XVII
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Знакомясь с описанными нами событиями, происходившими за три года до военных сцен во время Русской кампании, читатели уже побывали в личном кабинете Наполеона в Тюильри; попросим же их сейчас подождать нас там среди той печальной и безмолвной темноты пустынных дворцов их хозяев; наступило 18 декабря 1812 года — теперь они недолго простоят темными и молчаливыми.
В самом деле, в эту минуту перед будкой у ворот дворца Тюильри, выходящих на улицу Эшель, остановилась разбитая дорожная карета и в течение десяти минут безуспешно старалась въехать во двор.
Наконец, разбуженный солдатами охраны, а не стуком в ворота, привратник решился осведомиться о причине этого шума и был ошеломлен, увидев перед собой мамлюка Рустана, одетого в свою египетскую форму и через решетку кричавшему ему в нетерпении:
— Да поторопись же! Это император!
Привратник бросился к воротам, которые тотчас же со скрипом открылись, экипаж миновал их, пересек по диагонали двор и остановился перед главным входом, Двое мужчин — один высокий, второй среднего роста, закутанные в меха, — вышли из кареты и быстро поднялись по лестнице.
Мамлюк Рустан идет перед ними и повторяет только одно слово:
— Император! Император! Император!
Выездной лакей, прибывший одновременно с именитым путником, вырвал канделябр из рук одного из своих собратьев, выбежавших на шум, и направился прямо в рабочий кабинет Наполеона.
Он знает, что сон всего лишь второстепенная потребность этого железного человека, которому все подчиняются.
Император пересекает кабинет, где три года назад он на минуту прилег и уснул, где бедная Жозефина, легкая словно тень, подошла к нему и нежно, как ласковый сон, прикоснулась к его лбу губами.
На этот раз он не останавливается и не ложится отдохнуть, он быстро входит и говорит:
— Великого канцлера!
Он требует по-прежнему Камбасереса, только его одного.
Затем, сопровождаемый высоким мужчиной, он идет по коридору к императрице.
Императрица, болезненная и печальная, собиралась спать; она только что отпустила свою камеристку г-жу Дюран и хотела лечь в постель, когда эта камеристка, также готовясь ко сну в комнате, соседней со спальней императрицы, услышала шаги в гостиной, открыла дверь и, увидев, как входят двое мужчин, вскрикнула.
Не понимая, как в столь поздний час два человека смогли проникнуть в эти покои, и беспокоясь в отношении намерений двух таинственных людей, закутанных в плащи, словно заговорщики, она кидается к дверям, ведущим в спальню императрицы, чтобы защитить ее от вторжения незнакомцев, как вдруг один из двух мужчин сбрасывает свой плащ на кресло и она узнает Наполеона.
— Император! — восклицает она. — Император!
И почтительно отступает в сторону.
Тогда император, сделав знак своему спутнику подождать его, проходит в спальню со словами:
— Это я, Луиза, это я.
Ибо императрица — а это уже не прелестная креолка, стройная, несмотря на свои сорок лет, с очаровательной улыбкой, матовым цветом лица, черными глазами и смоляными волосами, добрый гений, получивший только корону, но вернувший ей ореол, это уже не возлюбленная, милая всем Жозефина, — императрица это двадцатитрехлетняя женщина, белокурая, полная, холодная, с голубыми глазами навыкате, бело-розовым лицом, отвисшей нижней губой; это дочь Франца II, племянника Марии Антуанетты, превратившая Наполеона в племянника Людовика XVI, это неприятная, никем не любимая Мария Луиза.
Неужели Наполеон ожидал увидеть другую? Зачем он пришел к ней? Такова тайна человеческого сердца, всегда необъяснимая, но в той же степени присущая императору, сколь и любому из его подданных.
— Император! — удивленно воскликнула Мария Луиза.
"Бонапарт!" — воскликнула бы Жозефина радостно.
