Книга: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 42. Консьянс блаженный. Катрин Блюм. Капитан Ришар
Назад: Часть вторая
Дальше: XII СОН МАРИЕТТЫ

VI
О ТОМ, КАК МАРИЕТТА СДЕЛАЛА, НАКОНЕЦ, СТОЛЬ ТРУДНЫЕ ДЛЯ НЕЕ ПЯТНАДЦАТЬ ШАГОВ

Мариетта вслушивалась в дрожащий звон, как будто молоток, отзванивавший минуты, бил прямо в ее сердце; затем, когда угас последний отзвук, она воскликнула:
— Ах, вот и прошло пять минут!
— Пойдемте, — сказал Бастьен.
Он провел Мариетту к двери кабачка, и там они оба на мгновение остановились, устремив взгляды на вход в лазарет.
Два драгуна и гусар сменили кирасира, приняли приказ и в свою очередь приготовились отстоять два часа на посту.
Раненые не хотели, чтобы у их дверей несли караул часовые-иноземцы, и получили разрешение охранять сами себя, а точнее, это делали те из них, кто был близок к выздоровлению; этим и объяснялось то, что на часах стояли представители разных родов войск и соответственно в разных форменных одеждах.
Бастьен и кирасир обменялись взглядами. Взгляд недавнего часового говорил:
"В пять часов, как договорились?"
А взгляд Бастьена соответствовал примерно такому ответу:
"Все сказано, черт подери!"
Затем кирасир ушел и скрылся за углом улицы.
— Теперь, — предложил Бастьен полной нетерпения Мариетте, — оставайтесь здесь, дитя мое, и, когда драгун уступит мне свое место и скроется из виду, идите.
— Так вы по-прежнему надеетесь? — спросила Мариетта, и сердце ее одновременно сжималось и трепетало.
— Больше чем когда-либо, — подтвердил Бастьен.
И он направился к драгуну той походкой вразвалочку, что свойственна гусарам вообще, а Бастьену в особенности.
Бастьен не был приятелем драгуна, но был с ним знаком; впрочем, между жалкими остатками наполеоновской славной армии установилась духовная общность: то было братство по несчастью.
Кирасир выказал жесткость и неумолимость по отношению к Мариетте только потому, что она появилась перед ним в сопровождении прусского солдата и с русским пропуском в кармане.
То было, по сути, не что иное, как простая и чистая национальная оппозиция; при иных обстоятельствах его сердце, сколь бы оно ни привыкло защищать себя стальным покровом жесткости конечно же уступило бы мольбам Мариетты и настоятельным просьбам Бастьена.
Гусар ничуть не опасался, что встретит нечто подобное со стороны драгуна, но он решил предотвратить и малейшую возможность отказа.
Так что по отношению к новому часовому он предпочел иной маневр и, подойдя к нему вразвалочку, поздоровался:
— Здравствуй, драгун.
— Здравствуй, гусар, — откликнулся часовой.
Наступила короткая пауза.
— Скажи-ка, драгун, — спросил Бастьен, — не настроен ли ты, например, сделать доброе дело для товарища?
— Всегда настроен, — ответил тот, — лишь бы в этом не было ничего оскорбительного для моего полка и нарушения приказа.
— Так вот, — продолжил гусар, — ты же видел того высокого парня, который стоял здесь на страже и которого ты сменил?
— Кирасира?
— Да, его самого.
— И что из этого?
— А то, что мы с ним несколько минут назад обменялись не очень дружескими словами.
— Ба-а!
— Да, да.
— А из-за чего?
— Из-за одной моей землячки, что стоит вон там у дверей кабачка на углу площади. Видишь, у ее ног лежит собака?
Драгун посмотрел туда, куда рукой указывал Бастьен, и облизал языком свои усы.
— Ого! — произнес он. — Ей-Богу, красивая девушка, да и собака красива тоже.
— Да, — подтвердил Бастьен. — Так что мы с ним повздорили и в пять часов пополудни должны встретиться за крепостным валом Сен-Марсель и пару раз друг друга продырявить.
— И я тебе нужен в качестве секунданта, гусар?
— Нет, нет, если ты хочешь сделать для меня доброе дело, оставайся здесь, пока мы будем там.
— Как, мне остаться здесь?! Ты что же, думаешь, меня сюда приковали на целые сутки?
— Подожди, я тебе объясню.
— Слушаю, — не без важности сказал драгун.
— Дело в том, что у кирасира есть пунктик, от которого я не смог его избавить.
— Ты говоришь, пунктик?
— Да.
— Какой?
— Ему приспичило драться сегодня в пять часов — ни раньше ни позже.
— Странный пунктик! — удивился драгун, не понимавший, почему нельзя драться в любое время.
— Так что, — продолжал гусар, — я был вынужден принять его условия, потому что это ведь я его разозлил.
— И что?
— А то, что есть только одно маленькое препятствие для назначенной встречи: дело в том, что я свою очередь заступаю на пост от пяти до семи.
— Нужно было сказать ему об этом.
— Я ему и сказал, но он не стал меня слушать.
— Надо же! Так он, значит, упорствует насчет своих пяти часов?
— Да ведь я тебе сказал, что в этом вся его причуда и состоит. Говорю тебе все как есть: он предложил отстоять на посту четыре часа: два — он, два — я, с тем чтобы иметь возможность драться ровно в пять. Чего ты хочешь, наверное, именно в это время он набирается храбрости.
— Французский солдат отважен в любое время суток, — наставительно заметил драгун.
— Это верно, — подхватил гусар, не желавший раздражать того, кого он просил об услуге, — но, драгун, ты меня хорошо поймешь, я отказался от такого предложения.
— И ты был не прав, гусар.
— Нет, прав, потому что я сказал себе: "Какого черта, с этой минуты до пяти часов я наверняка найду товарища, за которого я постою на часах при условии, что он в свою очередь постоит за меня". Увидев, как ты занял место для кадрили, я сказал себе: "Вот я и нашел подходящего человека!" Понимаешь?
— Не понимаю.
— Объясняю: ты окажешь мне услугу, передав мне дежурство; остальное я знаю; ты уступишь мне свое место за бутылку вина из Кламси, разопьем ее; отстояв здесь свое, я пожму твою руку, и мое рукопожатие будет означать: "Драгун, я с тобой на жизнь и на смерть!"
— Ага, — сказал драгун, — и тогда я заступлю на пост в пять часов, а вы в это время расположитесь на лугу.
— Именно так.
— Согласен, — заявил драгун. — Только, — добавил он, поглядев на часы, — ты мне будешь должен десять минут, гусар!
— Хорошо! — согласился Бастьен. — Вместо них ты получишь вторую бутылку вина!
— Договорились. Приказ гласит: "Отдавать честь старшим по званию, брать на караул перед генералами русскими, прусскими или французскими, как только они появятся. Видал? Не пускать в лазарет никаких женщин, кроме сестер милосердия, за исключением тех, у кого есть пропуск. Не позволять выходить из лазарета больным, если они не имеют exeat главного хирурга".
— Знаю, — сказал Бастьен, — всегда одно и то же!
— Всегда одно и то же.
— Спасибо. Значит, в пять, не так ли?
— Согласно правилам.
— А теперь, драгун, поскольку всякий труд требует оплаты, подойди к кабачку и скажи глядящей на нас девушке, скажи настолько любезно, насколько ты способен: "Мадемуазель Мариетта, гусар Бастьен хотел бы сказать пару слов, вам и вашему псу". Она ответит: "Благодарю вас, господин драгун". Это и будет вознаграждение за твой труд.
— Будь спокоен, всем известна галантность драгунов: они знают, как говорить с особами женского пола.
— В таком случае, — завершил беседу Бастьен, — поскольку драгуны знают пехотный строй столь же хорошо, как кавалерийский, полуоборот налево и марш вперед!
Драгун повиновался приказу, подошел к Мариетте и сказал ей несколько слов, поднеся ладонь к своей шапке.
Мариетта, не теряя ни минуты, подбежала к земляку.
— О дорогой мой Бастьен, — спросила она, — увижу ли я Консьянса?
— Конечно, — уверил ее гусар.
— Значит, вы получили разрешение?
— Нет, но я сам даю вам разрешение.
— Как это вы мне его даете?
— Конечно, ведь я стою на посту.
— Но приказ, Бастьен?
— Для вас приказа нет, Мариетта!
— В таком случае, я могу войти?
— Можете войти. Только, если у вас спросят пропуск, скажите, что вы передали его часовому, а он на выходе вернет его вам.
— О, спасибо, спасибо, Бастьен… Бастьен, друг мой, что же мне сделать для вас?
Гусар взял девушку за руку и привлек себе:
— Мариетта, вы мне скажете хотя бы одно слово о Катрин, чтобы мне было чем занять мысли, стоя два часа на посту…
А затем он тихо добавил:
— Ив течение двадцати четырех часов, которые мне, скорее всего, придется провести на гауптвахте.
— О! — воскликнула Мариетта, расслышавшая только первую фразу. — Неужели Бог допускает, чтобы любовь порождала такой эгоизм?..
— Что и говорить, эгоизм, — поддакнул Бастьен.
— Я говорю о себе, Бастьен, а не о вас… Я, оказывается, настолько эгоистична, что даже не подумала рассказать вам о Катрин.
— Итак? — спросил гусар, словно заранее готовясь к самым большим бедствиям.
— Так вот, Катрин любит вас неизменно, мой дорогой Бастьен. Только она оплакивает вас с утра до вечера, потому что считает вас убитым.
— Ах, — разволновался гусар, — так она считает меня убитым!.. И она меня оплакивает, бедная Катрин!.. Что она скажет, увидев меня теперь с повязкой на глазу?
— Она скажет вам, что вы для нее самый желанный и что день, когда она увидит вас вновь, станет самым прекрасным в ее жизни.
— Так вы полагаете, я могу написать ей, не опасаясь, что письмо распечатает другой мужчина?
— Вы можете ей писать, причем без всяких опасений: только слезы радости, пролитые на ваше письмо, могут помешать Катрин прочесть его!
— Ах, добрая Катрин! — воскликнул гусар, вытирая слезинку, блеснувшую в уголке его глаза. — Добрая Катрин!
— Ну что, — спросила Мариетта, — вы довольны?
— Черт подери, хорош бы я был, если бы оказался недовольным! Но теперь ваш черед быть довольной — идите же!
— Куда же мне идти? — спросила просиявшая Мариетта.
— Прямо и идите: чего тут мудрить?
— Но через какую из всех этих дверей мне пройти?
— Посмотрите сами — через ту, перед которой улегся Бернар!
— Ах, бедняга Бернар, — спохватилась девушка. — Как же я о нем забыла?
