил Фридрих, — ничто на свете не могло бы доставить мне больше чести и удовольствия. Вы ведь знаете, что король сам отправил меня в ваше распоряжение. Разрешить мне приблизиться к королю при подобном положении дел — значит оказать мне покровительство, и, я надеюсь, его величеству это доставит удовольствие.
— Вы знаете, речь, однако, идет о том, чтобы вы через час уже уехали, так что не приходите со словами: «Моя женушка…» или «Моя бабушка…» Часа времени вам хватит, чтобы обнять всех бабушек, а вдобавок еще всех жен на земле, всех сестер и детей. Знамена стоят в прихожей. Через час вы должны уже входить в вагон. Поедете по дороге на Богемию и завтра окажетесь у короля; он должен быть у Садовы. Вот вам рекомендательное письмо к его величеству. Возьмите.
Фридрих взял письмо и с радостным сердцем поклонился: ему не пришлось просить отпуска. Получилось так, словно генерал сам проникся горячим стремлением Фридриха уехать и предложил ему это, причем был с ним так благожелателен, что о лучшем не приходилось и мечтать.
Итак, торопясь уехать, как того желал генерал Штурм, Фридрих вышел из кабинета своего начальника и в два прыжка оказался в комнате, где, полный тревоги, его ожидал Бенедикт.
— Дорогой друг, — воскликнул Фридрих, бросаясь ему на шею, — вы правильно сказали насчет зова Провидения! Через час я уезжаю в Садову и не осмеливаюсь вам сказать, что там буду делать.
— Хорошо! И все равно скажите, — ответил Бенедикт, видя, что Фридрих умирает от желания рассказать обо всем.
— Так вот, я повезу королю знамена, взятые у Австрии в Ашаффенбурге.
— Э! Боже правый, мне-то что до этого? Я здесь человек чужой. Я всегда сражаюсь как охотник, чтобы не дать руке отвыкнуть от оружия. Если бы все пруссаки были такие, как вы, я сражался бы на их стороне. Я нашел ганноверцев и австрийцев более любезными людьми, чем мне показались берлинцы, которые хотели съесть меня живьем. И я сразился к рядах ганноверцев и австрийцев — вот и все! Ну а теперь, дорогой друг, — продолжал Бенедикт, — не опаздывайте на поезд, чтобы не рассердить этого любезнейшего капитана Бурю и одновременно как можно ловчее избежать исполнения некоего предсказания, которое теперь беспокоит меня меньше, но все равно беспокоит. Таким образом, мы скажем «прощайте» бабушке и баронессе, нашей сестричке Елене, не забудем и господина рыцаря Людвига фон Белова, который уже в шестинедельном возрасте успел стать в какой-то мере интересной личностью. После этого ваш друг Бенедикт проводит вас лично на вокзал, посадит в вагон, закроет за вами дверь и не уйдет, пока вы не уедете. Ну же, идите прощаться! Прощайтесь! Прощайтесь!
Фридрих не заставил его повторять этих напутствий. Прежде всего он отправился обнять г-жу фон Белинг, чтобы сообщить ей добрую весть, не скрывая своей радости. Потом он пошел к сестричке Елене, и Карл, заслышав его голос и открыв глаза, посмотрел на него. Потом, наконец, свой самый долгий и нежный визит прощания он нанес баронессе и ребенку.
Он целовал уже в десятый раз своего сына, лежащего в колыбельке, когда тот же солдат, что уже приходил за ним, явился с просьбой не брать знамен, которые находились в прихожей, прежде чем г-н фон Белов не пройдет в кабинет к генералу и не переговорит с ним перед отъездом.
Фридрих попрощался с женой и встретил Бенедикта, ожидавшего его на лестнице.
— Чего еще хотел этот солдат? — с беспокойством спросил Бенедикт.
Фридрих сказал.
Бенедикт наморщил лоб.
Затем, вздохнув и еще подумав, он сказал:
— Если вы мне верите, Фридрих, не ходите к нему.
— Это невозможно, дорогой друг.
— Это же не приказ, а только просьба.
— Если это просьба, — ответил Фридрих, — то просьба генерала Штурма ко мне, что означает приказ. Обнимемся же и до свидания!
Оба друга обнялись на лестнице, и Бенедикт, глядя ему вслед, прошептал:
— На первый раз это был зов Провидения, на второй, боюсь, не зов ли это Рока?

XXXVIII
РОК

 

Генерал нее еще пребывал it своем кабинете, сохраняя все го же благодушное настроение и милостивое выражение лица.
— Извините, что задерживаю, дорогой Фридрих, — сказал он молодому человеку, — после того как сам же так вас торопил! Но у меня есть к вам маленькая просьба.
Фридрих поклонился.
— Вы знаете, что генерал Мантёйфель наложил на город контрибуцию в двадцать пять миллионов флоринов.
— Да, я это знаю, — сказал Фридрих, — и это непосильный груз для небольшого города, насчитывающего всего сорок тысяч жителей.
— Ну уж! — сказал Штурм. — Вы хотели сказать: семьдесят две тысячи.
— Нет, коренных франкфуртцев здесь всего сорок тысяч, остальные тридцать две тысячи, которых вы считаете жителями города, это все иностранцы.
— Да это нас не касается, — сказал Штурм, уже начиная выходить из себя. — В статистических данных числится семьдесят две тысячи, и генерал Мантёйфель посчитал тоже семьдесят две тысячи.
— Если он ошибся, — самым мягким голосом сказал Фридрих, — то, как мне кажется, те, на ком лежит обязанность выполнять его приказ, должны были бы исправить эту ошибку.
— Это нас не касается. Нам сказано семьдесят две тысячи жителей, так, значит, семьдесят две тысячи и есть. Нам сказано двадцать пять миллионов флоринов, значит, и будет двадцать пять миллионов флоринов. И вот что происходит. Вообразите себе, что здешние сенаторы собрались и заявили: пусть жгут город, если хотят, но контрибуции они не заплатят.
— Я присутствовал в Сенате на обсуждении этого вопроса, — спокойно сказал Фридрих. — Оно проходило очень достойно, с большой сдержанностью и печалью.
— Та-та-та, — произнес Штурм. — Уезжая, генерал Мантёйфель отдал приказ генералу фон Рёдеру собрать эти двадцать пять миллионов флоринов. Фон Рёдер объявил городу, чтобы они были выплачены. Сенат напрасно устраивает обсуждения, нас это не касается. Только что Рёдер приходил ко мне, и я сказал ему: «Вы слишком молоды, не беспокойтесь обо всем этом. У меня есть начальник штаба, он женился здесь, во Франкфурте, он знает город как свои пять пальце», он знает о состоянии каждого» л и ярах, су и денье. Вот он и укажет нам дома двадцати пяти миллионеров…» Во Франкфурте же найдется двадцать пять миллионеров, ведь так?
— И даже больше, — ответил Фридрих.
— Ну вот и хорошо, мы начнем с того, что наведаемся к ним в кассы. А то, что потом останется добрать, заставим заплатить других.
— Так вы рассчитывали на меня, — с небольшой дрожью в голосе спросил Фридрих, — в том смысле, что я стану доносить вам на тех, кого вы собираетесь ограбить?
— Я подумал, что с вами у нас не возникнет никаких трудностей — вы назовете нам двадцать пять имен и двадцать пять адресов домов. Сядьте вот здесь, дорогой мой, и пишите.
Фридрих сел, взял перо и написал:
«Моя честь не позволяет мне доносить на своих сограждан. Поэтому прошу уважаемых генералов фон Рёдера и Штурма обратиться за сведениями, которые они хотят получить, к кому-нибудь другому.
Франкфурт, 22 июля 1866 года».
И поставил подпись: «Фридрих, барон фон Белов».