Она была права, эта белокурая дочь Арминия, потомок цезарей с их отвисшей губой: то не был больше Бонапарт, то был император.
Как он преодолел это расстояние от Орши, где мы его оставили и где он встретил своего Нея, — то расстояние, что отделяло его от Парижа?
Расскажем об этом в двух словах.
Во время короткой остановки императора в Корытне к нему прибыл из Франции курьер. Он привез письмо от графа Фрошо; это письмо впервые со времени оставления Москвы заставило Наполеона побледнеть.
Затем он схватил перо, придвинул к себе бумагу и написал длинный ответ; однако, безусловно опасаясь, как бы его посланного не схватили русские, он разорвал то, что написал; в Орше он сжег все остальные документы вместе. с письмом графа Фрошо, которое никто не видел и содержания которого никто никогда не узнал; затем впечатление, произведенное письмом, постепенно стерлось с лица Наполеона, ставшего вновь таким же спокойным, как всегда, хотя он и не забыл об этом послании.
Он еще раньше решил, что отступление пройдет через Борисов, и, как мы помним, отправил Эбле навести понтоны через Березину.
Двадцать второго ноября французы отправились в путь по широкой дороге, вдоль которой стояли печальные, обнаженные березы, и шагали, по колено утопая в жидкой грязи. Невероятно! Многие были так слабы, что, упав в эту жижу, не могли подняться и тонули в ней!
Затем стали поступать ужасные новости.
Вечером увидели прискакавшего верхом во весь опор офицера, требовавшего императора.
Чтобы подбодрить всех, Наполеон шел пешком с палкой в руке, как последний солдат.
Офицеру указали императора.
Гонец принес дурные вести: он сообщил, что Борисов взят Чичаговым.
Император невозмутимо выслушал эту новость; но, когда рассказ был окончен, он ударил палкой о землю и воскликнул:
— Неужели там, свыше, начертано, чтобы все было против нас?
Тогда он остановился и приказал, чтобы сожгли все ненужные повозки и половину фургонов и отдали лошадей артиллеристам; чтобы забрали всех тягловых лошадей, а также его собственных, но не оставляли русским ни одной пушки, ни одного зарядного ящика.
Затем, подавая всем пример, он углубился в огромный темный минский лес. Двенадцать или пятнадцать тысяч человек вошли туда вместе с ним, мрачные и молчаливые, и постепенно Великая армия исчезла среди деревьев.
Все они следовали за Наполеоном, подобно беглецам-евреям, следовавшим за огненным столпом. Эти люди, эти призраки, боялись не врага: они страшились зимы. Русские! Да что это такое? Сквозь их эскадроны все привыкли проходить; но холод, снег, лед, голод, жажда, грязь — вот что было настоящими препятствиями!
Дошли до Березины и, не обращая внимания на русских, переправились через нее. Река оказалась чудовищем, схватившим армию за ноги и притянувшим к себе; бездна сожрала часть ее: там потеряли двенадцать тысяч человек (так как к этому времени подошли еще корпуса Виктора и Удино), но переправились.
Двадцать девятого числа император оставил берега роковой реки.
Три реки стали на его пути страшной преградой в три различные эпохи: Дунай у Эслинга, Березина у Борисова, Эльстер у Лейпцига.
Тридцатого ноября он был в Плещеницах, 4 декабря — в Бенице, 5 декабря — в местечке Сморгонь.
Там он собрал всех своих маршалов, воздал каждому из них ту похвалу, какую они заслужили, а себе, их главе, свою долю хулы, однако добавил следующие слова:
— Будь я Бурбоном, мне было бы легко вовсе не совершать ошибок.
Затем, велев Евгению зачитать двадцать девятый бюллетень, он официально объявил о своем отъезде.
Отъезд должен был состояться в ту же ночь; присутствие Наполеона в Париже было необходимо: только из Парижа он мог послать помощь армии, удержать австрийцев и пруссаков и устроить все таким образом, чтобы три месяца спустя с пятьюстами тысячами человек оказаться на Висле.
