V
ПАРИЖАНИН
Дело в том, что Бернар узнал почерк некоего молодого человека по имени Луи Шолле, сына лесоторговца из Парижа; вот уже два года он жил у г-на Руазена, первого торговца лесом в Виллер-Котре и мэра города.
Молодой человек изучал практическую сторону своего будущего дела, то есть работал у г-на Руазена помощником по продаже леса, подобно тому как в Германии, особенно на берегах Рейна, сыновья самых крупных владельцев гостиниц работают у других хозяев в качестве коридорных.
Отец Шолле был очень богат и давал своему сыну на мелкие расходы пятьсот франков в месяц.
С такими средствами в Виллер-Котре можно иметь свое тильбюри, лошадь для верховой езды и упряжную лошадь.
К тому же, особенно если одеваться в Париже и найти способ платить портному из отцовского кармана, можно стать королем среди законодателей провинциальной моды.
Это и произошло с Луи Шолле.
Молодой, красивый, богатый, привыкший в своей парижской жизни к легким любовным связям, он имел о женщинах такое представление, какое было у всех молодых людей, имеющих дело лишь с гризетками и содержанками. Он полагал, что никто не сумеет устоять перед ним и что, даже живи в Виллер-Котре пятьдесят дочерей царя Даная, он смог бы за более или менее продолжительное время повторить тринадцатый подвиг Геракла, придавший особое очарование репутации сына Юпитера.
Итак, придя в первое воскресенье на танцы, он решил, что благодаря своему фраку, сшитому по самой модной выкройке, своим панталонам нежнейшего цвета, своей украшенной ажурной вышивкой рубашке и золотой цепочке со множеством брелоков ему, словно султану Сулейману, оставалось лишь бросить платок своей избраннице. Появившись в танцевальном зале и изучающе осмотрев всех девушек, он "бросил платок" Катрин Блюм.
Однако с ним случилось то же, что три века назад со знаменитым египетским султаном, сравнением с которым мы оказали Шолле честь: современная Роксолана не подняла платок, так же как и Роксолана средневековая, и Парижанин — ибо такое прозвище получил приезжий — остался ни с чем.
Более того, поскольку Парижанин слишком явно демонстрировал свой интерес к Катрин, на следующее воскресенье она вовсе не пришла на танцы.
Получилось это само собой: она прочитала в глазах Бернара беспокойство, вызванное ухаживаниями молодого щёголя, и сама предложила кузену — а он с восторгом согласился, — что она будет проводить воскресенье в Новом доме, и тогда Бернару не придется приезжать в Виллер-Котре, как он это делал каждое воскресенье с тех пор, как Катрин жила в городе.
Однако Парижанин вовсе не считал себя побежденным. Он принялся заказывать у мадемуазель Риголо сначала рубашки, потом платки, потом воротнички, что дало ему множество возможностей видеть Катрин, и та в качестве старшей продавщицы встречала его с безукоризненной вежливостью, но проявляла полную холодность как женщина.
Эти визиты Парижанина к мадемуазель Риголо — визиты, в причине которых трудно было ошибиться, очень беспокоили Бернара. Но как можно было им помешать? Будущий лесоторговец сам решал, сколько рубашек, платков и воротничков ему надо иметь, и, если ему хотелось иметь двадцать четыре дюжины рубашек, сорок восемь дюжин платков и шестьсот воротничков, — это никак не касалось Бернара Ватрена.
Кроме того, он был вправе заказывать по одному предмету эти рубашки, платки и воротнички, что давало ему возможность заходить к мадемуазель Риголо триста шестьдесят пять раз в году.
Из этого числа дней мы должны, однако, вычесть все воскресенья, и не потому, что мадемуазель Риголо закрывала магазин по этим дням, но оттого, что каждую субботу в восемь часов вечера Бернар приходил за своей кузиной и каждый понедельник в восемь часов утра привозил ее обратно. Необходимо заметить, что, лишь только Парижанин узнал об этом, он не только не стал ничего заказывать по воскресеньям, но даже не приходил справиться о предыдущем заказе.
