Александр Дюма
Прусский террор
Часть первая
I
ЛИПОВАЯ АЛЛЕЯ В БЕРЛИНЕ
Каждый знает, что Берлин — один из тех городов симметрической планировки, строители которых словно расчертили их по линейке, чтобы придать им вид, противоположный тому, что называется живописным, и сделать из них столицы скуки.
Если посмотреть на Берлин с кафедрального собора, то есть с самого высокого сооружения, он выглядит огромной шахматной доской, а главными фигурами на ней кажутся Бранденбургские ворота, театр, Арсенал, Большой дворец, Домский собор, Опера, Музей, католическая церковь, Малый дворец и французская церковь.
Подобно тому как Сена делит Париж надвое, Берлин разделен на две почти равные части рекой Шпрее. Только эта река не раскрывает объятий и не заключает в них остров, подобный острову Сите; здесь вырытые руками людей два канала, напоминающие ручки кувшина, один с правого берега, другой — с левого, образуют в самой середине города два острова неравной величины. На одном из этих двух островов, занимающем исключительное положение словно для того, чтобы подтвердить право Берлина быть столицей исключительного права, — так вот, на одном из этих двух островов, повторяю, находятся Большой дворец, кафедральная церковь, Музей, Биржа и примерно двадцать домов, которых в Турине, этом южном Берлине, назвали бы дворцами. Другой же остров, не обладая ничем примечательным, соответствует нашей улице Сен-Жак и нашему кварталу Сент-Андредез-Ар.
Весь красивый Берлин, аристократический Берлин, высится по правую и по левую стороны Фридрихштрассе — улицы, тянущейся через весь город, от площади Бель-Альянс, откуда вы входите в город, до площади Ораниенбургер, где вы из него выходите.
На уровне двух третей своей длины Фридрихштрассе пересекается Липовой аллеей — единственным городским бульваром; пересекая аристократический район, она тянется от Оружейной площади до Большого дворца. Споим названием она обязана двум рядам великолепных лип: они образуют с права и слева от мостовой, предназначенной для проезда карет и верховых, очаровательные дорожки для пешеходов.
По обе стороны улицы открыты, в особенности летом, кафе и пивные; они выплескивают своих посетителей прямо на прогулочные дорожки, создавая тем самым большое движение на бульваре; впрочем, это движение не переходит в веселье и толчею: пруссаки развлекаются тайком и держат свою веселость в себе.
Но 7 июня 1866 года, около шести часов пополудни, прекрасным, насколько это возможно в Берлине, вечером, Липовая аллея являла собой зрелище настоящего оживления. Его породили прежде всего нараставшая враждебность Пруссии к Австрии и ее отказ собрать сейм Гольштейна для избрания герцога Августенбургского; весть о повсеместном вооружении; слухи о предстоящей мобилизации ландвера и роспуске Ландтага, а еще — телеграфные сообщения из Франции, якобы содержавшие угрозы в адрес Пруссии, угрозы, исходившие из уст самого императора французов.
Тот, кто не бывал в Пруссии, никогда не представит себе той ненависти, которую питают к нам ее жители. Она сродни навязчивой идее и мутит здесь даже самые ясные умы. В Берлине полюбят лишь того министра, который даст понять, что в один прекрасный день будет объявлена война Франции. Оратором здесь можно быть только при условии, если всякий раз, поднявшись на трибуну, бесцеремонно отпустишь против Франции очередную бойкую эпиграмму или остроумную двусмысленность из тех, что гак удаются северным немцам. Наконец, поэтом можно здесь быть только при условии, если уже сочинил или собираешься сочинить какой-нибудь направленный против Франции ямб под названием «Рейн», «Лейпциг» или «Ватерлоо».
Эта глубокая, застарелая, неистребимая ненависть к Франции неотъемлема от самой здешней почвы, она витает здесь в воздухе.
Откуда она происходит? Не имею представления. Возможно, еще с тех времен, когда некий галльский легион, составив авангард римских войск, вошел в Германию.
Трудно сказать, откуда идет эта вековая ненависть пруссаков к нам, разве что, отбросив предположение о галльском легионе, мы попробуем обратиться ко временам Росбахского сражения; но такого рода исторические отступления явно доказывают, что у пруссаков очень плохой характер, ибо именно тогда они нас разбили. Но это их чувство ненависти, пилимо, легче можно бы было объяснить, справившись о более близких нам по времени событиях: на этот раз наши предположения коснулись бы военной слабости учеников Фридриха Великого, которую они проявили it сравнении с нами после пресловутого манифеста, когда герцог Брауншвейгский пригрозил Франции не оставить камня на камне от Парижа.
И в самом деле, it 1792 году хватило лишь одной битвы при Вальми, чтобы выставить пруссаков из Франции; в 1806 году единственной битвы при Йене оказалось достаточно для того, чтобы перед нами распахнулись ворота Берлина. При этом нужно все-таки сказать, что этим двум датам нашего триумфа враги наши — ошибаюсь, соперники — противопоставляют Лейпциг и Ватерлоо.
Но в Лейпцигском сражении — сами немцы назвали его «Битва народов» — на долю пруссаков выпадает только четвертая часть победы, ибо вместе с ними в нем участвовали австрийцы, русские, шведы, не считая при этом еще и саксонцев, заслуживающих, однако, чтобы о них не забывали. Что же касается Ватерлоо, то для пруссаков это только полупобеда, поскольку Наполеон, оставаясь хозяином положения ко времени их прибытия, уже истощил свои силы в шестичасовом бою с англичанами.
При таком наследственно враждебном к нам расположении умов в Пруссии (в сущности, пруссаки никогда не имели намерения от нас это скрывать) не стоит удивляться оживлению, которое возникло из-за пока еще неофициальной, однако уже распространившейся и даже утвердившейся новости, будто Франция вполне может с мечом в руках броситься в готовившуюся схватку.
Но все же многие отрицали эту новость, ведь в утреннем выпуске «Staats Anzeiger» о ней не было ни слова. Как и в Париже, в Берлине есть свои приверженцы «Вестника» и свои поклонники правительства, считающие, что «Вестник» не способен лгать, а правительство слишком прямодушно, чтобы в течение целых суток скрывать какое-либо сообщение, которое затрагивает интересы доверяющей ему добропорядочной публики. К последним присоединились и читатели «Tages Telegraph», ежедневного телеграфного листка, считавшие, что этот ими предпочитаемый источник новостей слишком дорожил возможностью оправдать свое название и поэтому не позволил бы какому-либо сообщению попасть в чужие руки, прежде чем оно пройдет через его собственные.
Подписчики же «Кгеи/ Zeilung» (а их было много, ибо само собою разумеется, что «Крестовая газета» не только орган аристократии, но и печатный листок премьер-министра) и спою очередь заявили, что поверят в сообщение подобной важности, только когда прочтут о нем у себя в газете, считавшейся — и, надо признаться, по праву — одной из наиболее осведомленных в Берлине. Но, кроме как на эти три упомянутые нами газеты, в толпе ссылались еще на десятка два других изданий, и ежедневных, и еженедельных, таких, как «Burger Zeitung», то есть «Городская газета», «National Zeitung» и «Volks Zeitung».
Но вдруг над всеобщим шумом раздались голоса двух-трех продавцов газет; они ворвались на бульваре воплями:
— Franzosische Nachrichten! Telegraphische Depesche! Ein Kreuzer! (Это означало: «Вести из Франции! Телеграфное сообщение! Один крейцер!»)
Понятно, какое действие могли произвести такие выкрики на умы, уже озабоченные подобными событиями. Несмотря на общеизвестную скупость пруссаков, каждый сунул руку в карман и, вытащив крейцер, купил себе драгоценный квадратный листок бумаги, где объявлялась неожиданная, а вернее, столь долго ожидаемая весть.
Правда и то, что долгое ее ожидание вполне искупалось той важностью, что была в ней заключена.
И в самом деле, вот точный, слово в слово, текст сообщения:
«Сегодня, 6 июня 1866 года, Его Величество император Наполеон III, направляясь из Парижа в Осер, чтобы присутствовать там на местной выставке, был встречен в воротах города господином мэром, обратившимся к императору от себя лично и от имени своих сограждан с речью, на которую Его Величество ответил следующими словами, и нам, право, нет нужды, цитируя их, взывать к проницательности наших соотечественников. Загадка весьма несложная, и всякий может ее разгадать:
"Счастлив видеть, что память о Первой империи не стерлась в ваших сердцах. Поверьте, я со своей стороны унаследовал чувства главы нашей семьи по отношению к этому деятельному и патриотическому населению, поддержавшему императора как в его счастливой судьбе, так и в его злосчастии. Впрочем, к жителям департамента Йонны я испытываю особую благодарность: этот департамент одним из первых отдал за меня свои голое в 1848 году. Ведь жители его шали, как и большая часть всего французского народа, что их интересы совпадали с моими и что я относился, как и они, с ненавистью к договорам 1815 года, из которых сегодня хотят сделать единственную опору нашей внешней полити-
На этом сообщение заканчивалось. Тот, кто его передал, не посчитал, что, кроме упоминания об отношении императора Наполеона к договорам 1815 года, остальная часть его речи тоже заслуживала публикации.
По правде говоря, то, что были опущены четыре или пять последних строчек ни в коей мере не уменьшало ясности этой речи.
Между тем, как бы ни было ясно сообщение, все же потребовалось некоторое время, чтобы, проникнув в умы многочисленных читателей, оно разбудило и растравило в них чувство ненависти.
