XII
СОН МАРИЕТТЫ
Молодые люди переночевали в Преле, небольшой деревушке, насчитывающей всего полтысячи жителей и расположенной у дороги в трех льё от Лана и в пяти от Суасона, а на заре следующего дня отправились в путь через долины и леса, следуя советам крестьян, шедших из одной деревни в другую или работавших в поле.
Небо оставалось безоблачным; не уставая сияло яркое животворящее солнце; его жар умерялся мягким утренним ветерком; быть может, через несколько часов этот ветерок будет поглощен набирающим силу дневным зноем, так же как прекрасные свежие капли росы, жидкими прозрачными бриллиантами дрожащие на ветвях деревьев и колосках пшеницы. Возобновилось звонкое пение птиц, молчавших до рассвета, — оно напоминало своими звуками брызги гармонии, рассеянные в воздухе. Пиликали кузнечики, летали бабочки, гудели пчелы; каждый вносил свой звук во всеобщий концерт, который пробудившаяся земля возносила к небу, словно гимн благодарности своему Творцу.
И Мариетта, оживленная, успокоенная, свежая, посвежевшая после утреннего туалета, так же как растения, деревья и цветы, умытые росой, Мариетта, казалось, обрела крылья подобно бабочкам и дар пения подобно птицам; в течение всего пути она пела несчастному слепому, чтобы дорога стала для него приятнее и короче.
Консьянс улыбался: это ласковое пение, эта непрерывная радость Мариетты смягчали его сердце. Долго он шагал молча, потом, наконец, остановился и сказал:
— Мариетта, как ты весела в это утро!
— В это утро я счастлива, — ответила девушка.
— Счастлива видеть это прекрасное солнце, не правда ли? Слышать этих милых птиц, этих трудолюбивых пчел, сосредоточенно гудящих во время своей работы? Вот это делает тебя счастливой!
— Да, Консьянс, это и кое-что другое.
— Дорогая моя, добрая Мариетта, так ты не сожалеешь о твоем вчерашнем обещании?
— Нет, ведь за это Бог уже послал мне вознаграждение.
— Вознаграждение?
— Да… Мне тоже приснился сон, но не такой печальный и мрачный, как твой, а наоборот, радостный и сияющий. О Консьянс, прекрасный сон!
— Расскажешь?
— Возьми меня под руку, пойдем не спеша, и я тебе расскажу мой сон.
— Да, давай пойдем потихоньку: времени у нас много, не правда ли? С тобой, Мариетта, приятно идти. А теперь — твой сон.
— Ну, слушай! Вчера вечером, после того как я промыла тебе глаза чудесной свежей водой, которую я сама принесла от источника и которая оказалась столь благотворной, я оставила тебя в твоей комнате и попросила нашу хозяйку проводить меня в ту, что была отведена мне. Воистину, Консьянс, на тебе благословение Господне; похоже, люди, как только тебя увидят, сочувствуют тебе и любят меня. Всячески тебе пособолезновав, всячески меня обласкав, расспросив, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь, наша хозяйка проводила меня в небольшую, очень белую и очень чистенькую комнатку, такую, какая хороша была бы и для нас двоих, Консьянс… В комнатке стояла маленькая белая кровать, похожая на кровать молоденькой послушницы; правда, добрая женщина извинилась за то, что на окне нет занавесок. "Но, — сказала она, — это и к лучшему; сегодня ночью луна будет светить вам словно лампа, а завтра утром, поскольку вы хотите уйти на заре, вас разбудит первый же солнечный луч". Я поблагодарила нашу добрую хозяйку; она еще раз меня поцеловала, сказала, что у нее есть дочь моего возраста, работающая служанкой в Фиме, и что перед сном она помолится и за нее и за меня. Сказав это, она вышла из комнаты, и я осталась одна. Через полчаса я легла в постель, свеча моя погасла, и я помолилась перед моим чудесным букетом от Богоматери Льесской, висевшим у изголовья моей кровати. Но напрасно я легла, напрасно погасла моя свеча — не знаю почему, спать мне не хотелось: думаю, это чувство счастья не давало мне уснуть. Ведь я была так счастлива, Консьянс, после того как мы объяснились, если бы ты только знал!
И она по-сестрински поцеловала юношу в лоб.
— Дорогая моя Мариетта! — прошептал Консьянс.
— Но что сильнее всего мешало мне уснуть, — продолжала девушка, — так это белая сияющая луна: она словно тихо смотрела на меня сквозь стекла окна и целиком озаряла своим светом и меня, и мою кровать.
— О Мариетта, Мариетта, как хорошо ты говоришь! Я как будто собственными глазами вижу то, что ты рассказываешь! Ты права, Мариетта, — с тобой я смогу обойтись и без собственных глаз.
— Не знаю, когда я уснула, — продолжала Мариетта, — так незаметен был для меня переход от бодрствования ко сну. Во всяком случае, мне казалось, что мои глаза, открытые или закрытые, видели эту белую лучезарную луну, глядевшую на меня. Мало-помалу пятна на ее поверхности расположились таким образом, что луна преобразилась в человеческое лицо, улыбавшееся мне. Пока это лицо мне улыбалось, оно незаметно обрело не только голову, но и тело. Вскоре эта голова и это тело стали напоминать мне кого-то знакомого. То была Пресвятая Дева Льесская с младенцем Иисусом на руках; на ее голове сиял бриллиантами венец; ее фигуру облекало прекрасное золотое платье, усеянное живыми цветами и серебряными лилиями, а лоб ее, кроме бриллиантового венца, украшало мягкое сияние небесного света, которым ее озаряла луна. Увидев ее и поняв, что это и есть Мадонна, явившаяся мне с Небес, я соскользнула с кровати и, упав на колени, шепотом сказала: "Приветствую тебя, Мария, преисполненная милосердия, и с тобой — Господа нашего". И тогда от ее ног до моего окна протянулся золотой луч, а сама она беззвучно и легко приблизилась ко мне и неожиданно заполнила собой оконный проем, так же как в церкви она заполняла нишу над алтарем. Я обернулась, чтобы найти тебя, ведь я чувствовала себя такой осчастливленной божественным явлением, что мне хотелось поделиться с тобой этим счастьем. И что же, я с радостью увидела, что ты стоишь на коленях рядом со мной. Когда и каким образом ты вошел? Не знаю. Но ты был здесь и своими ослепшими глазами, так же как я, глядел на милосердную Деву, к которой мы простирали руки с одной и той же мольбой. Она приблизилась к изголовью моей кровати, взяла букет освященных цветов и вложила его в руку младенца Иисуса; тихонько сказав ему несколько слов, она прошла передо мной, ответив улыбкой на мое крестное знамение, и направилась к тебе. Младенец Иисус улыбался так же, как его Пресвятая Мать, и, улыбаясь, он протянул руку, коснулся твоих глаз золотистым цветком из освященного букета, и тотчас ты закричал с чувством такой глубокой радости, что оно походило на муку: "О, я вижу, я вижу! Благодарю, добрая Мадонна, я вижу!" Меня же твой крик так пронзил, что я открыла глаза, вся трепеща… Увы, это было только сновидение: все исчезло! Одна луна по-прежнему сияла в небе и, чуть побледнев, стала опускаться к горизонту. Но то, что осталось от всего этого в реальности, видишь ли, Консьянс, была вера, душевное спокойствие, почти счастье. Вот почему я так радостна в это утро. Ведь, признай это, мой сон — к счастью?..
Подождав минуту, Мариетта спросила:
— Но что же ты не отвечаешь мне, Консьянс?
— Я не отвечаю тебе, дорогая моя возлюбленная, потому что все еще слушаю тебя. О, когда ты говорила, Мариетта, сердце мое переполнялось радостью, ведь, повторяю, я видел все: эту прекрасную луну, сияющую и безмятежную, незаметно преобразившуюся в Пресвятую Деву в бриллиантовом венце с огненным ореолом, в золотом одеянии с пурпурными розами и серебряными лилиями на нем, и все это было так живо, так реально, что, когда ты мне рассказала, как младенец Иисус коснулся моих глаз освященным букетом, я почувствовал прикосновение цветов и мне показалось, будто я вижу тысячи искорок.
— О, ты видел, о, ты почувствовал это! — воскликнула девушка. — Счастье, счастье, счастье!
— Дорогая Мариетта, — печально откликнулся Консьянс, — не стоит тешить себя безумной надеждой: то, что я видел, то, что я чувствовал, есть не что иное, как игра моего воображения, возбужденного твоим рассказом. Поблагодарим Бога за это утешение, ниспосланное нам во время нашего странствия, но не будем просить у него чего-то большего: думаю, он не то что не хочет, а просто не может даровать его нам.
— И все же, и все же!.. — воскликнула Мариетта. — В этом сне скрыто какое-то доброе предзнаменование, поверь мне, Консьянс! После нашего паломничества я люблю и почитаю Матерь Божью еще сильнее, чем раньше. А теперь нам пора в путь, и давай пойдем немного быстрее, пока солнце не поднялось высоко. В полдень мы усядемся в тени деревьев и отдохнем или же, если набредем на деревню, остановимся там, чтобы переждать жару.
И они продолжили путь молча: Мариетта думала о своем чудесном сне, а Консьянс — о том же прекрасном сне, что рассказала ему подруга.
Предавшись своим мыслям, Мариетта, служившая провожатой, перестала обращать на дорогу столь необходимое в незнакомой местности внимание, и незаметно для себя свернула на боковую тропу.
Чем дальше шли по ней молодые люди, тем уже и все менее обозначенной становилась тропа; в конце концов она затерялась в лугу, поросшем мелким ольшаником.
Мариетта поглядела вперед, вокруг себя и затем себе под ноги; не увидев даже следа дороги, она сразу же остановилась.
— Мариетта, что случилось? — спросил Консьянс, почувствовав, что она остановилась.
— О бедный мой Консьянс! — отозвалась девушка. — Что же я натворила!
— А что ты сделала?
— Я шла, шла, шла, думая о своем, и свернула с прямой дороги. А теперь мы очутились на берегу небольшой речки, текущей по лугу по всей его длине, и я не вижу ни моста, ни камня, чтобы перебраться через нее…
— Это очень досадно, — вздохнул Консьянс. — Ты даже не представляешь себе, Мариетта, как утомительно шагать вслепую и спотыкаться о каждый камень на дороге, даже если тебя ведет такой прекрасный провожатый, как ты. А речка эта очень глубокая?
— Да нет: ручей широкий, но дно видно. Наш Бернар уже перебрался на другой берег и ждет нас там. Представь, ему не понадобилось пускаться в плавание.
— В таком случае, — спросил юноша, — что мешает и нам перейти речку вброд?
— Ничто. Правда, мы, по всей вероятности, промокнем до колен.
— Невелика беда в такую жару. Так что рискнем, Мариетта!
— Тем более, — подхватила девушка, — что тогда нам не придется делать большой крюк, который, быть может, еще дальше уведет нас от нашей дороги.
— Пойдем, — сказал Консьянс.
— Пойдем, — сказала Мариетта, — и держись покрепче за мои плечи.
— А это зачем?