Затем, встав и отвесив генералу глубокий поклон, он отдал ему в руки бумагу.
— Что это еще такое? — спросил тот.
— Прочтите, генерал, — сказал Фридрих.
Генерал прочел и бросил косой взгляд на своего начальника штаба.
— О-о! — сказал он. — Вот как мне отвечают на мою просьбу. Посмотрим, как мне ответят на приказ. Сядьте вот здесь и пишите.
— Я никогда не меняю того, что уже сказал, тем более если верю, что это затрагивает честь моего имени и лично моего достоинства. Король направил меня к вам в качестве начальника штаба, а не как сборщика налогов. Прикажите мне сняться с позиции — я это сделаю; прикажите атаковать батарею — я атакую, но на этом кончается моя обязанность вам подчиняться!
— Я обещал генералу фон Рёдеру представить ему список богатых франкфуртских банкиров и их адресов. Я сказал ему, что именно вы дадите мне этот список, и через час он за ним пришлет. Что же я ему отвечу, как вы думаете?
— Вы ответите ему, генерал, что я отказался предоставить его вам.
Штурм скрестил руки и, направляясь к Фридриху, сказал:
— И вы думаете, барон, что я позволю человеку, находящемуся в моем подчинении, в чем бы то ни было мне отказывать?
— Думаю, по серьезном размышлении вы поймете, что требуете от меня действия не только несправедливого, но и бесчестного, и сами же будете благодарны мне за то, что я вам отказал. Дайте мне уехать, генерал, и зовите вместо меня кого-нибудь из полиции. Тот не станет ни в чем вам отказывать, поскольку вы потребуете от него лишь то, что входит в его обязанности.
— Господин барон, — ответил Штурм, — я посылал к королю усердного слугу, для которого я запросил бы награды. Но мне не пристало награждать человека, на которого у меня есть причины жаловаться. Отдайте мне обратно письмо к его величеству.
Фридрих вынул письмо из-за пазухи и с презрением бросил его на письменный стол.
Лицо у генерала воспламенилось, покрывавшие его пятна побледнели, глаза метали молнии.
— Я напишу королю, — вскричал Штурм в ярости, — и он будет знать, как ему служат его офицеры!
— Вы напишете с вашей стороны, господин Штурм, а я напишу со своей, — ответил Фридрих, — и он узнает, как его бесчестят его генералы.
Штурм подпрыгнул и на лету схватил свой хлыст.
— Мне показалось, вы сказали «бесчестят», сударь? — выговорил он. — Надеюсь, вы не повторите этого слова?
— Бесчестят! — холодно произнес Фридрих.
Штурм вскрикнул от ярости, занес хлыст над молодым человеком, но, видя спокойствие Фридриха, опустил руку.
— Угроза — это уже удар, сударь, — сказал Фридрих. — Значит, вы меня как бы ударили.
Он подошел к тому же столу и твердой рукой набросал несколько строк.
Затем, открыв дверь в прихожую, он позвал находившихся там офицеров и сказал:
— Господа, вверяю эту бумагу вашей чести. Читаю вслух то, что она содержит:
«Увольняюсь с поста начальника штаба генерала Штурма и из офицеров прусской армии.
Сего дня, 22 июля 1866 года, в 12.25.
Фридрих фон Белов».
— Что вы хотите этим сказать? — спросил Штурм.
— Это значит, — ответил Фридрих, — что нот уже дне минуты, как я более не нахожусь на службе его величества и на нашей службе, а кроме того, и то, что вы меня оскорбили. Господа, этот человек только что поднял на меня хлыст, который он держит в руке. И раз он меня оскорбил, он даст мне удовлетворение. Вот моя просьба об отставке, господа, и будьте свидетелями того, что я свободен от всякого военного долга в минуту, когда заявляю этому господину, что он мне более не начальник и, следственно, я не являюсь более его подчиненным. Сударь, вы нанесли мне смертельное оскорбление, и я убью вас, или вы меня убьете.
Штурм рассмеялся.
— Вы подаете в отставку, — сказал он, — а вот я ее не принимаю. Под арест, сударь! — добавил он, топнув ногой и наступая на Фридриха. — Под арест, на пятнадцать суток!
— Вам более нет надобности отдавать мне приказы, сударь. Я туда не пойду.
Штурм опять топнул ногой и сделал еще один шаг по направлению к Фридриху.
— Под арест! — повторил он.
Фридрих отцепил эполеты и ограничился ответом:
— Сейчас тридцать пять минут первого, сударь. Вот уже десять минут, как вы более не имеете никакого права разговаривать со мною таким образом.
Ожесточенный, смертельно бледный Штурм с пеной на губах во второй раз поднял хлыст на майора. Но на этот раз он полоснул им Фридриха по щеке и плечу.
Фридрих, до сих пор еще как-то сдерживавшийся, вскричал от ярости, отпрыгнул назад и выхватил шпагу.
— Ну, гак и быть, сударь, вы не пойдете под стражу, — сказал Штурм, — но предстанете перед военным советом. Ах! Дурак! — прибавил он, разражаясь смехом. — Он предпочитает быть расстрелянным, вместо того чтобы дать мне двадцать пять адресов.
Услышав этот бесстыдный смех генерала, Фридрих полностью потерял голову и бросился на него, но на своем пути он столкнулся с тремя-четырьмя офицерами, которых сам призвал, и те ему вполголоса сказали:
— Бегите, а мы его успокоим.
— А меня, господа, — сказал Фридрих, — меня вы не станете успокаивать, ведь он меня ударил?
— Мы дадим вам слово чести, что не видели никакого удара, — ответили офицеры.
— Но я-то его почувствовал. И так как я сам тоже дал слово чести, что один из нас двоих умрет, один из нас двоих и умрет. Прощайте, господа!
Дна офицера пожелали проходить Фридриха и по го корить е ним.
— Гром и молния! Господа, — сказал генерал, — за исключением этого безумца, пусть никто не выходит. Всюду и везде, где бы он ни был, его сумеет найти офицер полевой жандармерии.
Опустив головы, молодые люди остановились. Фридрих бросился вон из кабинета.
Первой, кого он встретил на лестнице, оказалась старая баронесса фон Белинг.
— Эй, господин Фридрих, что это вы здесь творите со шпагой в руке? — спросила она его.
— Ах! Ваша правда, госпожа фон Белинг, — сказал он. И вставил шпагу в ножны.
Потом он прибежал в комнату жены, обнял ее, крепко прижал к сердцу, затем обнял ребенка, взяв его из колыбели, поднял, чтобы лучше его видеть, и стал смотреть на него, пока слезы не помешали ему видеть малютку. Потом, наконец, приложив его к груди матери, он обнял их, соединив обоих прощальным объятием, и бросился вон из комнаты.
Через несколько минут раздался пистолетный выстрел, от которого вздрогнул весь дом.
Явственнее всех его услышал Бенедикт, входивший в это время к Елене. Смутно предчувствуя беду, он и встревожился больше всех.
При этом шуме Карл открыл глаза и произнес имя Фридриха. Можно было подумать, что ближе всех находившийся к смерти, он получил от нее известие о том, что сейчас произошло.
Криком ужаса отозвался Бенедикт, услышав прозвучавшее имя Фридриха, ибо недавнее собственное роковое предсказание не выходило у него из головы. Он бросился вон из комнаты, пробежал лестничную площадку и толкнул дверь в комнату Фридриха: она была заперта изнутри. Ударом ноги Бенедикт высадил ее.
Фридрих лежал, вытянувшись на полу, рука его еще держала пистолет, которым он только что убил себя.
Он застрелился, приложив ствол к правому виску.
На столе лежала записка.