Когда люди постигли смысл этой речи, им прежде всего представилось, что племянник Наполеона I занес руку над Рейном.
И тогда от одного конца аллеи к другому внезапно поднялась буря угроз, воплей, криков «ура» — для ее описания можно было бы воспользоваться ярким образом Шиллера в его «Разбойниках»: все обручи небесной бочки вот-вот должны были лопнуть.
Нашей бедной Франции угрожали поднятыми кулаками, ей посылались проклятия, в ее адрес раздавались призывы к мести. Один студент из Гёттингена, вскочив на стол, принялся читать с немецким выспренним пафосом одну из самых гневных поэм Фридриха Риккерта — «Возвращение».
Из-за ненависти, которая буквально грохочет в этой поэме, можно подумать, что она была сочинена специально к данному случаю, и мы отправляем тех читателей, кому любопытно было бы сравнить наш перевод с оригиналом, к книге этого поэта, озаглавленной «Железные сонеты».
Прусский солдат возвращается к семейному очагу после объявления мира и жалеет о том зле, что ему не удалось причинить:
Идите медленнее, ноги; до границы Уже дошли вы. Родина, с тоской И радостью тебя я вижу; не излиться Всей ненависти нашей — возвратится Она хотя бы камнем в их покой!
Покой бесчестной Франции нарушит Хотя бы камень этот! Пусть живет,
Не забывая то, что наши души
Отмщении полны — оно задушит Любое порождение ее!
Ее сыны уж двадцать лет бесчинно Сосут и з сердца твоего, о мать.
Святую кровь и девушек невинных.
Немецких девушек, со страстию — звериной Уж двадцать лет влекут в свою кровать!
Но вот взошла заря святого мщенья —
Березины предсмертный крик нас оглушил — Победа-ветреница кубок белопенный Нам протянула в день благословенный,
И цепи Йены Лейпциг разрубил!
И я бросался в бешеную схватку.
Моля Всевышнего, — коль смерть мне суждена. Пусть я сперва увижу, как в припадке Агонии, как в смертной лихорадке.
Хрипит и корчится проклятая страна!
Мольба оборвалась на полуслове:
Когда к нам слава обратила речь,
Когда победа веселящей новью Стучалась в сердце, жаждавшее крови,
Из рук моих был выбит острый меч!
Мир! Но по какому праву нас так обманули? Едва-едва забрезжил славы свет.
Как нас уже обратно повернули!
Весь их Париж мы в кровь бы окунули!
Теперь француз уже «наш друг». О нет!
Мой друг — француз?! Смеется надо мною Тот, кто такое только вздумать мог!
Ни во дворце, ни за глухой стеною Тюрьмы я не смирюсь с его виною —
Из рук не выпущу карающий клинок!
Лишь появлюсь я на пороге дома Такого друга, в сердце ничего Не пробудится, ненависти кроме К тому, кто, черной злобою влекомый,
Штыком увечил брата моего!
Вот я иду по набережной Сены В толпе довольных и трусливых лиц;
Я ненавистью исхожу священной,
Когда на статуе читаю: «Йена»
И вижу на мосту: «Аустерлиц»!
У ног моих внезапно вырастает Колонна бронзы, а на ней.
На золоченом пьедестале,
Победа — и * снимца и стали, —
Держащая и цепях Дунай и Рейн.
Но если б сила взгляда и движений Моих подобна молнии была,
То все, что мне кричит о пораженье —
Ту башню, статую и мост, — в отмщенье Я б с ликованием спалил дотла!
О, сердце матери, воистину, прекрасно!
Оно простило, а могло бы затаить
Обиду; я ж, проливший кровь свою напрасно.
Готов ответить карою ужасной И кубок мести с радостью испить!
Все впереди — о, я даю вам слово:
Еще придут другие времена,
И вот тогда на Францию мы снова Обрушимся и во второе Ватерлоо Заплатит побежденная сполна!
Не стоит и говорить, что весьма популярная во всей Германии, а в особенности в Пруссии, поэма, где так ясно выражается ненависть к нам прусского народа, вызвала у слушателей воодушевление. Крики «ура» и «браво», аплодисменты, возгласы «Да здравствует король Вильгельм!», «Да здравствует Пруссия!», «Смерть французам!» составили сопровождение, ничем не противоречившее поэтическому тексту и, несомненно, требовавшее продолжить чтение стихов, ибо декламатор объявил о желании прочесть еще одну вещь, на этот раз из сборника Кёрнера «Лира и меч».
Это заявление было встречено радостным одобрением.
Но не только в этом проявилось всеобщее воодушевление: понадобилось открыть не один предохранительный клапан для того, чтобы выпустить пар, нагнетаемый крайне возбужденной толпой.
Все там же, на аллее, но чуть дальше, на углу Фридрих-штрассе, люди узнали певца, возвращавшегося с репетиции из Большого театра. Однажды этому певцу пришла в голову мысль исполнить в театре известную песню Беккера «Свободный немецкий Рейн!», а сейчас здесь оказался человек, слышавший его там. Он сообразил, что теперь как раз подходящий случай еще раз послушать патриотическую песню, и принялся кричать: «Генрих! “Немецкий Рейн!”, “Свободный немецкий Рейн!”»
Услышав эти призывы, люди узнали певца (у него в самом деле был прекрасный голос, и он действительно превосходно исполнял эту песнь), окружили его, и он не заставил себя долго упрашивать.
Итак, посреди улицы, до отказа запруженной народом, der Herr Heinrich запел, да самым раскатистым голосом, песню, о которой наш перевод, скорее точный, чем изящный, даст вам представление:
Воронья бешеная стая Кричит на все лады: «Убей!»
Но не получит свора злая Немецкий наш свободный Рейн!
Пока блестят его одежды,
И воды спят зеленым сном,
Пока челноке шептаньем нежным Взбивает пену под веслом.
Пока вино в мехах играет.
Подобно крови наших вен.
Не взять им — я уж верно знаю —
Немецкий наш свободный Рейн!
Пока в туманном полумраке Чуть различима Лорелей,
И рыбаку неверным знаком Приблизиться велит смелей,
Пока скала суровым взором Глядит в безудержный поток,
Пока готическим соборам Еще не вышел жизни срок,
Не заполучит вражье семя Немецкий наш свободный Рейн —
Пока живет последний немец,
В бою святом не убиен!
Если поэма, представленная нами читателю, имела успех, то песня вызвала уже безграничный восторг и произвела ошеломляющее впечатление. Но тут вдруг, совершенно неожиданно для всех, раздался мощный свист, казалось вырвавшийся из гортани локомотива: перекрывая крики восхищения и как бы протестуя, он обрушился на распалившихся слушателей и хлестнул, если можно так сказать, певца по лицу.
Даже если бы в гущу толпы упал снаряд, он не произвел бы более сильного действия. Послышался глухой рокот, похожий на тот, что предшествует грозе, и глаза людей обратились в сторону, откуда послышался этот протест.
И тогда нее увидели сидевшего та отдельным столиком красивого молодого человека двадцати пяти или двадцати шести лет, блондина с белой кожей, скорее изящного, чем могучего телосложения, с короткой остроконечной бородкой и тонкими усиками Ван Дейка, которого он несколько напоминал как лицом, так и костюмом.
Он держал и руке бокал шампанского, налитый им из только что откупоренной бутылки.
Не опасаясь злонамеренных помыслов, объектом которых он стал, и обращенных к нему угрожающих взглядов и поднятых кулаков, он встал, поставил ногу на стул и, подняв бокал над головой, сказал:
— Да здравствует Франция!
Затем он поднес бокал к губам и в один прием проглотил все его содержимое.
II
ДИНАСТИЯ ГОГЕНЦОЛЛЕРНОВ
На мгновение в широком кругу зрителей, обступивших молодого француза, наступило оцепенение. Многие не знали нашего языка, и они не поняли тоста. Другие поняли, но, оценив смелость, с какой молодой человек бросил вызов разъяренной толпе, смотрели на провинившегося больше с удивлением, чем с негодованием. Наконец, были и такие, что все поняли и посчитали как намерение, так и действие француза оскорбительными, а значит, за такое двойное оскорбление положено было ему отомстить. При медлительности, всегда свойственной немцам, когда они принимают решения, эти люди могли бы дать ему время сбежать, но у него самого не возникло на то ни малейшего желания. Как раз напротив: всем своим поведением он показывал, что ждал последствий своего поступка и, каковы бы они ни были, готов был встретить их.
И, словно в ожидании более серьезного нападения, которое зрело против него, ибо слово «Franzose!» звучало уже угрожающе, он сказал на превосходном саксонском, наилучшем, какой только можно услышать от Тьонвиля до Мемеля:
— Да, я француз. Меня зовут Бенедикт Тюрпен. Я мог бы сказать вам, что я немец, раз говорю по-немецки так же хорошо, как и вы, и даже лучше, пасколь я получил образование к Гейдельберге. Берусь сразиться на рапирах, пистолетах, палках, шпагах, саблях, потягаться в рукопашном бою, возьмусь за любое другое оружие, какое вы пожелаете выбрать. Я живу в гостинице «Черный Орел» и готов дать удовлетворение любому, кто его потребует.
Как только был брошен вызов, из толпы на француза двинулись четверо мужчин, явно принадлежавших к низшим слоям общества, и, поскольку ничто еще не нарушило тишины, все услышали его слова, произнесенные в высшей степени презрительно:
— Прямо как под Лейпцигом, четверо против одного! Это еще не так много!