— Дело в том, что береговые откосы здесь крутые, так что по ним трудно спускаться и подниматься. К счастью, на противоположном берегу ветви ивы свисают почти до самой воды. Ты уцепишься за эти ветки и сможешь взобраться на берег. Пошли!
Консьянс спустился по откосу к речке, перешел ее вброд с помощью Мариетты, добрался до противоположного берега, ухватился за ветви ивы и легко взобрался на берег.
Там он уселся на траву.
— Оно и к лучшему, что ты сбилась с пути, — сказал он. — Как мягка эта вода и как она освежает!.. Здесь нам хорошо, так почему бы не устроить здесь небольшой привал, Мариетта?
— Прекрасно, мой друг, и, если хочешь, мы можем даже позавтракать.
— Охотно, — откликнулся юноша, — я проголодался. Давненько уже не приходилось мне чувствовать голод. Это свежий воздух вызывает у меня аппетит.
Мариетта извлекла из двойной бумажной обертки хлеб и кусок холодной телятины, разрезала хлеб пополам, а мясо порезала на мелкие кусочки, выделила Консьянсу его долю, как сделала бы это для ребенка, и завтрак начался.
— Мариетта, — прошептал слепой, — ты воплощенная доброта и преданность, и я не знаю, смогу ли я когда-нибудь отблагодарить тебя за такую любовь и за такое сострадание.
— Хорошо! — весело подхватила Мариетта. — Поговорим об этом. Каких усилий ты мне стоишь? Я помогла тебе перейти ручей, промочив ноги до колен, я режу для тебя хлеб, и ты не знаешь, как отблагодарить меня хоть когда-нибудь за такую любовь и такое сострадание!.. Ей-Богу, Консьянс, ты придаешь уж слишком высокую цену этим мелким услугам, какие, я считаю, составляют счастье моей жизни.
— Добрая, дорогая Мариетта! — только и выдохнул Консьянс и тут же спросил:
— Вода ручья, который мы только что перешли, чиста?
— Она чиста как хрусталь, друг мой.
— В таком случае дай мне ее попить.
У девушки был купленный ею деревянный ковшик: она сначала пила из него, а затем стала носить в нем воду, чтобы время от времени смачивать глаза несчастного слепого. Она живо спустилась к речке с пустым ковшиком в руке, а потом, наполнив его, медленно поднялась на берег.
Консьянс взял его обеими руками, вдоволь напился и сказал:
— Ох и вкусная вода, Мариетта!
— Но все-таки это вода как вода, — откликнулась Мариетта с веселостью, не покидавшей ее после объяснения с любимым и особенно после сновидения.
— И правда, может быть, она кажется мне такой вкусной только потому, что это ты мне ее дала…
— Ах, как же он любезен! — сказала Мариетта, сделав реверанс, невидимый для слепого. — Благодарю, Консьянс…
— Но ты тоже ешь и пей, Мариетта.
— Да я бы охотно попила, но ты ведь не оставил ни капли.
— Ты права. Вода была так приятна… Послушай, пока мы не тронулись в путь, помой мне глаза этой водой; мне кажется, она приносит глазам такое большое облегчение, какого я еще не испытывал.
— Так за чем дело стало?! — охотно согласилась девушка. — Если уж сделать для тебя что-то приятное, так лучше сразу же, а не потом.
— И правда, Мариетта, глаза у меня слезятся, наверное, от жаркого солнца.
А Мариетта уже набирала воду из речки; она поднялась к слепому со своей посудиной, наполненной чистой и свежей водой. Обмакнув в нее уголок платка, девушка стала промывать глаза своего бедного друга.
— Ах! — произнес тот со вздохом облегчения. — Какое нежное и приятное ощущение!.. Можно сказать, второе крещение… эта вода меня словно воскрешает… Это потому, что у тебя легкая рука, Мариетта!
— Боже мой, такая благодарность из твоих уст, Консьянс, лучшая награда за то, что я делаю! А теперь хватит, если следовать предписаниям главного хирурга.
— А куда ты идешь, Мариетта?
— Куда я иду?
— Да… Мне кажется, ты удаляешься от меня.
— Я иду просушить на солнце мой мокрый платок, чтобы, как положено, засунуть его в карман сухим, слышите, господин любопытный?
— Что ж, иди, Мариетта, иди!
И, ориентируясь по звуку шагов девушки и по ее пению, слепой устремил свои лишенные взгляда глаза в ту сторону, где на чудесной зеленой лужайке, усеянной фиалками и маргаритками, Мариетта расстелила свой влажный платок.
Внезапно Консьянс вскричал.
Мариетта обернулась и, увидев его недвижные глаза, полуоткрытый рот и вытянутые вперед руки, бросилась к несчастному.
— Господи Боже, что с тобой случилось, дорогой мой Консьянс?
— Мариетта! Мариетта!.. — произнес юноша, мягко отстраняя подругу.
— Что с тобой? Что? — взволнованно спросила она.
— Мариетта, отступи немного… вернись туда, где ты стояла.
— Зачем тебе?
— Ради Бога… ради Бога, Мариетта!
И произнося эти слова, Консьянс поднялся без помощи рук, все еще протянутых к Мариетте, и стал на ноги, умоляя девушку и голосом, и, если можно так выразиться, едва ли не взглядом.
И девушка повиновалась ему, не требуя объяснения, и стала под солнечными лучами, облёкшими ее в огненный плащ.
— О Мариетта, Мариетта! — вскричал Консьянс. — Я вижу тебя… я тебя вижу!.. Глаза мои не совсем уж мертвы!
Девушка покачнулась, как будто у нее началось головокружение; затем, дрожа всем телом, она произнесла:
— Консьянс, мой добрый… мой дорогой Консьянс!.. О, не вынуждай меня умереть от радости…
— Я говорю, что вижу тебя, — продолжал юноша, — правда, вижу как черную тень… но, как бы там ни было, я тебя вижу… О, повторяю тебе, Мариетта, мои бедные глаза не совсем ослепли, и это значит, что сбывается твой сон…
Мариетта упала на колени, благодаря Пресвятую Деву в страстной молитве.
Консьянс видел ее движения, словно сквозь густой туман.
— Я вижу, — твердил он, — и вот тебе доказательство: ты сейчас стоишь на коленях… Ты прекрасно понимаешь, что я вижу, Мариетта!
— Пресвятая Матерь Божья, — воскликнула девушка, — это ты сотворила такое чудо! Пресвятая Матерь Божья, никогда не забывай нас, а мы тебе клянемся, что перед нашей смертью мы совершим новое паломничество к твоей благословенной часовне не для того, чтобы просить тебя еще о чем-то, а для того, чтобы возблагодарить тебя за твою милость.
И по завершении молитвы, сделав огромное усилие, словно отрывая колени от земли, Мариетта бросилась в объятия друга, выкрикивая одно:
— Ах Консьянс, неужели ты и вправду видишь меня?
— Я вижу тебя, — ответил юноша.
— Ах! — шептали молодые люди в объятиях друг у друга и подымали взоры к Небесам: — Слава тебе, Боже, тебе, удостоившему нас своим небесным взглядом!..
XIII
ГЛАВА, В КОТОРОЙ БОГ ПРОДОЛЖАЕТ ВЕСТИ ВЛЮБЛЕННЫХ ЗА РУКУ
Этот крик радости и благодарности был глубок, словно вопль умерших, чья мольба о жизни возносилась из бездны в горние выси Творца.
Да, Консьянс, увидевший снова солнечный свет и все творение Божье, сиявшее в этом свете, Консьянс, подобно проклятым душам, взывающим к Богу из бездны, Консьянс выходил из ада ночной тьмы, чтобы возвратиться в рай дневного света.
В эти минуты все будущее, полное счастья и любви, предстало перед его внутренним взором; и тогда возвратилась к нему жизнь, не просто всего лишь сносная, какую могла ему создать преданность Мариетты, но блистающая и радостная, какую сотворила для него доброта Всевышнего.
Первой пришла в себя Мариетта, и к реальности ее вернул страх.
Согласно наставлениям главного хирурга, глаза больного нельзя было оставлять открытыми дневному свету более пяти минут, а Консьянс находился без своего козырька уже более четверти часа; поэтому ему теперь виделось, что воздух проплывает перед ним волнами пламени, а весь горизонт, казалось ему, превратился в огненный океан.
Он не решился рассказать Мариетте, что он испытывает, но попросил поскорее закрыть глаза повязкой и надеть козырек.
Мариетта с радостью выполнила обе эти манипуляции.
— О, — сказала она, прилаживая козырек и завязывая тесемки повязки, — о, как я весела, как я счастлива, друг мой! Я не только не чувствую теперь усталости в ногах, но более того — мне кажется, что у меня выросли крылья. Не знаю, какая перемена произошла во мне и какая сила была дарована мне свыше, но теперь, как мне кажется, я пройду и десять, и двадцать льё и не почувствую усталости.
— Дорогая Мариетта!
— О друг мой, друг мой, если бы твои глаза можно было исцелить! Какое это счастье, какая радость! Думая об этом, я просто задыхаюсь, ведь я все еще не могу в это поверить. Так ты видишь, Консьянс, ты видишь?
— То есть я смутно видел в считанные секунды, Мариетта, — тихо откликнулся Консьянс.
Снова погружаясь в самую непроглядную ночь, он не хотел, чтобы в сердце Мариетты поселилась надежда, которая у него самого едва затеплилась.
— О, все так, — подтвердила девушка, — это как раз то, о чем говорил главный хирург, то, что я не захотела повторить тебе вчера, когда ты меня спросил: "Мариетта, друг мой, что это ты так тихо шепчешь?" А шептала я то, что сказал мне на ушко главный хирург: "Дитя мое, я ни за что не отвечаю, но, тем не менее, возможно, зрение вашего друга потеряно не бесповоротно; не исключено, что один глаз, а то и оба глаза вновь обретут прозрачность, ведь Господь Бог в доброте своей сам дал вашему другу основное средство для исцеления: его веки, постоянно скользя вверх-вниз, быть может, вернут глазам их изначальную гладкость". Это его собственные слова, Консьянс; я попросила трижды повторить их, чтобы запомнить в точности, знать наизусть и суметь их пересказать, если однажды представится благоприятный случай. Случай представился, и я повторяю тебе слова главного хирурга.
— О Мариетта, Мариетта, — воскликнул юноша, пожимая руку девушки, — если бы дела пошли на лад, как бы мы были счастливы! Тогда я с великой радостью и от всего сердца принял бы то, что ты мне предложила; мы бы поженились, я работал бы с утра до ночи, ведь только теперь я осознал, что раньше ровным счетом ничего не делал, а только размышлял, а вернее, грезил, хотя это тоже дело хорошее; но, как я тебе говорил, после женитьбы я трудился бы с утра до ночи, а ты, Мариетта, наоборот, ничего бы не делала, только размышляла бы да мечтала, а если и работала бы, то только чтобы развлечься.