В ней говорилось следующее:
«Получив от генерала Штурма удар по лицу, после которого он отказался дать мне удовлетворение, я не захотел жить обесчещенным. Последнее мое желание состоит в том, чтобы моя жена во вдовьей одежде поехала сегодня же вечером в Берлин и пошла бы просить Ее Величество королеву об отмене контрибуции в размере двадцати пяти миллионов флоринов, ибо — и я подтверждаю это словом чести — город неспособен их выплатить. Моя вдова облегчит свое горе, причиненное ей моей смертью, тем, что сможет способствовать спасению родного города от разорения и отчаяния.
Завещаю моему другу Бенедикту заботу отомстить за меня.
Фридрих, барон фон Белов».
Бенедикт дочитывал бумагу, когда услышал за собою горестный крик. Он обернулся, и ему едва хватило времени на то, чтобы протянуть руки и поддержать г-жу фон Белов.
Услышав пистолетный выстрел и вспомнив возбуждение и слезы Фридриха, обнимавшего ее при прощании, возбуждение и слезы, причину которых она усмотрела в его отъезде, молодая женщина мгновенно почувствовала, как ее молнией пронизал ужас. Ей сразу показалось, что звук выстрела исходил из комнаты мужа. Она вышла от себя, поднялась на этаж и уже от двери увидела ужасную картину: ее Фридрих лежал в луже крови!
Бенедикт осторожно дал ей скользнуть из его рук и опуститься на колени у тела мужа. Затем он заметил, что пришла и старая баронесса фон Белинг, — она тоже быстро поднялась на звук выстрела; он оставил обеих у бездыханного тела и унес с собою только предсмертное завещание своего друга.
У дверей ее комнаты он нашел обеспокоенную Елену.
— Должен был умереть Карл, — сказал он ей, — а вышло так, что нужно оплакивать Фридриха! Но осторожно, ведь даже самое малое возбуждение способно убить Карла! Вы сильная, Елена, Фридрих был вам только зятем, так что никаких слез! Оплакивайте его в душе, но Карл не должен узнать, что друг его умер.
Елена стала белой, как ее платье; она приложила руку к сердцу и приклонила голову к плечу Бенедикта.
— Это правда? — спросила она.
— Фридрих только что застрелился, — ответил Бенедикт. — Пойдите и отдайте ему последний поцелуй, который сестра обязана отдать своему брату. Потом возвращайтесь к Карлу и более ни о чем не беспокойтесь. У вашей сестры есть поручение, она обязана его выполнить, а я займусь всем остальным. Пойду к Карлу, чтобы он не оставался один в течение тех нескольких минут, которые я вам даю, чтобы вы пошли и поплакали вместе с сестрой и бабушкой.
В некоторые минуты у Бенедикта к голосе помолилась торжественность, а и словах — твердость, не позволявшие прочим его ослушаться.
Вся дрожа, чувствуя слабость в коленях, Елена поднялась по лестнице, а Бенедикт занял ее место у кровати Карла.
Карлу становилось все лучше и лучше; он лежал с открытыми глазами и улыбкой и рукой приветствовал Бенедикта, когда тот к нему вошел.

XXXIX
ВДОВА

Когда Елена вернулась к Карлу, Бенедикт сразу заметил, как сумела себя сдержать эта девушка: она была бледна, глаза у нее покраснели, но из них не катилось ни слезинки. Голос ее оставался спокоен, а улыбка уводила от всякой мысли о роковом событии, которое только что облекло в траур весь дом.
Увидев, что появилась Елена, Бенедикт знаком попрощался с Карлом, пожал руку девушке и вышел.
Оказавшись на лестничной площадке, он задумался над тем, что нужно было сделать прежде всего: нанести визит генералу Штурму или же сообщить Эмме о той части завещания ее мужа, которая относилась непосредственно к ней.
После некоторого размышления он подумал, что самым действенным способом отвлечь женщину от большого горя служит исполнение ею великого долга.
В итоге он посчитал, что ему следует начать с сообщения Эмме о последней воле ее мужа.
Он поднялся на этаж, отделявший его от комнаты Фридриха, и еще с порога бросил туда взгляд.
Воздев глаза к Небу и плача, Эмма держала мужа у себя на коленях примерно так же, как держит своего сына Иисуса Мадонна Микеланджело в его скульптуре, которую называют «La Piet а».
Тут же стояла и баронесса, созерцая горестное зрелище своей внучки, оплакивавшей в свои двадцать лет умершего тридцатилетнего мужа.
На миг Бенедикт остался неподвижен и нем.

Потом он сказал своим звучным голосом:
— Эмма, сестра моя, ваш муж, умирая, оставил вам благое поручение; вам нужно его выполнить без отсрочки, ибо желание умерших священно.
Эмма повернула голову и обратила к нему растерянный взгляд.
— Что вы мне говорите? — произнесла она. — Я не понимаю.
— Сейчас вы меня поймете, — промолвил Бенедикт, показывая Эмме те несколько строк, что Фридрих написал перед смертью.
Эмма жадно схватила бумагу — просто вырвала ее из его рук.
— Он, значит, что-то написал? Он, значит, думал обо мне? — вскричала она.
И она стала читать.
— О да, да! Да, мученик своей чести, — дочитав до конца, прошептала она, — я послушаюсь тебя! Да, при жизни ты был добр, и я помогу тебе стать великим после смерти. Бабушка! Черную одежду, траурные вуали, я еду в Берлин!
Старая баронесса покачала головой: она подумала, что ее внучка сошла с ума.
— О! Этот презренный Штурм! — добавила Эмма. — Бедный Фридрих мне ведь говорил в своих письмах, что с этим человеком к нему придет несчастье. Дорогой Бенедикт, — продолжала она, протягивая руку другу своего мужа, — он обязывает вас отомстить за него; отмщение это в надежных руках, и я благодарю за то Бога.
Затем, поскольку бабушка не сводила с нее удивленных глаз, она сказала ей:
— Ах! Моя милая бабушка, да, я уезжаю в Берлин. Мой муж хочет, чтобы, пока из его раны еще сочится кровь, до того, как будет засыпана его могила, я, обливаясь слезами, поехала просить королеву Августу, августейшую по рангу и по имени, милости для нашего города, и таким образом, несомненно, он надеется, что одной жертвы будет достаточно, чтобы купить эту милость.
Потом, поцеловав мужа в лоб, она обратилась к нему:
— До скорого свидания, дорогой, жди меня на своем смертном ложе, куда ты лег так безвременно. Я же еду туда, куда ты мне приказываешь, и добьюсь успеха, ведь ты будешь со мною. Бабушка! Дайте мне черные одежды и траурные вуали.
Она мягко и нежно положила голову мужа на диван, где сама сидела, потом встала и медленным шагом, размеренным и автоматичным, какой бывает у людей, чье сердце бьется уже не в их собственной груди, а в груди другого, она в сопровождении бабушки спустилась по лестнице и, оставила на Бенедикта охрану мужа, прошла к себе.
Бенедикт оказался прав.
Горе Эммы, конечно, оставалось таким же глубоким, но сознание великой миссии, которую она должна выполнить, придало ей силы вынести это горе.
Несомненно, если Фридрих не оставил бы ей своей последней воли, ей бы и в голову не пришло хоть как-то противостоять этому несчастью. То устремив глаза к Небу, то не спуская их с тела своего мужа, она бы долго плакала, плакала бы всегда. Теперь же, напротив, какая-то напряженность — она сама не отдавала себе отчета в ней — охватила все ее существо. Слезы текли у нее по щекам, но, вместо того чтобы предаваться горю всем своим существом, она плакала, не замечая этого.
У нее еще сохранилась после похорон матери траурная одежда. Мы помним, как она ожидала окончания этого траура, чтобы выйти замуж за Фридриха. И вот, через год после свадьбы, она вновь облачилась в тот же самый траур, который тогда перестала носить.