И, не ожидая нападения, прыжком настигнув того, кто оказался поближе, он разбил бутылку с шампанским об его голову, тут же покрывшуюся красноватой пеной; подставил подножку второму, отбросив его на десяток шагов в сторону; нанес кулаком мощный удар под ребра третьему, усадив его на стул; схватив четвертого за шиворот и за пояс, словно вырвал его с корнем из земли, приподнял, держа в горизонтальном положении, затем изо всех сил бросил на землю и, поставив ему ногу на грудь, процедил сквозь белые зубы, сжатые под торчащими и двигающимися усами;
— Вот Лейпциг и выигран!
Только тогда и разразилась настоящая буря. Люди ринулись на француза, но тот, не убирая ноги с груди поверженного им человека, схватил стул за одну из перекладин спинки и описал им по четырех-пятиметровой окружности такое молниеносное и могучее мулине, что на какой-то миг ошеломленная толпа ограничилась одними угрозами.
Но круг все сужался; вот уже чья-то рука схватила стул, остановившийся в своем вращательном движении, и стало ясно, что под натиском со всех сторон французу скоро придется сдать позиции; однако до него добрались два-три офицера прусского ландвера и оградили его собственными телами, а один из них сказал:
— Ну-ну, вы же не станете убивать этого смелого парня только за то, что он француз и, вспомнив об этом, крикнул «Да здравствует Франция!». Теперь он крикнет «Да здравствует Вильгельм Первый!», и мы будем квиты.
Затем он вполголоса сказал молодому человеку:
— Крикните: «Да здравствует Вильгельм Первый!», — или я за вас не отвечаю.
— Да, — завопила толпа, — да, пускай крикнет: «Да здравствует Вильгельм Первый!», «Да здравствует Пруссия!», и тогда с этим будет кончено.
— Хорошо, — сказал Бенедикт, — но я хочу сделать это свободно, так, чтобы меня к лому не принуждали. Отпустите меня и дайте мне влезть на стол.
— Ну же, расступитесь, дайте этому господину пройти, — обратились к собравшимся офицеры, подавая пример тем, что отпустили художника, — он хочет говорить.
— Пусть говорит! Пусть говорит! — закричала толпа.
— Господа, — сказал Бенедикт, а самом деле забравшись на стол, но выбрав себе тот, что стоял ближе всех других к окну кафе, — послушайте меня хорошенько. Я не хочу кричать «Да здравствует Пруссия!», потому что в момент, когда Франция, возможно, вступит в войну с Пруссией, кричать что-нибудь другое, кроме «Да здравствует Франция!», для француза было бы подлостью. И вовсе я не хочу кричать «Да здравствует король Вильгельм!», потому что Вильгельм мне не король и у меня нет никаких оснований желать ему жизни или смерти. Но я прочту вам чудесные стихи в ответ на ваш «Свободный Рейн».
Слушатели, не зная, каковы же были те стихи, которые собирался им прочесть Бенедикт, ждали их с нетерпением; их постигло первое чувство растерянности, когда они уразумели, что стихи были французскими, а вовсе не немецкими, но прислушиваться к ним они стали с еще большим вниманием.
Как их и предупредил Бенедикт, это был на самом деле ответ на «Немецкий Рейн», и ответ этот дал Мюссе.
Представившись толпе, Бенедикт забыл упомянуть о своих способностях актера-любителя, на что он имел несомненное право, превосходно читая стихи.
Кроме того, он вложил в чтение этих стихов всю свою душу, поэтому не стоит и говорить, что следующие строки были прочитаны и пылко, и с достоинством:
Его мы взяли, ваш немецкий Рейн!
Он плещется у нас в стаканах;
Напев ваш с каждым часом злей,
Но заглушит ли топот рьяный Копыт в крови врага омывшихся коней?
Его мы взяли, ваш немецкий Рейн!
Взгляните на речное лоно:
Одной рукой своей Конде Сорвал реки покров зеленый;
А где отец прошел — уж сын пройдет везде.
Его мы взяли, ваш немецкий Рейн!
Где ваш хваленый немец бродит,
Которого, мол, нет смелей?
Его наш Цезарь не находит Среди притихших и безропотных людей!
Его мы взяли, наш немецкий Рейн!
Как под забудете — спросите Об этом наших дочерей,
Невест и жен, нельзя не забыть им.
Как угощать вином непрошеных гостей!
Споим хотите знать вы Рейн?
Тогда стирайте в нем кальсоны И рассуждайте холодней О нем — недь схожи вы с вороной,
С орлом сцепившейся, а надо быть скромней!
Немецкий пусть течет спокойно Рейн!
Нам не нужна река чужая:
Готические пусть соборы н ней Спои фасады мирно отражают,
Но пьяной песней не тревожьте воинских теней.
По мере того как наш художник продолжал свое выступление, слушатели, по крайней мере те, кто говорил по-французски, стали убеждаться в том, что их ввела в обман новая выходка Бенедикта, взявшего слово, как оказалось, только затем, чтобы сказать своим слушателям те истины, каких они не ждали.
И с той минуты, когда у них уже не возникало никаких сомнений на этот счет, на время утихшая буря вновь загремела угрозами, и их стало еще больше, чем раньше. Вот почему, чувствуя, что гнев поднимался в толпе, словно прилив на море, и понимая, что на этот раз у него не оставалось ни одного шанса на какую бы то ни было помощь, Бенедикт уже стал оценивать расстояние между столом, на который он взобрался, и окном кафе, как вдруг всеобщее внимание привлекло несколько пистолетных выстрелов, которые раздались шагах в двадцати от толпы, в центре внимания которой находился Тюрпен.
Шум и дым указывали то место на аллее, откуда раздались эти выстрелы.
Элегантный молодой человек в штатском пытался убить другого человека, одетого в мундир полковника ландвера и казавшегося вдвое старше, чем нападавший.
Оба ожесточенно боролись: один за то, чтобы отнять жизнь противника, другой — защищая свою собственную.
В ходе этой борьбы грянул новый пистолетный выстрел, но тот, кому предназначалась пуля, не был ею задет.
Напротив, тот, жизни кого угрожала опасность, только удвоил свои усилия, ибо он схватился с врагом врукопашную и, нс помышляя лаже знать на помощь — хотя ему стоило только крикнуть и она была бы ему оказана, — принялся трясти противника до тех пор, пока тот совсем не обессилел, опрокинул его на спину, потом упал на нею, а затем, приподнявшись, встал ему коленом на грудь.
Вот тогда все бросились к борцам, и в том, кто только что подвергся столь великой опасности, люди с удивлением узнали графа Эдмунда фон Бёзеверка — министра короля Вильгельма.
А тот уже успел вырвать из рук убийцы револьвер, так дурно послуживший его владельцу. Первым движением министра было приставить револьвер к голове молодого человека и размозжить ее последней пулей, которой еще было заряжено оружие. Этого ждал и сам побежденный; почувствовав у своего виска холодное дуло, он сказал:
— Стреляйте! Стреляйте же!
Но граф передумал. Он сунул револьвер себе в карман и, передав убийцу в руки двух офицеров, сказал:
— Господа, этот молодой человек, должно быть, безумец, к тому же он крайне неловок. Без всякого подстрекательства с моей стороны он набросился на меня и пять раз выстрелил в упор из револьвера, но не задел. Отведите его в ближайшую тюрьму, а я тем временем дам отчет королю об этом покушении. Не стоит и объяснять, не правда ли, что я премьер-министр, граф фон Бёзеверк.
Затем, достав носовой платок, он обернул легкую царапину на руке и, направившись обратно по дороге, что привела его сюда, пошел к Малому королевскому дворцу, находившемуся на расстоянии не более двухсот шагов от места, где было совершено покушение.
Оба офицера передали убийцу в руки подбежавшим стражникам, и, так как тот отказался ответить на заданные ему вопросы, один из стражников, сознавая возложенную на него ответственность, отконвоировал преступника до городской тюрьмы, куда и сдал его.
Когда же люди в толпе вспомнили о Бенедикте Тюрпене, оказалось, что тот исчез. Впрочем, он более их не занимал, так как серьезное второе событие заставило толпу почти забыть о первом.
Мы же воспользуемся этой минутой и бросим взгляд на тех действующих лиц, кому предстоит сыграть значительную роль в настоящем повествовании. Но начнем мы все же с описания той земли, где, как мы увидим далее, они будут действовать.
Наименее немецкая из немецких областей, Пруссия многонациональна. Кроме немцев, в ней проживают большое число славян. Тут встречаются пеням, галлоры, кашубы, куроны, латыши и литоты, поляки и потомки франкских беженце». Король Пруссии и сегодня еще с гордостью носит титул герцога Кашубского.
Герцог Фридрих —»от кто основал не величие, но процветание дома Гогенцоллерно». Это был самый великий ростовщик своего времени. Не сосчитаешь, сколько он выколотил золота у евреев, и не скажешь теперь, каким способом он это делал. Вначале он служил императору Венцеславу; потом, увидев, что тот близок к падению, переметнулся в лагерь императора Оттона, соперника Венцеслава; затем, поняв, что и над тем нависла угроза потерять корону, объявил себя сторонником Сигизмунда, брата Венцеслава.