— А наши родители, мой любимый Консьянс, — подхватила Мариетта, — как были бы они счастливы, как радовались бы до самого конца их дней! Какой эдем радости и счастья сулит нам Господь! Уверена, даже среди наших животных, будь то Пьерро, будь то Тардиф или черная корова, нет ни одного, кто не порадовался бы за нас, как радуется бедняга Бернар, лижущий наши руки, Бернар, на которого ты не обращаешь внимания! Ах, какая жизнь, какая жизнь, Консьянс, и как я счастлива! Но что с тобой? Ты опустил голову, мне кажется, ты плачешь?
— Мариетта, — воскликнул молодой человек, — во имя Неба, замолчи! Не говори мне обо всей этой радости, что может ускользнуть от нас! О Мариетта, ты сама понимаешь: увидеть все это пусть даже в мечтах, а затем всего лишиться — можно от этого сойти с ума!
— Друг мой, дорогой мой Консьянс, Мадонна Льесская — чудотворная святая, а Господь — велик!
— Пойдем, — сказал юноша, покачав головой, — на сегодня хватит, Мариетта. Я еще не очень крепок ни телом, ни разумом и не в силах вынести подобные волнения. Давай-ка двинемся в путь и пройдем как можно большее расстояние, потому что, как мне кажется, мы немного забываем о наших бедных матерях. Пойди немного вперед и, если здесь есть какой-нибудь холмик, какая-нибудь высокая точка, постарайся понять, где мы, Мариетта, и отыскать нашу дорогу.
— Да, конечно, — согласилась девушка, вытирая передником свои глаза, — подожди, я сейчас посмотрю.
Она поднялась на пригорок и огляделась вокруг.
— Ну, что? — спросил слепой, поняв, чем она занята.
— Так вот, друг мой, примерно в трех четвертях льё перед нами я вижу колокольню; мы пойдем прямо к ней и там расспросим, как нам лучше идти.
И, почти грустная, она спустилась и взяла под руку Консьянса. Тот, приподняв козырек, попытался что-то увидеть и, тоже опечаленный, зашагал, вздыхая и тихо шепча:
— Боже мой, Господи, давший мне веру, молю, не допускай, чтобы я усомнился или отчаялся!
Они шли прямо на колокольню, увиденную Мариеттой, и, пройдя три четверти льё, оказались в деревне Бреан-Ланнуа.
Там молодые люди занялись расспросами и узнали, где же они находятся. Покинув Льес, они проделали всего лишь с дюжину льё: то ли маршрут, который должен был сократить их путь, наоборот, удлинил его, то ли они шли медленно, поглощенные страданиями и радостями, уже известными читателю.
Как бы там ни было, Консьянс чувствовал себя разбитым и вынужден был хоть немного отдохнуть в маленькой харчевне.
Здесь молодым людям объяснили, что по пути они сильно отклонились влево и теперь находятся в пяти льё от Суасона и в двенадцати — от Виллер-Котре; чтобы выйти на правильную дорогу, им надо будет добраться до Вайи, пересечь Эну на пароме в Селе и остановиться на ночевку в Сермуазе.
Таким образом, на следующий день им понадобилось бы пройти не более семи льё.
Они с трудом добрались до Сермуаза и там остановились.
Все эти треволнения, похоже, обессилили бедного Консьянса. Через каждые десять минут он поднимал свой козырек, по несколько минут делал попытки разглядеть предметы и, убедившись в бесполезности своих усилий, снова со вздохом опускал козырек.
Сама Мариетта, с сердцем, преисполненным надежды, не решалась уже говорить с ним о том мгновении счастья, которое теперь представлялось им просто молниеносной иллюзией.
Молодые люди переночевали в Сермуазе, не имея сил двигаться дальше. Ноги Консьянса, хотя он и давал им отдых, погружая во все встреченные по пути водоемы, были разбиты в кровь непрерывными ударами о камни на дорогах и тропах. Но утомлял юношу не столько длинный путь, сколько тяжесть его раздумий; разум его постоянно натыкался на одну и ту же мысль и цеплялся за одну и ту же надежду.
Странное дело! Как же так получилось, что день столь живой радости и порыва благодарности Всевышнему угас в подобной удрученности и в таком глубоком сомнении?
О, дело в том, что так устроено человеческое сердце: для страдания оно гранитная скала, а для радости — снежная горка.
Консьянс и Мариетта решили, что завтра они будут идти весь день, чтобы добраться до Арамона. Когда юноша был зрячим, для него прошагать шесть-семь льё было просто пустяком, но для слепого Консьянса такое расстояние представлялось огромным, ведь он не мог сделать без опасений ни одного шага.
Тем не менее, верные своему решению, влюбленные прошли через Аси, Розьер и Бюзанси, где около одиннадцати утра они сделали небольшую остановку. Затем, хотя и покачиваясь от усталости, Консьянс пожелал двигаться дальше.
С самого утра Мариетта не пропускала по пути ни одной речки, ни одного ручья, ни одного источника, не испытав чудодейственности их воды, когда она промывала ею глаза друга; но дневной свет был для них явно губительным: ночная тьма, заполнившая глаза несчастного, не только не освещалась ни единым лучиком, но, казалось, стала непроглядней, чем когда-либо прежде.
Больному становилось все хуже и хуже. Быть может, напряженные усилия Консьянса хоть как-то видеть; быть может, жаркие лучи, обжигавшие ему глаза каждый раз, когда он приподнимал козырек — а делал он это поминутно, — все это усилило воспаление глаз, и юноша испытывал жестокую боль, когда их касалась вода или когда он намеренно или невольно притрагивался к козырьку, защищавшему глаза от света.
Час или полтора юноша и девушка шли, не промолвив ни слова; только проходя через деревеньку Вьерзи, они узнали нечто важное: огромная зеленая стена, простиравшаяся перед ними, была не чем иным, как лесом Виллер-Котре, а значит, они находились не более чем в трех льё от Арамона.
Консьянсу эта новость придала мужества, а следовательно, и сил.
— Пойдем, Мариетта, — сказал он, — нельзя забывать, что наши матери ждут нас и что уже через три часа мы сможем их обнять.
— Продолжать путь — это то, чего и я больше всего хочу, — отозвалась девушка. — Ведь я-то не устала. Так что пойдем, пойдем, Консьянс, и обопрись на мою руку.
— Нет, Мариетта, — возразил юноша, — так я буду тебя утомлять, делая неверные шаги. Лучше иди передо мной, а мне дай кончик твоего платка, сама же возьми другой его конец.
Мариетта не стала противоречить, дала Консьянсу конец своего платка и, взявшись за другой, пошла вперед.
Бернар, похоже, разделявший их невеселое настроение, шел рядом и выглядел таким же утомленным, как его хозяева.
Время от времени Мариетта на ходу оборачивалась. Опустив голову на грудь, с палкой в руке, Консьянс молча ступал за ней или, вернее говоря, едва волочил ноги. Тело его изнемогало, потому что изнемогало разбитое сердце: от него ускользнула всякая надежда, исчезло и влекущее прекрасное будущее, и несказанная радость, и неслыханное счастье, явившееся в солнечном луче и по необъяснимой случайности на минуту проникшее в угаснувшие зрачки Консьянса.
Увы, для бедного юноши наступило мгновение, которого он так страшился: к нему вплотную приблизилось не только сомнение, но и отчаяние.
Мариетта чувствовала все, что мучило Консьянса, ведь она и сама страдала и теперь уже не только не смеялась и не пела, но даже и не могла произнести слово поддержки для друга, боясь, что тот расслышит слезы в ее голосе.
Но вдруг Консьянс остановился и покачнулся, так что Мариетте пришлось заговорить:
— Господи Боже, что еще с тобой стряслось, друг мой?
— Мариетта, прошу тебя, давай остановимся, — сказал в ответ слепой, — я не могу идти дальше… у меня нет сил.
— Мужайся, мужайся, мой друг, — попыталась подбодрить его Мариетта, поддерживая юношу рукой. — Мы неподалеку от живой изгороди из бука, за которой стоит чистенький домик, еще два десятка шагов, и ты сможешь сесть в тени, и, если в домике живут христиане, они окажут тебе помощь.
— О, я нуждаюсь только в одной помощи — в отдыхе, — прошептал Консьянс. — Не дорога, а душевная мука убивает меня. Ну да ладно! Пойдем!
И, пересилив себя, слепой одолел небольшое расстояние до живой изгороди; но, чтобы добраться до насыпи под ней, он позволил тянуть себя, бледный, с опущенной головой, подобный человеку, которому одновременно отказывают и сердце и ноги.
Увидев Консьянса таким безжизненным, девушка испустила слабый крик и упала рядом с ним на колени.
За изгородью послышался какой-то шум, но Мариетта не придала ему значения.
Затем, когда Консьянс закрыл глаза, а голова его откинулась назад, она прошептала:
— Господи Боже мой! После всего, что мы вытерпели, неужели ты, наконец, не сжалишься над нами?
XIV
ТРЕТИЙ ДОКТОР
Шум по другую сторону изгороди, шум, ни на минуту не отвлёкший Мариетту от ее тревоги за состояние Консьянса, был вызван одним из эпизодических персонажей, время от времени возникавших на пути наших героев. Сцена, происходившая рядом прямо у него на глазах, живо заинтересовала невольного наблюдателя.
То был седовласый старик шестидесяти — шестидесяти пяти лет, с лицом серьезным и вместе с тем доброжелательным. Носил он длинные до пят бумазейные панталоны и просторный домашний халат из серого мольтона.
Над черными живыми глазами старика нависали седеющие брови, а его верхняя губа пряталась под седыми усами.
Военная выправка выдавала человека, не раз нюхавшего порох на поле боя.
В то время, когда двое обессилевших путников остановились под зеленой изгородью, перед стариком дымилась чашка горячего кофе; в руке он держал газету и, читая ее, поскрипывал зубами, словно грыз зеленое яблоко.
Это издание раньше называлось "Газета Империи", а после падения Наполеона — "Газета дебатов".
Одна бельгийская пословица гласит: миндальное печенье — это образ брачного союза: и сладко и горько.
По-видимому, для человека с военной выправкой газета являла чтение сладкое и вместе с тем горькое, так же как миндальное печенье и супружество: то и дело швыряя ее на столик или на скамью, на которой он сидел, старик затем вновь хватал газетные листы и вгрызался в них.
Поэтому потребовались не более не менее как шум, произведенный опустившимся на землю Консьянсом, крик Мариетты и ее полная боли мольба, обращенная к Небу, чтобы славный старик оторвался от листа бумаги под названием "Газета дебатов" и обратил внимание на человека по имени Консьянс.
Итак, он наклонился к живой изгороди и сквозь колючий кустарник, не столь густой внизу, увидел трогательную картину, которую мы попытались набросать.
— Хо-хо, — пробормотал он, — кто же они, этот молодой человек, девушка и собака?
И старик прислушался.
— Консьянс! Консьянс! — кричала Мариетта, заламывая руки. — Консьянс, ответь же мне, умоляю тебя, а то мне кажется, что ты умираешь!
Но то ли он не слышал, то ли слышал, но не имел сил отвечать, молодой человек только испустил вздох и покачал головой.