И этот траур должен был длиться всю ее жизнь.
Одеваясь, она с лихорадочным пылом отдавала бабушке распоряжения — ни одно из них не слетело бы с ее губ, если бы она оставалась во Франкфурте. Эмма объясняла бабушке, что ей хотелось бы, чтобы Фридриха, одетого в парадную форму, положили на траурное ложе и чтобы все друзья могли его увидеть. Она рассчитала, что одна ночь у нее уйдет на поездку в Берлин, день — на посещение королевы, еще двенадцать часов — для того чтобы вернуться во Франкфурт. Выходило, что она уезжала из дома на сорок восемь часов. Эти сорок восемь часов ей придется быть вдалеке от этого дорогого тела, и она вернется к нему с тем же пылким стремлением, как если бы Фридрих был жив. Тогда она ему расскажет все, что сумела сделать. Она не сомневалась в успехе, поскольку Фридрих сказал ей, что его дух будет с нею. Фридрих будет доволен ею и успокоится у себя в могиле.
Она попросила бабушку и даже Ганса ввести ее в курс всего, что происходило в городе, всего, от чего страдал бедный Франкфурт, рассказать ей обо всех притеснениях и обидах, жертвами которых оказались франкфуртцы, обо всех контрибуциях, как в деньгах, так и натурой, которые на него налагались. Она попросила также рассказать ей во всех подробностях о смерти Фишера. А уж того, как умер ее муж, она не забудет. Она ничего не произносила по поводу презренного ничтожества, этого Штурма, ударившего Фридриха, что стало причиной его смерти. Ведь Фридрих завещал Бенедикту отомстить за себя. Разве она не была уверена, что муж будет отмщен?
Она спешила с одеванием, смотрела на часы, спрашивала о часе отправления поезда. Она словно получила поручение с Небес, ибо его принес ей ангел Смерти.
Полностью одевшись, она поднялась в ту комнату, где, как ей казалось, ее ждал Фридрих. Несмотря на то, что он был мертв, между ними установилось общение.
Фридрих спрашивал ее:
— Ты готова сделать то, что я приказал? Ты едешь?
И она отвечала:
— Смотри, вот я одеваюсь во все черное, я еду.
Она нашла Бенедикта у тела его друга.
Бенедикт удивлялся силе ее воли. Эмма дала ему возможность глубже понять Лукрецию и Корнелию древности.
Ее шаг был тверд, руки сжаты, нахмуренные брови указывали на торжество ее воли не над горем, а над слабостью.
Она страдала все так же, но стала сильнее.
С письменного стола мужа она взяла ножницы, отрезала прядь его волос, обернула их в бумагу и положила себе на грудь.
Она повторила и Бенедикту свои наставления, которые уже дала бабушке, сама вспомнила, что уже пора отправляться на железнодорожный вокзал, и сказала Бенедикту:
— Брат мой, вы собирались его отвезти на вокзал, а теперь везете меня вместо него. Бог так пожелал! Длань Господа иногда тяжела, но всегда священна! Дайте я обопрусь на вашу руку, и поедем.
На лестнице она увидела бабушку. По естественному ходу сердечных помыслов бабушка напомнила ей о ребенке. Эмма еще раз вошла к себе в комнаты, поцеловала сироту и, выходя, отерла слезу. Госпожа фон Белинг спросила, обнимая ее на прощание:
— Разве ты не попрощаешься с сестрой Еленой?
Эмма ответила:
— У Елены свои слезы, у меня — свои.
И продолжила свой путь.
Проходя мимо двери, что вела в комнаты Штурма, она на миг остановилась. Ее глаза, глядя на эту дверь, приняли сумрачное выражение, грудь ее приподнялась, зубы сжались, и, не произнося ни слова, но ужасным движением она указала на эту дверь Бенедикту, а скорее, указала ему на того, кто скрывался за нею.
— Будьте спокойны, — сказал Бенедикт, — я поклялся в этом!
Карета Ленгарта стояла у двери, они оба сели в нее, и их отвезли на Берлинский вокзал.
На минуту г-жа фон Белов обеспокоилась тем, что ей придется без всякого разрешения, без паспорта проехать через Гессен, Тюрингию и Пруссию, но ей показалось, что траур, в который она была облачена, и миссия, которую ей предстояло выполнить, устраняли перед ней все преграды.
Она спросила, когда поезд прибудет в Берлин.
Ей ответили, что, если в пути не окажется непредвиденных задержек, она будет в Берлине к девяти часам утра.
Она была уверена, что с аудиенцией, которую она попросит, ей не придется ждать, так как ее знал камергер и она действовала от имени мужа, которого знал король.
Ее последними обращенными к Бенедикту словами, когда она поцеловала его как брата, были следующие:
— Вы его не покинете, правда?
Вернувшись в дом, Бенедикт постучал в дверь покоев генерала Штурма.
Генерала не было дома. Бенедикт попросил, чтобы его предупредили тотчас же, как только генерал вернется. Затем он поднялся прямо в комнату Фридриха. Старая бабушка, добрая баронесса фон Белинг, молилась одна, стоя на коленях у тела покойного.
Он подошел к ней и почтительно поцеловал ей руку.
— Сударыня, — сказал он ей, — мы должны, не правда ли, последовать во всем желаниям вашей внучки. Ее мужа, как она сказала, нужно положить на траурное ложе и предупредить всех друзей Фридриха о его смерти, для того чтобы они могли с ним попрощаться. Положим его военную шинель на любую кровать, прикрепим ему на грудь его кресты, откроем двери его комнаты на обе створки. Так мы и выполним намерения его вдовы. А что касается приглашений нанести ему последний визит, я беру на себя их разослать. Теперь, сударыня, прикажите приготовить кровать, пусть ее покроют шинелью, и я сам перенесу туда моего друга.
Старая баронесса фон Белинг встала, поклонилась Бенедикту и сказала, что сделает все, как он велел. Она вышла, пообещав Бенедикту прислать Ганса, который ему понадобился.
В самом деле, спустя несколько минут после ухода г-жи фон Белинг в комнату вошел Ганс. Только теперь Бенедикту удалось рассмотреть едва заметную рану Фридриха: пуля вошла в висок, пробила череп, но не вышла с другой стороны.
Смерть наступила мгновенно, так что и крови вышло мало. Кровь не дотекла даже до ворота его мундира.
Таким образом, Бенедикту и Гансу пришлось только обмыть губкой рану и прикрыть ее сверху волосами. Если бы Фридрих не был так бледен, можно было бы подумать, что он жив и просто спит.
Бенедикт и Ганс, не сменив на Фридрихе одежды, отнесли его в комнату на первом этаже. На кровати там уже лежала военная шинель, и поверх ее они положили мертвое тело.
Затем, поручив баронессе фон Белинг расставить вокруг смертного ложа свечи, Бенедикт опять поднялся в комнату Фридриха и написал четыре объявления следующего содержания:
«Барон Фридрих фон Белов только что покончил с собой выстрелом в голову после оскорбления, которое нанес ему генерал Штурм, отказавшись при этом дать ему удовлетворение. Тело его выставлено в нижнем этаже дома Шандрозов. Друзья приглашаются с ним попрощаться.
Исполнитель завещания Бенедикт Тюрпен.
P.S. Просьба распространить известие об этой смерти как можно более быстро и гласно».
Покончив с этим, он спросил у Ганса имена четырех наиболее близких друзей, чаще других посещавших Фридриха, написал их адреса на четырех приготовленных письмах и велел их разнести. Затем, поскольку ему сообщили, что Штурм только вернулся к себе, он спустился и попросил объявить о себе генералу.