И в последний раз в знак благодарности помахав рукой Бастьену, она помчалась во двор, легкая, словно одна из ланей, порою попадавшихся ей на пути, когда она пересекала лес Виллер-Котре.
Глядя ей вслед, Бастьен прошептал:
— За сделанное для нее доброе дело я, наверное, заработаю сабельный удар и двадцать четыре часа взаперти на гауптвахте… Но, ей-Богу, я от содеянного не отрекаюсь: она этого достойна.
И потом добавил, словно подводя черту:
— Эх, черрт подерри! В полку вот это была бы потеха!

VII
ПАЛАТА СЛЕПЫХ

В ланском лазарете одну палату целиком отвели для слепых, причем не только солдат и офицеров, но и горожан; за лечением всех их наблюдал главный хирург, начальник лазарета, большой знаток глазных болезней.
Эта палата, предназначенная для несчастных больных, лишенных зрения, или находящихся под угрозой его потерять, или близких к выздоровлению, имела необычный вид, и ее главной, даже единственной особенностью было глубокое уныние, объяснявшееся прежде всего тем обстоятельством, что окна здесь были закрыты зеленой бумагой, которая, загораживая дорогу солнечным лучам, не позволяла свету просочиться в палату. Посторонние, допущенные сюда по особому разрешению, воспринимали палату как место сумрачное, где полутьма навевала печаль более черную, нежели полная тьма; в этом пространстве, где не существовало ни дня, ни ночи, передвигались какие-то подобия безмолвных призраков с вытянутыми вперед руками, в то время как другие целыми часами сидели, опершись спиной о стену и не произнося ни единого слова.
Когда человек вступал в это угрюмое царство слепоты, сердце его охватывала невыразимая тоска. Можно было бы сказать так: спускаясь в нижние области таинственного мира, человек делал передышку на полдороге от жизни к могиле — на траурной станции, которая, уже не являясь местом бытия, еще не превратилась в гробницу. Прежде чем различить здесь хоть что-нибудь, глазам надо было привыкнуть к зеленому цвету бумаги, закрывавшей окна, из-за нее те бедные слепые, чье зрение начинало восстанавливаться, имели почти столь же унылый вид под этим возвращающимся к ним искусственным светом, как и под покровом темноты, из которой они лишь недавно стали выходить.
Все, независимо от степени заболевания или выздоровления, носили опущенный на глаза зеленый козырек, так что даже лечившему их хирургу приходилось спрашивать имена этих призраков, чтобы отличить одних от других и чтобы применить к каждому лечение, соответствующее сложности заболевания или степени улучшения в состоянии больного.
В день, когда Мариетта добралась до Лана, в палате слепых — большом зале площадью почти в тридцать квадратных футов — находилось только восемь, а может быть, десять больных.
Одним из них был Консьянс.
Несмотря на случившееся с ним несчастье, юноша не утратил ни своей веры, ни чистоты души. Тот незримый мир, в котором всегда жил Консьянс, ни в чем не уменьшился: с тех пор как юноша лишился возможности видеть внешний мир, он, если позволительно так выразиться, еще больше погрузился в мир внутренний, где живут мечтания безумцев и духовидцев — двух разрядов больных, которых медики, в большинстве своем материалисты, относят к одной и той же категории.
Но совсем не так обстояло дело с несчастными слепцами, товарищами Консьянса по тюрьме и мраку. Для них вдохновенный юноша был чудесным утешителем; восполняя утрату реального мира, откуда они были изгнаны, он открывал им иной мир, мир, который можно увидеть только глазами смерти, мир, который, благодаря удивительному дару Консьянса, был и прежде доступен ему, а с тех пор как угасли его телесные глаза, стал еще зримее.
Таким образом, больные тянулись к юноше, и он, чувствуя, что его уста источают утешение, порой выпускал на волю все эти озарявшие его чудесные видения. Поскольку Консьянс говорил об ином мире при мягком свете, свете вечном, благоприятном и для ночи и для дня, при свете, солнцем которого был Бог, а звездами — ангелы, говорил о мире, где все добрые сердца, где все святые души собирались вместе, чтобы получить вечное вознаграждение за преходящее добро, что они сотворили за время земной жизни, обреченной на смерть; поскольку по своей слабости человек даже в своем воображении не может изобрести что-нибудь существенно новое, Консьянс описывал этот мир, сотворенный по образцу нашего, но, украшенный дарами юношеского воображения, этот мир веры, с его прекрасными тенистыми рощами, с его обширными садами и всюду пестреющими цветами, с его большими спокойными озерами, с его журчащими реками, с его тысячецветными птицами, говорящими на человеческом языке, — его слушали и при этом все видели столь ясно, что на какие-то мгновения несчастные слепцы не сожалели больше ни о чем, ведь Консьянс в своей грезе возвращал им больше, чем они потеряли в реальности, и все вздыхали, но не об утраченном мире прошлого, а о мире грядущего, представавшем перед их внутренним взором.
Однако наступал час, когда слово иссякало на устах юноши, так же как в августовском зное высыхает колодец, из которого слишком усердно черпали; тогда свет, зажженный в воображении слушателей пламенной проповедью пророка, мало-помалу угасал, как после божественной литургии одна за другой гаснут свечи, озарявшие церковь так, что сияли белые скатерти и золотые украшения алтаря; и после этого несчастные слепцы вновь погружались не просто в ночь, а в двойную тьму, физическую и моральную, где и отсутствие света, и отсутствие слова опустошало их души; тогда каждый из обитателей палаты молча и на ощупь продвигался к своему привычному месту (такова сила привычки, что даже слепые имеют свои излюбленные места), чтобы усесться там, лелея в душе обрывки этого пламени, отблески дня, последний свет, источаемый лампадами святилища; слепые берегли остатки этого внутреннего света, словно совершая обряд, подобный тому, какой античные весталки совершали перед священным огнем, жизнь которого была их жизнью и смерть которого влекла за собой их смерть.
А в то время, когда товарищи Консьянса по несчастью созерцали разрозненные картины своих грез, подобно заблудившимся странникам, которые вглядываются в блуждающие по темной равнине огоньки, сам Консьянс возвращался в мечтах к реальности. Ему виделись две хижины, стоящие по обеим сторонам дороги: хижина слева увенчана виноградной лозой, хижина справа увита плющом, и в этих двух хижинах, живущих общей жизнью и опечаленных его отсутствием и его несчастьем, обитают старый папаша Каде, распростертый на своем ложе страдания, плачущая Мадлен, молящиеся г-жа Мари и Мариетта и беззаботный в силу своего возраста ребенок, бегающий под прекрасным солнцем мая, которого Консьянс уже не мог увидеть, за прелестными изумрудными мушками и чудесными золотисто-лазурными бабочками.
Неожиданно Консьянс, сидевший в своем самом дальнем углу и погруженный в невеселые размышления, вздрогнул. Ему почудился едва уловимый звук: то слабо и непривычно поскрипывали ступени лестницы; ему померещилось, что кто-то женским голосом произнес его имя; он вроде бы расслышал ласковое жалобное повизгивание, словно предваряющее появление собаки, которая уже через минуту увидит своего хозяина после долгой разлуки; его сердце, одаренное особой интуицией, ощущало что-то нежное, целомудренное, утешительное, словно явление ангела, и это приближалось к нему… Невольно он встал и, задыхаясь от волнения, пошел, простирая руки по направлению к двери столь точно, будто он снова обрел зрение… Дверь открылась. В это мгновение нечто вроде магнетического притяжения сразу же установилось между юношей и появившейся на пороге девушкой. Громкий крик вырвался из груди каждого: "Мариетта!", "Консьянс!" — и не успели еще отзвучать эти возгласы, как юноша и девушка оказались в объятиях друг друга.
Но вслед за криком радости у Мариетты вырвался крик страдания. Оторвав голову от груди возлюбленного, Мариетта открыла глаза, прежде невольно закрывшиеся под бременем чувств, и сразу увидела эту сумрачную палату, увидела, как эти сидевшие у стен призраки медленно подымаются и, спотыкаясь, движутся к ней. И тогда, в ужасе бросившись в объятия Консьянса, девушка закричала, и в ее тягостном крике слились и любовь, и жалость, и боль:
— О Консьянс, мой бедный Консьянс!..
И ее руки безвольно повисли, словно силы ее покинули, и если она устояла на ногах, то только потому, что ее отяжелевшая голова покоилась на плече друга.
Консьянс так хорошо понимал все происходившее в душе Мариетты, что даже не пытался ее утешить; он обнял девушку, прижал к себе покрепче и только прошептал любимое имя, и оно прозвучало двадцать раз, словно эхо, исходившее из любящего сердца, а в это время Бернар, словно понимавший, что его очередь еще не наступила, держался в двух шагах от хозяев, ожидая, когда их мучительная радость исчерпает свои порывы и свою тоску.
Смиренное животное чувствовало, что находится на одной из нижних ступеней лестницы живых существ, и ожидало, когда его найдет рука Консьянса, опустившись на то место, какое природа отвела собаке.
И все же радость взяла верх над страданием. Уже не столь тягостный вздох слетел с уст Мариетты; она подняла на юношу взгляд уже не такой страдальческий и исполненный если еще и не счастья, то благодарности, и еще раз произнесла:
— Консьянс, мой бедный Консьянс!…
В это время несчастные слепцы, зашевелившиеся при появлении девушки, потихоньку приблизились к Консьянсу и Мариетте и окружили их. Они касались девушки пальцами, словно хотели узнать ту добрую Мариетту, о которой юноша так часто им рассказывал, а теперь проникнувшую в их ад, подобно претерпевшему распятие Христу, несомненно, ради того, чтобы вывести их отсюда, по крайней мере одного из них. Касания этих рук — приветливых, но любопытных — напугали Мариетту, и она впала в некое душевное оцепенение.
Она крепче обняла Консьянса и, медленно отступая, повлекла его за собой.
— О друг мой, — прошептала девушка, — попроси же их не прикасаться ко мне… они меня пугают, ведь я не понимаю, зачем они это делают и чего хотят от меня!
— Ничего не бойся, дорогая Мариетта, — успокоил ее Консьянс, — все эти люди — мои друзья и, следовательно, все эти люди тебя любят… Увы, ты ведь не знаешь, что несчастные слепцы видят пальцами. Они касаются твоего платья, чтобы немного познакомиться с тобой; если бы они осмелились, они касались бы и твоего лица, чтобы представить себе, какая ты. Позволь им поступать так, Мариетта, ведь они не таят никаких недобрых умыслов.
— О наши бедные друзья! — сказала девушка. — Если дело обстоит таким образом, я прощаю их от всего сердца, но мне кажется, что делать этого не надо. Давай, Консьянс, наконец, присядем на скамью, а им скажи, чтобы они дали нам хоть немного поговорить. Если бы ты знал, сколько же мне надо тебе рассказать!..