В 1400 году, в то самое время, когда Карл VI возвел в дворянство золотых и серебряных дел мастера Рауля, давшего ему взаймы денег, Сигизмунд, попав в затруднительное положение, занял 100 000 золотых флоринов у Фридриха, взявшего у него в залог маркграфство Бранденбургское. Через пятнадцать лет Сигизмунд, вынужденный оплачивать безумные траты на церковный собор в Констанце, задолжал Фридриху на этот раз 400 000 золотых флоринов. Не будучи в силах выплатить ему подобную сумму, он продал ему, вернее уступил в счет долга, Бранденбургскую марку и курфюрстское достоинство. В 1701 году курфюршество было возвышено до королевства. Герцог Фридрих III стал королем Фридрихом I и принял титул короля Пруссии.
Недостатки и достоинства Гогенцоллернов были недостатками и достоинствами их страны, другими словами, прусские финансы всегда были в превосходном порядке. Но моральное состояние правительства редко оказывалось в равновесии с финансовым; все Гогенцоллерны вели одну и ту же политику, с большим или с меньшим лицемерием, но с неизменной алчностью.
Так, в 1525 году Альбрехт Гогенцоллерн, великий магистр Тевтонского ордена, которому принадлежала Пруссия, изменил своей вере и, перейдя в лютеранство, был признан прусским наследственным герцогом под сюзеренитетом Польши. В 1613 году курфюрст Иоганн Сигизмунд, желая заполучить для дома Гогенцоллернов герцогство Клеве, последовал примеру Альбрехта и стал кальвинистом.
Итог политике бранденбургского курфюрста в двух словах подвел Лейбниц: «Союз с тем, кто больше платит». Это Иоганну Сигизмунду Европа обязана повсеместному распространению постоянных войск. Он женился вторым браком на знаменитой Доротее, учреди вшей в Берлине молочные лавки и таверны, где она продавала молочные продукты и пиво собственного производства. Что же касается Фридриха II (мы оставляем за ним всю его репутацию военного деятеля), то он, дабы расположить к себе Россию, предложил великим князьям Московским поставлять (этим термином он пользовался) немецких принцесс по самой сходной цене. Именно так он и поставил принцессу Ангальтскую, ставшую Екатериной Великой. Мимоходом отметим, что именно он совершил первый раздел Польши. Это злодеяние короля вечно будет отягощать прусскую корону проклятием народов. Совершая этот акт каннибализма, он написал своему брату, принцу Генриху, следующую нечестивость: «Приезжай, мы причастимся от одного и того же евхаристического тела — от Польши!»
Наконец, Фридриху Великому принадлежит и такое высказывание: «Обедать всегда лучше за чужим столом».
Известно, что Фридрих II не оставил детей, и — как странно! — его в этом упрекнули, словно подобное случилось по его собственной вине, а историки до такой степени несправедливы, что даже не говорят, на чем, собственно, они основывают этот упрек. Его племянник, Фридрих Вильгельм II, занял трон после него, и он же в 1792 году вторгся во Францию. Вошел он туда с большим шумом вслед за провозглашением манифеста герцога Брауншвейгского, но уходить ему оттуда пришлось без барабанов и фанфар и в сопровождении Дантона и Дюмурье.
Наследовал ему его собственный сын, Фридрих Вильгельм III.
Это уже человек, связанный с Йеной! К числу раболепных писем, какие Наполеон I получал в дни своего величия, нужно причислить и письма от Фридриха Вильгельма III.
Фридрих Вильгельм IV — мы в ускоренном темпе приближаемся к нашему времени — взошел на трон в июне 1840 года. По обычаю Гогенцоллернов, сначала он создал либеральное министерство и, всходя на прусский трон, сказал Александру фон Гумбольдту:
— Как представитель знати я первый дворянин в королевстве, но как король я только первый гражданин.
Карл X, всходя на французский трон, сказал примерно то же самое, вернее, г-н де Мартиньяк сказал это за него.
Между тем, первым доказательством либерализма Фридриха Вильгельма III явилось то, что он организовал в своем государстве единомыслие по принципу ландвера духа. Эту заботу он поручил министру Эйххорну.
Имя его, означающее «белка», оказалось пророческим. Он превратил искусство и нечто вертящееся вокруг самого себя. За десять лет существования министерства искусство н стране не сделало ни шагу, хотя нее время вращалось.
Но реакция при этом была очень сильна: пресса подвергалась гонениям, продвижение по службе и награды получали только доносчики и лицемеры; если человек хотел дослужиться до высоких чинов, он вынужден был стать услужливым орудием для пиетистической партии, главой которой был сам король.
Среди прочих монархов Фридрих Вильгельм наряду с королем Людвигом Баварским был самым большим любителем литературы, только король Людвиг Баварский поощрял искусство в любой его форме, тогда как Фридрих Вильгельм дисциплинировал его на пользу своему абсолютизму, принуждая его двигаться вспять.
Он поддерживал переписку с королем Людвигом, вынужденный, по воле случая, как наш сатирик Буало (у того все же было оправдание, которого не мог представить Фридрих Великий), — вынужденный, повторяем, подавать пример добрых нравов своему двору и городу.
Однажды в сочиненном им четверостишии он упрекнул баварского короля в том, что тот возмутил мир коронованных особ своей близостью с Лолой Монтес. Король Людвиг ограничился тем, что ответил ему четверостишием, которое обошло всю Европу:
Ханжа! Король любовью пьян, ты это знаешь,
И все ж, в оценках добродетели суров.
Меня пленительною Лолой попрекаешь. —
Ты сам — ужели ты презрел любовь?
Любители посмеяться, и в особенности люди остроумные, были на стороне короля Людвига, тоже человека остроумного.
В 1847 году, после продолжавшихся в течение семи лет домашних обысков, высылок в двухчасовой срок, в Берлине, наконец, собрался прусский Ландтаг.
Речь Фридриха Вильгельма по случаю открытия Ландтага была примечательна вот такой фразой, с которой король обратился к депутатам:
— Помните, господа, что вы представляете здесь не только чувства народа, но и его интересы.
Немногим позже, и в тот же год, Фридрих Вильгельм IV узаконил свое божественное право, когда, разрывая конституцию, он сказал:
— Не желаю, чтобы клочок бумаги оказался между моим народом и Богом.
Вне всякого сомнения, он не осмелился сказать: «Между моим народом и мною».
Когда разразилась революция 1848 года, ей эхом откликнулся и Берлин. Вскоре столица Пруссии вверглась в пучину восстания. Король совсем потерял голову. В те минуты, когда, покидая столицу, он проезжал мимо трупов повстанцев, ему крикнули: «Шляпу долой!» — и он вынужден был обнажить голову, а в это время толпа пела знаменитый гимн, сочиненный великой курфюрстиной:
Иисус, лишь на тебя я уповаю!
Всем известно, каким образом абсолютизм сумел сломить сопротивление Национального собрания и как в скором времени к власти пришла реакция:
Мантёйфель, политика которого завершилась полным провалом в Ольмюце, когда Австрия одержала верх, причем самым внушительным образом;
Вестфален, воскресивший провинциальные ландтаги и приведший короля к пресловутой варшавской встрече;
Шталь, крещеный еврей и иезуит-протестант, ставший чем-то вроде несостоявшегося великого инквизитора;
наконец, оба Герлаха, эти гении интриги, историей своей связанные с историей двух шпионов — Ладенберга и Техена.
Хотя Фридрих Вильгельм IV присягнул конституции, учредившей две палаты еще 6 февраля 1850 года, только при Вильгельме Людвиге, его наследнике, то есть при государе, который и в наши дни занимает трон, Палата господ и Палата представителей начали действовать.
Из чиновничества, правоверного духовенства, мелкой провинциальной знати и части пролетариев сформировалась лига. Эта лига явила на свет знаменитую ассоциацию, названную, конечно иносказательно, «Патриотический союз» и имевшую целью отмену конституции.
Тогда-то и появился в Кёнигсберге в качестве первого председателя граф Эдмунд фон Бёзеверк; до сих пор игравший весьма значительную роль в делах Пруссии, он был призван и далее играть там не менее значительную роль. Вследствие этого придется сообщить о нем не меньше, чем мы рассказали о Гогенцоллернах, а это значит, что нам не обойтись без того, чтобы не посвятить целой главы этому человеку и сегодняшней Пруссии.
Разве граф Эдмунд фон Бёзеверк не больше король, чем сам король?
III
ГРАФ ЭДМУНД ФОН БЁЗЕВЕРК
Многие искали причины того, что граф Эдмунд фон Бёзеверк занял столь высокое положение при споем государе, и утверждают, что они обнаружили их.
Первой и, на наш взгляд, даже единственной причиной, возможно, является его неоспоримая гениальность, которую признают за ним даже его враги.
Правда, гениальность не всегда становится условием успеха, а короли, особенно в отношении этого качества, часто оказываются слепы.
Расскажу одну-две истории, где главным действующим лицом явился премьер-министр.
Известно, что в Пруссии вопрос военного этикета доведен до абсурда. Позвольте мне предварить связанный с этим анекдот про г-на фон Бёзеверка первым анекдотом, который мне довелось услышать во время моей последней поездки во Франкфурт.
Один померанский генерал (попутно заметим, что Померания — это немецкая Беотия), стоя с гарнизоном в Дармштадте, скучал, как скучают в Дармштадте, то есть так, когда захочешь, чтобы занялся пожар, или вспыхнула революция, или началось землетрясение, и когда подумаешь: пускай нагрянут самые великие беды, только бы хоть на миг развлечься.
Генерал встал у окна, чтобы посмотреть на прохожих, а их все не было. Вдруг он увидел вдалеке офицера без сабли. О, вот оно — отсутствие дисциплины!
— А, — вскричал обрадованный генерал, — вон идет лейтенант, он-то и заплатит за все! Десять минут выговора и две недели ареста! Вот денек и не потерян!