— Консьянс, друг мой, — продолжала девушка. — Боже мой, неужели тебе не хватило сил и мужества в самом конце пути?.. Мы не больше чем в двухстах шагах от леса Виллер-Котре, то есть совсем близко от Арамона! Мы можем быть там уже сегодня вечером, но не пешком, это я прекрасно понимаю, мой друг: твои ноги кровоточат… нет, мы наймем тележку в ближайшей деревне: ведь от моих тридцати франков осталось девятнадцать, и каждый из них будет нам очень кстати! Повторяю тебе: сегодня вечером мы должны быть рядом с нашими матерями, и когда мы доберемся домой, ты забудешь об усталости: тебе придется переходить из хижины в хижину, вот и все, и я стану твоим провожатым.
— Да, — прошептал юноша, — я хорошо это понимаю: через два часа мы можем быть уже дома, но эти две такие дорогие мне маленькие хижины я уже не увижу; но мою матушку Мадлен и мою матушку Мари, я их уже не увижу… но папашу Каде, но маленького Пьера, но осла, но быка, но черную корову — их мне уже тоже не увидеть… Ах, Мариетта, если бы ты только знала, как при этой мысли больно сжимается мое сердце!..
Услышав жалобу друга, Мариетта собрала остатки сил; она чувствовала, что надо во что бы то ни стало бороться против этого смертельно опасного упадка духа.
— И однако, дорогой мой Консьянс, — сказала она, — ты же действительно меня видел, не правда ли? Пусть даже не очень четко! Ведь не менее верно и то, что на мгновение твои глаза вновь обрели прозрачность! Так поверь мне, этот свет не погас! Твои глаза теперь утомлены; боль в твоих глазах вызвана их воспаленностью, но наберись терпения, мой любимый: доктор Лекосс — человек весьма ученый, он возьмется лечить твои бедные глаза и вылечит их. О, но почему так получается: вместо того чтобы утешить тебя, мои слова тебя печалят; ты плачешь, ты еще сильнее побледнел!
— Мариетта! Мариетта! — бормотал Консьянс. — Я не знаю, что со мной, сердце мое разрывается от отчаяния… Мне кажется, я сейчас умру.
И руки слепого бессильно повисли, голова соскользнула с поддерживавшей ее ладони Мариетты, и юноша, потеряв сознание, рухнул на насыпь.
— О горе мне! — закричала Мариетта. — На помощь! Воды! Воды!
Затем, поднявшись и оставив молодого человека под присмотром Бернара, ласково лизавшего лицо хозяина, она как безумная помчалась к первой же двери: то была дверь в дом старика.
Лишь только девушка собралась взяться за молоток, чтобы постучать, дверь открылась и появился старик в сопровождении слуги, прошлое которого, судя по форменной шапке, надетой набекрень, и остаткам военного мундира, говорило о себе еще откровеннее, чем это можно было увидеть в облике его хозяина.
Слуга держал в руке пузырек и кофейную ложечку.
— О сударь, сударь! — закричала Мариетта. — Там, в двадцати шагах от вас, молодому человеку стало плохо… Несчастный юноша умирает!.. О, помогите, помогите же, сударь! Умоляю вас!..
— Мы идем, дитя мое, — успокоил ее старик, — ведь я сквозь кусты все видел; но не бойтесь, его болезнь не так уж опасна: это просто упадок сил, вот и все.
— Значит, сударь, — с надеждой спросила девушка, — вы полечите его?
— Да, дитя мое, да… Подойти-ка, Батист!
И оба, старик и слуга, в сопровождении девушки направились к Консьянсу, хотя волнение Мариетты было столь велико, что она с трудом передвигала ноги.
Бернар учуял, что это идут на помощь его молодому хозяину и радостно побежал навстречу старику.
— Ей-Богу, — сказал Батист, глядя поочередно на Мариетту, Бернара и простертого на земле юношу, — по-моему, господин доктор, должно быть, это хороший парень, ведь его одновременно любят такая красивая девушка и такой красивый пес.
Из всей этой фразы девушка уловила только два слова — "господин доктор".
— О, — воскликнула она, — уж не медик ли вы, сударь?..
— Медик, медик… да еще и знаменитый, — ответил Батист, — и видавший не только такое, что случилось с вашим добрым другом.
— О, в таком случае, сударь, это значит, что милостивый Господь снова любит нас, — сказала Мариетта, — ведь он посылает нам помощь.
Тем временем слуга приподнял голову Консьянса, а старик нацедил из пузырька несколько капель в ложечку и вылил в рот больного.
Девушка, молитвенно сложив руки и не сводя с Консьянса взгляда, произносила отрывочные слова — то была наполовину молитва, наполовину благодарность незнакомцу.
В умоляющей позе девушки чувствовалось столько тоски, что доктор понял: оказать помощь молодому человеку — это недостаточно, надо еще утешить его подругу.
— Успокойтесь, дитя мое, — обратился он к Мариетте, — тут нет ничего страшного. Это всего лишь обыкновенный обморок, и через минуту бедный парень придет в себя.
— Вы говорите правду, сударь? — с надеждой спросила Мариетта. — Вы говорите так не потому, что понимаете: если умрет он, умру и я?.. Но он не умрет, не так ли, сударь?..
— Нет ни малейшего повода для беспокойства… Значит, вы сильно любите этого несчастного солдата?
— О сударь…
— И откуда вы с ним идете?
— Из ланского лазарета, я забрала его оттуда; ведь вы еще не знаете: он слепой; его глаза опалило взрывом зарядного ящика.
— Ах, черт! — огорченно сказал доктор. — Это куда серьезнее. Но сначала извлечем его из обморока, который, по-моему, вызван просто утомлением, а потом уже займемся его глазами.
— О сударь, сударь! — воскликнула Мариетта. — Вы правы, он уже приходит в себя… Посмотрите, посмотрите, он дышит… он открывает глаза… Позвольте мне, сударь, взять его за руку и поговорить с ним: если он подумает, что меня здесь нет, он расстроится.
— Мариетта, — прошептал молодой человек, начинавший действительно приходить в себя.
— Консьянс, друг мой, — живо откликнулась девушка, — я здесь… у твоих ног. А со мной добрый доктор, обещающий позаботиться о тебе и вылечить тебя. О, не правда ли, сударь, вы его вылечите?
Старик внимательно осмотрел воспаленные глаза Консьянса.
— С тех пор как с вами случилось несчастье, друг мой, — спросил доктор, — вы хоть раз испытывали улучшение?
Консьянс попробовал ответить, но был так слаб, что лишь невнятно пробормотал несколько слов.
Мариетта поспешно ответила вместо него:
— Да, да, сударь. Вот даже вчера ему показалось, что пелена на его глазах светлеет; вчера, на одно мгновение ему показалось, что он видел меня.
— Я тебя видел, Мариетта, — подтвердил юноша.
— Слышите, сударь? — подхватила Мариетта. — Он сам это говорит. Но с тех пор дела с его глазами шли только хуже, так что он впал в отчаяние, и не усталость, а именно отчаяние довело его до такого состояния…
— Ну и напрасно, — заметил доктор. — Возможно, была повреждена только соединительная оболочка глаза, а она может восстановиться сама собой.
— Кто бы вы ни были, сударь, — откликнулся Консьянс, — будьте благословенны за дарованную вами надежду, не важно, исполнится она или нет. К несчастью, — добавил он, покачав головой, — только в устах медиков Господь считает ложь добродетелью.
— Учтите, молодой человек, — воспротивился Батист, — мой хозяин — бывший офицер, в качестве главного хирурга консульской и императорской гвардии принимавший участие не только в кампаниях периода Революции, но также и Империи, а это означает, что хозяин мой не лжет никогда!
Затем, уязвленный, он повернулся к старику:
— Да что собой представляет этот птенец, утверждающий, что вы лжете? Вы ведь слышали это, господин полковой врач?
— Замолчи, Батист, замолчи! — посмеиваясь, приказал слуге хозяин. — Прекрасно, что он так говорит.
— Как, он сказал, что вы лжете, а вы находите это прекрасным? В таком случае я уже ничего не понимаю. Если бы пятнадцать лет тому назад вам заявили, что вы лжете, вы такому наглецу перерезали бы горло! — воскликнул Батист и, пожав плечами и вздохнув, пробормотал: — Вот что значат годы! Всех они обкатывают!
— Ну, друг мой, — обратился старый врач к юноше, — вот вы и пришли в себя. Сделаем усилие и попытаемся добраться до дома; там нам будет лучше, чем здесь, и мы постараемся как-нибудь помочь вашим глазам.
— О сударь, — сказал Консьянс, — не стоит так о нас заботиться; я немного отдохну и буду в состоянии продолжить путь. Микстура, которую вы заставили меня выпить, придала мне сил. Мариетта, поблагодари господина доктора вместе со мной и пойдем.
— Минуту, — остановил его старик. — Все будет иначе, послушайте меня. Вы упали почти у моей двери, и вы войдете в мой дом. Вы славный парень, и я не допущу, чтобы вы совсем обессилели. Вы уйдете лишь после того, как отдохнете у меня и подкрепитесь стаканчиком доброго вина. И к тому же, осмотрев ваши глаза поближе, мы, быть может, найдем какое-нибудь средство подлечить их.
— О, в таком случае иди, Консьянс, иди! — вмешалась Мариетта. — Отказаться означало бы прогневить Господа… Сударь, я всего лишь бедная крестьянка, и Консьянс всего лишь бедный крестьянин. Увы, мы никогда не сможем оплатить ваши старания, поскольку бедны оба, но я знаю молитвы, сударь, молитвы неисчерпаемые, как моя любовь… и я буду молиться всю жизнь за вас и дорогих вам людей. Делайте с нами что хотите, и пусть продлит Господь ваши дни, пусть дарует вам земные радости, а после смерти — вечное блаженство!
После таких слов Консьянс не мог возражать. Девушка и старик взяли его под руки, и они пошли к дому, а Батист побежал впереди, чтобы открыть двери.
XV
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ВОЗРАЩАЕТСЯ НАДЕЖДА
Войдя в дом, Батист передал распоряжения хозяина другому слуге, тотчас исчезнувшему из виду.
Сам же Батист выкатил из кабинета кресло для слепого.
Доктор, Консьянс и Мариетта вошли в дом, а Бернар скромно улегся у двери: сильно навощенный паркет несколько пугал собаку.
Медик подвел слепого к креслу и усадил спиной к свету.
Как только Консьянс устроился в кресле, Батист вышел, а через несколько секунд вернулся, неся на подносе бутылку и три стакана.
— Подойди-ка сюда, — сказал старик.
— Я здесь, господин полковой врач.
Доктор взял бутылку за горлышко с той бережностью, с какой любители относятся к почтенному возрасту некоторых драгоценных вин, и наполнил все три стакана.
Один он предложил Консьянсу:
— Выпейте это не торопясь, в три приема, мой друг, и, уверяю вас, вино вовсе не покажется вам плохим.
Юноша взял стакан и сказал:
— Простите сударь, но, если это вино, должен вас предупредить: я его никогда не пью.
— Тем лучше! — воскликнул доктор. — Оно подействует на вас еще благотворнее. Пейте, мой друг, пейте! Я его даю вам как лекарство.
Консьянсу оставалось только повиноваться.
Тогда доктор предложил второй стакан Мариетте:
— И вы тоже, мое прекрасное дитя, наверняка устали, и это вино вернет вам силы.