И она усадила Консьянса на скамью и сама села рядом, сжимая его ладони в своих.
Оставим наедине влюбленных изливать чувства, что накопились за время столь долгой разлуки в их сердцах, потрясенных этой встречей, о которой они так мечтали.
Однако, зрячий, затерявшийся среди слепых, мог бы увидеть, как лицо девушки выражало все, что происходило в ее душе, где мукой сменялась радость, а слезами — восторг.
Время от времени она более страстно сжимала ладони Консьянса, и тогда вместе с любовью она проливала бальзам надежды в сердце юноши; едва различимые звуки ее голоса (а так она говорила только лишь со своим любимым) в эти минуты были проникновенно-сладостными, словно мелодия любовной песни.
Консьянс снял козырек, закрывавший его глаза, как будто это давало ему хоть какую-то возможность вновь увидеть любимую. Его невидящие, затянутые бельмом зрачки были воздеты к небу, а голова слегка запрокинулась назад, опираясь о стену, и это позволяло видеть все его грустное лицо, выражавшее мечтательную внимательность.
Слепые, держась поодаль, собрались вокруг влюбленной пары и слушали, словно могли расслышать то, что тихонько произносили Консьянс и Мариетта, и смотрели, словно могли видеть, на этого юношу и эту девушку, чьи руки сплелись, чьи головы склонились друг к другу, сердца же слились в одно, и на верного пса, улегшегося у их ног. Эти трое были похожи на символическую скульптурную группу, способную привлечь к себе милосердное око Всевышнего.

VIII
ГЛАВНЫЙ ФЕЛЬДШЕР

В разгар этой тихой и нежной беседы двух молодых людей дверь неожиданно распахнулась и в палату вошел главный фельдшер.
Слепые заслоняли Мариетту и Консьянса, и он увидел их не сразу.
Однако все обернулись на скрип открываемой двери, и, если слепые не могли видеть гнев фельдшера, то они его ощутили.
— Где, — спросил он, — девушка, вошедшая сюда без разрешения?
Мариетта задрожала всем телом и встала у стены, не осмеливаясь ответить.
— Так что, мы имеем дело не только со слепотой, но и с немотой? — продолжал фельдшер, растолкав двух-трех больных и пробившись через их кольцо.
— В чем дело, господин фельдшер? — спросил Консьянс.
— А в том, что эта девушка проникла в вашу палату, сказав, что она передала свое разрешение часовому, и я сам пошел к нему посмотреть ее разрешение; тот десять минут безрезультатно шарил по карманам и в конце концов заявил, что потерял его. Но я составил рапорт, и гусар, отстояв караул, получит свои сорок восемь часов на гауптвахте.
— О сударь, — молитвенно соединив ладони, произнесла Мариетта своим ласковым голосом, — я умоляю вас! Этот гусар — наш земляк, Бастьен… Он знает, как я люблю Консьянса, как я хотела его увидеть… его тронули моя печаль и мои слезы, когда кирасир оттолкнул меня, и он заступился за землячку. О сударь, не наказывайте его, ведь он просто выказал сострадание ко мне!
— Таким образом, — продолжал фельдшер, — то, что я подозревал, правда?
— Простите сударь, но что вы подозревали? — спросила девушка.
— Что разрешения у вас нет.
— Разрешения у меня нет, сударь, — подтвердила Мариетта.
— Как это так — нет?
— Я же говорю: нет у меня никакого разрешения, есть только этот пропуск.
И она с робостью вытащила из-за корсажа свой русский пропуск.
Фельдшер бросил взгляд на бумагу.
— Что это за печать? Что это за пропуск? — воскликнул фельдшер. — Мне это неизвестно. Ваш пропуск годится для передвижения по дорогам, а не для того, чтобы проникать в больничные палаты. Выходите, выходите, красавица, и чем быстрее, тем лучше!
— О, пожалуйста, сударь! — взмолилась Мариетта.
— Х-ха! — хмыкнул фельдшер, удивленный, что ему оказывают сопротивление, пусть даже просьбой.
— Еще полчасика, сударь, всего лишь полчасика… Я буду Бога молить за вас и в знак благодарности поцелую вам руки.
— Что за детский лепет! Хватит, девушка! — громко крикнул фельдшер, недвусмысленно давая понять, что он из тех, кто от принятого решения не отступит.
— Что ж, я понимаю, — продолжала Мариетта, — полчаса — это слишком много; ну тогда хотя бы четверть часа!
— Ни минуты, ни секунды, ни мгновения! Вон отсюда! Вон!
— Во имя Неба, сударь, — в отчаянии умоляла девушка. — Я добиралась сюда с другого конца департамента… Чтобы увидеть Консьянса, я проделала пятнадцать льё за день благодаря милосердным душам, которые встретились мне на пути. Я уже говорила вам, что состоится дуэль, и тогда бедный Бастьен будет наказан за свое сострадание ко мне. Наконец, я снова вижу Консьянса, который меня уже не может увидеть, и я только-только начинаю говорить ему слова утешения, как вы меня прогоняете. Ах, если бы вы знали, сколько нам надо еще сказать друг другу! Нет, я ничуть не сомневаюсь, вы сжалитесь над нами!
— Ты выйдешь или нет?! — вновь закричал фельдшер, топнув ногой. — Или нужно, чтобы я тебя вытолкал отсюда?!
— Сударь, сударь, не губите меня! — воскликнула девушка. — Замолчи, Бернар, не рычи так: сударь добрый, сударь позволит мне остаться еще на несколько минут; он смилуется над несчастным слепым, он не захочет разорвать ему сердце. Сударь, ведь и вы тоже человек, и с вами может случиться подобное несчастье. Представьте, что вы лишились зрения, и вот ваша мать, ваша сестра или ваша подруга приходят, чтобы увидеть вас; если захотят выставить за дверь вашу мать или возлюбленную, разве вы не испытаете чувство отчаяния?.. Поэтому вы не отправите меня обратно, не правда ли, мой добрый господин?! Вы оставите меня здесь, и я буду ухаживать за Консьянсом, оставите не на несколько минут, не на четверть часа, а до того времени, когда он сможет покинуть лазарет и вернуться в Арамон. О мой добрый господин, во имя любви к Всевышнему, я прошу вас об этом, я вас об этом умоляю!..
И бедная Мариетта упала на колени, удерживая своей маленькой ручкой могучего Бернара; глаза пса налились кровью, дыхание его участилось, и он, словно лев, бил себя хвостом по бокам, готовый броситься на фельдшера.
Слепые стали роптать. Они почувствовали, что в лице их друга Консьянса жестоко обходятся с каждым из них.
Консьянс стоял молча, но кулаки его сжимались: набожный юноша призывал на помощь всю свою терпеливую доброту, какой одарила его природа.
Фельдшер схватил Мариетту за руку.
— Да замолчите же! — прикрикнул он на своих возроптавших пациентов. — И ты замолчи! — обернулся он к рычащему Бернару. — Всем молчать и повиноваться, иначе я прикажу пристрелить собаку, а девушку отправлю в больницу!
Фельдшер не успел закончить своей двойной угрозы: пока Мариетта стояла на коленях, удерживая Бернара, готового задушить злобного врага, он ощутил на своей шее нечто подобное стальному кольцу — то были руки Консьянса, у которого впервые в жизни поступок опередил угрозу.
— Ах! — произнес молодой человек, побледнев и устремив на фельдшера свои глаза, которым отсутствие жизни придавало выражение, наводящее ужас. — Ах, жалкий злой человечишко, псевдохристианин! Так ты убьешь Бернара, а Мариетту отправишь в больницу!.. Тебе крепко везет: эта палата так темна, а ее стены так толсты, что Бог, наверное, и не видит тебя, и не слышит!
Фельдшер испустил сдавленный стон; он уже не мог набрать воздуха в свои легкие. Возмущение несчастных больных бушевало вокруг него, словно буря, готовая его затопить.
— Консьянс! — воскликнула Мариетта, одной рукой удерживая Бернара, а другой схватив за руку юношу. — Консьянс, во имя Неба, отпусти этого человека, он сам будет раскаиваться в том зле, какое он нам причинил.
— Ты права, Мариетта, — согласился Консьянс, опуская руки. — Ты права: зачем к нашим нынешним бедам добавлять новые? Подойди ко мне, Мариетта, подойди: я еще раз тебя поцелую!
Затем, догадавшись, что девушка с трудом удерживает пса, он повернулся к собаке:
— Сюда, Бернар, сюда! Ко мне! Бедный друг, я был так счастлив, что до сих пор не подумал о тебе!
Бернар, радуясь этим словам, первым, с какими обратился к нему хозяин, забыл на минуту о фельдшере и, став на задние лапы, а передними опершись на грудь юноши, с рычанием одновременно жалобным и радостным, ласково провел языком по угасшим глазам хозяина.
Но Мариетта понимала, что фельдшера надо как-то обезоружить.
Она отпустила Консьянса и со спокойным достоинством, какого нельзя было и ожидать от девушки ее возраста и сословия, направилась к своему недругу; внешне сдержанная, она не смогла помешать двум крупным слезинкам тихо катиться по ее щекам.
— Сударь, — сказала она, — я ухожу, но простите меня, простите Консьянса, простите Бастьена; обещаю вам: Господь, подающий нам пример милосердия, вознаградит вас за доброе дело. У вас, у вас тоже есть сердце, и вот к этому-то сердцу я и взываю. Не правда ли, вы будете настолько добры, чтобы забыть происшедшее здесь, а я буду молить за вас Бога?!
То ли фельдшеру не хотелось ощутить на своем горле пальцы Консьянса и клыки Бернара, то ли его обезоружила покорность девушки, но в ответ он сказал:
— Хорошо, уходите, и, если наша договоренность останется в тайне, если молчание будет обеспечено, я из жалости к вам, милая девушка, никому ни о чем не скажу.
Мариетта взяла его руку и поцеловала.
— О, вы славный человек, я это твердо знала; да, сударь, я ухожу и немедленно; только одно, еще одно слово на прощание…
И в последний раз она обвила руками шею любимого, одарила его долгим нежным поцелуем и тихонько прошептала ему на ухо волшебные слова:
— Будь уверен, Консьянс, не пройдет и дня, как я раздобуду разрешение снова увидеть тебя.
Затем, уже не в состоянии сдерживать свою муку, она направилась к двери палаты. Дойдя до дверей, она еще раз обернулась и, испустив пронзительный крик, пошла обратно к любимому, но столкнулась с фельдшером, преградившим ей путь. Ей пришлось выйти, а Консьянс остался сидеть на скамье, неподвижный, удрученный, из последних сил сдерживая Бернара, снова рвущегося на помощь девушке.