Генерал Штурм никогда не слышал имени Бенедикта Тюрпена. Он приказал ввести его к себе в кабинет; там находилось большинство молодых офицеров, присутствовавших при его ссоре с Фридрихом.
Хотя генерал Штурм никак не был предупрежден о последствиях этой ссоры, поскольку он вышел из дома почти одновременно с тем, как Фридрих поднимался по лестнице к себе, лицо его еще носило следы гнева.
Введенный в кабинет, Бенедикт учтиво подошел к генералу.
— Сударь, — сказал он ему, — возможно, вам неизвестно, что после нанесенного вами оскорбления мой друг Фридрих фон Белов, видя, что вы отказались дать ему удовлетворение, на которое он имел право… выстрелил себе в голову.
Генерал не сдержал движения.
Молодые офицеры переглянулись.
— Он оставил, — продолжал Бенедикт, — свои последние пожелания, доверив их бумаге. Я нам их прочту.
Как бы бесстрастен ни был генерал Штурм, при этих словах Бенедикта он почувствовал нервную дрожь, которая принудила его сесть.
Бенедикт вынул бумагу из кармана и самым спокойным и любезным голосом прочел:
«Получив от генерала Штурма удар по лицу, после которого он отказался дать мне удовлетворение, я не захотел жить обесчещенным».
— Вы слышите, сударь, ведь так? — сказал Бенедикт. Генерал головой сделал знак: да, он слышал. Молодые офицеры встали теснее друг к другу.
«Последнее мое желание состоит в том, чтобы моя жена во вдовьей одежде поехала сегодня же вечером в Берлин и пошла бы просить Ее Величество королеву об отмене контрибуции в размере двадцати пяти миллионов флоринов, ибо — и я подтверждаю это словом чести — город неспособен их выплатить. Моя вдова облегчит свое горе, причиненное ей моей смертью, тем, что сможет способствовать спасению родного города от разорения и отчаяния».
— Имею честь предупредить вас, сударь, — прибавил Бенедикт Тюрпен, — что во исполнение приказов своего мужа госпожа фон Белов отправилась на берлинскую железную дорогу и я лично только что ее туда проводил.
Генерал Штурм встал.
— Подождите, сударь, — сказал Бенедикт, — мне остается прочесть еще последнюю строчку, и, как вы увидите, она немаловажна:
«Завещаю моему другу Бенедикту заботу отомстить за меня».
— Это что значит, сударь? — спросил генерал.
Молодые офицеры стояли затаив дыхание.
— Это значит, сударь, — снова заговорил Бенедикт, поклонившись, — что, как только я закончу с легшими на меня хлопотами, касающимися семьи Шандрозов, я приду и спрошу у вас о часе поединка и роде оружия, которые вы предпочтете, и, таким образом, убив вас, выполню последнюю волю моего покойного друга Фридриха.
И Бенедикт, раскланявшись с генералом, затем с молодыми офицерами, как он бы сделал при выходе из гостиной самого дружественного ему дома, вышел от генерала, прежде чем кто бы то ни было из присутствовавших смог опомниться от удивления.

XL
БУРГОМИСТР

 

В коротком завещании, составленном Фридрихом, две детали особенно поразили Штурма.
Прежде всего, конечно, поручение отомстить за себя, оставленное Бенедикту. Но здесь нужно отдать генералу должное и справедливо заметить, что это беспокоило его менее всего.
Сделав собственными руками свою карьеру, Штурм, происходивший из захудалого дворянства и начавший свою службу с низших чинов, благодаря своему мужеству и, мы скажем даже, вследствие своей беспощадности, сумел выдвинуться во время войны 1848 года с Баденом, Саксонией, во время войны с Шлезвиг-Гольштейном, а в течение последней войны получил буквально все чины подряд, вплоть до бригадного генерала. Его ничуть не смутило появление Бенедикта и совсем' не испугала его вежливая угроза, но он сумел признать в юноше светского человека и даже аристократа.
Кроме того, ведь существует еще это злосчастное заблуждение, распространенное среди военных, что по-настоящему смелые люди бывают только в мундирах и что, только заглянув смерти в глаза, можно перестать ее бояться.
Мы хорошо знаем, что в этом отношении Бенедикту не приходилось ни в чем завидовать самым стойким и мужественным солдатам. В каком бы виде ни являлась смерть — острием ли штыка, когтями тигра, хоботом слона или ядовитым укусом змеи, — всякий раз это была именно смерть, что означало прощание с солнцем, жизнью, любовью — со всем, что прекрасно, велико, со всем, что заставляет сердце биться, наконец, и войти в ту мрачную неизвестность, которую называют гробницей. К тому же, генерал Штурм при его темпераменте и характере понимал реальность угрозы только тогда, когда она сопровождалась громкими криками, резкими жестами и злобной бранью.
И еще: крайняя вежливость Бенедикта просто не давала ему повода думать о какой-то по-настоящему серьезной опасности. Как всякий пошлый человек, он воображал, что, если кто-нибудь проявляет в дуэлях вежливость, присущую обычным жизненным отношениям, значит, самой этой своей вежливостью он оставляет за собою путь к отступлению.
К тому же — мы говорили уже об этом — Штурм был смел до дерзости и безрассудства, ловок во всяких физических упражнениях. Все знали, что он был силен во владении любым видом оружия, а в особенности шпагой. Таким образом, как мы и сказали, вовсе не то, что Фридрих завешал Бенедикту отомстить за него, более всего обеспокоило его.
В коротком завещании было сказано, что г-же фон Белов надлежало отправиться в Берлин и обратиться к королеве с просьбой об отмене наложенной на Франкфурт контрибуции.
А ведь взимание этой контрибуции генерал Мантёйфель поручил заботам генералов фон Рёдера и Штурма.
Если по какой-либо причине, исходящей от короля или королевы, эта контрибуция не будет выплачена, то главнокомандующий придет в дурное расположение духа, которое может обрушиться на головы его подчиненных.
Итак, нужно было во что бы то ни стало получить контрибуцию до того, как г-жа фон Белов добьется ее отмены.
Оставив в стороне все прочие заботы, и даже ту, что касалась смерти Фридриха, Штурм поспешил к генералу фон Рёдеру рассказать о том, что произошло.
Он нашел фон Рёдера уже в состоянии крайнего раздражения из-за решения Сената, которое давало военным властям возможность грабить и бомбардировать город, но в котором было заявлено, что город платить не будет. Когда бургомистр первый раз заявил об отказе, его запугали и заставили заплатить первую контрибуцию в размере шести-семи миллионов флоринов.
Фон Рёдер придерживался мнения, что средства, которые были использованы в первый раз, должны быть применены снова. Он взял перо и написал:
«Господам Фелльнеру и Мюллеру, бургомистрам Франкфурта и представителям правительства.
Прошу сделать так, чтобы завтра же утром, к десяти часам самое позднее, мне был доставлен список имен всех членов Сената, постоянного представительства и Законодательного собрания с их адресами и указанием тех из них, у кого есть в городе собственные дома.
Честь имею приветствовать, фон Рёдер.
P.S. Весы для взвешивания золота находятся у генерала фон Рёдера в ожидании ответа от господ бургомистров».
Затем он позвал дневального, чтобы тот отнес это послание Фелльнеру. Именно к Фелльнеру всегда обращались как к первому бургомистру.
Фелльнера не оказалось дома, ведь он был среди четырех лиц, указанных Гансом из числа лучших друзей барона Фридриха. За минуту до этого получив письмо, сообщавшее ему, что Фридрих фон Белов выстрелил себе в голову, и представив себе, в каком состоянии должна была оказаться его крестница Эмма, бургомистр немедленно побежал в дом Шандрозов, па дороге рассказывая о случившемся всем тем друзьям, кого он встречал, как ему и было предложено в письме-уведомлении:
— Барон Фридрих фон Белов, оскорбленный генералом Штурмом, который не пожелал дать ему удовлетворение, только что застрелился.