Командование армией он оставлял неаполитанскому королю.
Было десять часов вечера. Император встал, обнял своих ближайших помощников и уехал.
Он сел в потрепанную повозку вместе с Коленкуром и переводчиком Вонсовичем; позади него в санях ехали Лобау и Дюрок; из всей свиты он взял с собой Рустана и выездного лакея.
Сначала он заехал в Медники, где герцог Бассано успокоил его относительно снабжения: запасов хлеба, мяса, водки и фуража было на сто тысяч, и армия могла пробыть там неделю.
Из Ковно и Вилковичей, где император сел в сани, он отсылал курьеров, когда меняли лошадей. В Варшаве он остановился, посовещался с польскими министрами, потребовал у них мобилизовать десять тысяч человек, выдал им кое-какие субсидии, пообещал вернуться во главе трехсот тысяч солдат и продолжил свой путь. В Дрездене он повидался с королем Саксонским и написал австрийскому императору; своему посланнику в Веймаре, г-ну де Сент-Эньяну, ненадолго появившемуся в столице Саксонии, продиктовал письма участникам Рейнского союза и военачальникам в Германии.
Там он оставил свои сани, а г-н де Сент-Эньян отдал ему одну из своих карет.
И вот 18-го в одиннадцать часов вечера, как мы уже говорили, он был в Тюильри.
От Москвы до Сморгони он был только Ксенофонтом, руководящим своим знаменитым отступлением; от Сморгони до французской границы — лишь Ричардом Львиное Сердце на пути из Палестины, которого мог арестовать и бросить в тюрьму любой австрийский герцог; в Париже, в Тюильри, он вновь оказывался, по крайней мере на какое-то время, владыкой Европы.
Мы уже видели, как он вошел во дворец, миновал свой кабинет и устремился в спальню Марии Луизы. Он был еще там, когда ему доложили, что Камбасерес ожидает его приказаний.
Проходя через гостиную, он обнаружил Коленкура, заснувшего в ожидании его: только один Наполеон мог обходиться без сна.
— О! Вот, стало быть, и вы, сир! — воскликнул Камбасерес.
— Да, мой дорогой Камбасерес, — ответил Наполеон. — Я приехал, как и четырнадцать лет тому назад, когда вернулся из Египта словно беглец, приехал после попытки достичь Индию с севера, как тогда пытался достичь ее с востока.
Но чего не сказал Наполеон, так это то, что при возвращении из Египта его фортуна стояла в зените, а теперь его судьба была холодной и мрачной, как та страна, которую он покинул.
Камбасерес ждал: он знал, что в данных обстоятельствах Наполеону необходимо было выговориться, многое надо было рассказать.
Наполеон прошелся взад и вперед, заложив руки за спину; затем он остановился и обратился к Камбасересу, как если бы тот мог следить за ходом его мыслей, подобно путешественнику, склонившемуся над рекой и следящему за течением воды.
— Война, которую я веду, — сказал он, — есть война политическая; я предпринял ее без вражды, я хотел избавить Россию от тех зол, которые она сама себе причинила… Я мог бы вооружить против нее наибольшую часть ее собственного населения, объявив свободу рабам; я отказался от этой меры, которая обрекла бы на смерть и самые ужасные муки тысячи семейств.
Затем, по-прежнему отвечая на свои мысли, вернувшие его от болот Березины в Париж гораздо быстрее, чем сани, примчавшие его из Вилковичей, он продолжал:
— Всеми теми несчастьями, какие выпали на ее долю, Франция обязана своей идеологии. Влекомая заблуждениями, она привела к власти людей крови, которые почитали смуту чем-то непреложным, которые заигрывали с народом, предоставляя ему столько самостоятельности, сколько он не в силах проявить. Когда приходится возрождать государство, надо следовать совершенно противоположным принципам; преимущества и недостатки различных законодательных актов надо искать в истории — вот чего никогда не следует терять из виду должностным лицам великой империи: они должны, по примеру президентов Арлея и Моле, всегда быть готовыми защитить суверена, трон и законы. Самая прекрасная смерть для солдата — это гибель на поле брани, но еще более славной будет смерть должностного лица, который погибнет, защищая своего суверена, трон и законы… Но, — добавил он, воодушевляясь, — сколько на свете малодушных должностных лиц, постоянно не выполняющих свой долг!