Раздираемая противоречивыми чувствами, Мариетта спустилась по лестнице и, обезумевшая от горя, вышла во двор, где по-прежнему стоял на часах Бастьен.
Там, в конец обессилев, пошатываясь, с истерзанным, словно у мученицы, сердцем, она в последний раз оглянулась вокруг, словно надеясь, прежде чем покинуть эту обитель скорби, найти взглядом человека, у которого она могла бы попросить помощи, для того чтобы сдержать слово, данное Консьянсу, а вернее, самой себе.
В окне второго этажа, вероятно служившего жильем для высоких чинов гражданского госпиталя, который стал после оккупации военным лазаретом, Мариетта заметила довольно элегантно одетую женщину.
Девушка видела ее сквозь пелену слез; ей вдруг пришло в голову, что именно отсюда может прийти надежда; она вытерла слезы, чтобы получше разглядеть незнакомку, и, решив, что читает на ее лице сочувствие, бросилась к окну, протянув руки к ней, словно к Мадонне, и воскликнула:
— Сударыня, во имя Всевышнего, во имя вашего мужа, во имя вашей матери, во имя всего, что вы любите в этом мире, прошу сострадания!.. Сострадания к несчастному слепому!
Дама с недоумением посмотрела на Мариетту. Мольба девушки тронула ее сердце, и женщина колебалась между жалостью и страхом перед нелепой и, может быть, неприличной сценой.
Она отошла от окна, словно намереваясь избежать разговора.
Но, угадав это движение, причину которого она сразу же поняла, Мариетта испустила крик нестерпимой боли, такой глубокой муки, что взволнованная дама остановилась и с удивлением посмотрела на эту молодую крестьянку, устремившую на нее свои голубые глаза, полные слез и надежды, глаза, в которых можно было прочесть страх перед отказом вместе с благодарностью, предваряющей благодеяние.
И тут в душе незнакомки жалость одержала верх над страхом.
— Поднимайтесь, дитя мое, — предложила дама Мариетте, — и скажите мне, чем я могу вам помочь.
Затем она добавила с очаровательной улыбкой, которой женщины сопровождают свои добрые дела:
— И, если в моей власти сделать то, чего вы желаете, я от всей души постараюсь вам помочь.
Мариетте не требовалось ничего большее и, задыхаясь от радости, она бросилась вверх по лестнице.

IX
ЖЕНА ГЛАВНОГО ХИРУРГА

Дама ждала Мариетту у открытой двери своей квартиры.
Она взяла девушку за обе руки и повела ее в комнату:
— Проходите же, бедное дитя, и расскажите мне о причине такого глубокого отчаяния.
Она усадила девушку на стул.
Мариетта повиновалась, но не стала сразу говорить, а взглядом указала даме на офицера, сидевшего в этой же комнате перед бюро и что-то писавшего: воротник офицера, расшитый золотом, наподобие генеральского, внушал Мариетте сильную робость.
Дама поняла это с безошибочностью женской интуиции.
— О, пусть вас не тревожит этот занятый своим делом господин! — успокоила она гостью. — Он весь в работе, и мы его интересуем меньше всего на свете.
— Так вы позволите рассказать вам обо всем, сударыня?
— Прошу вас об этом, дорогое мое дитя.
В голосе женщины чувствовался благожелательный интерес и деликатное сочувствие, так что девушка больше не колебалась.
— Что же, сударыня, расскажу вам всю мою историю, — начала Мариетта. — Мы бедные крестьяне из деревеньки Арамон, находящейся на противоположном конце департамента, в четырнадцати-пятнадцати льё отсюда; мы, то есть моя матушка, я и мой младший брат, папаша Каде, Мадлен и Консьянс, живем в двух хижинах, стоящих напротив друг друга; мы никогда не разлучались и ни на одно мгновение не теряли из виду друг друга, нас всех объединяла взаимная любовь, словно мы составляли одну семью; вот только Консьянса я, пожалуй, любила сильнее, чем брата… Но начался рекрутский набор, и у нас забрали Консьянса; мы расстались, а вернее, он нас покинул… Мы получили от него несколько писем, сначала преисполненных надежды, что поддерживало нас на пути смирения. И вот пришло последнее письмо… О сударыня!.. В этом последнем письме Консьянс сообщал матери, что у него неладно с глазами и ему угрожает потеря зрения; но в этом письме было запечатано еще одно, предназначенное мне, где он сказал мне всю правду: он ослеп навсегда… О сударыня, сударыня!.. Узнав эту новость, я едва не умерла… Я упала в обморок и рухнула на дороге под деревьями, уже не видя ни света, ни солнца, ничего… К счастью, Господь меня не оставил, Господь сжалился надо мной, он вернул меня к жизни и, вернув меня к жизни, внушил мысль пойти повидать Консьянса… поухаживать за бедняжкой, который до сих пор жил вместе с двумя матерями и подругой, а теперь не имеет рядом ни одной родной души… Тогда мы продали теленка, и на вырученные деньги я отправилась в путь, рассчитывая дойти до Лана пешком за три дня; но повстречавшиеся в пути добрые люди посочувствовали мне и взяли меня с собой, и таким образом то в повозке, то на ослице я добралась до Лана всего за день, не израсходовав ни единого су. Сегодня утром я хотела войти в лазарет, но мне сказали, что туда без разрешения никто не войдет, особенно к слепым. К кому обратиться? Я никого не знаю, а вас я еще не видела. Я молила моего земляка, гусара Бастьена, который, наверное, сегодня будет драться из-за меня на дуэли, а это приводит меня в еще большее отчаяние! Бастьен стал на посту вместо одного из своих товарищей и позволил мне пройти, не имея на то разрешения; по его словам, за меня, его подругу, он готов рискнуть двумя сутками заточения на гауптвахте. И я вошла, сударыня, в лазарет и проскользнула в палату слепых… Вы когда-нибудь заходили туда? О, как там уныло! Я увидела Консьянса; рядом с ним я была очень счастлива и вместе с тем очень несчастна… Вдруг явился главный фельдшер и хотел силой заставить меня выйти, а так как я противилась, он оскорблял меня и чуть ли не бил…
Человек в мундире с шитым золотом воротником невольно вздрогнул.
— Ох! — воскликнула Мариетта, сообразив, что не желая того, выдала фельдшера. — Но его вины тут нет, он был вынужден действовать именно таким образом согласно приказу, так что я его прощаю… О, вполне искренне, да, от всей души… особенно, когда я встретила вас… И тогда я выбежала как безумная, пообещав Консьянсу найти того, кто поможет нам быть вместе, кто отныне не позволит разлучать нас… Выйдя во двор, я устремила руки и глаза к небу и увидела вас, сударыня… и не знаю почему, мне показалось, что это именно вы станете тем ангелом-хранителем, которого я искала… Вот почему я пришла! Вот почему я у ваших ног!
И Мариетта действительно упала на колени перед отзывчивой хозяйкой дома, по лицу которой, пока девушка говорила, тихо катились слезы. Мариетта с таким религиозным пылом целовала ее колени, словно перед ней была Мадонна.
Однако в ответ дама не промолвила ни слова. Только ее вопрошающий взгляд обратился к сидевшему за бюро офицеру; тот обернулся и, встретив этот взгляд, чуть заметно кивнул в знак согласия.
Затем он заговорил с гостьей:
— Дитя мое, я не очень-то хорошо слышал начало вашей истории, ведь я был занят работой. Скажите, этого молодого человека, этого раненого, этого слепого… зовут Консьянс?
— Да, господин начальник, — сказала Мариетта, вставшая при первых же словах офицера.
— Это солдат-артиллерист, у которого глаза сожгло пламенем при взрыве зарядного ящика, не так ли?
— Да, сударь, все так и есть.
— И кем вам доводится этот солдат, мое прелестное дитя? Он ваш брат?
— Я уже об этом говорила сударыне, — ответила девушка, опустив голову.
— Но ведь я вам тоже сказал, что не расслышал.
Мариетта тихо подняла на собеседника свои чистые, прозрачные глаза.
— Нет, сударь, — сказала она, — я вовсе не сестра ему, но с самого детства мы жили рядом, чуть ли не под одной крышей. Моя мать вскормила своим молоком и меня и его; его родные — мои родные; наконец, с тех пор как мы узнали, что такое труд, радость или страдание, — страдание, радость и труд объединили нас, и настолько тесно, что я годами верила: Консьянс — мой брат.
— А теперь перестали в это верить?
— С тех пор как его постигло несчастье, сударь, я поняла, что вовсе не сестра ему.
Офицер тоже встал, вышел из-за бюро и направился к Мариетте.
Девушка заметно вздрогнула, но хозяйка взяла ее за руку, и Мариетта немного успокоилась.
— Бедное дитя! — вырвалось у дамы.
— Значит, вы его любите? — спросил офицер.
— О да, сударь! — взволнованно воскликнула Мариетта. — Люблю всей душой!
— Вот если бы вы были богаты…
Офицер оборвал начатую фразу и спросил:
— У вас есть какое-нибудь состояние?
— Сударь, у дедушки Консьянса есть земля, которую он сам обрабатывал с помощью быка и осла; но старика разбил паралич, и теперь он не может работать на земле. Кроме того, папаша Каде все еще не полностью расплатился за свои земельные наделы; возможно, он уже будет не в состоянии выплатить долг, потому что казаки разбили лагерь на наших полях и копыта их коней вытоптали все всходы; так что, боюсь, Консьянс окажется не богаче меня…
— Но, дорогое мое дитя, если он не более богат, чем вы, было бы неразумным выходить замуж на бедного слепого.
— Что, что, сударь? — переспросила девушка, плохо поняв услышанное.
— Я говорю, не следует так уж сильно убиваться из-за беды, случившейся с Консьянсом, вам надо полюбить другого.
Мариетта задрожала всем телом.
— Как, сударь! — воскликнула она. — Чтобы я забыла Консьянса, моего дорогого друга, только потому, что он уже не может сам себя обслуживать и ходить без поводыря?! Да неужели же я перестану любить моего брата, моего жениха, потому что он несчастен?! О сударь, не говорите мне ничего подобного, ведь ваши слова рассекают мне сердце словно острый нож и всю меня обдают холодом!
И девушка попятилась; казалось, она вот-вот упадет, как будто и в самом деле в сердце ее вонзили острый нож.
Дама вскочила и подхватила девушку на руки, не дав ей упасть.
— О друг мой, друг мой, — прошептала она, — вы причинили боль бедному ребенку.
— Но не по злому умыслу, — откликнулся офицер, — и я сейчас же дам тому доказательство.
Затем, повернувшись к Мариетте, он сказал ей:
— Красавица моя, так ты была бы рада, если бы твой друг мог вернуться вместе с тобой в вашу деревню?