Между тем лейтенант, ничего не подозревая, подходил все ближе.
Когда он подошел настолько, что мог расслышать голос генерала, тот крикнул ему:
— Лейтенант Руперт!
Офицер поднял голову и увидел генерала в окне. Мигом он вспомнил, что оставил саблю дома, и понял, насколько ужасно положение, в каком он оказался. К несчастью, нечего было и думать о том, чтобы вернуться, теперь предстояло выдержать бурю, какой бы она ни была. Лицо у генерала сияло.
Он потирал руки как человек, наконец нашедший то, что искал, то есть подходящий случай развлечься.
Лейтенант Руперт подчинился судьбе и приготовился встретить неизбежное; пойдя ядом, он заметил в передней висевшую на стене саблю ординарца.
«Ага, черт возьми! — сказал он себе. — Вот мне и повезло!»
Он снял саблю со стены и пристегнул ее себе к поясу.
Затем, как ни в чем не бывало, он вошел к начальству и, остановившись в дверях, произнес;
— Вы оказали мне честь, генерал, позвав меня.
— Да, лейтенант, — ответил генерал, придав лицу суровое выражение, соответствовавшее случаю, — я хотел вас спросить…
И в эту минуту генерал заметил, что сабля у офицера на месте. Тогда физиономия у него резко изменилась и на губах появилась улыбка:
— …я хотел вас спросить… Что же, черт возьми, я хотел вас спросить? Ах, вот! Как там дела у вас в семье, дорогой господин Руперт, особенно меня интересует ваш отец.
— Если бы он только мог знать о ваших добрых чувствах к нему, он был бы очень рад, генерал. К несчастью, вот уже двадцать лет, как он умер.
Генерал смотрел на лейтенанта в совершенном оцепенении.
— Так что, — продолжал лейтенант, — вы не хотите мне сказать ничего другого?
— Честное слово, нет, — ответил генерал. — Только никогда не выходите без сабли, я ведь вынужден был бы посадить вас под арест на две недели, если бы на вас не оказалось ее.
— О, не дай Бог, я остерегаюсь этого, генерал! Вот посмотрите!
И он смело показал генералу висевшую у него на боку саблю.
— Да, да, вижу, дорогой мой Руперт, идите!
Офицер с удовольствием воспользовался этим разрешением, отдал честь генералу, вышел из гостиной и, повесив саблю на тот же гвоздь в передней, удалился. А генерал тем временем опять встал у окна и, вновь увидев, что офицер шел без сабли, позвал жену. Та прибежала.
— Смотри, — сказал он ей, — видишь того офицера, вон он уходит?
— Смотрю на него.
— Видишь его?
— Превосходно.
— Есть у него сабля?
— Нет.
— Так вот, ты ошибаешься. Это только кажется, что сабли нет, а она у него есть.
Жена не стала возражать: она привыкла верить своему cyпpyгy на слово. Что же касается офицера, тот отделался легким испугом и, никогда больше не выходил без сабли.
Так кот, такая же беда, даже более чем беда, унижение к таком же роде, чуть было не мало на голову самого короля Пруссии, когда он был еще принцем-наследником. Господин граф Эдмунд фон Бёзекерк занимал должность атташе посольства ко Франкфурте и знался просто Эдмундом фон Бёзенерком. Однажды принц-наследник сделал остановку к стольнем городе, собираясь пронести смотр гарнизона Майнца, и г-н фон Бёзекерк был удостоен чести сопровождать принца из Франкфурта к Майнц.
Ехали они железной дорогой; стоял август, была удушливая жара, и, к нарушение прусского этикета нее, к том числе принц-наследник, были вынуждены расстегнуться.
В Майнце их встречали: по обе стороны вокзала были выстроены прусские войска. Принц застегнулся, но пропустил одну пуговицу. К счастью, к ту минуту, когда он должен был выйти из вагона, г-н фон Бёзекерк заметил беспорядок к его одежде и бросился к нему.
— О принц, — вскричал он, — как же вы будете выглядеть?
И, к свою очередь забыв прусский этикет, запрещающий касаться принцев крови, продел пуговицу к петлю.
Именно после этого происшествия, по словам того человека, который рассказывал мне эту историю, г-н фон Бёзеверк и оказался в милости.
События 1858 года ввергли короля в весьма затруднительное положение, и он подумал, что лишь тот человек, который спас его честь тогда в Майнце, теперь может спасти его корону в Берлине.
Господин граф фон Бёзеверк стал тогда главой Junker Partei, взгляды которой выражала «Крестовая газета».
Граф и на самом деле был человеком, подходившим для партии. Он обладал красноречием, энергией мысли и действия. Он не скрывал, что для достижения его цели все средства хороши. И когда он ее достиг, то с высоты трибуны бросил застывшей в оцепенении Палате слова, которые не только подводили итог всей его политике, но были и следствием ее; «Сила выше права».
Вы понимаете, сила выше права, то есть выше правосудия, справедливости — того, за что человечество борется вот уже шесть тысяч лет и что Франция завоевала только 4 августа 1789 года.
Именно с того дня как Франция совершила это завоевание, она стала знаменем наций, символическим светочем человеческого разума на пути к прогрессу — столпом облачным днем и столпом огненным ночью. Ее политику можно свести к двум принципам: «Никогда не медлить с тем, чтобы остановить Европу» и «Никогда не спешить с тем, чтобы помешать миру идти за ней».
Венские договоры как раз и доказали бесполезность принятых против нее предосторожностей. Францию не ослабишь, ее только разгневаешь. Если Франция спокойна — она движется к прогрессу, если разгневана — она совершает революции.
Живительное начало на земле могло бы быть олицетворено тремя народами:
торговая деятельность — Англией;
распространение нравственных истин — Германией;
духовное воздействие — Францией.
Кто же мешает Германии занять в Европе то значительное место, которое мы ей приписываем?
Те, кто, в то время как у нас есть свобода мыслить, оставляют ей только свободу мечтать!
В Пруссии есть лишь один воздух, которым можно дышать свободно.
Это воздух крепостей и тюрем!
Как же Германия дошла до того, что ее поработила Пруссия? Попробуем объяснить.
Прежде всего, оставим в стороне короля, скажем только, что Вильгельм I, союзник Виктора Эммануила, — тот самый человек, кто после битвы у Новары через прусского генерала Виллизена послал похвалы Радецкому, палачу Милана. Между тем, не все еще потеряно. Нет более немецкой морали, но ведь существует же еще немецкий г е н и й.
Немецкий гений стремится к миру и свободе — причем без революции, — но более всего желает независимости интеллекта.
Вот здесь и возникает то великое препятствие, с каким Пруссия столкнулась на своем пути. Именно против него она борется, старается его ослабить и надеется превозмочь.
Первый вопрос, который приходит на ум: как увязать прусское невежество со знаменитой системой обязательного образования?
Ведь в прусских школах дети изучают все, но зато, когда они заканчивают школьный курс, правительство не разрешает им применить какие бы то ни было полученные ими знания. Таковы и недавние выборы при всеобщем избирательном праве, которыми полностью руководило правительство, и махинации на выборах прошли тем успешнее, что избирателями командовали, словно регулярной армией, ландвером и отставными солдатами. Последних, кстати, всех без исключения прилюдно наградили.
Теперь несколько слов о Junker Partei — главой ее является граф фон Бёзеверк, а органом — «Крестовая газета». Это даст понять, до чего же слаба тактика прусских Палат в их нападках на министерство.
Junker Partei состоит из младших сыновей дворянских семей; они вынуждены зарабатывать на жизнь — служить либо в армии, либо в государственных ведомствах и в случае неудачи возвращаются на иждивение к своим старшим братьям, которым приходится кормить их и содержать с известной долей роскоши. Однако в Пруссии, за очень небольшим исключением, нет уже старой аристократии, а прусская знать не отличается ни богатством, ни силой духа.
Лишь несколько имен восходят к древней немецкой истории, лишь несколько их появились в военных летописях Пруссии. Но остальная знать не имеет никаких корней в истории, и владения таких семейств были приобретены только сто или сто пятьдесят лет тому назад.
Вот почему большая часть членов либеральной и прогрессистской фракции Палаты представителей в отношении своего положения и своих должностей зависит от правительства. Так обстоит дело с Вальдеком, называемым крестьянским королем; Гаркортом, раненным у Линьи; Шульце-Деличем — родоначальником кооперативных обществ; Якоби — известным памфлетистом; Вирховым — знаменитым профессором-медиком, и с Гнейстом — лучшим оратором партии. Ни один из них не в силах был бы выдержать борьбы с деспотизмом; он хватает младенца при рождении, направляет в молодости и не выпускает в течение всей остальной жизни.
Господин фон Бёзеверк мог, таким образом, безнаказанно оскорблять членов Палаты и депутатов в полной уверенности, что их жалобы не нашли бы никакого отклика в стране. А потому невозможно вообразить себе, с какой грубостью обращались при дворе с депутатами: их положение не ставили там ни во что, они имели преимущество только перед слугами.
Однажды председатель Грабов, приглашенный на концерт в королевский дворец, захотел сесть в кресло в зале, менее переполненном посетителями, чем другие, но лакей, несший гам службу, остановил его, сказав;
— Сударь, эти кресла предназначаются для их превосходительств.
— Хорошо, друг мой, — отмстил ему председатель Грибом, — вижу, что я здесь не на своем месте.