Известно, хотя и невозможно этого понять, с какой быстротой распространяются дурные вести. А эта весть моментально разнеслась по всему городу. И в результате комната покойника уже была полна первыми гражданами города: не в состоянии поверить подобному слуху, они пришли убедиться своими собственными глазами в его правдивости.
Удивленный тем, что у изголовья мужа не видно было Эммы, г-н Фелльнер спустился к старой баронессе и там, не зная еще, зачем ее внучка отправилась в Берлин, узнал о ее отъезде.
Первое, что должно было прийти ему на ум, была мысль о том, что Эмма отправилась искать суда над генералом Штурмом.
Когда г-н Фелльнер находился в комнате покойного барона и разговаривал обо всем этом непонятном событии, его зять, советник Куглер, вбежал в комнату с письмом от генерала фон Рёдера в руке.
Поскольку тот, кто его доставил, объяснил важность этого послания, г-н Фелльнер тут же открыл письмо и, не желая терять ни минуты, донес содержание его до сведения г-на Куглера.
На самом деле в письме для г-на Фелльнера не оказалось ничего нового, ибо прошло уже три дня, как были затребованы 25 миллионов, а это послание только понуждало его доносить на своих сограждан, а ведь перед подобным доносом Фридриху пришлось уже отступить и отступить вплоть до самой смерти.
Прочтя письмо от генерала фон Рёдера, бургомистр на секунду задумался, и в течение этого непродолжительного времени он стоял, скрестив руки, и смотрел на Фридриха.
Затем, после такого созерцания покойного, он склонился над ним, поцеловал его в лоб и совсем тихо сказал ему:
— Ты увидишь, что не только солдаты умеют умирать!
Потом он посмотрел себе на ладонь и, постучав двумя пальцами по роковому мосту, где виднелась звездочка, сказал:
— Это предначертано, и ни один человек не в силах избежать своей судьбы.
Медленным шагом он спустился, с опущенной головой прошел по всему городу, вернулся к себе, поднялся в кабинет и закрыл дверь изнутри. Часть вечера, сидя в кабинете, он писал, пока не пришел час ужина.
В Германии ужин — трапеза значительная и веселая, соединяющая в торговом городе Франкфурте торговца со всем его семейством; в обед, в два часа дня, он еще наполовину погружен в дела, которые ему пришлось прервать. Но в восемь вечера все сбрасывают хомут работы, уходят от дел, и наступает час семейной близости, час улыбок. За ужином дети постарше целуют родителей в лоб, малыши садятся к ним на колени или болтают, опустившись у их ног. Люди проводят время в ожидании сна, который несет забвение тягот душевных и отдохновение от тягот телесных.
Ничего такого не получилось вечером 22 июля в семье Фелльнеров. Как всегда, бургомистр был нежен с детьми, но его нежность, возможно в тот вечер даже более проникновенная, чем обычно, носила оттенок глубокой грусти. Не спуская глаз с мужа, г-жа Фелльнер не произнесла ни единого слова, время от времени утирая слезу, наворачивавшуюся в уголках ее глаз. Девочки молчали, видя, как печалилась их мать, а что до маленьких детей, те болтали детскими голосочками, походившими на птичье щебетание, и впервые оно не вызывало улыбки у их отца и матери.
Господин фон Куглер оставался мрачен: он был из числа сильных духом и открытых сердцем — тех, кто, следуя по жизненному пути, никогда не ищет тропинок, что вели бы в обход чести. Не приходится сомневаться в том, что он уже сказал себе: «На месте шурина я бы поступил вот так».
Ужин закончился поздно, словно бы члены семьи боялись расстаться друг с другом. Дети в конце концов один за другим уснули, и к ним не пришлось призывать няню и говорить: «Ну, давайте, малыши, пора спать».
Старшая из дочерей Фелльнера машинально села за фортепьяно и коснулась пальцами клавиш, не намереваясь что-нибудь сыграть.
Звук клавиш заставил бургомистра вздрогнуть.
— Ну-ка, Мина, — сказал он, — сыграй нам «Последнюю мысль» Вебера: ты знаешь, как я люблю эту пьесу.
Не заставляя себя просить, Мина забегала пальцами по клавишам, и комнату наполнили печальные звуки, такие чистые, словно на хрустальном подносе перебирали пальцами золотое ожерелье.
Бургомистр уронил голову себе на руки и слушал пленительную мелодию поэтичного музыканта, последняя нота которой уносится подобно прощальному вздоху изгнанного ангела, покидающего землю.
Затихла эта последняя нота, и Мина перестала играть.
Не говоря ни слова, г-н Фелльнер встал и поцеловал Вильгельмину, которая ждала от отца каких-то слов, толи чтобы опять сыграть ту же мелодию, как она часто делала, то ли чтобы исполнить «Приглашение к вальсу» — другой шедевр того же автора.
Но когда отец поцеловал ее, Мина тихо вскрикнула:
— Что с тобой, отец? Ты плачешь!
— Я?.. — живо произнес Фелльнер. — Ты с ума сошла, дорогая малышка.
И он попытался улыбнуться.
— О! — полушепотом произнесла Мина. — Что бы ты ни говорил, отец, а я почувствовала слезу. Да вот же, — прибавила девочка, поднеся палец к своей щеке. — Вот же она!
Фелльнер нежно положил ей руку на губы.
Девочка поцеловала эту руку.
— Боже мой! — сказал Фелльнер таким тихим голосом, что только Бог и мог его расслышать. — Почему ты делаешь их такими добрыми, такими нежными, такими любящими? Я никогда не смогу их покинуть.
И в эту минуту чье-то дыхание коснулось его уха.
— Будь мужчиной, Фелльнер! — расслышал он голос.
Это был голос Куглера.
Господин Фелльнер взял зятя за руку и пожал ее.
Мужчины поняли друг друга.
Пробило одиннадцать. В доме бургомистра в такой поздний час расходились только из-за какой-нибудь вечеринки или бала.
Бургомистр поцеловал жену и детей.
— Однако, — сказала г-жа Фелльнер мужу, — ты, надеюсь, никуда не пойдешь?
— Нет, — ответил он.
— Ты целуешь меня так, словно собираешься уйти.
— Я в самом деле ухожу, — ответил бургомистр, силясь улыбнуться, — но ненадолго, будь спокойна. У меня есть дела с Куппером.
Госпожа Фелльнер с беспокойством посмотрела на советника, а тот кивнул в знак подтверждения этих слов.
Наконец, всех детей поочередно перецеловали.
Фелльнер проводил жену до порога ее спальни.
— Спи, — сказал он, — а мы с Куглером подумаем, как действовать и какие меры принять, чтобы встретить завтрашний день достойным образом.
И в самом деле, проследив глазами за мужем, г-жа Фелльнер увидела, как он вошел к себе в кабинет в сопровождении Куглера.
Госпожа Фелльнер ушла к себе в спальню, но не для того, чтобы лечь спать, а для того, чтобы помолиться.
Она направилась прямо к молельне — одной из смежных комнаток, примыкавших к ее спальне. Там стояла скамеечка для молитвы, а на скамеечке лежала Библия.
Долго она искала в Библии строки, которые соответствовали бы ее настроению и походили бы на молитву женщины, тревожащейся за своего мужа.
Но Библия — это восточная книга. В ней супруг — повелитель: это Соломон со своими тремястами женами, это Давид со своими супружескими изменами, это Лот со своим кровосмесительством.