Девушка непонимающе посмотрела на офицера как человек, не расслышавший сказанного.
— Простите, сударь, — произнесла она.
— Я спрашиваю, дитя мое: ты была бы рада вернуться в деревню вместе со своим другом?
Мариетта вскрикнула, и в ее крике неописуемо слились радость, удивление, боязнь поверить удаче; все эти чувства тенями проскользнули по ее лицу, а огромные голубые глаза девушки, прозрачные, словно небесная лазурь, неотрывно глядели на офицера, как будто призывая его говорить еще и еще.
— Рада?.. Счастлива?.. — бормотала Мариетта. — О сударь, от такого вопроса я могу лишиться чувств. Умоляю вас, сударь, не обманывайте меня… после всего, что я вытерпела, это значило бы убить меня! Неужели такое счастье возможно? Неужели оно возможно? Так я могу надеяться?
И она умоляюще протянула руки к офицеру.
— Надеяться надо всегда, дитя мое, — сказал он. — Только если людям, давшим вам надежду, не удастся ее осуществить, не следует на них сердиться за это.
— О, значит, вы попытаетесь? — обрадовалась девушка.
Офицер, улыбаясь, кивнул в знак согласия.
— Я постараюсь уладить все как можно лучше, — пообещал он.
— О сударыня, — обратилась Мариетта к хозяйке дома, — как же мне выразить господину вашему мужу всю мою признательность?
— Поцелуйте меня, дитя мое, — ответила дама.
— Ах, мне следовало бы целовать ваши ноги.
Дама обняла гостью и приблизила ее лоб к своим губам.
Что касается офицера — а это был не кто иной, как главный хирург, — то он опоясал себя ремнем со шпагой, лежавшей на стуле, взял шляпу, попрощался с женой, улыбнулся Мариетте и вышел.
У девушки уже не хватило сил поблагодарить хирурга: с ее уст сорвалось несколько невразумительных слов вдогонку ее покровителю, быстро спускавшемуся по лестнице.
— А теперь, — сказала дама, оставшись наедине с гостьей, — теперь, когда вы немного успокоились, вернемся к земным заботам. Скоро уже полдень, а я уверена, что вы еще не съели ни крошки.
— Это правда, сударыня, — подтвердила Мариетта. — Я только выпила утром несколько капель вина за здоровье Консьянса.
— Но ведь вы ничего не ели?
— О, разве я могла есть, сударыня? Это было невозможно, у меня камень лежал на сердце.
— Ну а теперь, когда надежда снимет тяжесть с вашего сердца, можно и позавтракать.
— О Боже мой, сударыня!.. — только и вымолвила Мариетта, смущенная такой добротой.
— Кто знает, если вам вернут Консьянса…
— И что тогда, сударыня?
— Тогда, вероятно, вы с ним уедете…
— О, не теряя ни минуты!
— В таком случае вы прекрасно понимаете, что для предстоящего путешествия вам надо подкрепиться.
Она позвонила; появилась служанка.
— Приготовьте завтрак для мадемуазель, — велела ей дама. — Особенно хороший бульон, в нем она больше всего нуждается.
— Ах, сударыня, только Господь может вознаградить вас за такую доброту, — поблагодарила девушка.
— Надеюсь, он вознаградит меня тем, что даст вам счастье, — откликнулась дама.
Сердце Мариетты преисполнилось признательности, но она не знала, как ей еще ее выразить; она едва могла говорить и только поочередно то сжимала, то целовала руки своей благодетельницы.
Через пять минут служанка объявила, что завтрак подан.
Жена хирурга взяла Мариетту под руку и повела в столовую комнату.
Девушка вначале немного стеснялась, но вскоре осмелела. Ее натура, казалось бы, хрупкая, а по сути, здоровая и мужественная, нуждалась в человеческой поддержке; впрочем, добрая и очаровательная хозяйка сидела рядом, ухаживала за ней и заставляла ее есть.
К концу завтрака на лестнице послышался шум: похоже, по ней поднимались несколько человек.
Мариетта, тревожно прислушивавшаяся к каждому звуку, расслышала среди прочих чьи-то спотыкающиеся шаги.
— О Боже мой! — прошептала она.
И, охваченная дрожью предчувствия, повернулась к двери.
Дверь открылась, и, подталкиваемый главным хирургом, на пороге появился Консьянс с мешком за спиной и палкой в руке.
— Мариетта! Мариетта! — позвал он. — Ты здесь, не так ли? Так знай, Мариетта, я уволен со службы и у меня уже есть подорожная! Я больше не солдат, и мне разрешено вернуться с тобой в Арамон.
— Это правда, это правда, сударь? — спросила девушка, еще не смея верить словам своего друга.
— Но я же говорю тебе! — воскликнул Консьянс. — Наш добрый главный хирург — вот кто все это сделал!
И слепой юноша вошел в комнату, вытянув руки перед собой, чтобы найти Мариетту.
И только чувство благодарности помешало девушке пойти ему навстречу; она повернулась к жене главного хирурга и упала перед ней на колени.
— О сударыня! О моя благодетельница! — вскричала она. — Уж если вам не будет даровано вечное спасение, если не для вас откроются двери рая, то кто же тогда достоин Божьей благодати?
И, теряя силы, обняв даму, чтобы только не упасть и не разбиться, она все же смогла прошептать слова благодарности:
— Спасибо, спасибо! Сердце мое разрывается… я умираю от радости… Спасибо!..

X
ПАЛОМНИЧЕСТВО

Мариетта сказала правду: Господь даровал ей такое огромное бремя радости, какое она едва могла вынести; руки ее разжались, глаза угасли; она тяжело вздохнула и упала в обморок.
Но обмороки, вызванные переизбытком счастья, и непродолжительны и неопасны. Мариетта вскоре пришла в себя, оказавшись в объятиях Консьянса.
В этой встрече двух влюбленных, до сих пор считавших себя навсегда разлученными, был мгновенный взлет чистой радости, разделенной ее свидетелями, которые, впрочем, деятельно способствовали этой встрече.
Придя в себя и еще раз от всего сердца поблагодарив великодушного главного хирурга и его супругу, Мариетта испытывала только одно желание — уйти подальше и как можно быстрее от того места, где ей довелось так страдать.
Желание это было таким естественным, что оно было понято без всяких объяснений. Главный хирург порекомендовал больному промывать глаза смягчающими жидкостями, если они ему будут доступны, а за неимением лучшего — просто холодной водой.
Особенно важно, чтобы глаза всегда оставались закрытыми, если не повязкой, совсем не пропускающей света, то хотя бы зеленой вуалью.
Что касается дальнейшего лечения, им предстоит заниматься местному медику.
Главный хирург выразил безоговорочное желание, чтобы Консьянс и Мариетта доехали до Виллер-Котре в карете, идущей из Парижа и делающей остановку в Лане, но молодые люди заявили, что предпочитают идти пешком и одни: если раньше их разделяло пространство, то теперь их стесняло бы присутствие посторонних.
Главный хирург и его супруга пожелали проводить влюбленных до входной двери, у которой их ждал Бастьен.
Увидев главного хирурга и его жену, гусар понял все, что произошло, и шумно порадовался за друзей. Мариетту же тревожила ссора, затеянная Бастьеном из-за нее, ссора, вслед за которой в пять вечера состоится дуэль.
Но гусар успокоил девушку: он подготовил такой безошибочный удар, который основательно попортит физиономию кирасира.
Мариетта не могла не разделить уверенности Бастьена в его победе и потому прощалась с ним уже без прежней тревоги за судьбу земляка.
Бастьену очень хотелось проводить друзей до самого выхода из города, но, поскольку, по его предположению, они собирались выйти из Лана через Суасонские ворота, а ему предстояло уладить дело у Сен-Кантенских ворот, то есть в прямо противоположной стороне, он не стал на этом настаивать.
Так что он обнял друзей и покинул их, пообещав как можно скорее встретиться с ними в Арамоне.
Мариетта отправилась в путь, ведя за руку любимого, но на первом же углу она остановилась.
— Консьянс, — спросила она у друга, — ты захотел вернуться пешком в деревню; есть ли у тебя на это еще какая-нибудь причина кроме той, что мы высказали господину хирургу?
— А у тебя, Мариетта? — вопросом на вопрос ответил юноша, поняв, что в это мгновение его сердце встретилось с сердцем подруги.
— Я, друг мой, — откликнулась девушка, — думаю о том, что дала обет…
— … пойти к Богоматери Льесской, не правда ли?
— Совершенно верно. И поскольку в своем предпоследнем письме, дорогой Консьянс, отосланном из Шалона, ты высказал желание, совпадающее с моим обетом, я решила спросить, не согласишься ли ты исполнить его вместе со мной.
— Удивительно, — сказал Консьянс, — я как раз собирался тебя спросить об этом.
— Итак, мой друг, — промолвила Мариетта, — ты сам видишь, наши сердца пребывают в согласии, как это было всегда и как это будет всегда… Идем же к Богоматери Льесской!
Оставалось только узнать, где находится эта церковь и по какой дороге лучше туда добраться.
Первый же прохожий все им объяснил, и они пустились в путь к чудотворной часовне.
Для начала потребовалось пересечь почти весь город.
Эта пара привлекала взоры множества горожан: они выходили на порог посмотреть на красивую молодую крестьянку в праздничном наряде, ведущую за руку слепого солдата; впрочем, Лан — город небольшой, и история преданности Мариетты не сходила с уст его жителей. Так что каждого из них волновала эта картина: Консьянс, шагающий рядом с юной девушкой, его шинель в скатку на спине, его зеленая повязка на глазах, а сильнее всего поражали людей гордость и радость, торжествующе сиявшие на лице Мариетты и придававшие ее фигуре, ее походке что-то удивительно благородное и восхитительно-прекрасное.
Эта картина была бы не столь впечатляющей, если бы скромный пес Бернар не разделял триумфа своих хозяев.
Что касается Мариетты, то она была настолько горда этим триумфом, что шла с высоко поднятой головой и сияющим лицом, шла, ускоряя шаг, но не опуская глаз перед взглядами, до неприличия навязчиво сопровождавшими ее на всем пути.
Дело было еще в том, что Мариетта рвалась поскорее из города. Победу, ею одержанную, обсуждали столь горячо, что ее это изумляло и почти ставило в тупик. Поэтому она с трудом верила в свою удачу и боялась в любую минуту оказаться жертвой какого-нибудь нового поворота судьбы, так что смертельный холодок пробегал по жилам ее при мысли, что какое-то неожиданное обстоятельство по капризу случая или по прихоти людей могло отнять у нее этого бедного друга, которого она только что отвоевала благодаря своему упорству, слезам и любви.