И, обернувшись к Камбасересу, он продолжал:
— Послушайте, вы мой друг, скажите, как же все это произошло?
Камбасерес внимал буре: он видел, куда направлен весь этот поток слов, — речь шла о заговоре Мале, весть о котором, полученная в Корытне, так обеспокоила императора.
— Ваше величество желает знать подробности? — спросил Камбасерес.
— Да, да, — ответил император, усаживаясь. — Расскажите мне все.
— Ваше величество знали Мале?
— Нет… только в лицо; однажды мне показали его и сказали: "Вот генерал Мале". Я знал, что он состоит в обществе Филадельфов, был большим другом убитого при Ваграме Уде, чью смерть поставили мне в вину… В тысяча восемьсот восьмом году, когда я был в Испании, этот Мале уже составлял заговор против меня; я мог расстрелять его тогда — у меня было, слава Богу, достаточно доказательств, — но, что вы хотите, я ненавижу кровь… Тот юный Штапс сам хотел умереть — я же помиловал его. Они думают, что меня ничего не стоит убить, безумцы! Но вернемся к этому человеку… Он находился в сумасшедшем доме, куда я разрешил перевести его… Видите, Камбасерес, что значит постоянно говорить со мной о снисхождении! И при этом я жестокий тиран! Где находился этот сумасшедший дом?
— У заставы Трона, сир.
— Как зовут владельца?
— Доктор Дюбюиссон.
— Друг или враг?
— Доктор?
— Да. Я спрашиваю вас, был ли он в числе заговорщиков?
— О! Боже мой! Бедняга! Он и не подозревал ни о чем.
— Но это он открыл дверь?
— Э нет! Мале перелез через стену.
— Один?
— С одним жителем Бордо, аббатом Лафоном; у них был целый портфель, набитый приказами, сенатскими решениями, прокламациями. Двое сообщников ждали их на улице: Бутрё, сборщик налогов, и Рато, капрал.
— И эти два негодяя решились сыграть роли: один — префекта полиции, другой — адъютанта?
— Да, сир.
— Мне кажется, там был еще какой-то священник… Священники! А я ведь немало для них сделал!
— Тот был испанец.
— Тогда это меня не удивляет…
— Он оказался старым знакомцем Мале по тюрьме, жил на Королевской площади. Именно у него и были спрятаны оружие и генеральская форма, перевязь адъютанта и пояс комиссара полиции.
— Они все предусмотрели! — нетерпеливо воскликнул Наполеон. — И что было дальше?
— Переодетый, вооруженный, Мале постучался в казармы Попинкур и приказал доложить о себе полковнику, назвавшись генералом Ламоттом…
— Итак, — прошептал Наполеон, — кому угодно и как угодно можно совершать подобные штуки под вымышленным именем! А что полковник?
— Полковник, сир, лежал больной в постели, в горячке; генерал Мале вошел к нему со словами: "Итак, полковник, есть новости: Бонапарт умер!"
— Бонапарт! — повторил Наполеон. — Да, для некоторых я по-прежнему Бонапарт! Но зачем тогда мне были нужны четырнадцать лет успеха, Восемнадцатое брюмера, коронация, мой союз с самой старинной европейской династией, если наступит день, когда первый встречный скажет: "Бонапарт умер!" — и все будет кончено?.. Бонапарт умер! Но Наполеон Второй, с ним-то что стало? Мне кажется, что Наполеон Второй еще жив?