У председателя Грабома, вероятно, нет ордена, зато король наградил крестом и моего камердинера и медалями — полотеров королевских замков.
И все же, почему же так падает нравственное чувство в Пруссии и даже в прочих тевтонских землях?
Тому виною давление на умы, какое Гогенцоллерны оказывали с того самого дня, когда началось их главенство в Германии.
Свобода — это воздух жизни, которым дышат люди. Мы по себе это знаем: в день, когда у Франции урежут часть ее свободы, она заболеет, она станет страдать чахоткой и ей придется дышать только одним легким.
Откуда происходит преимущество Франции перед Европой? От ее литературы, стоящей во главе всех литератур, а в особенности от ясности ее языка, ибо он яснее всех остальных.
Ясность — это честность языка.
Вспоминая о бравом померанском генерале, скучавшем в Дармштадте, я уже говорил, что Пруссия включает в себя немецкую Беотию, то есть Померанию; династия Гогенцоллернов не только никогда в том, что касается поощрения литературы и борьбы за ясность языка, не оказывала просветительского влияния, но напротив — и я говорю это и повторяю, — с того дня, когда она захватила политическое господство, началось нравственное падение Германии и ее превращение из Минервы в Палладу, то есть из богини Науки и Мудрости в богиню Войны.
Награды здесь всегда были военными, хотя необходимы были и гражданские. И если король оставался доволен той гражданской службой, которую нес для него г-н фон Бёзеверк, не подумайте, что он наградил его большим крестом «За заслуги». Нет, он просто назначил его полковником ландвера.
Кроме того, и всякий это знает, перья оттачивают отнюдь не саблями. Что касается репутации Берлинского университета, то она заимствованная, ибо, по существу, университет обязан ею умам, прибывавшим извне. Даже Коперник, которым пруссаки так гордятся, родился в Торне, когда этот город принадлежал еще Тевтонскому ордену.
В начале XVII века Силезия стала родиной поэтов: Опица, Грифиуса и Гофмансвальдау.
В 1741 году пруссаки захватили этот край и очень скоро о себе заявил литературный голод.
Среди великих писателей, ученых, философов и поэтов есть всего два пруссака: Гумбольдт, который в течение всей своей жизни не осмеливался высказать все, что он думал о Фридрихе Вильгельме и о Пруссии, но и переписке, опубликованной Варнхагеном, сказал нам об этом после своей смерти; и Кант, который пропел жизнь и споем небольшом городке Кёнигсберге, подальше от королевских милостей. У них, конечно, еще есть и Гейне, по Гейне родился и Дюссельдорфе до того, как этот город стал прусским, и, в свои двадцать пять лет став изгнанником, провел двадцать два года среди своих новых сограждан, предпочтя их прежним.
Величию нравов в Германии способствовал дух соревнования, благородного соперничества, когда-то существовавший между различными интеллектуальными центрами. Ныне он уничтожен тщеславием Гогенцоллернов, подменивших соревнование поощрением.
Виланд, Лессинг, Гёте, Шиллер, Иффланд, Коцебу, Герстенберг, Грильпарцер, Гейнзе, Клопшток, Ноиалис, Штольберг, Фосс, Хебель, Пфеффель, Геллерт, Кёрнер, Уланд, Анастазиус Грюн, Ленау, Платен, Клаудиус, Гейне…
Эти имена, которые вкратце представляют всю литературную славу Германии, одновременно являют собою самый торжественный и живой протест против прусского деспотизма. Если этому деспотизму суждено продолжаться, если ему удастся окончательно укрепиться, он задушит немецкий гений в самом корне и там, где некогда было настоящее изобилие, окажется лишь полное бесплодие!
Весь период правления Вильгельма I, протянувшийся от начала 1862 года до войны в Дании, был употреблен на проведение абсолютистской политики, направленной против Палаты и против всей страны; в это же время втайне занимались реорганизацией армии.
В 1866 году граф фон Бёзеверк достиг своей двойной цели: править страной без бюджета, оскорблять национальное представительство, подвергать гонениям прессу, нарушать все договоры, лишь бы только оставаться при этом хозяином положения. В глазах прусских либералов именно в этом и заключается деятельность правительства, заслуживающая их одобрение и даже восхваление.
Наконец, на том стоял и сам граф Эдмунд фон Бёзеверк, и в первые дни июня некий депутат, уж конечно менее либерально настроенный, но больший патриот, нежели другие, сказал ему в Палате во всеуслышание:
— На какой-то срок даже невозможное бывает возможным. Но не забывайте, что всему есть срок!
IV
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГРАФ ФОН БЁЗЕВЕРК СОВЕРШАЕТ НЕВОЗМОЖНОЕ
Итак, йот уже и течение трех месяце» граф фон Безеверк пребывал в невозможном положении, и все еще нельзя было предугадать, когда и как он из него выйдет: как бы значительны ни были события, происходившие тогда от Китая до Мексики, глаза всей Европы не отрывались от него.
Старые министры, изощренные во всех хитростях дипломатии, следили за ним, приставив к глазам подзорную трубу, нисколько не сомневаясь, что этот министр-новатор на самом троне обрел себе единомышленника и помощника в политике, примеры которой они напрасно пытались найти в мировой истории. В противном случае они готовы были объявить графа Эдмунда буйным сумасшедшим.
Молодые дипломаты, признававшиеся самим себе, что они не дотягивают до силы Талейранов, Меттернихов и Нессельроде, изучали его деятельность с большим прилежанием, веруя в начало некоей новой политики, способной привести их эпоху к ее вершине, и при этом без конца задавая себе тот вопрос, который Германия повторяет в течение трехсот лет:
— Ist es der Mann?
Для того чтобы этот вопрос, обращенный молодыми дипломатами к г-ну фон Бёзеверку, стал понятен, мы обязаны сказать нашим читателям, что Германия ждет своего освободителя, как евреи ждут Мессию. Германия призывает этого освободителя, и всякий раз, когда цепи особенно тяжело давят на нее, она восклицает:
— Wo bleibt der Mann?
Ведь и сегодня думают, что в Германии вот-вот возникнет четвертая партия, до сих пор прятавшаяся где-то в тени, и что она ужасна, если верить светловолосым германским поэтам.
Послушайте, что говорит Гейне по этому поводу:
«Гром в Германии, по правде говоря, тоже немецкий, он не особенно подвижен и чуть доносится медленным рокотом, но он грянет.
И когда вы услышите такой грохот, какого никто никогда еще не слышал во всемирной истории, знайте, что немецкий гром добрался, наконец, до цели.
При том грохоте орлы замертво падут с небесных высот. И в самых отдаленных африканских пустынях львы подожмут хвосты и заползут в свои царственные логовища. Тогда в Германии разыграется драма, перед которой Французская революция покажется только невинной идиллией».
Если бы пророчеств ограничилось только тем, что его изрек Генрих Гейне, я не стал бы и говорить об этом. Гейне был мечтателем. Но нот что говорит со своей стороны Людвиг Б.:
«По правде говоря, Германия ничего не совершила за три столетия и только терпеливо страдала от всего, что другие пожелали дать ей выстрадать, но именно поэтому труды, страсти и утехи не изнурили ее неиспорченного сердца и ее целомудренного духа! Она накопит себе запас свободы и добьется победы.
День ее настанет, и малого потребуется, чтобы ее разбудить: доброго расположения духа, улыбки сильного, небесной росы, оттепели, одним безумцем больше или одним безумцем меньше, наконец, просто не потребуется ничего — хватит колокольчика, дребезжащего на шее у мула, чтобы с гор покатил обвал. И тогда Франция — ее малым не удивишь, — эта Франция, что одним ударом в три дня завершила дело трех веков и перестала восхищаться своими собственными свершениями, посмотрит в оцепенении на немецкий народ и великое ее удивление не будет изумлением: оно будет восхищением».
Однако кем был или кем не был этот человек, привлекший всеобщее внимание тем, как он устанавливал европейское равновесие, складывая все только на одну чашу весов, ничего не отдавая на другую; относился ли он к старой или к новой дипломатии — все это не имело особого значения! Не было человека, не ожидавшего, что с минуты на минуту граф потребует роспуска Палаты или Палата возведет обвинение на графа.
Победа над Шлезвиг-Гольштейном подвела его к вершине удачи, но новые осложнения, возникшие по поводу избрания герцога Августенбургского, опять поставили под вопрос все, вплоть до гениальности графа; вот почему во время продолжительной встречи с королем, в тот самый день и час, с каких началось наше повествование, графу показалось, что его власть качнулась, и охлаждение к себе Вильгельма I он отнес на счет вечного недружелюбия королевы по отношению к нему.
Прайда, до того времени граф Эдмунд трудился некоих собственных интересах, никою не извещая о своих планах, и хранил до подходящего случая объяснения, надеясь перетянуть монарха па спою сторону поличном и четкостью замыслов, и тогда, приняв за основу действий смелый государственный перепорот, создать класть более крепкую и неуязвимую, чем когда-либо прежде.
Итак, он только что расстался с королем, решил подтолкнуть обстоятельства к такому объяснению, как можно более близкому, и рассчитывая на телеграфные сообщения, ему самому уже известные, чтобы побудить город к волнению, что совпадало бы с его интересами и вновь позволило бы ему обратиться к вопросу о войне, которая одна только и давала ему надежду на спасение.
И вот, целиком погрузившись в эту мысль, глубоко озабоченный, он вышел из дворца и не только едва заметил взбудоражившее столицу огромное оживление, но и не увидел, проходя мимо театра, как молодой человек лет двадцати пяти-двадцати шести отделился от одной из колонн театрального здания — перед этим он стоял, опершись о нее, — и пошел вслед за графом, как тень, повторяя все зигзаги, к которым того принуждали на его пути группы собравшихся людей.