Дойдя до городских ворот, миновав и предместье, увидев перед собой длинный ряд деревьев, тянущийся вдоль дороги, широкую равнину, далекий горизонт, она, наконец, впервые вздохнула свободно, полной грудью.
И только теперь у нее вырвался крик радости — радости искренней и светлой, только теперь она почувствовала себя действительно спасенной.
— Ах! — вымолвила она, обратив глаза к небу и осеняя себя крестным знамением. — Ах, Консьянс, теперь мы свободны… и больше ничто не стоит между нами и Господним оком!
Консьянса не требовалось побуждать к радости. Оставаясь в городе, он, если не видел, то, по крайней мере, угадывал вокруг себя весь этот мир любопытствующих и назойливых людей. Оказавшись за городом, он вслед за Мариеттой почувствовал себя свободным, умиротворенным и счастливым, настолько счастливым, насколько может им быть бедное слепое существо, прижимающее к сердцу свою возлюбленную, но приговоренное видеть ее отныне только лишь глазами памяти.
И почти так же четко, как зрячим, представали перед внутренним взором Консьянса зеленеющие и цветущие равнины, великолепные густолиственные леса, наполненные птичьим щебетом, прекрасное майское небо, совершенно лазурное, с редким белым облачком, плывущим в бескрайних просторах так медленно, что казалось похожим на молочное пятно, стынущее на голубой небесной тверди.
Как бы дружно и быстро ни шли паломники, они смогли в этот день одолеть только пять льё, ведь они вышли из Лана после трех часов пополудни. Так что заночевать им пришлось в Гизи, в гостинице, где обычно останавливались паломники.
Здесь Мариетта начала входить в свою почти материнскую роль. Она следила за тем, чтобы Консьянс ни в чем не нуждался; она сама промыла водой, набранной из родника, его потускневшие, утратившие прозрачность глаза: внешняя пленка роговицы, пострадавшая от воздействия пламени, начала отслаиваться. Обед двух паломников, каким бы скромным он ни был, намного превосходил и по вкусу, и по обилию обеды, которыми бедного слепого два месяца потчевали в лазарете. После трапезы Мариетта проводила Консьянса в его комнату и с легким сердцем ушла в свою.
И все же это означало на какое-то время покинуть любимого! Но в глубине души она знала, что это отсутствие — не надолго, что никакая сила уже их не разлучит и что на рассвете она найдет Консьянса там, где оставила его накануне вечером.
И правда, на следующий день, как только лучи солнца, восходящего в утреннем тумане, но уже яркие и теплые, проникли сквозь узкие окна гостиницы, как только радостно защебетали птицы в саду, перелетая с ветки на ветку и чистя свои перышки, Мариетта негромко постучала в дверь Консьянса: тот был уже одет и готов идти дальше.
Дюжина других паломников, проведших ночь в той же гостинице, а теперь намеревавшихся тронуться в путь, собрались во дворе.
Среди них были несчастные, совершавшие паломничество в надежде благодаря божественному вмешательству исцелиться от неизлечимых болезней, бороться с которыми медики сочли делом совершенно безнадежным. Были и такие, что отправились в путь из искренней преданности своим близким, религиозные полномочные представители какого-нибудь несчастного калеки, которого само его увечье приговорило к неподвижности. Каждый из этих паломников, действовавший ради себя самого или ради ближнего, из себялюбия или из преданности, казалось, прежде всего испытывал потребность рассказать о своей беде или поведать о своей болезни соседу и, поскольку в нашем печальном мире сомнительно все, подкрепить свою шаткую веру верой более крепкой, чем его собственная.
Через четверть часа пути Консьянс и Мариетта знали обо всех горестях и надеждах своих спутников. Чтобы не выказать пренебрежения ко взаимному доверию несчастных в их горестях, им пришлось тоже рассказать свою историю. Таким образом, паломники узнали не только о слепоте Консьянса, но и об обстоятельствах, ее причинивших.
Пока Мариетта рассказывала об этом, Консьянс слушал и улыбался: он был счастлив, чувствуя, как обволакивает его лаской мягкий голос девушки. Ее повесть вызвала у всех симпатии к молодой паре, выразившиеся в искренних словах утешения и надежды.
Каждый из паломников в свою очередь мог рассказать какую-нибудь свою историю о слепом. Они все были знакомы со слепыми, исцеленными благодаря чудотворному вмешательству Богоматери Льесской. Некоторые из числа исцеленных Пресвятой Девой были даже слепорожденными; казалось, у того, кто ослеп из-за несчастного случая, надежд вновь обрести зрение значительно больше.
Впрочем, эта надежда действительно увеличивалась горячей верой двух прекрасных молодых людей, совершающих благочестивое паломничество.
Тем временем они приближались к своей цели. Добравшись до вершины какого-то холма, они неожиданно на краю небольшой рощи увидели деревню Льес и среди ее домишек — колокольню чудотворной церкви.
Паломники тотчас упали на колени, и один из них затянул духовную песнь, которую все подхватили — кто мысленно, кто в голос.
Закончив песнь, паломники перекрестились, поднялись, и небольшая их группка ускорила шаг, чтобы побыстрее достичь цели путешествия: при виде святого оазиса они забыли об усталости не только этого дня, но и всех предыдущих.
С глубоким волнением молодые люди вошли в церковь, наполненную запахом ладана и озаренную сиянием свечей. Всюду на стенах висели ex-voto благодарных паломников, а главный алтарь окружили коленопреклоненные молящиеся, перед которыми в нише стояла, держа сына на руках, Пресвятая Мадонна, глубокочтимая Богоматерь Льесская.
Консьянс и Мариетта стали на колени как можно ближе к алтарю, испытывая каждый одно желание — погрузиться в молчаливую сокровенную молитву, которая, разделяя их по видимости, соединяла их по сути, ведь каждый из них, молясь за дорогого человека, чувствовал, как воспламеняет его душа друга, казавшаяся более самоотверженной, более пылкой, более отзывчивой, чем его собственная.
Быть может, Спаситель с небесной высоты видел эти два юных сердца, раскрывшихся у ног его Матери, и благосклонной улыбкой приветствовал такое излияние чувств.
Когда обе молитвы завершились, и завершились почти одновременно, руки влюбленных встретились и снова пожали одна другую: любовь Консьянса и Мариетты была настолько целомудренна, что каждый из них с полной убежденностью видел в этой любви продолжение их молитвы.
Консьянс боялся, что его слова могут опечалить подругу, а потому стиснул ее ладонь и ласково ей улыбнулся прежде чем сказать:
— А теперь, Мариетта, теперь, когда мне надо усвоить привычку видеть все твоими глазами, расскажи мне, какова Пресвятая Дева, у чьих ног мы преклонили колени, расскажи, чтобы я мог увидеть ее во всем великолепии и блеске, подобно звезде в ночи, сгустившейся вокруг меня.
— О! — чуть слышно в почтительном страхе откликнулась Мариетта. — Она так прекрасна! Она так сияет, что я едва осмеливаюсь глядеть на нее!.. Она возвышается над алтарем, украшенным тончайшими кружевами, в красивой мраморной нише; на ней бриллиантовый венец, большое жемчужное ожерелье и золотое платье с серебряными лилиями и розами, такими свежими, что кажутся живыми; на руках у нее, увешанных золотыми браслетами, — божественный младенец; на нем одеяние такое же, как у его матери, и он улыбается, простирая к нам руки. Все это озарено таким великим множеством свечей, что я не хочу даже пытаться сосчитать их… О, если бы ты мог видеть… если бы ты мог видеть, мой бедный Консьянс!
Консьянс на мгновение смежил веки, скрестил руки на груди и, представив себе все рассказанное Мариеттой чем-то вроде снопа лучей, с улыбкой сказал подруге:
— Спасибо! Я вижу все это глазами души!
— Пресвятая Богоматерь Льесская, — шептала Мариетта, — сделай так, чтобы мой возлюбленный Консьянс, преклонивший перед тобою колена, человек, ради которого я готова пожертвовать жизнью, смог бы, после того как он увидел тебя глазами души, в один прекрасный день снова увидеть тебя воочию!
И, словно повинуясь неожиданному наитию, она встала, подошла к одной из двух чаш с освященной водой, находившихся у каждой стороны алтаря, опустила туда уголок своего платка и вернулась, чтобы смочить святой водой сухие веки Консьянса.
— О Боже мой, Мариетта! — воскликнул слепой, догадавшись о действиях девушки. — Уж не совершаешь ли ты святотатство?
— Друг мой, — ответила Мариетта, — суть святотатства — в намерении, и Господь, видевший мое, сам будет его судить.
— О Мариетта, Мариетта! — прошептал Консьянс. — Наверное, ты права: ведь мне кажется, эта вода свежее воды из самого чистого источника… О Мариетта, я думаю, она послужит мне во благо!
Мариетта подняла к небу и руки, и глаза с непередаваемым выражением веры, радости и любви.
— Да будет так! — прошептала она.

XI
СНОВИДЕНИЕ КОНСЬЯНСА

Было два часа пополудни. Хотя это были первые дни мая, стоял зной, по силе превышающий жару самых солнечных летних дней. Так бывает порою в разгаре весны. Утром над землею поднялся легкий туман, чтобы превратиться затем в пылающие облака. Ветерок совсем не колыхал ветвей; птицы в кустах примолкли; только ящерицы, эти радостные огнепоклонницы, которые никогда не могли насытиться вдоволь солнечными лучами, быстро и порывисто проскальзывали в траве, а пчелы, запасливые труженицы, с озабоченным гудением бороздили воздух, неся в свои ульи или дупла деревьев урожай меда и воска, которые человек научился присваивать на пользу себе.
Кроме этих шумов, впрочем даже не шумов, а скорее дрожания воздуха, все голоса природы хранили молчание. Повсюду, насколько хватало взгляда, не видно было ни единой живой души: весь Божий мир, давным-давно отвыкший от жары, казалось, погрузился в блаженный сон.
В сотне шагов от пруда Сальмуси, на опушке небольшого леса, носящего такое же название, спал Консьянс, положив голову на сумку; ветви дуба образовали над его головой лиственный свод. Рядом, стоя на коленях, не сводя с него полного любви взгляда, Мариетта с помощью вересковой ветки с розовыми цветами отгоняла мух, назойливо и неустанно стремившихся отдохнуть на лице юноши.
Вокруг него замерло всякое дуновение, но при легком ветерке, сотворенном Мариеттой при помощи цветущей ветки, лазурная горечавка наклоняла свои чашечки, а полевой вьюнок дрожал, покачивая множество своих колокольчиков.
Было это на следующий день после того, как юная пара сделала остановку и сотворила молитвы в церкви Богоматери Льесской.