— Я не сомневаюсь, — заметил Батист, не сводивший глаз со стаканов, наполненных словно жидким топазом, — я не сомневаюсь, такое вино способно даже мертвого воскресить!
— Что ж, — сказал доктор, взяв третий стакан, — выпьем за здоровье вашего друга, мое прекрасное дитя!
— О сударь, от всей души! — откликнулась Мариетта.
И все трое одновременно поднесли стаканы к губам, в то время как Батист, оставшийся с пустыми руками, довольствовался тем, что причмокнул, как будто по памяти дегустируя воображаемое вино.
Старый врач осушил стакан не отрываясь и затем удовлетворенно выдохнул: "Уф!"
Юноша поднес свой стакан к губам медленно и стал пить с тем недоверием, какое свойственно слепым, не имеющим возможности оценить по виду то, что они пьют. Стакан он осушил в три приема, преодолевая внутреннее сопротивление.
Что касается Мариетты, она после первых же выпитых капель резко оторвала стакан от губ, словно прикоснулась к огню.
— О сударь, — сказала она, отдавая стакан Батисту, — простите меня ради Бога, но я не могу это выпить!
Батист почтительно взял стакан из рук девушки, поспешившей вытереть губы платочком. Можно было подумать, что она пригубила отраву и теперь хотела стереть малейший след ее.
— Хорошо! — согласился доктор. — К счастью, Батист не побрезгует допить после вас. Ведь вы, мое прекрасное дитя, отказались от стакана самого лучшего хереса, какой только могло взлелеять солнце Андалусии. Не правда ли, Батист, ты не побрезгуешь стаканом, который пригубила мадемуазель?
— Ей-Богу, нет, господин полковой врач, слишком у нее хорошенькие губки. За ваше здоровье, господин полковой врач, и за здоровье всех присутствующих!
И Батист одним глотком осушил стакан так же, как это сделал его хозяин, и, так же как он, удовлетворенно произнес: "Уф!"
Правда, слуга выпил херес еще быстрее, чем хозяин, и произнес "Уф!" еще более звучно.
Так или иначе, вино оказало действие, предусмотренное доктором. Теплота золотистой влаги протекла по венам Консьянса: он ощутил животворную силу хереса. Щеки его вновь порозовели, а на губах появилась улыбка.
Эти благие перемены не ускользнули от Мариетты, и она сказала:
— О сударь, то, что вы нам дали, очень невкусно как напиток, но как лекарство оно просто замечательно! Смотрите, как приходит в себя Консьянс! Ты чувствуешь себя лучше, не правда ли, мой дорогой Консьянс?
— Да, — подтвердил тот, — безусловно лучше, крепче и веселее. Это удивительно, Мариетта: похоже, надежда возвращается ко мне. Я даже проголодался.
— Минуту! — остановил его доктор. — Голод мы еще утолим, мой юный друг! Но прежде необходимо принять ванну. На двадцать минут вы погрузитесь в воду. Проследи за этим, Батист: двадцать минут, ни больше ни меньше. Все это время больной будет промывать глаза смягчающим средством, затем ты поможешь ему выйти из ванны и приведешь к нам. Вы слышите, господин солдат? Здесь необходимо повиноваться, как в армии. Вот вам приказ!
— Вы крайне добры, сударь, и отдаете ваш приказ слишком благожелательно, чтобы не выполнить его в точности.
Затем, вставая, Консьянс заявил:
— Я готов. Господин Батист, не будете ли вы так добры проводить меня?
Слепой протянул вперед обе руки; одну взял Батист, а другой завладела Мариетта.
— Дорогое мое дитя, — обратился к ней доктор, — мне нужно с вами поговорить.
— Я провожу его только до двери и тотчас вернусь, — покраснев, ответила девушка.
— Хорошо, хорошо, идите, — согласился врач.
Мариетта проводила Консьянса до двери и вернулась.
Доктор задержал девушку, чтобы расспросить ее о подробностях несчастья, случившегося с Консьянсом, о ходе его лечения, насколько ей это известно, и о том, как накануне к юноше вернулось зрение, что так обрадовало влюбленную пару.
Мариетта рассказала обо всем, что знала, с очаровательной наивностью, уже известной нам, но неизвестной доктору, а потому произведшей на него самое приятное впечатление. И постепенно его доброжелательный интерес к юной паре, выказанный с самого начала, перерос в почти отцовскую нежность.
Доктор слушал со вниманием и время от времени одобрял или порицал ход лечения Консьянса. Под конец Мариетта стала замечать, что одобрение преобладает над порицанием, а надежда — над опасениями.
— Хорошо, — сказал доктор, когда Мариетта закончила свой рассказ, — а теперь мы проведем новый опыт.
Он звонком вызвал Батиста. Тот явился.
— Ну, как, — спросил его доктор, — ты поместил в ванну нашего больного?
— Да, господин полковой врач, — ответил слуга. — Представьте себе, я с большим трудом помешал его собаке осушить всю ванну; похоже, животному очень хотелось пить.
— Ты промыл ему глаза настойкой просвирняка?
— Да, господин полковой врач.
— А повязку на глаза наложил?
— Да, господин полковой врач, наложил.
— Хорошо, помоги выйти теперь больному из ванны и приведи его к нам.
Батист повернулся кругом чисто по-военному и скрылся из виду.
Врач опустил шторы, чтобы смягчить яркий дневной свет и создать в кабинете полумрак.
Мариетта глядела на приготовления старика с дрожью ужаса, словно он собирался ее оперировать. Не сказал ли ей этот добрый доктор, что предстоящий опыт будет решающим?
При малейшем шуме, доходившем извне, она вздрагивала и поворачивалась к двери.
Наконец, девушка услышала шаги и узнала неспокойную, неуверенную походку Консьянса. Дверь отворилась, и на пороге появился ее друг: он опирался на руку Батиста.
Доктор жестом велел слуге довести слепого до середины комнаты.
Там Консьянс и Батист остановились. Доктор поставил Мариетту справа от юноши, а сам встал слева от него, держа таким образом обоих в поле своего зрения. Затем, знаком попросив Мариетту помолчать, старик велел Батисту снять повязку с глаз юноши.
Когда это было сделано, он обратился к Консьянсу со следующими словами:
— Друг мой, откройте теперь глаза и скажите нам, различаете ли вы что-нибудь, какое-либо смутное пятно или контур?
Секунду-другую Консьянс моргал; затем, похоже, его зрение стало более зорким, его тусклые глаза обвели полукруг перед собой и остановились на Мариетте.
Вдруг он вскрикнул и с простертыми руками бросился к девушке.
Мариетта хотела броситься навстречу, но доктор остановил ее движением руки.
Она замерла, с трудом переводя дух, словно охваченная лихорадкой.
Консьянс подошел к ней. Не коснувшись Мариетты, он остановился, вероятно опасаясь ее толкнуть, и протянул к ней дрожащую руку:
— Мариетта! Мариетта! Ты здесь! Или то, что я вижу, всего лишь тень, ошибка моего воображения?.. О, если ты здесь! Ради Бога, скажи мне что-нибудь… прикоснись ко мне!..
— Консьянс, дорогой мой Консьянс! — воскликнула Мариетта, взяв его за руку.
— О, значит, я вижу… значит, я буду не совсем слепым… я вижу, Мариетта!.. Я вижу!
Мариетта не решалась заговорить. Казалось, она, так же как Консьянс, чувствовала себя во власти какой-то иллюзии и боялась, что одно слово, одно движение, один жест могут разрушить ее грезу.
— Если вы видите, — спросил доктор, — скажите мне, какого цвета шаль Мариетты?
— У нее красный шейный платок, господин доктор.
— Это правда! — вскричала девушка. — О, какое счастье! На сей раз это не заблуждение, Консьянс… Да, у меня именно красный шейный платок.
Доктор, казалось, был удивлен.
— Говоришь, у твоей подруги красный шейный платок? А не ошибаешься ли ты, Консьянс?
— О нет, господин доктор.
— И ты видишь красное?
— Нет, сударь, — ответил юноша, — я вижу сейчас только сероватый цвет, но в свое время доктор Лекосс объяснил мне: когда темнеет, красный цвет выглядит черным больше, чем другие цвета. Я вижу шаль Мариетты как темно-серую и, следовательно, прихожу к мысли, что она должна быть красной.
— Хорошо, — сказал доктор, — этого достаточно. Обнимитесь, дети мои, и имейте надежду на лучшее.
Молодые люди бросились друг другу в объятия, а старик велел слуге:
— Батист, наложи снова повязку на глаза нашего слепого, который через несколько месяцев, очень на это надеюсь, станет зрячим. Затем приготовь обед, а после обеда отведи Консьянса в его комнату: теперь ему необходимо отдохнуть, для того чтобы завтра с утра он мог с новыми силами продолжить путь. Что касается Мариетты, она пообедает или здесь, или с Консьянсом, как сама пожелает.
— С Консьянсом, господин доктор, — отозвалась гостья. — Я так счастлива, что мне абсолютно необходимо его видеть, а то я перестану верить в свое счастье.
— Что ж, пожалуйста. Ты слышишь, Батист?
— О господин доктор, как же мне вас отблагодарить?! — возбужденно воскликнул юноша.
— Хватит, хватит, не волнуйся, — остановил его врач. — Покой — вот что нам особенно необходимо, а располагая покоем, квасцовой или розовой водой и какой-нибудь противовоспалительной мазью, мы еще вылечим нашего слепого.
— И он будет не первым таким, — заметил Батист. — Ах, не так уж вы несчастливы, молодой человек, если попали в наши руки.
— Итак, ты идешь с твоим другом, дитя мое? — спросил полковой врач у Мариетты.
— О господин доктор, — отозвалась девушка, упав на колени перед стариком, — сначала позвольте поблагодарить вас.
— Ты что, сошла с ума? — возразил доктор, пытаясь поднять ее с колен.
Но Мариетта, схватив его руки и не вставая с колен, сказала:
— Нет, сударь, нет, я не встану, пока не скажу вам вот что: я надеюсь, что вы, сударь, будете вознаграждены щедрее, чем если бы вы вылечили сына короля! Ведь сам Господь берет на себя труд оплатить долги бедных людей, а Господь богат на милосердие и благодать! Боже мой! Боже мой! — воскликнула она с энтузиазмом, так взволновавшим старика, что слезы выступили у него на глазах. — Боже мой, неужели ты не благословишь нашего спасителя, как благословляем его мы?!
— Да, дитя мое, — сказал полковой врач, — да, Господь тебя услышит, а вернее говоря, Господь тебя услышал, ведь я уже вознагражден больше, чем того заслужил. Обними же меня, моя девочка, и иди к твоему другу.
Притянув к себе Мариетту, он по-отечески поцеловал ее в лоб, а девушка, вся в слезах, прижала его к своему сердцу; затем, догоняя Консьянса, она воскликнула:
— О Боже мой, кто же может сказать, что люди не добры?!
На следующий день в семь утра прелестная маленькая коляска с запряженной в нее серой в яблоках лошадью стояла в ожидании у дверей дома, куда Мариетта вошла с такой тревогой.