— Сир, — ответил Камбасерес, — вы ведь знаете, что такое солдат: когда он видит приказ, он не обсуждает его, а повинуется.
— Да, но если приказ фальшивый?
— Полковник считал, что приказ подлинный; он вызывает своего начальника штаба; приказ снова зачитан мнимым генералом Ламоттом; созывают когорту и отдают ее в распоряжение Мале. С этим отрядом, у которого нет ни одного патрона и который для учений пользуется ружьями с деревяшкой вместо кремня, Мале отправляется в тюрьму Ла-Форс, приказывает открыть двери, вызывает одного корсиканца по имени Броккекьямпи…
— Корсиканца? — прервал Наполеон. — Я уверен, что этот не дал себя одурачить! И что дальше?
— А дальше были генералы Лагори и Гидаль.
— Гидаль! И этого я мог отдать под военный суд и отправить в Тулон: его связь с англичанами была очевидной, в этом я уверен!
— Да, конечно; но вместо этого он получил мандат сенатора; затем следует Лагори, которому вручают назначение на пост министра полиции и приказ арестовать его предшественника Ровиго.
— Этот, — подхватил Наполеон, повинуясь тому чувству справедливости, что хоть и могло ему порою изменить, все же было ему присуще изначально, — этот мог быть введен в заблуждение: он был разбужен в четыре часа утра, отставлен от должности военной силой… — у него было оправдание… Посмотрим, Камбасерес, во что все это вылилось.
— Тут, сир, вся акция разделилась: в то время как новый министр полиции идет арестовывать прежнего, Мале прежде всего отправляет вестового в казармы Бабилон с пакетом, который адресован расквартированным там унтер-офицерам; в пакете находились копии постановлений Сената и приказ сменить новой ротой посты на Бирже, в Казначействе, в Банке и на заставах.
— Кто был начальником этого отряда? — спросил Наполеон.
— Полковник Рабб.
— Этот-то хотя бы сопротивлялся, надеюсь?
— Он был так же обманут, как и полковник Сулье, сир, и подчинился приказу.
Наполеон хлопнул в ладоши.
— Да, — прошептал он, — посмотрим!
— В это время Лагори двинулся к зданию общей полиции, направив Бутрё к префектуре: префект арестован и переправлен в тюрьму Ла-Форс…
— В камеру Гидаля… Отлично сделано! Но почему он позволил себя арестовать?
— Однако, сир, посреди всей этой суматохи барон Паскье успел отправить посланца к герцогу Ровиго, но посланец не сумел проникнуть к нему прежде Лагори: тот шел быстро и взламывал двери; он собирался уже выставить дверь кабинета министра, когда тот сам появился в дверях.
— Но разве Лагори и Ровиго не были друзьями? Я сейчас уже не могу вспомнить, при каких обстоятельствах Ровиго порекомендовал мне этого человека.
— Они были на "ты", сир, поэтому Лагори крикнул министру: "Сдавайся, Савари! Ты мой пленник, я не хочу причинять тебе зла!"
— А Савари?
— Хотел сопротивляться, сир; вы же знаете, Савари не из тех, кто легко сдается, но Лагори крикнул: "Хватайте его!" — и на министра набросились десять человек; у него не было оружия, и Гидаль проводил его, багрового от ярости, в тюрьму Ла-Форс.
— Рассказывайте дальше, я слушаю!
— Тем временем Мале, которого проводили к коменданту Парижа, графу Юлену, арестовал его по приказу министра полиции и на первое же возражение графа Юлена выстрелил ему в челюсть из пистолета, и тот упал к его ногам. Оттуда он прошел к генерал-адъютанту Дусе, начальнику штаба, и объявил ему, что новое правительство оставляет его в прежней должности и указывает, что ему следует делать. Вдруг вошел один человек и, прервав оратора на полуслове, сказал: "Вы не генерал Ламотт, вы генерал Мале! Вчера, быть может, даже сегодня ночью, вы были государственным заключенным!"