Выполнив обет, они возвратились в гостиницу для паломников, бедную гостиницу, привыкшую видеть бедных постояльцев, ведь по большей части вовсе не у богатых людей бывает достаточно веры, чтобы решиться на паломничество, и достаточно мужества, чтобы совершить его пешком.
Благочестивые девушка и юноша возвратились, принеся с собой красивые золотистые и серебристые букеты, которые паломники покупают у входа в церковь, с тем чтобы, вернувшись домой, украсить этими букетами свои очаги и изголовья кроватей и тем самым оставить детям и внукам свидетельство своего святого паломничества.
На следующий день Консьянс и Мариетта пошли к мессе, а потому в путь они отправились только в девять утра.
Им посоветовали свернуть с большой дороги и пойти по прелестной тенистой тропе, выиграв тем самым два льё. Последовав этому совету, молодые люди к полудню пришли на опушку леса Сальмуси и там остановились отдохнуть. Консьянс, еще слабый от пребывания в лазарете, все еще утомленный волнениями двух предыдущих дней, вскоре незаметно для себя самого перестал поддерживать разговор с Мариеттой и тихо погрузился в сон.
Он спал уже два часа, и девушке не хотелось его будить.
Однако ее не покидала мысль о пути, оставшемся до деревни Прель, где им предстояло заночевать. Поэтому Мариетту начинал беспокоить затянувшийся сон Консьянса.
Внимательную девушку тревожило и другое: солнце двигалось по небосводу (в понимании Мариетты вращалось Солнце, а не Земля) и его палящие лучи могли вот-вот упасть на глаза уснувшего солдата.
Тогда, положив веточку вереска рядом с Консьянсом, Мариетта ушла в лес, срезала две березовых ветви, вернулась, воткнула их в землю так, чтобы они оказались над головой юноши, покрыла их передником и таким образом соорудила своего рода навес, тень которого падала на лицо спящего.
Затем она взяла веточку вереска и снова села рядом со своим другом так, чтобы навес защищал от солнечных лучей и ее.
Еще более получаса она стерегла сон Консьянса, слушая его дыхание и, можно сказать, считая удары его сердца.
Бернар, улегшийся у ног хозяина, время от времени приоткрывал глаза, подымал голову, посматривал на Консьянса и, убедившись, что тот все еще спит, вытягивал шею на траве и тоже погружался в дремоту.
Однако Мариетта, не сводившая взгляда с любимого лица, заметила на нем легкие нервные подергивания и все более частое дыхание; она догадалась, что Консьянсу снилось что-то мучительное. Девушка уже собралась было его разбудить, когда он неожиданно открыл свои незрячие глаза, порывисто протянул руки вперед и воскликнул:
— Мариетта! Ты где, Мариетта?
Девушка взяла обе его ладони в свои.
— Ах! — облегченно вздохнул Консьянс.
И он снова безвольно опустил голову на сумку.
— О Боже мой, Боже мой! Что с тобою, мой друг? — испуганно спросила девушка.
И она подложила ладони под шею юноши, с тем чтобы приподнять его.
— Ничего, ничего, — пробормотал Консьянс.
— Но ты весь дрожишь… ты побледнел… тебе плохо!
— Мне приснился страшный сон, — сказал юноша. — Во сне я видел, что ты уходишь от меня, а проснувшись — странное дело, проснувшись во сне! — я ищу тебя и не нахожу!
Затем, уронив на ладони лицо, он прошептал:
— Боже мой! Боже мой! Не знаю, страдал ли я когда-нибудь так сильно!
— Несчастный безумец! — воскликнула Мариетта. — И как только могли прийти тебе в голову подобные мысли?!
Как ты мог заподозрить, что я могу тебя бросить, даже во сне… несчастный безумец, а вернее, злой и неблагодарный безумец!
Однако ласково и шутливо она добавила:
— Господь накажет тебя, Консьянс, если ты будешь так думать обо мне!
— Мариетта, — серьезно ответил юноша, — сновидения ниспосылаются Богом, и если они не являются предсказанием, то порой бывают советом.
— Советом… Что ты этим хочешь сказать, Консьянс?
— Ничего, дорогая добрая Мариетта, — печально ответил слепой, — я спорю сам с собою, как это со мной иногда случается. Помоги-ка мне подняться, Мариетта; должно быть, уже поздно. Я, правда, не знаю, как это я позволил себе погрузиться в такой тяжелый сон.
И со вздохом он досказал:
— Но, видно, на то была Божья воля.
Мариетта удивленно посмотрела на него.
— Но, Господи Боже, Консьянс, — спросила она с беспокойством, — что это такое ты бормочешь? Надо же, чтобы сон подействовал на тебя так угнетающе! Тебе приснилось, что я тебя покидаю, Консьянс? Пусть так, но ты ведь знаешь, что сон надо толковать в противоположном смысле, чтобы узнать правду. Значит, это доказательство тому, что я связана с тобою на всю жизнь.
Консьянс стал искать руки Мариетты.
Он их тотчас нашел, так как девушка сама укрыла его ладони в своих.
Затем, сильно стиснув руки любимой, юноша устремил на девушку свои померкшие глаза, как будто желая открыть ей мучительную тайну, камнем лежавшую на его сердце. Но неожиданно мускулы его расслабились, он покачал головой и произнес надтреснутым голосом:
— Мариетта, подай-ка мне мою сумку и тронемся в путь.
— Хорошо, пойдем, — согласилась девушка, — но что касается сумки, то понесу ее я.
— Ты, женщина, будешь нести тяжесть?! Нет, это невозможно!
— Хватит, Консьянс, ты прекрасно знаешь, что я сильная; впрочем, когда я устану, то переложу сумку на спину Бернара; он большой и крепкий, так что, думаю, потащит ее запросто, — засмеялась она в надежде, что, услышав ее смех, Консьянс невольно улыбнется.
Но, наоборот, попытки девушки развлечь и утешить возлюбленного привели только к тому, что на лицо слепого легла новая тень печали.
— Что ж, неси, — сказал он. — Веди меня по середине дороги, Мариетта! Дай мне мою палку — и в путь!
Мариетта так и поступила: повела его по середине дороги, вручив слепому палку и сама взяла его под руку.
— Послушай, Консьянс, — обратилась к нему девушка, — если я буду идти слишком быстро, останови меня — я приноровлюсь к твоему шагу; однако, признаюсь тебе, Консьянс, — продолжала она, увидев, как печально ее спутник опустил голову на грудь, — мне хотелось бы, чтобы у нас были не только ноги, но и крылья, как у этих ласточек, способных так быстро парить и прилетающих к нам, как говорят, из очень далеких краев… О, если бы нам в одно мгновение оказаться дома!
Консьянс вздохнул.
— Но, будь спокоен, — продолжала Мариетта с притворным оживлением, надеясь заразить им друга, — у нас нет крыльев, зато есть воля и мужество; с нашей доброй волей и настоящим мужеством мы доберемся в Арамон завтра вечером или самое позднее послезавтра утром. О, подумай о нашем возвращении, Консьянс, подумай о радости твоей матери и моей тоже, об успокоенном сердце папаши Каде, о веселых криках маленького Пьера… О, каким будет счастьем для моей матушки Мадлен обнять тебя, ты понимаешь, Консьянс? Она ведь думает, что ты лежишь на жестком одре в жалком лазарете, среди четырех мрачных стен; ей и в голову не приходит, что ты выспался под необъятным голубым небом, распростершись на вереске и тимьяне, совершенно свободный, как этот жаворонок, распевающий, взмывая в небо… Ты слышишь, ты слышишь жаворонка, Консьянс?.. О, если бы ты знал, как высоко он поднялся, до самого неба, так что я едва его вижу.
— Да, я слышу, — откликнулся юноша, — но, увы, я его не вижу, Мариетта… я его больше не увижу, Мариетта… Мариетта, я слепой!
— Что же, мой друг, разве я не вижу за тебя и для тебя? Разве я здесь не для того, чтобы вести тебя и направлять, рассказывать о форме и цвете вещей?! Разве вчера ты не видел благую Пресвятую Деву, когда я тебе ее показала? Да, Консьянс, я всегда буду перед тобой, рядом с тобой или сзади тебя… Разве не мягкосердечна беда, непрестанно твердящая нам: "Консьянса нельзя разлучать с Мариеттой; Мариетту нельзя разлучать с Консьянсом".
— Да, я знаю, Мариетта, — ответил слепой, — да, есть в этих словах высшая милосердная любовь; да, я вижу твоими глазами лучше, чем собственными пальцами; да, слыша твой голос, я дрожу от волнения; да, слушая твои описания, я вижу… Вот и в эту минуту, когда ты идешь впереди меня, а я следую за тобой, мне кажется, что небесный свет проникает в мои угасшие глаза; я испытываю то, что испытывал бы человек, следуя с закрытыми глазами за ангелом света. Бывают мгновения, Мариетта, когда я верю, что Господь возвратит мне зрение ради того, чтобы показать мне тебя в этом мире такой, какой он явит мне тебя в мире ином, где ты примешь вечное блаженство как награду, которую ты вполне заслужила… Но…
Тут Консьянс вздохнул и растерянно покачал головой.
— Но что?.. — спросила девушка, остановившись.
Слепой догадался, что она остановилась; он протянул левую руку и просунул ее под правую руку Мариетты.
— Но, — повторил он, — дорогая моя, моя горячо любимая Мариетта, этот мой сон заставляет меня поразмыслить.
— О чем ты говоришь, Консьянс?
— Я говорю, что Господь, воплотивший в тебе нечто нежное и вместе с тем ослепительное, естественно, включил преданность в число всех твоих добродетелей; эту преданность ты предлагаешь мне, Мариетта, я знаю, от всего сердца, от всей души; но, точно так же как ты не можешь не предложить мне свою преданность, я не могу не отказаться от этого дара.
— О Боже мой, Консьянс, — воскликнула девушка, — так ты меня больше не любишь?! Господи Иисусе, что же я сделала, чтобы услышать такое?!
И она устремила взгляд на друга, готовая вот-вот разрыдаться.
— Ты ничего не сделала, Мариетта, и я тебя больше чем люблю — я тебя обожаю, но своим обожанием, обожанием жалкого слепца, я не смогу отплатить тебе за твою преданность.
— Отплатить! — поразилась Мариетта. — О какой плате ты толкуешь?
Консьянс невесело улыбнулся.
— Дай мне договорить, Мариетта, — продолжал он, — и прошу, потолкуем спокойно… Ты молода, ты хороша собой, Мариетта; ты человек мужественного сердца и большой души; ты привыкла работать, и бездействие для тебя не отдых, а усталость. Так вот, пойми, я, несчастный слепой, я не могу забрать твою молодость, забрать твою красоту, забрать твою жизнь — и все это только потому, что ты любишь и жалеешь меня!.. Что с тобой будет, когда время сделает тебя старой, а я сделаю тебя нищей? Что с тобой будет, когда наши матери и дедушка уснут вечным сном под кладбищенской травой? Ты окажешься в забвении, в нищете и в печали — и почему же? Да только потому, что ты упорствовала в своей любви ко мне!