Невысокий крестьянин держал коня за вожжи.
Первым из дома вышел Батист с кнутом в руке, тщательно заплетая его веревочный хвостик.
Затем выбежал Бернар, резвясь и прыгая; после каждого прыжка он оборачивался, чтобы посмотреть на тех, кто шел за ним.
А за ним шли доктор, Мариетта и Консьянс все еще со своим зеленым козырьком, но лицо его было уже спокойным, безмятежным, улыбчивым.
Это лицо отражало душу юноши, теперь полную надежды.
Он опирался на руку Мариетты, а руку старика прижимал к груди.
Дойдя до подножки коляски, юноша на мгновение поколебался, а затем раскрыл руки для объятия.
— Доктор, мой добрый доктор, — сказал он, — я очень хотел бы обнять вас!..
Доктора не надо было упрашивать, и несколько секунд руки юноши крепко сжимали его.
Затем старик мягко подтолкнул своего пациента:
— Идите, мой дорогой Консьянс, не забывайте, что вас ждет мать.
— Конечно, конечно, доктор, — согласился Консьянс, — вы правы. Батист, помогите мне сесть в коляску. Мариетта, поблагодари доктора еще раз, еще раз поцелуй его; скажи ему, что мы будем любить его всегда.
— Да, всю жизнь, всю жизнь, всю жизнь, и Бог тому свидетель!
— Вперед, мадемуазель, в коляску; вас ждут как никого другого!
Мариетта вскочила на подножку и через несколько мгновений уже устроилась на сиденье рядом со своим другом Консьянсом.
— А теперь скажите, — обратился к юноше Батист, — какой дорогой поедем?
— Самой короткой, — ответил тот.
— В таком случае мы проедем мимо Флёри, слева оставим Виллер-Котре, позади — Сен-Реми, пересечем Ле-Шатеньер и с правой стороны выедем на большую дорогу к Арамону. Вы согласны, молодой человек?
— Да, это сократит нам путь почти на одно льё.
— Ну что же, вперед, Маренго! — крикнул Батист, хлестнув кнутом серую в яблоках лошадь, и та побежала крупной рысью вслед на Бернаром, словно указывавшим ей дорогу.
— До свидания, доктор! — одновременно воскликнули Мариетта и Консьянс.
— Счастливого пути, дети мои, — отвечал им доктор.
И коляска, окутанная клубами пыли, выехала за опушку леса.
Спустя час с четвертью она остановилась между двумя хижинами, на пороге которых стояли удивленные и не осмеливающиеся поверить в это неожиданное возвращение: с одной стороны г-жа Мари, маленький Пьер и Катрин, а с другой — Мадлен, поддерживающая папашу Каде, который уже начинал понемногу вставать.
А радостному лаю Бернара вторили своими криками и мычанием Пьерро, Тардиф и черная корова, которые, хотя и были заперты в своих стойлах, никак не могли остаться безучастными к столь великому событию.
XVI
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ПОЧТИ ДОКАЗАНО,
ЧТО ДЛЯ КОНСЬЯНСА ЛУЧШЕ БЫЛО БЫ ОСТАТЬСЯ СЛЕПЫМ
Напрасно даже пытаться описать впечатление, произведенное на обитателей обеих хижин возвращением Консьянса и Мариетты.
Вместо того чтобы оплакать одного ребенка, матери уже оплакивали и сына и дочь. Со времени отъезда Мариетты они не получали о девушке никаких вестей, и, хотя не прошло еще и шести дней, ее отсутствие для них тянулось как шесть веков.
Хижины стояли на своих местах, но были подобны безжизненным телам, от которых давно отлетели их живые души.
Теперь к хижинам возвращались их души: телам предстояло вскоре наполниться жизнью.
Объятия и поцелуи обрушились прежде всего на Консьянса, ведь он отсутствовал действительно долго: его не было дома полгода.
Затем — на Мариетту, оказавшуюся воплощением преданности.
Затем, наконец, на Бернара.
Мариетта стала творцом новой одиссеи. Она поведала о недавних событиях подобно Франческе да Римини, в то время как Паоло — Консьянс слушал ее, склонив голову на плечо своей матери.
Немало вздохов и слез прерывали этот простой рассказ; прозвучало немало благословений милосердным людям, которых по воле Всевышнего встретили два паломника на своем пути.
По букету золотых и серебряных цветов из церкви Богоматери Льесской повесили на стене каждой из хижин на самом видном от очага месте.
Затем, часа в два пополудни, после того как серый в яблоках конь познакомился с Пьерро и Тардифом, вволю наелся из их ясель и хорошо отдохнул на их подстилке, после того как его хозяину Батисту оказали всевозможные почести обитатели обеих хижин, серого в яблоках коня вывели во двор и запрягли в коляску. Батист, обцелованный, обласканный, обсыпанный тысячью благословений, которые следовало передать старому доктору, вышел из хижины слева, сел в коляску, простился в последний раз с теми, кого он вчера осчастливил, и, справедливости ради, следует отметить, нахлестывал коня уже не так рьяно, как накануне, через два часа выехал на дорогу в Лонпон, оставив позади деревню, где он, его коляска и конь произвели на жителей весьма сильное впечатление.
Поспешим добавить, что одной из тех, для кого оно оказалось наиболее ярким, была Катрин. Случай привел ее к г-же Мари в самый момент прибытия Консьянса и Мариетты; она еще не получала никаких вестей от Бастьена и так и не знала, жив он или мертв. Бедная девушка любила гусара всем сердцем, и ее наполнила огромная радость, когда она услышала из уст Мариетты подробности, не оставлявшие никаких сомнений, что Бастьен жив, правда Бастьен слегка изувечен, но он по-прежнему весельчак и добрый малый.
Однако было правдой и то, что, расставаясь с Мариеттой, Бастьен покидал ее для прогулки с кирасиром в сторону Сен-Кантенских ворот. Но при этом он выглядел таким уверенным в своих силах, что, как мы уже говорили, эта прогулка, оставив чувство признательности в сердце Мариетты, не заронила в нем никакого беспокойства; поэтому она даже не сочла нужным упомянуть Катрин об этом случае.
Катрин могла лишь опасаться, не забыл ли ее Бастьен. Но достаточно вспомнить разговор гусара с Мариеттой на эту тему, чтобы убедиться в том, что опасения Катрин относительно забывчивости Бастьена имели под собой мало оснований.
В течение всего остального дня многие деревенские жители толпились на дороге между двумя хижинами: парни, по крайней мере те, кто уцелел после ужасной бойни, выпавшей на их долю, пожимали руки Консьянсу; молодые девушки восхищались мужеством Мариетты и благим результатом ее усилий.
Потребовалось, чтобы Консьянс рассказал во всех подробностях о той страшной битве под Ланом, свидетелем которой он оказался до той минуты, когда его ослепил взрыв зарядного ящика, а Мариетта в свою очередь поведала о своих странствиях, о паломничестве к Богоматери Льесской, о чудесном вмешательстве Пресвятой Девы (так как девушка продолжала приписывать Мадонне исцеление своего друга) и, наконец, о пребывании у доброго доктора из Лондона, к которому Консьянс вошел умирающим и сломленным отчаянием и от которого вышел полным сил и надежд.
Затем с наступлением темноты люди возвратились к своим очагам. В этот вечер во всех домах деревни говорили о Консьянсе и Мариетте, об их предстоящей свадьбе, что уже не было тайной, поскольку Консьянс рассказал о надеждах, которые вселила в него преданность его подруги в то время, когда он уже был уверен, что больше не увидит дневного света, и смотрел на остаток своей жизни как на преждевременное ожидание в сумрачном преддверии смерти.
И, надо сказать, во всей деревне не нашлось ни одного, кто завидовал бы будущему счастью двух молодых людей; напротив, те, кто был в курсе дел папаши Каде, а в селениях, насчитывающих пять-шесть сотен жителей, никакие секреты не хранятся долго, — так вот, повторим, те, кто был в курсе дел папаши Каде, жалели юную пару, будущему которой совсем недавно угрожала тройная опасность: вмешательство в их жизнь апоплексического удара, от которого старик только-только начал оправляться, отъезд Консьянса на войну и возвращение Бурбонов.
Объясним подробнее, в чем заключались эти три опасности, и представим читателю подлинное положение дел папаши Каде, который, на минуту вообразив себя богатым, словно Крёз, мог вот-вот оказаться беднее Иова.
Апоплексический удар, перенесенный стариком, помешал ему следить за ходом посевных работ на его землях, но, к счастью, тут на помощь ему пришел сосед Матьё. Однако земля, лишившись былых ежедневных и даже воскресных посещений хозяина, к которым она привыкла, земля, ревнивая по причине то ли такого небрежения, то ли плохих погодных условий, обещала нельзя сказать неурожай, но во всяком случае урожай скудный.
О, если бы Консьянс находился здесь, чтобы внимать потребностям этой земли! Консьянс, столь хорошо понимавший все голоса природы, наверняка отозвался бы на крик бедной, покинутой земли!
Но, увы, Консьянс уехал; Консьянс отмерял порох для орудий в Бриене, в Монтеро, в Мери-о-Бак, в Лане; Консьянс, мягкосердечный Консьянс, который не вырвал бы даже перышка из крыла синички, Консьянс в своей маленькой сфере деятельности помогал победителю Пирамид, Маренго и Аустерлица; это была работа, которая, надо признать, не вызывала у него ни симпатии, ни восхищения, как это было у его друга Бастьена.
Читателю уже известно, каким образом Консьянс, чье участие в прославленных массовых убийствах можно оправдать и необходимостью защиты страны, и тем отвращением, с каким он повиновался закону о рекрутском наборе, расстался со своим военным делом, которому, сколь бы непривлекательным оно ни было, юноша служил с таким мужеством и хладнокровием, что оба эти качества были замечены императором, сказавшим, как мы помним, следующее: "При первом же случае, когда мы снова встретимся под огнем неприятеля, напомни мне, что я должен тебе крест!" — этим обещанием юноша, вероятно, собирался воспользоваться в ту минуту, когда при взрыве зарядного ящика он исчез, подобно Ромулу, во вспышке.
Затем последовали полная оккупация края, вступление союзников в Париж и восстановление трона Бурбонов, означавшие новое разорение не только папаши Каде, но и обоих семейств.
Историк, который изучает такие грандиозные катастрофы и величайшие события, увы, занимается только тем, что следит за фортуной, возвышающей или низвергающей сильных мира сего. Он скорбит об опрокинутом троне, о непризнанном гении, о роковых поворотах в жизни народов, о прихотях случая, но крайне редко находит у себя вздох сожаления и сочувственный взгляд на смиренные существа, которые походя были раздавлены колесницами, поднимающимися или катящимися вниз по дорогам судеб.
Мы уже называли три предпосылки разорения обитателей двух хижин, обусловленные великими событиями, которые в это время изменили лицо Европы.
Оккупация края прежде всего означала для Виллер-Котре вступление в город тридцати- или сорокатысячного русского корпуса, расквартировать который было очень нелегко в пятистах городских домах или в окрестных деревнях.
Эти сорок тысяч человек разбили огромный бивак, занявший площадь в два или три льё.