Нигде она не нашла в ней целомудренной любви супруги к своему супругу, опасений женщины за мужа, опасений, в которых всегда есть нечто материнское. Она находила в Библии сильных женщин, таких, как Юдифь, Иаиль, и нигде не встретилось ей там любящей и верной жены.
Тогда она подумала, что книга — это бесполезный посредник между человеком и Богом, что человеку нужно говорить с Богом непосредственно, самому и своей молитвой, как Моисей говорил с Господом в Неопалимой купине. И тогда эта святая женщина и нежная мать семейства, у которой не было другого красноречия, кроме своей собственной манеры сказать «Я люблю тебя!» своему мужу и «Я люблю вас!» — своим детям, тогда эта женщина в разговоре с Богом о муже и в просьбе к нему о том, чтобы он сохранил столь драгоценные для семьи дни отца, сумела выразить такие душевные порывы, какие даже самые великие поэты напрасно постарались бы отыскать у себя в сердцах. Она молилась долго, молилась пылко, пока усталость не смежила ей ресницы, а руки ее не упали бессильно вдоль тела.
Ею овладел сон, а вернее усталость разбитого бессонницей тела, и она даже неспособна была пойти и спокойно лечь в постель.
Когда она раскрыла глаза, сквозь стекла ее окон проглянул первый лучик света. Уже настала заря, то есть тот неуловимый миг, когда смутный свет — не ночь и еще не день — озаряет предметы, фантастически увеличивая их.
Она посмотрела вокруг и почувствовала себя неуютно, поняла, что замерзла и измучена. Она посмотрела на кровать: муж ее не приходил.
Резким движением она вскочила, и ей показалось, что перед ней все закружилось. Конечно, вполне возможно, муж просто еще работал, но могло быть и так, что он плохо себя почувствовал или, как, и она, просто где-нибудь заснул. В том и другом случае она обязана была пойти к нему, чтобы его разбудить или ему помочь.
Она шла на ощупь, так как свеча ее погасла, а в доме серый свет еще только плыл между стен. Она добралась до двери кабинета и, не решаясь войти, хотя ключ торчал в замочной скважине, тихо постучала.
Ей не ответили.
Она постучала сильнее. Та же тишина была ей ответом.
В третий раз она постучала, но на этот раз уже протянула дрожащую руку к ключу. Поняв, что никто не откликался на ее стук, она решилась позвать мужа:
— Фелльнер! Фелльнер!
И тогда уже, полная тревоги, трепеща и ужасаясь от мысли о том, что ей предстояло увидеть, так как она предчувствовала чудовищное несчастье, она толкнула дверь, дико вскрикнула и упала навзничь.
Прямо перед собой у окна, освещенного первыми лучами солнца, она увидела тело мужа, висевшее на веревке; под его ногами лежал опрокинутый стул, и ноги не касались пола.
Предсказание Бенедикта сбылось.
Бургомистр Фелльнер повесился!

XLI
КОРОЛЕВА АВГУСТА

 

В ту же ночь, столь горестную для семьи Фелльнеров, баронесса фон Белов быстро ехала по берлинской железной дороге и к восьми часам утра прибыла в прусскую столицу.
При любых других обстоятельствах она позаботилась бы написать королеве, испросить себе аудиенцию и соблюсти все формальности, требуемые этикетом.
Но нельзя было терять времени, ведь генерал Рёдер дал всего лишь сутки на выплату контрибуции. В десять часов утра срок истекал, и городу, в случае его отказа от выплаты, угрожало немедленное разграбление и бомбардирование.
Развешанные по всему городу объявления извещали о том, что на следующий день, а десять часов, в бывшем зале заседаний Сената генерал вместе со всем своим штабом ожидает выплаты контрибуции.
И, словно для взвешивания золота Рима, откупавшегося от галлов, были приготовлены весы.
Итак, нельзя было терять ни минуты.
Вот почему, выйдя из вагона, г-жа фон Белов взяла карету и приказала ехать прямо в Малый дворец. С начала войны там жила королева.
Госпожа фон Белов попросила камергера Вальса выйти к ней. Как мы говорили, он был другом ее мужа. Тот поспешил и, увидев ее в глубоком трауре, вскричал:
— Великий Боже! Фридрих убит?
— Он не убит, дорогой граф, он покончил с собой, — ответила баронесса, — поэтому, не теряя ни минуты, мне необходимо видеть королеву.
Камергер не стал создавать ей никаких препятствий. Он знал, насколько король ценил Фридриха, ему было также известно, что королева знакома с его вдовой. И он поторопился пойти и испросить у нее аудиенции для г-жи фон Белов.
Королева Августа была известна во всей Германии своей беспредельной добротой и своим выдающимся умом. Узнав от своего камергера о присутствии в ее дворце Эммы и понимая, что та, одетая в глубокий траур, возможно, приехала просить о какой-то милости, королева тотчас же воскликнула:
— Введите ее! Введите ее!
Госпожу фон Белов мгновенно известили об этом.
Выходя из гостиной, где она ждала аудиенции, Эмма увидела, что дверь в королевские покои открыта, и на пороге ее ждет королева Августа. Более не сделав ни шага, баронесса встала на одно колено. Она хотела заговорить, но из ее уст вырвались только такие слова:
— О ваше величество, дражайшая!
Королева подошла и подняла ее.
— Что вы хотите, дорогая баронесса? — спросила она. — Что вас привело? Почему на вас траур?
— Этот траур, ваше величество, я ношу по человеку и по городу, которые оба мне очень дороги: этот траур по моему мужу — он мертв, и по моему родному городу — он в агонии.
— Ваш муж умер! Бедное дитя! Я это уже знаю, Вальс мне сказал. Я еще сомневалась, но он прибавил, что барон покончил с собой. Кто же мог довести его до подобной крайности? По отношению к нему была проявлена несправедливость? Говорите, и мы все исправим.
— Не это привело меня, наше величество, не на меня мой муж возложил заботу о своем отмщении. С этой стороны мне приходится только уповать на исполнение воли Божьей и воли моего мужа. То, что меня привело, ваше величество, это крики отчаяния моего родного города, в разорении которого поклялись, как кажется, ваши войска, а вернее, ваши генералы.
— Идите же сюда, дитя мое, — сказала королева, — вы мне расскажете все это поподробнее и, прежде всего, как можно доверительнее.
Она увела Эмму в гостиную, усадила рядом с собой, но молодая женщина соскользнула с дивана и опять оказалась на коленях перед королевой.
— Вы знаете Франкфурт, ваше величество.
— Я ездила туда год назад, — сказала королева, — и меня там чудесно встречали.
— Пусть это доброе воспоминание явится в помощь моим словам! Генерал Фалькенштейн, прибыв в город, начал с того, что наложил на него контрибуцию в семь миллионов флоринов, и она была ему выплачена; вдобавок примерно на такую же сумму была выдана контрибуция натурой. Это уже составило четырнадцать миллионов флоринов для города с семьюдесятью двумя тысячами жителей, из которых половина населения — иностранцы и, вследствие этого, не участвуют в уплате поборов.
— И Франкфурт заплатил? — спросила королева.
— Франкфурт заплатил, ваше величество, ибо это было еще в его возможностях. Но вот прибыл генерал Мантёйфель и в свою очередь потребовал подать в двадцать пять миллионов флоринов. На этот раз подчиниться невозможно. Если бы подобная контрибуция была возложена на плечи восемнадцати миллионов ваших подданных, ваше величество, итоговая сумма составила бы миллиарды, которых нет в обращении и во всем мире. Так вот, в настоящее время пушки наведены на городские улицы и они стоят на высотах, которые господствуют над городом. Если сегодня в десять часов утра сумма не будет выплачена — а выплатить ее, ваше величество, невозможно, — Франкфурт будет подвергнут бомбардированию, отдан на разграбление, а ведь это нейтральный город: у него нет крепостных стен, нет ворот, он не защищался и не может защищаться!