— О Боже всемогущий, — вскричала Мариетта, — ты его слышишь! Вот как он благодарит меня, злой человек!
— Успокойся, Мариетта. О, за то, что ты хотела сделать, я и в этом и в ином мире буду испытывать к тебе такое же чувство благодарности, как если бы ты осуществила задуманное; поскольку ты, бедное дитя, приносишь себя мне в жертву, я от этой жертвы отказываюсь… Если бы всеблагой Господь по милости своей не то чтобы полностью вернул мне зрение (подобная просьба означала бы злоупотреблять его добротой), а дал бы возможность хоть что-то видеть, чтобы понемногу работать, вести по борозде осла и быка папаши Каде или сходить в лес за хворостом; если бы я мог, работая вдвое больше обычного крестьянина, получить хоть половину его заработка; если бы я был уверен хотя бы в том, что смогу добывать тебе хлеб насущный, который мы просим у Всевышнего… о, я в это же мгновение упал бы перед тобой на колени и сказал: "Спасибо, спасибо, Мариетта, за то, что ты так прекрасна, так добра, так милосердна и при всем этом хочешь быть со мной! Но, увы, — продолжал Консьянс, покачав головой, — нет, нет, нет… этого не может быть!
— Во имя Неба, — взмолилась Мариетта, — замолчи же, замолчи! Неужели ты не видишь, что разбиваешь мне сердце, что я плачу горькими слезами, что я в отчаянии заламываю руки?
— Я больше не вижу ничего, — ответил Консьянс, — ничего, кроме ночи…
И закончил он так тихо, что только чуткий и сосредоточенно внимательный слух Мариетты смог уловить:
— Ничего, кроме смерти!
— Смерть! — вскричала, побледнев, Мариетта, — ты думаешь о смерти? Так вот почему ты хочешь отстранить меня от себя? Ты прав, ведь ты прекрасно знаешь: если я останусь рядом с тобой, я не позволю тебе умереть… Это не все, Консьянс: ты причиняешь мне такую боль, что я не в силах идти… Нет, дальше я не пойду. Нет, я не сделаю больше ни шага к Арамону, если мы здесь же не объяснимся. Давай, Консьянс, сядем сейчас на краю дороги: ноги у меня подкашиваются, и я уже не могу стоять.
Слепой не стал противиться, девушка подвела его к краю тропинки и усадила на траву.
— Теперь, — сказала она, — объяснись, друг мой, и выскажи без утайки все, что у тебя на душе.
— Вот что у меня на душе, Мариетта: я должен дать самому себе клятву, что ты больше не станешь губить твою прекрасную юность ради меня; что ты больше не станешь приносить мне в жертву свою жизнь, что будешь мне только сестрой! Мариетта, Мариетта, тебе всего девятнадцать… Поверь мне, есть еще чудесные праздники в Лонпре, в Тайфонтене и Вивьере, и славные парни охотно поведут тебя туда…
— А, так вот к чему ты клонишь, злой мальчишка! — рыдая, отозвалась девушка. — Так вот как ты благодаришь меня за мою доброту! Нет, я обманывалась в моей любви!.. Но, значит, ты даже не понимаешь, как ты меня мучаешь, как ты пытаешь меня беспощадней палача?! "Есть чудесные праздники… есть славные парни…" Боже мой, Боже мой, он сказал это! Он сказал, что есть еще для меня, для его бедной Мариетты, чудесные праздники и славные парни!.. Чем же я это заслужила? Боже мой, ответь мне, ведь только ты один это знаешь!
И на этот раз, если Консьянс и не мог видеть ее слез, то, во всяком случае, мог слышать ее рыдания.
— О Мариетта, Мариетта! — воскликнул слепой, взяв руку девушки. — Пойми же правильно мою мысль, прочти же в моем сердце… Будь у меня десять пар глаз, я ради тебя согласился бы, чтобы их сожгли одни за другими; я сделал бы это, чтобы заслужить право любить тебя и прежде всего иметь право помешать тебе любить другого… Но я слепой… я ослеп в результате несчастного случая — и на всю свою жизнь!.. Видишь ли, Мариетта, быть слепым — это такое страдание, какого не в состоянии понять ни один человек, имеющий пару глаз… Поэтому, сама видишь, Господь покарает меня, если я свяжу твою жизнь с подобным несчастьем!
— И тогда, — сказала Мариетта, несколько утешенная словами Консьянса, полными неподдельной любви и муки, — если бы я последовала твоему совету, если бы я пошла на чудесные праздники со славными парнями, ты забыл бы Мариетту так же, как Мариетта забыла бы тебя?
— Забыть тебя! — вырвалось у Консьянса. — Тебя, единственного человека, которого я вижу словно наяву?!.. Как бы я мог тебя забыть, я, тот, чья жизнь должна отныне пройти в мыслях и мечтах о тебе? И о чем бы я мечтал, о чем бы я думал, если не о тебе?!
— Таким образом, — спросила девушка, — если бы даже я перестала тебя любить, ты, ты любил бы меня всегда?
— О Мариетта!.. Я?.. Я?.. До самой смерти!
— Вот и хорошо, тогда все сказано!.. Так как я люблю тебя, а ты любишь меня, вопроса больше нет… Так же несомненно, как то, что есть на небе Бог, так же несомненно, как то, что он сотворил светящее нам солнце, Консьянс, в будущем году еще до праздника Святого Мартина я стану твоей женой… И если ты не захочешь взять меня замуж, если ты откажешься от меня, что ж, Консьянс, предупреждаю тебя: я стану сестрой милосердия в больнице Виллер-Котре и буду ухаживать за несчастными слепцами, которые для меня никто, потому что единственный слепой, в котором для меня вся жизнь, откажется от моих забот о нем!
— О! — вскричал Консьянс. — Так ты вышла бы за меня замуж, за меня, Мариетта?
— Да, я выйду замуж за человека, который сжег бы и десять пар своих глаз, если бы он их имел, чтобы завоевать право любить меня и прежде всего не дать любить меня никому другому.
— Мариетта, это прекрасно, это огромно, это возвышенно, то, что ты делаешь! Но…
— А теперь помолчи, — сказала Мариетта и прижала свою ладонь к губам любимого. — Не правда ли, только что я до конца выслушала тебя, ни в чем тебе не переча и ни разу тебя не прервав, хотя от каждого твоего слова у меня кровью истекало сердце? Что ж, теперь настал мой черед говорить и прошу меня не перебивать!
— Говори, Мариетта, говори; слышать твой голос так приятно. Начинай…
— Так вот, если бы Мариетта стала слепой, ты, Консьянс, бросил бы ее? Оттолкнул бы ты бедную девушку, бредущую наугад с руками, протянутыми к тебе? Скажи, ты поступил бы так? И если, пребывая в нищете, она упорствовала бы в своей любви к тебе, ты разбил бы ей сердце, уйдя с какой-нибудь красивой девушкой танцевать и веселиться на каком-нибудь чудесном празднике? Итак, Консьянс, мне нужен твой ответ… Так отвечай же мне!
— О Мариетта, я не осмеливаюсь…
— Я так и думаю, что ты не осмеливаешься. Что же, тогда я отвечу вместо тебя: если бы ты поступил таким образом, ты был бы жалким ничтожеством! Хватит споров, Консьянс, хватит борьбы, больше никаких отказов… Консьянс, вот тебе моя рука в ожидании часа, когда нас благословит Господь!
Затем она прижалась губами к губам молодого солдата, и тот не успел ни подумать, ни воспротивиться, как Мариетта сказала:
— Консьянс, я твоя жена!
Молодой человек издал крик, в котором слились воедино радость и мука, но вместе с ним юношу покинули последние его силы.
— О Мариетта, Мариетта, — произнес он, — ты, ты хочешь этого…
— Да, я, я этого хочу, — подхватила девушка, — да, это я поведу тебя в церковь с гордо поднятой головой, чтобы повторить тебе перед Богом клятву, которую говорю тебе здесь и сейчас!.. Да, это я скажу тебе: "Господь высоко над нами, Консьянс; он знает, что есть добро, он знает, что есть зло… Позволь же мне действовать, потому что у меня есть вера в Бога, и Бог, знающий это, поддержит меня… Ты видишь, все возможно, когда совесть чиста: это придает сил и сердцу и рукам. Ты боишься, что нас ждет нищета? Наоборот, верь в наше будущее; Господь даст нам все необходимое; я всегда буду рядом с тобой… Если ты загрустишь, я стану твоей радостью… Если ты ослепнешь, я стану твоим светом… Так мы и станем жить в мире и счастье с нашими добрыми старыми родителями, которые покинут нас в назначенный им час, а мы последуем за ними в свой черед и, наверное, вместе, Консьянс: у нас одинаковый возраст, около двадцати; ведь Господь, милосердный до конца, окажет нам эту милость, не покидая нас ни на миг в течение всей нашей жизни и не разлучая нас даже в минуту нашей смерти…" Так что все прекрасно уладится, и скажи, Консьянс, разве это не достойнее, чем бегать по чудесным праздникам со славными парнями, оставив дома своего бедного возлюбленного, который будет сидеть, сгорбившись, с Бернаром у ног, перед догорающим очагом или в углу хижины?
Консьянс не смог ответить; он целовал руки Мариетты, не сдерживая слез.
— Пойдем, — сказала девушка, — пора в путь, ведь мы и так потеряли немало времени: ты — говоря глупости, а я — выслушивая их. Подымайся, Консьянс!
— О, — прошептал юноша, — если бы оставалась хоть какая-нибудь надежда…
Мариетта, казалось, не замедлит с ответом, рот ее открылся, но из него вырвалось только горячее дыхание, и девушка провела ладонью по своему лбу, словно пытаясь предотвратить нечто вроде головокружения.
— Нет, нет, — пробормотала она, — если бы добрый главный хирург ошибся, это было бы слишком жестоко!
— Что ты говоришь так тихо, Мариетта? — спросил Консьянс.
— Я молюсь, — ответила ему подруга, — за одного славного парня, с которым надеюсь еще ходить на чудесные деревенские праздники.
И они отправились в путь: Консьянс, шагая, потряхивал головой, словно избавляясь от остатков своего уныния, а Мариетта не сводила с неба свои прекрасные глаза, как будто высматривая там звезду надежды, некогда приведшую пастухов к святым яслям в Вифлееме.
Назад: Часть вторая
Дальше: XII СОН МАРИЕТТЫ