Восемь-девять арпанов земли папаши Каде оказались частью территории русского бивака; там расположился лагерь казаков, и копыта их коней растоптали зеленые макушки колосьев, только-только появившихся из-под земли.
В тот год нечего было и думать об урожае, поскольку почву утоптали, словно площадку для игры в мяч. Правда, благодаря покрывавшей ее соломе, которой, естественно, предстояло превратиться в удобрение, земля, бесплодная в 1814 году, могла, по всей вероятности, дать богатый урожай в 1815-м, но до этого срока оставалось еще полтора года, а папаше Каде следовало вручить метру Ниге восемьсот франков ко дню Святого Мартина.
На первый взгляд ничто не казалось более легким, чем взять взаймы восемьсот франков под залог девяти арпанов земли, благодаря упорному десятилетнему труду ставшей первосортной, земли, за которую надо было уплатить в целом всего лишь тысячу шестьсот франков.
Но вскоре мы вернемся к этой теме, ведь мы говорили о трех обстоятельствах, грозивших разорением папаше Каде, и, изложив первое, состоявшее в опустошении его земли, мы должны перейти ко второму, а перейдя к третьему, мы будем толковать о вопросе выплаты, самом серьезном из всех.
Вторая причина разорения состояла в том, что из-за чужеземной оккупации Мариетта уже не могла совершать свои ежедневные путешествия в Виллер-Котре; нечего было даже думать о том, чтобы без пропуска, без охраны такая красивая девушка, как Мариетта, направляясь в город продавать молоко и возвращаясь оттуда с выручкой, два раза в день пересекала бивак с сорока тысячами мужчин!
Впрочем, было ли у нее что продавать в Виллер-Котре? Не стало больше коров на ферме Лонпре и, следовательно, не стало молока: четырех коров-кормилиц убили, разрубили на части, изжарили; черная корова избежала этой участи только благодаря особой протекции офицера, коменданта Арамона, а Тардиф и даже Пьерро спаслись благодаря своему почтенному возрасту — вряд ли их мясо было доступно даже крепким зубам изголодавшихся казаков.
Так что имелся бивак с сорока тысячами русских солдат — и уже ни коров, ни молока, ни торговли, то есть никакого источника благосостояния; основной, почти единственный источник иссяк для хижины справа, в то время как третье бедствие, как мы уже говорили, могло вскоре постигнуть хижину слева.
Бурбоны были вновь возведены на трон, а вместе с ними во Францию возвратились все их прежние прислужники, сопровождавшие в изгнании хозяев, — дворяне и священники, и каждый из них предъявлял теперь свои притязания; среди всех этих спутников королевской семьи в эмиграции не нашлось ни одного, кто не был бы ограблен и не требовал теперь вернуть ему награбленное.
Так называли в то время великий акт справедливости 1792 года, благодаря которому народ Франции обогатился за счет имущества тех, кто замышлял заговоры или воевал против него.
Так вот, девять арпанов земли папаши Каде представляли собой всего лишь кроху, оторванную от земель, которые в коммунах Арамона, Боннёя и Ларньи принадлежали монастырю Лонпре.
И правопреемники обитателей монастыря, появившиеся в его окрестности, высокомерно заявляли о своей твердой надежде, что эта кража будет возмещена им так же, как другие.
Нечего и говорить о том, что вопрос о возмещении ущерба, причиняемого новым собственникам, даже не ставился.
Таково было более чем шаткое положение двух семейств, в котором их застал бедный Консьянс.
Понятно, как много значило теперь неожиданное чудо — начавшее возвращаться к нему зрение, ведь, очевидно, именно на Консьянсе лежало бремя ответственности за благополучие обоих семейств.
Самым срочным делом для него стало дальнейшее лечение выздоравливающих глаз. Так что на следующий же день юноша отправился в Виллер-Котре в сопровождении Мариетты и бежавшего перед ними Бернара. Так возобновились их обычные утренние прогулки, только теперь бивак распугал птиц, белок и ланей.
Солдаты бросали жадные взгляды на красивую девушку, но их сдерживали повиновение своим офицерам и уважение к чужой беде. К тому же по остаткам военного мундира на Консьянсе они догадывались, что он тоже солдат, что его увечье — следствие войны, и то фронтовое братство, которое после окончания боевых действий устанавливается даже между врагами, ограждало от неприятностей и слепого, и его поводыря.
Оба, а вернее трое, включая Бернара, добрались до Виллер-Котре, где их не видели уже полгода.
Среди недавно свершившихся важных событий, разумеется, никто и не обратил внимания на их отсутствие, однако их присутствие сразу же было замечено.
Все в Виллер-Котре смотрели в то утро с симпатией на эту странную группу, состоявшую из двух юных влюбленных и любящей их собаки.
Любовь привлекает к себе любовь.
Молодые люди направились прямо к дому доктора Лекосса.
Доктор уже знал о возвращении Консьянса, о страшном несчастье, постигшем юношу, и о начавшемся улучшении в состоянии его зрения.
Поэтому он встретил Консьянса весело, выказав душевное расположение к больному:
— А, это ты, парень! Ну-ка, иди сюда, расскажи, что с тобой стряслось!
И Консьянсу пришлось в десятый, двадцатый, в пятидесятый раз во всех подробностях рассказывать о приключившейся с ним беде.
Доктор слушал его с большим вниманием; затем, когда бывший солдат закончил свой рассказ, подвел его к окну и, приподняв веко, осмотрел глаз.
— Да, все так и есть, — заявил он. — Поражена поверхность роговицы; прозрачность ее утратилась, и она по сей день остается замутненной, но мало-помалу соединительная оболочка глаза будет отслаиваться и постепенно прозрачность восстановится; скольжение век по глазу в конце концов вернет ему его гладкость… И тогда, парень, ты будешь видеть так же четко, как раньше.
— О, неужели это правда, сударь?! — в один голос воскликнули молодые люди.
— Я ручаюсь вам, — уверил их доктор.
— А что теперь нужно делать, господин Лекосс? — спросила девушка.
— С этим все просто. Я вам выпишу рецепт, по которому аптекарь приготовит смягчающую и противовоспалительную мазь. Консьянс будет протирать ею веки утром и вечером, а через две-три недели он станет видеть вполне неплохо для того, чтобы самому прийти ко мне за вторым рецептом.
Пока доктор выписывал рецепт на имя г-на Пакно, аптекаря, Консьянс и Мариетта, взяв друг друга за руки, успели обменяться слезами благодарности и тихим поцелуем.
И правда, больше не оставалось оснований для страха: ведь первый доктор надеялся, второй обещал, а третий утверждал.
Молодые люди так быстро, как только могли, принесли эту добрую новость в Арамон.
XVII
ГОРИЗОНТ ОМРАЧАЕТСЯ
Ничто не могло бы так, как эта добрая весть, хоть немного смягчить тревоги иного рода, нависшие над двумя семьями.
Как мы уже говорили, папаша Каде со своими девятью арпанами земли оказался на пороге нищеты.
Правда, доктор Лекосс не хотел брать никакой платы за свою помощь больному, но совсем иначе обстояло дело с аптекарем, и потому болезнь, от излечения которой он был еще далек, стоила папаше Каде больше пятидесяти экю.
Читателю уже известно, что, когда Мариетте надо было отправляться за Консьянсом в Лан, папаша Каде предложил ей свою последнюю золотую монету, от которой девушка отказалась.
Мариетта совершила путешествие в Лан, располагая деньгами, которые дал ей мясник Моприве.
Так что золотая монета папаши Каде возвратилась в его кожаный кошелек, но совсем ненадолго: вместе с пятью другими, сэкономленными Мадлен и Мари, она пошла на оплату медикаментов, приготовленных г-ном Пакно.
Чтобы собрать сумму в пятьдесят экю, пришлось даже добавить еще несколько монет.
Так или иначе, Консьянс вернулся. Его возвращение, принесшее огромную радость сердцам ближних, не принесло утешения их кошелькам.
Папаше Каде предстояло оставаться беспомощным во все дни, что ему было суждено еще прожить. Выздоравливающий Консьянс не был способен к какой-либо работе. Маленький Пьер мог стать помощником только через четыре-пять лет.
Таким образом, две семьи, состоявшие их трех мужчин и трех женщин оказались без мужской поддержки, и именно женщинам пришлось работать за всех и для всех.
Известно, что представляет собой в деревне труд бедных женщин и что могут принести игла и прялка.
Правда и то, что в деревне можно прожить и на малые деньги, но двое больных увеличивали расходы.
Несмотря на утрату ожидавшегося урожая, утрату, неизбежную из-за расположившихся на его земле казаков, папаша Каде легко нашел бы денежные средства, но распространившийся страшный слух насчет земель, которые принадлежали эмигрантам, усложнял ситуацию.
Кроме того, было известно, что папаша Каде должен за свою землю тысячу шестьсот франков; эта сумма воспринималась как пустяковая в то время, когда девять арпанов стоили двенадцать, а то и четырнадцать тысяч франков, но она становилась огромной в те дни, когда уже не знали, а будут ли стоить эти девять арпанов хотя бы тысячу шестьсот франков.
В результате никто не предложил папаше Каде дать ему взаймы, даже его сосед Матьё, сам оказавшийся в почти таком же положении, а потому не имевший возможности помочь деньгами.
Выход из этой ситуации виделся лишь в строгой бережливости.
Однако политические события очень мало способствовали этому.
Тридцатого мая пушка в Париже возвестила о том, что договор между Францией и союзными державами подписан.
В соответствии с этим договором, чужеземные войска должны были покинуть территорию Франции.
А потому к 15 июня русские сняли свой бивак и распрощались с обитателями Арамона, Ларньи и Виллер-Котре, к великой их радости.
Свободно вздохнув своей раздавленной грудью, Франция в одно мгновение забыла, что она возвращается в границы 1792 года, лишается первенства в мире и теряет территории в Средиземном море, в Мексиканском заливе и в Индийском океане — Мальту, Тобаго, Сент-Люсию, Иль-де-Франс, Родригес и Сейшелы.
Франция вновь обрела свою почву; она снова стала хозяйкой своей судьбы; она, наконец, начала собирать своих детей, все еще рассеянных по крепостям на севере и на востоке, в армиях за Луарой и в лазаретах.
На следующий день после отъезда казаков папаша Каде заявил, что ему хочется пойти посмотреть на свою землю.
Желание было вполне естественным для этого несчастного человека, некогда ходившего смотреть на свою землю ежедневно, а то и по два раза в день и не видевшего ее больше восьми месяцев.
Давно уже он готовился предпринять это нешуточное путешествие, каждый день при помощи Мадлен делая несколько лишних шагов, но, пока казаки расхаживали по его возлюбленной земле, он, насколько это ему удавалось, не давал волю воображению и чувствам, как поступил бы Коллатин по отношению к обесчещенной Лукреции, если бы Лукреция продолжала жить после преступления Тарквиния.
Мадлен, как обычно, предложила папаше Каде опереться на ее руку, но он отказался: ему хотелось наедине, без свидетелей вдоволь предаться ожидавшим его душевным волнениям.