Пару раз, однако, граф Эдмунд оборачивался, как если бы такое преследование на близком расстоянии открывалось ему под действием магнетических токов, дающих человеку предчувствие опасности, которой он подвергается. Но всякий раз, замечая в трех шагах от себя лишь изящного молодого человека, явно из того мира, к которому он и сам принадлежал, граф весьма равнодушно смотрел на него. Только миновав Фридрихштрассе и пересекая мостовую, чтобы перейти с правой стороны прогулочной аллеи на ее левую сторону, он наконец заметил это непонятное стремление молодого человека обязательно пересечь мостовую как раз за его спиной.
После чего граф принял решение спросить у этого господина, настойчиво старавшегося исполнять роль его тени, ради чего он следует за ним. Находясь еще на некотором расстоянии от толпы, граф вполне мог, не поднимая скандала, потребовать объяснений.
Но молодой человек не дал ему на это времени. Граф Эдмунд успел сделать четыре-пять шагов подругой стороне аллеи, как вслед за резко прозвучавшим в его ушах выстрелом он почувствовал, что на уровне его воротника, у самой шеи, пронесся вихрь ветра от пули.
Тогда граф резко остановился, мигом обернулся, и ему хватило одного взгляда, чтобы все увидеть: дым от выстрела, направленный на него револьвер, убийцу с пальцем на курке, готового выстрелить но торой раз.
Но, как мы сказали, граф Эдмунд по природе своей был очень смелым человеком, и мысль бежать, знать на помощь даже не пришла ему в голому. Он бросился на врага, чтобы сразиться с ним.
Тогда убийца выстрелил к него наудачу, как попало, подряд во второй и в третий раз, но, как и раньше, не задел его. Толи из-за неизбежного в подобных обстоятельствах волнения, которое отводит руку убийцы в сторону при свершении им преступления, то ли, как говорят в таких случаях люди, верующие в божественное вмешательство в дела мира сего, Провидение не пожелало, чтобы это преступление свершилось (однако то же самое Провидение некогда допустило убийство Генриха IV и Густава Адольфа), — короче говоря, обе пули на этот раз пролетели одна правее, другая левее г-на фон Бёзеверка, принеся ему не более вреда, чем злоумышленник добился своей первой пулей.
Кажется, после этого убийца совсем потерял веру в себя и захотел бежать.
Но в тот миг, когда он уже поворачивался, граф Эдмунд схватил его одной рукой за воротник, другой взялся за ствол его пистолета. На всякий случай тот еще раз нажал на курок, и граф почувствовал легкую царапину на пальце, но при этом не отпустил врага, а обхватил его обеими руками. Не опасаясь больше и пятого выстрела, имевшего тот же результат, что и предыдущие, он повалил убийцу и подмял под себя, выхватив у него из рук оружие, затем уперся ему к грудь коленом и, оказавшись победителем, отдал его, однако, и руки прусских офицеров, вместо того чтобы прострелить ему голову, как он намеревался вначале.
Уловив с находчивостью гения, что ему подвернулся благоприятный случай, он направился к дворцу, решив устроить из того, что с ним несколько минут назад приключилось, развязку сложившегося положения вещей.
Следуя вдоль двойного ряда любопытных зрителей, он направился обратно той же дорогой, какой явился сюда. Раньше, когда он шел сюда, люди были так сильно озабочены, что его никто не заметил. Но сейчас получилось совсем по-другому: покушение, мишенью которого он только что стал и с которым справился с таким великим мужеством, если и не вызвало всеобщей симпатии, то приковало к нему все взгляды.
Любили его или нет, но люди расступались у него на пути и приветствовали его вдогонку.
Не скрывать своего восхищения перед мужественным поступком всегда было хорошей чертой добропорядочных людей.
Вот так и случилось, что г-н фон Бёзеверк мог прочесть на всех лицах если уж не симпатию, то восхищение.
Господину фон Бёзеверку было от пятидесяти до пятидесяти двух лет; он был высок, пропорционально сложен, имел несколько одутловатое лицо, почти лысую голову (только на висках еще виднелись белые волосы) и носил пышные усы. По щеке у него проходил шрам — память о дуэли, случившейся в Гёттингенском университете.
Слух о событии, которое только что произошло, уже докатился до охраны дворца; гвардейцы вышли к самым воротам, чтобы встретить графа (впрочем, он, как человек, носивший мундир полковника ландвера, имел право на проявление по отношению к нему такого уважения). Он изящно раскланялся направо и налево и поднялся по лестнице, что вела в приемные комнаты короля.
Будучи премьер-министром, граф мог входить сюда в любое время, в любой час. Он пожелал воспользоваться этим правом и положил уже руку надверную ручку, однако вперед выступил придверник и сказал:
— Прошу прошения у вашего превосходительства, но в данную минуту никто не вхож к королю.
— Даже я? — спросил граф.
— Даже ваше превосходительство, — кланяясь, ответил придверник.
Граф шагнул назад, покусывая губу, что можно было свободно принять за улыбку, но что конечно же никак ею не было.
Затем он принялся разглядывать, при этом решительно ничего не видя, большую картину с морским пейзажем, украшавшую прихожую; ее огромная позолоченная рама богато выделялась на казенных обоях зеленого цвета, которые встречаются во всех королевских кабинетах и канцеляриях.
Через четверть часа ожидания дверь распахнулась; граф услышал шелест атласного платья, живо обернулся и тотчас же склонился перед женщиной сорока — сорока пяти лет, в прошлом удивительной красавицей, остававшейся и поныне все еще красивой.
Может быть, если с пристрастием поискать в «Готском альманахе», там удалось бы обнаружить, что эта женщина была на несколько лет старше того возраста, который мы ей дали, но ведь не напрасно говорят, что у женщины возраст тот, на какой она выглядит, и я не вижу, почему для королев нужно делать исключения.
И в самом деле, эта женщина была королева Мария Луи in Аш уста Km ери на, дочь Карла Фридриха, пел и кого герцога Саксен-Веймарского, известная всей Европе под именем королевы Августы.
Ома была среднего роста, между тем как выглядела скорее высокой. Весь облик ее нельзя было передать иначе как чисто французским выражением: «притягательная женщина».
На левом рукаве ее платья красовалась эмблема женского ордена Королевы Луизы.
Величественно и гордо она прошла мимо министра, поклонилась ему, но, против обычного, без благожелательности.
По дверям, из которых она вышла и в которые затем вошла, граф Эдмунд понял, что королева выходила от короля и возвращалась к себе.
За ней осталась открытой дверь, ведущая в покои короля, и придверник дал понять министру, что ему можно пройти к его величеству.
Граф ждал, когда скроется за дверью прошедшая мимо него королева, и, склонившись в низком поклоне, следил за ней взглядом.
«Да, — размышлял он, — прекрасно знаю, что мне не довелось родиться бароном, но это не помешает мне умереть герцогом».
И он пошел в направлении, указанном придверником.
Лакеи и камергеры, встреченные им на пути в королевские покои, торопливо раскрывали перед ним одну задругой все двери.
Когда же министр дошел до комнаты, где находился король, камергер объявил громким голосом:
— Его превосходительство граф Эдмунд фон Бёзеверк!
Король вздрогнул и обернулся.
Он стоял у камина. С некоторым удивлением король выслушал имя графа фон Бёзеверка, с кем он, едва ли четверть часа тому назад, расстался. Граф спрашивал себя, не знал ли уже король о несчастном случае, приключившемся с ним.
Король Пруссии, хорошо знакомый большей части лиц, призванных сыграть ту или иную роль в нашей книге, почти неизвестен большинству тех, кто ее прочтет. Поэтому стоит попытаться дать по возможности самое полное описание его внешности. Нам уже пришлось сказать, какого мнения мы придерживаемся в отношении его морали.
Когда дверь открылась, король стоял, как было сказано, у камина, локтем опершись на его доску. Его взгляд был озабоченным.
В то время это был шестидесятидевятилетний человек, достаточно некрасивый; глаза его, иногда поблескивая искрами, почти всегда прятались, теряясь к густых ресницах и широких бронях; торчащие ежиком бакенбарды и взъерошенные усы прилагали ему на первый взгляд вид дикой кошки. На нем был застегнутый снизу доверху на псе пуговицы синий редингот с двумя рядами серебряных пуговиц; эполеты были тоже серебряные и с крупной кистью; красного цвета кант шел по вороту и обрисовывал рукава редингота, в котором было сделано специальное отверстие, чтобы пропускать через него рукоять и темляк его шпаги.
Наряд его завершался брюками серо-стального цвета с кроваво-красными лампасами — иными словами, в ту минуту, когда мы представляем его нашим читателям, он был одет в будничную одежду. На шее король носил большой крест с Черным Орлом, висевший на бело-оранжевой ленте. Король был очень высок и довольно худ; у него были привычки старого солдата без тени изящества.
Либо подделываясь под манеру речи Фридриха Великого, либо это было у него от рождения — он слегка гнусавил.
Министр склонился перед ним.
— Государь, — сказал он, — только важность событий привела меня к вашему величеству, но, к большому моему огорчению, вижу, что время выбрано плохо.
— Почему же, граф? — спросил король.