— Наконец-то! Хоть один нашелся! — воскликнул Наполеон. — Как его зовут?
— Плац-адъютант Лаборд, начальник военной полиции… Тогда Мале, достав свой второй пистолет, приготовился выстрелить в Лаборда, но генерал Дусе схватил его за руку и вытолкал Лаборда за дверь. Там Лаборд встречает Пака, генерального инспектора министерства, — тот собирался договориться с адъютантом о переводе Гидаля в Тулон. К своему великому удивлению, Пак узнает от Лаборда, что Гидаль — сенатор, Лагори — министр полиции, Бутрё — префект, что генерал Юлен серьезно ранен выстрелом из пистолета генералом Мале, главой временного правительства… Пять минут спустя Мале схвачен благодаря Лаборду и Паку; арестован и Лагори, причем так до конца и не понявший, за что он арестован. Гидаль взят в тот же вечер, Бутрё — через неделю.
— А теперь, — спросил Наполеон, — кто еще остался?
— Остались полковник Рабб, добившийся отсрочки, и капрал Рато, у которого дядя генеральный прокурор в Бордо.
— А остальные?
— Остальные?
— Да, заговорщики?
— Три генерала, полковник Сулье, начальник штаба Пикерель, четыре офицера из их отряда и двое из Парижского полка расстреляны двадцатого ноября.
Наполеон на мгновение задумался, затем заговорил после некоторого колебания:
— Как они умерли?
И он устремил на Камбасереса взгляд, который как бы говорил: "Я требую правды".
— Хорошо, сир. Как подобает военным, пусть даже и виновным. Мале был полон иронии, но также полностью убежден в своей правоте; остальные держались спокойно, твердо, но явно были удивлены тем, что шли на казнь вместе с незнакомым человеком и за заговор, о котором они не знали.
— И вы сочли необходимой эту казнь, господин великий канцлер?
— Поскольку преступление было велико, я счел должным потребовать быстрого правосудия.
— Может быть, вы правы… со своей точки зрения.
— С моей точки зрения, сир?
— Да, великого канцлера, то есть верховного судьи; но с моей точки зрения…
Наполеон остановился.
— Да, сир, — сказал Камбасерес настойчиво, желая проникнуть в мысли Наполеона.
— Так вот, лично с моей точки зрения, — продолжал император, — то есть с политической точки зрения, я действовал бы иначе.
— Сир…
— Я говорю, что я, а не вы, мой дорогой Камбасерес.
— То есть ваше величество помиловали бы их?
— Всех сообщников: они подчинялись приказам сверху.
— А Мале?
— Мале — другое дело: я запер бы его в Шарантоне, ибо он сумасшедший!
— Таким образом полковника Рабба и капрала Рато…
— … завтра утром освободят, мой дорогой Камбасерес! Пусть знают, что я вернулся в Париж!
Потом фамильярным тоном, каким Наполеон обращался только к очень близким людям, он сказал:
— Доброй ночи, мой дорогой великий канцлер. До встречи завтра, на Государственном совете!
И, возвращаясь к себе, он прошептал:
— Лагори, Лагори… бывший адъютант Моро! Я не удивлюсь, если Моро крейсирует перед Гавром с английским флотом.
Он ошибся всего лишь на год: на следующий год Моро уехал из Америки, и под Дрезденом ему оторвало обе ноги французским пушечным ядром!
Первого мая 1813 года, как он и обещал своим маршалам, покидая Сморгонь, император стоял уже на равнине под Люценом во главе трехсоттысячной армии.
У него было бы пятьсот тысяч, если бы его не оставила Пруссия, а Австрия не готова была его предать.
Поэтому то была не его вина, не вина Франции, что он собрал на двести тысяч человек меньше, чем обещал.
Двадцать девятого апреля раздались первые пушечные залпы.
Второго мая победа под Люценом принесла успех Наполеону и сделала его хозяином всего левого берега Эльбы, от Богемии до Гамбурга!