— А почему же вы, дитя мое, — спросила королева, — вы, женщина, приехали сюда? Кто возложил на вас миссию просить о справедливости, просить за город? У города же есть Сенат!
— У города больше нет Сената, моя госпожа: Сенат распущен, и двое сенаторов арестованы.
— А депутаты?
— Они были изгнаны из зала заседаний.
— А бургомистры?
— Они не решаются даже шагу сделать из боязни, что их расстреляют. Бог мне свидетель, ваше величество, не я приписала себе такую важность, чтобы приехать и просить за несчастный город. Это мой муж, умирая, сказал мне: «Иди!» — и я пошла.
— Но что же делать? — спросила королева.
— Ваше величество сможет найти совет, как поступить, только в своем сердце. Но я повторяю: если сегодня, до десяти часов, от короля не поступит отменяющего приказа, Франкфурт погибнет.
— Если бы хоть король был здесь, — произнесла королева.
— Благодаря телеграфу, ваше величество, вы знаете, более нет расстояний. Телеграфное сообщение вашего величества королю — и через полчаса можно уже будет получить ответ, а за другие полчаса этот ответ сможет быть передан во Франкфурт.
— Вы правы, — сказала королева Августа и направилась к небольшому письменному столу, заваленному бумагами.
И она написала:
«Его Величеству королю Пруссии Вильгельму 1.
Берлин, 23 июля 1866 года.
Государь, покорно и настоятельно прибегаю к просьбе отменить контрибуцию в 25 миллионов флоринов, незаконно наложенную на город Франкфурт, уже выплативший как натурой, так и деньгами 14 миллионов флоринов.
Ваша покорная и нежная супруга
Августа.
P.S. Отвечайте незамедлительно».
Королева протянула бумагу Эмме, та прочла, поцеловала подпись и отдала бумагу обратно королеве.
Королева позвонила.
— Позовите господина фон Вальса, — сказала она.
Господин фон Вальс поспешил прийти.
— Отнесите эту телеграмму на дворцовый телеграф и подождите там ответа. А мы, дитя мое, — продолжала королева, — займемся теперь вами. Вы же, наверное, разбиты, вы же умираете от голода!
— О ваше величество! — произнесла баронесса.
Королева опять позвонила.
— Принесите мой завтрак, — сказала она, — баронесса завтракает вместе со мной.
Эмма встала.
Принесли легкий завтрак, к которому баронесса едва притронулась.
При каждом звуке она вздрагивала, думая, что слышит шаги г-на фон Вальса. Наконец послышались торопливые шаги, дверь распахнулась и появился г-н фон Вальс: он держал в руке телеграмму.
Забыв о присутствии королевы, Эмма кинулась к графу, но, застыдившись своего движения, остановилась на полдороге и, склонившись перед королевой, сказала:
— О, простите меня, ваше величество!
— Нет, нет! — произнесла королева. — Берите и читайте.
Эмма взяла телеграмму, дрожа, раскрыла ее, устремила в нее глаза и вскрикнула от радости.
В телеграмме значилось следующее:
«По просьбе нашей возлюбленной супруги контрибуция в 25 миллионов флоринов, назначенная генералом Мантёйфелем городу Франкфурту, отменяется.
Вильгельм I».
— Ну вот, — сказала королева, — кому теперь нужно передать эту телеграмму, чтобы она пришла вовремя? Вы добились этой милости, мое дорогое дитя, вам должна достаться и честь. Важно, чтобы решение короля стало известно во Франкфурте до десяти часов, как вы сказали. Укажите лицо, которому нужно направить телеграмму.
— По правде говоря, ваше величество, не знаю, как и ответить на столько проявленной доброты, — сказала баронесса, стоя на коленях и целуя руки королеве. — Но я знаю, чтобы она попала в верные руки, нужно отправить ее бургомистру. Но кто знает, не бежал ли бургомистр или не заключен ли он в тюрьму? Думаю, надежнее всего будет — извините мой эгоизм, ваше величество, но вы ведь оказываете мне милость и советуетесь со мной, — если я попрошу адресовать ее госпоже фон Белинг, моей бабушке. Без сомнения, она не потеряет ни мгновения, чтобы передать ее тому, кому положено.
— Будет сделано так, как вы хотите, дорогое дитя, — сказала королева.
И она прибавила к телеграмме:
«Эта милость была оказана королеве Августе ее августейшим супругом, королем Вильгельмом I, но испрошена она была у королевы ее верной подругой баронессой Фридрих фон Белов, ее первой придворной дамой.
Августа».
Молодая женщина упала на колени перед королевой.
Королева подняла ее, поцеловала и, отцепив от своего плеча орден Королевы Луизы, прикрепила его к плечу баронессы.
— Что же касается вас, — сказала королева Августа, — то вам нужно в течение нескольких часов отдохнуть, и вы не уедете, пока не отдохнете.
— Прошу прощения у вашего величества, — ответила баронесса, — но меня ждут двое; мой муж и мой ребенок.
Однако, поскольку поезд отправлялся только в час дня и не было способа ни ускорить, ни задержать его, Эмме пришлось смириться и подождать.
Королева приказала позаботиться о ней, словно та была уже придворной дамой, приказала приготовить ей ванну, обеспечить ей несколько часов отдыха и заказать место в поезде на Франкфурт.
Все это время Франкфурт пребывал в подавленном настроении. Генерал фон Рёдер вместе со всем своим штабом ждал в зале Сената потребованную пруссаками контрибуцию, и весы стояли наготове.
В девять часов утра артиллеристы подошли к своим местам на батареях и уже держали в руках зажженные фитили.
Весь город был охвачен паническим страхом от тех приготовлений, которые пришлось увидеть его жителям, считавшим, что им уже не приходится ждать милости от прусских генералов.
Все население заперлось по домам и с тревогой ожидало, что вот-вот пробьет десять, возвещая о гибели города.
Вдруг распространился страшный слух: бургомистр, не желая доносить на своих сограждан, покончил с собой — он повесился.
Без нескольких минут десять одетый в черное человек вышел из дома г-на Фелльнера — это был его зять, г-н фон Куглер; в руке он держал веревку.
Он шел прямо, не останавливаясь, не отвечая на расспросы; он направлялся прямо в Рёмер; движением руки он отстранил часовых, которые хотели преградить ему дорогу, и, войдя в зал, где восседал генерал Рёдер, направился к весам и бросил на одну из чаш веревку, которую до этого держал в руке.
— Вот, — сказал он, — выкуп города Франкфурта.
— Что это значит?.. — спросил генерал фон Рёлер.
— Это значит, что бургомистр Фелльнер, вместо того чтобы подчиниться нам, повесился пот на этой веревке. Пусть же его смерть падет на голову тех, кто явился ее причиной!
— Однако, — возразил с грубой резкостью генерал фон Рёдер, продолжая курить сигару, — контрибуцию все равно придется заплатить.
— Если только, — спокойно сказал Бенедикт Тюрпен, входя в зал Сената, — король Вильгельм Первый не отменит ее для города Франкфурта.
И, развернув телеграмму, которую только что получила г-жа фон Белинг, он прочел ее генералу фон Рёдеру громким голосом, во всеуслышание, чтобы ни один человек не оставался в неведении по этому поводу.
— Сударь, — сказал Бенедикт генералу, — советую вам перенести эти двадцать пять миллионов флоринов из статьи прибылей в статью убытков. А в качестве бухгалтерского документа честь имею оставить вам вот эту телеграмму.
Назад: XXVIII ИСПОЛНИТЕЛЬ ЗАВЕЩАНИЯ
Дальше: XLII ДВЕ ПОХОРОННЫЕ ПРОЦЕССИИ