— Потому что, собираясь предстать перед вашим величеством, я имел честь встретиться в прихожей с королевой и, не имея счастья быть в милости у ее величества…
— Должен признаться, граф, что по отношению к вам она еще…
— Она ошибается, государь, ибо в моей преданности я вовсе не разделяю в своих упованиях короля Вильгельма и его августейшую супругу, ведь король не станет германским императором без того, чтобы королева не стала императрицей.
— Это мечта безумца, мой дорогой граф; королева Августа имеет несчастье поддаваться ей, хотя такое не может исходить из здравого рассудка.
— Государь, единство Германии столь же неизбежно вписано в расчеты Провидения, как и единство Италии.
— Хорошо! — смеясь, сказал король. — Разве получится Италия, если у итальянцев не будет Рима, не будет Венеции?
— В настоящее время Италия совершает свое становление; она двинулась в путь в тысяча восемьсот пятьдесят девятом году и никоим образом не остановится на полови-полороги. Если даже покажется, что ома оста молилась, это будет только передышкой. Вот и лее!
— Да и в самом деле, разве мы не обещали ей Венеции?
— Да, но не мы ей ее огладим.
— Кто же ее отдаст?
— Франция, которая уже отдала ей Ломбардию и позволила ей взять герцогства и Неаполь.
— Франция! — сказал король. — Франция оставила ей все это как бы не но своей воле.
— Ваше величество разве не знает о телеграфных сообщениях, прибывших к нам в то время, пока я был во дворце? Мне передали их как раз в те минуты, когда я выходил из него.
— Да, да, речь его величества Наполеона Третьего, — в некотором замешательстве ответил король, — об этом вы и пришли сказать, не правда ли?
— Так вот, государь, речь его величества Наполеона Третьего — это война, и война не только с Австрией, но и с Францией. Для Италии это возврат Венецианской области, а для Франции — рейнских провинций.
— Вы в этом уверены?
— Уверен, и если мы дадим Франции время, чтобы вооружиться, то вопрос этот для нас хотя и не становится безнадежным, но определенно приобретает серьезность. Если же мы быстрым и мощным натиском обрушимся на Австрию, то окажемся на Молдау с тремястами тысячами солдат до того, как Франция со своими пятьюдесятью тысячами достигнет Рейна.
— Граф Эдмунд, вы недооцениваете австрийцев; бахвальство наших молодых людей вскружило вам голову.
— Для начала заверю ваше величество в том, что в меня вселяется великая сила, когда я опираюсь на мнение наследника короны и на мнение принца Фридриха Карла, и, кстати, позволю себе мимоходом напомнить вашему величеству, что принц Фридрих Карл, родившийся двадцать девятого июня тысяча восемьсот первого года, не столь уж молод, и что в отношении такого рода вопросов у меня выработалась привычка прислушиваться только к своему собственному мнению; и сейчас, не ссылаясь ни на какие другие точки зрения, я говорю вам: в войне с Пруссией австрийцы неизбежно должны быть разбиты.
— Разбиты! Разбиты! — с видом сомневающегося повторил король. — Я же слышал, как вы сами расхваливали их генералов и солдат!
— В этом не может быть никаких сомнений.
— Так что же, цель не скажешь, что так уж легко побелить хороших солдат под командой хороших генералов.
— У них есть хорошие солдаты, у них есть хорошие генералы, и при этом мы их победим, ибо наша организации войск и наше вооружение окажутся лучше, чем у них. Когда я побуждал каше пел и честно воевать со Шлезвигом, когда каше величество не желали…
— Если бы на самом деле я не пожелал войны со Шлезвигом, ее и не было бы, господин фон Бёзеверк.
— Вне всяких сомнений, государь. Но все же ваше величество пребывали в сильном сомнении, вы согласны со мной? У меня хватило смелости настоять, и ваше величество согласились с моими доводами.
— Ну хорошо, так что же положительного получилось из вашей войны со Шлезвигом? Война в Германии?
— Да, для начала: люблю, когда о делах высказываются четко, вот почему я смотрю на войну в Германии как на неизбежность, с чем вас и поздравляю.
— Ну-ну, объясните-ка, откуда в вас вселилась эта великая вера?
— Ваше величество забыли, что я провел большую работу с прусской армией. И делал я это вовсе не ради глупого удовольствия слушать пушечную пальбу, считать убитых и проводить ночи на поле боя, где обычно очень дурно спится, или же ради того, чтобы дать вам, что само по себе и неплохо, два порта на Балтике, которых вам недостает. Нет, я начал эту работу с целью изучить австрийцев; так вот, я повторю: австрийцы отстают от нас во всем: и в дисциплине, и в вооружении, и в обученности войск; у них плохие ружья, плохие пушки, плохой порох. А то, что у них плохо, у нас как раз в превосходном состоянии, поэтому в борьбе с нами австрийцы заранее побеждены. И как только австрийцы окажутся побеждены, главенство в Германии, выскользнув из их рук, с необходимостью попадет в руки Пруссии.
— Пруссия! Пруссия! Она и выкроена так, чтобы со своими восемнадцатью миллионами верховодить над шестьюдесятью. Разве вы не видели как красиво выглядят ее очертания на карте?
— Вот именно. Вот уже три года как я смотрю на это и поджидаю случая, когда можно будет перекроить Пруссию по-новому. Нужно же было, чтобы так поспешно, черт знает как, Венский конгресс накроил все эти монархии. Что из этого вышло? Германия вся целиком оказалась только смётана, даже не сшита. А Пруссия? Это же огромная змея: голова ее доходит до Тьонвиля, хвост — до Мемеля, а на животе ее — горб, потому что она заглотнула половину Саксонии. Королевство перерезано надвое другим королевством — Ганновером, да так, что вы не можете передвигаться но своим землям, не покидая своих владений. Разве вы не согласны, государь, с той очевидностью, что вам нужен Ганновер?
— Хорошо! А Англия?
— В Англии уже прошли времена Питта и Кобурга. Англия — покорная служанка Манчестерской школы, Гладстонов, Кобденов и их учеников; Англия не произнесет ни слова по поводу Ганновера, как это случилось и в отношении Дании. И разве вам не нужна и Саксония?
— Франция не позволит до нее дотронуться, хотя бы даже в память старого короля, который остался ей верен в тысяча восемьсот тринадцатом году.
— Если мы вознамеримся захватить слишком большой кусок, безусловно не позволит, но если мы станем довольствоваться обрезками, то она закроет глаза или, по меньшей мере, один глаз. Теперь посмотрим, не нужен ли нам Гессен?
— Союз никогда не оставит нам всего Гессена.
— Лишь бы он оставил нам половину, мы только этого и просим. А не нужен ли нам Франкфурт-на-Майне?
— Франкфурт-на-Майне! В полном смысле слова вольный город! Город, где заседает Сейм!
— Сейм отомрет, как только Пруссия станет насчитывать тридцать миллионов человек вместо восемнадцати. Пруссия — вот он, Сейм! Только вместо того чтобы говорить: «Мы хотим!» — она скажет: «Я хочу!»
— Против нас окажется весь Союз, ведь он будет на стороне Австрии.
— Тем лучше!
— Как тем лучше?
— Как только Австрия окажется побежденной, Союз падет вместе с ней.
— Но нам придется иметь дело с целым миллионом солдат.
— Посчитаем.
— Четыреста пятьдесят тысяч в Австрии.
— Так!
— Двести пятьдесят тысяч, которые высвободит Венецианская область.
— Австрийский император слишком упрям, чтобы отдать Венецианскую область, не устроив двух-трех битв, если он выйдет из них победителем, и не менее десятка, если его побьют. Не станем считать Венецианской области.
— Bin три я — сто шестьдесят тысяч человек.
— Баварией я займусь сам: ее король слитком любит музыку, и ему не понравится шум пушечной пальбы.
— Ганновер — двадцать пять тысяч.
— Этот кусок мы проглотим в первую очередь.
— Саксония — пятнадцать тысяч.
— Еще один кусок.
— Плюс сто пятьдесят тысяч солдат от Союза.
— У Союза даже не окажется времени для того, чтобы их вооружить, эти свои сто пятьдесят тысяч. Однако не стоит терять ни минуты, государь; вот почему я только что сказал: война, победа, главенство в Германии — все это будет со мной; иначе, государь…
— Иначе?..
— …иначе будет моя отставка, которую я возложу с глубоким смирением к стопам вашего величества.
— Что это у вас с рукой, господин граф?
— Ничего, государь.
— Как будто кровь?
— Возможно.
— Так это правда, что вас пытались убить и дважды стреляли в вас из пистолета?
— Пять раз, государь.
— Пять! Ну и ну!
— Пуль на меня не жалеют.
— И вас никуда больше не ранили?
— Ссадина на мизинце.
— Кто же ваш убийца?
— Я не знаю его имени.
— Он отказался его назвать?
— Нет, я забыл у него спросить. Впрочем, это дело генерального прокурора, а я занимаюсь только своими делами. И вот они, мои дела, дела, которые касаются меня, другими словами — ваши дела.
— Говорите же, — сказал король, — говорите!
— Завтра — роспуск Ландтага, послезавтра — мобилизация ландвера, а через неделю — объявление о начале военных действий.
— Или же? — спросил король.
— Или же, имею честь повторить вашему величеству, моя отставка.
И не ожидая ответа короля, граф фон Бёзеверк отвесил поклон и, следуя этикету, вышел, пятясь задом, из кабинета его величества. Король не произнес ни слова, чтобы удержать своего министра, но тот, прежде чем закрыл за собою дверь, смог услышать, как на весь дворец прозвенел колокольчик.