Мадлен выказала некоторое опасение, сможет ли старик преодолеть такой длинный путь, ведь речь шла почти о четверти льё. Но папаша Каде сам с усилием поднялся, почти не хромая прошел через всю хижину и попросил, чтобы его поддержали только во время спуска с откоса, а дальше ему уже ничто не грозит.
Мадден долго провожала его глазами, но, увидев, что старик уверенно дошел до поворота дороги, она понадеялась на его силу воли.
И правда, старик продолжал свой путь и вскоре увидел обширное разоренное поле.
На протяжении почти целого льё не видно было ничего, кроме земли, вытоптанной ногами солдат и копытами лошадей, полуразрушенных бараков и больших черных пятен в тех местах, где разжигали костры.
То был живой, а вернее, мертвый образ разорения.
Папаша Каде горестно покачал головой и двинулся дальше.
Дойдя до места, где должна была быть его земля, земля, где когда-то на его глазах начинали прорастать злаки, земля, расширявшиеся границы которой он без труда, но с гордостью мог охватить взглядом, старик искал ее, однако не находил.
Всякие границы исчезли: он уже не видел ни межевых столбиков, ни канавок — ни одного из тех знаков, которые говорят собственнику: "Это — твое, а это — твоего соседа".
Папаша Каде хотел поднять обе руки к небу, но левая ему не повиновалась и повисла вдоль тела, беспомощная и безжизненная.
Две слезинки выкатились из стариковских глаз: одна из его рук перестала действовать, но два его глаза могли плакать сколько угодно.
— О Господи Боже мой, — пробормотал несчастный, — надо ли было мне на старости лет видеть такие бедствия?
Затем, поскольку память подсказывала папаше Каде, что его земля где-то рядом, он сошел с дороги, чтобы попытаться под этим слоем грязи и соломы найти былые межи.
Принадлежащая соседу Матьё рощица могла бы помочь ему в этих поисках, но пришлось разыскивать и то место, где она когда-то стояла.
Рощица была вырублена.
В глубине души папашу Каде это не слишком огорчило. Эта роща, густая, полная терновых кустов, служила жилищем для целой колонии кроликов, днем забивавшихся в норы, а ночью выходивших из них, чтобы грызть злаки и клевер, принадлежавшие папаше Каде.
Несколько пней, что некогда были древесными стволами, указали старику на место, где росла рощица, и благодаря этому он, пусть неточно, разыскал одну из меж своего участка.
Он высматривал вторую, когда кто-то тихо коснулся его плеча.
Старик обернулся.
Перед ним стоял человек, продавший ему два последних арпана земли, человек, которому папаша Каде был должен тысячу шестьсот франков.
В противоположность старику, опечаленному, согнувшемуся в три погибели, продавец выглядел бодрым и радостно настроенным.
— А, добрый день, кузен Манике и компания! — поздоровался, по своему обыкновению, папаша Каде, хотя кузен Манике был совершенно один. — Как дела?
— Хорошо, очень хорошо! — отозвался кузен. — А у вас, папаша Каде?
Старик покачал головой:
— О, у меня плохо, очень плохо!
— Да что вы? — возразил продавец. — Вам можно было бы дать лет тридцать, у вас вид молодожена.
Старик показал головой так же невесело, как в первый раз, и нравоучительно заметил:
— Сосед Манике, только осел безропотно несет на спине груз, который воняет или царапает его.
— А, да, я понимаю — вы хотите сказать о вашем параличе! Значит, они не желают двигаться, ваша проклятая левая рука и ваша проклятая левая нога?
— Это не так, слава Богу: они еще действуют, ведь, как бы ни болела нога, она, как вы сами видите, помогла мне добраться сюда. Но земля, кузен Манике, вот что меня тревожит, земля!
И папаша Каде еще более грустно, чем в первые два раза, покачал головой.
— Ах да, земля… понимаю.
— Дело в том, кузен Манике, что я здесь ищу свои межи и не нахожу их, я, который раньше нашел бы их с завязанными глазами.
— О, что касается меж, пусть вас это не беспокоит, папаша Каде: мы их найдем.
— Как это — мы их найдем?! Найти их совсем не просто после происшедших здесь изменений!
— Да ведь вы же знаете, что я огородник в Вомуазе.
— Конечно, я это знаю.
— Я сам вам продал два клочка земли, которой здесь владею, во-первых, чтобы увеличить свой капитал, а во-вторых, я перестал верить в эту землю, раньше принадлежавшую монастырю.
Папаша Каде вздохнул: кузен Манике задел одну из его ран, притом самую кровоточащую.
— Да, — сказал он, — вы правильно сделали, избавившись от земли.
— И я так полагаю, — подхватил кузен. — Я же говорил вам, что занимаюсь огородничеством в Вомуазе, а потому, как только русские офицеры гарантировали мне безопасность, я приезжал в бивак продавать свои овощи.
— Вот оно что, — вставил слово старик.
— Да, каждый день я привозил целую телегу овощей, и так как, по-видимому, король Людовик Восемнадцатый дал им немало денег за оказанную ему услугу, платили они щедро, эти сукины дети казаки.
— Значит, вы ничего не потеряли от их вторжения?
— Наоборот! Я-то лишь выиграл от этого, и единственное, о чем я сожалею, так это о том, что они не простояли здесь трех лет вместо трех месяцев.
— Но ведь существуют другие люди, для которых оккупация стала большим несчастьем.
— Разумеется! Знаете, папаша Коде, несчастье одних нередко счастье для других: бывает везение и бывает невезение, вот и все; мне повезло, вам — нет; в следующий раз все может быть наоборот.
— Но если так, зачем вам помогать мне разыскивать межи? — спросил старик, для которого беседа становилась все менее приятной.
— Это легко понять… Я ведь приходил сюда каждый день, как уже было сказано. Кто знает, что здесь будет дальше, подумал я, и в один прекрасный день погрузил в мою телегу дюжину затесанных колышков, а казакам сказал: "Не обращайте внимания: дело в том, что вы расположились на моей земле, и, пока еще межи видны, я хочу их обозначить". — "А, — ответили господа казаки, — это весьма разумно". И они позволили мне вкопать мои вешки; таким образом, благодаря моей предусмотрительности мы найдем наши межи.
Это притяжательное местоимение "наши" обеспокоило папашу Каде. Он снизу вверх глянул на собеседника, затем, стремясь очистить душу от этой легкой тревоги, сказал:
— Вы очень добры, кузен, если так заботитесь о моих интересах, воистину, очень добры.
— Само собой разумеется, — ответил кузен, сопроводив свои слова весьма учтивым жестом. — Дело, понимаете ли, в том, что ваши интересы стали в какой-то мере моими интересами, папаша Каде.
— Как это понимать? — удивился простак, на скулах которого проступил легкий румянец.
— Очень просто — за вами еще две выплаты долга, не правда ли?
— Да, две выплаты по восемьсот франков каждая?
— Одна на Святого Мартина в этом году, вторая — на Святого Мартина в будущем году.
— Вы отлично помните нужные вам даты, кузен Манике.
— О, я человек порядка.
— Но, пока не истек срок, платить ведь ничего не надо, — робко заметил старик.
— Подождите-ка… Я сказал себе примерно так: "Какой-то рок преследует папашу Каде. Его разбил паралич, его внук Консьянс ослеп, казаки стали лагерем на его земле и на корню уничтожили весь урожай…"
— И что из этого следует, кузен?
— Мне продолжать?
— Да.
— "Конечно же, — сказал я себе, — вполне возможно, что ко дню выплаты он будет в стесненных обстоятельствах…"
Папаша Каде подавил вздох.
— Восемьсот франков, — продолжал кузен Манике, — не всегда валяются под копытами коня, тем более коня казацкого. А если он стеснен в средствах настолько, что не сможет мне заплатить? Ничего, это можно уладить.
— Ах, — воскликнул папаша Каде, — поскольку залог солидный, вы дадите мне время, не правда ли?
— Э, нет, папаша Каде, нет! На это не надейтесь! Я-то купил землю честно, по цене, сложившейся к тому времени. Э, нет, папаша Каде, нет! Я рассчитывал на вас, поскольку вы всегда выплачивали долг до последнего су. Точно так же можно положиться и на меня. Так что будьте добры уложиться в срок — это уже ваши трудности.
— Хорошо, — ответил бедняга сдавленным голосом.
— Я думал так, — продолжал кузен, — если папаша Каде не может рассчитывать на урожай нынешнего года, поскольку урожай на корню уничтожен, если папаша Каде стеснен в средствах и не в состоянии заплатить мне, своему ипотечному заимодавцу, — ведь вы знаете, что у меня ипотека в первую очередь на вас, папаша Каде?..
— Боже мой, да знаю я это, знаю!
— … Значит, если папаша Каде ничего мне не заплатит, это дорого мне обойдется, так что я буду вынужден продать его землю.
Старик закрыл глаза и сглотнул слюну, как человек, на шею которому набросили веревку.
А кузен Манике продолжал с присущим ему эгоизмом:
— Итак, поскольку земля обесценена, пока все эти глупцы в простоте душевной верят, что дворянам и попам собираются вернуть их земли, я получу землю почти даром или по ничтожной цене, за какой-нибудь кусок хлеба, а в таком случае не будет ничего плохого в том, что я на всякий случай отмечу наши межи… Вот почему я вкопал мои колышки.
Судя по гримасе старика, можно было бы сказать, что один из этих колышков ему забили прямо в грудь.
Манике продолжал:
— Таким образом, можете быть спокойны, папаша Каде: нашу землю не спутаешь с соседской и через год мы увидим, что она стала лучше, чем была когда-либо прежде, ведь вся эта солома, вся эта зола, весь этот конский навоз, нет нужды вам объяснять, превратятся в отличное удобрение. О, нашей бедной земле надо годик остаться под паром и получить немного подкормки; ведь вы ее немного переутомили, признайтесь, папаша Каде… Э, да что с вами? Уж не плохо ли вам?
И кузен Манике протянул руки, чтобы поддержать покачнувшегося старика, но тот сделал усилие над собой, отстранил действующей рукой собеседника и сказал:
— Все хорошо… спасибо, кузен Манике, я доволен, что вы предупредили меня насчет ваших намерений; вы же знаете пословицу: "Предупрежденный человек стоит двух непредупрежденных".
— Значит, вы мне выплатите долг на Святого Мартина? Тем лучше.
— Я этого не говорю, сосед.
— Значит, вы мне не заплатите!
— Это я тем более не говорю.
— Что же вы тогда говорите?
— Я говорю… я говорю — надо посмотреть.
Это, как известно, было любимым словцом папаши Каде.
— Хорошо, посмотрите, — промолвил кузен Манике, — а пока я восстановлю границы нашей земли. Прощайте, папаша Каде!
— Прощайте, кузен и компания.
И с омертвелым сердцем старик поковылял к деревне, волоча парализованную ногу и тихо шепча:
— О Господи Боже, только этого не хватало! Подумать только, такую прекрасную землю, мне-то стоившую более четырехсот отличных луидоров, этот негодяй Манике приобретет за кусок хлеба!
И совсем тихо добавил:
— О, этому не бывать! Да я скорее удавлю его своей единственной рукой!