Тем временем от мадемуазель Риголо поступило предложение послать Катрин в Париж; оно, как мы уже говорили, было благосклонно принято Гийомом и мамашей Ватрен, а Бернар возражал бы против него, и сильно, если бы ему не пришла мысль о том, что при осуществлении этого плана ненавистного Луи Шолле и обожаемую Катрин будут разделять семьдесят два километра.
Итак, эта мысль немного смягчила Бернару горечь разлуки.
Но, хотя в то время еще не было железной дороги, семьдесят два километра не являлись препятствием для влюбленного, особенно если этот влюбленный работал не по-настоящему, не был обязан отпрашиваться у хозяина, чтобы отлучиться, и имел пятьсот франков карманных денег в месяц.
В результате Бернар за полтора года побывал в Париже два раза, а Шолле, совершенно свободный в своих действиях и получавший тридцатого числа каждого месяца такую же сумму, какую Бернар получал, а вернее, получил в триста шестьдесят пятый день года, побывал там двенадцать раз!
Было еще одно примечательное обстоятельство: со времени отъезда Катрин в Париж Шолле стал заказывать рубашки не у мадемуазель Риголо на Фонтанной площади в Виллер-Котре, а у г-жи Кретте и К° на улице Бур-л’Аббе, № 15, в Париже.
Разумеется, Катрин тотчас же сообщила Бернару об этом факте, довольно важном для мадемуазель Риголо, но имеющем совершенно особую важность для молодого человека.
Так уж устроено человеческое сердце: хотя Бернар и был уверен в том чувстве, какое питала к нему кузина, преследования Парижанина продолжали его тревожить.
Двадцать раз ему в голову приходила мысль затеять с Луи Шолле крепкую ссору — из тех, что заканчиваются ударом шпаги или пистолетным выстрелом. Поскольку благодаря многократным упражнениям Бернар был первоклассным стрелком, а благодаря одному своему товарищу, полковому учителю фехтования, по-соседски дававшему ему сколько угодно уроков, он очень неплохо владел шпагой, то последствия такой ссоры его не пугали. Но как найти способ поссориться с тем человеком, кому нельзя было предъявить никаких претензий, кто был вежлив со всеми, а с Бернаром более, чем с кем-либо иным? Совершенно невозможно!
Надо было ждать случая. Бернар ждал его полтора года, и за все это время случай не представился.
И вот в тот самый день, когда должна была вернуться Катрин Блюм, ему передают письмо, адресованное девушке, и он узнает на конверте руку своего соперника!
Можно понять волнение и бледность Бернара при одном только виде этого письма.
Как мы уже сказали, он повертел его в руках, потом достал из кармана платок и вытер лоб.
Затем, вместо того чтобы положить платок в карман, Бернар зажал его под мышкой левой руки, словно полагая, что он ему еще пригодится, и с видом человека, принявшего серьезное решение, распечатал письмо.
Матьё смотрел на действия Бернара со своей неизменной злой улыбкой и, заметив, что тот, углубляясь в чтение письма, становился все более взволнованным и бледным, сказал:
— Знаете, господин Бернар, что я сказал себе, когда вытащил это письмо из кармана у Пьера? Я сказал: "Вот хорошо! Я открою господину Бернару глаза на уловки Парижанина и заодно сделаю так, чтобы прогнали Пьера". Так и вышло, когда он сказал, что потерял письмо… Вот болван! Как будто нельзя было сказать, что он отнес его на почту! От этого была бы выгода, ибо Парижанин, думая, что первое письмо отправлено, не написал бы второго, и, значит, мадемуазель Катрин не получила бы его. А если б она его не получила, то она и не ответила бы на него.
В эту минуту Бернар, перечитывавший письмо во второй раз, оторвался от него и почти прорычал:
— Как это "ответила"? Ты сказал, несчастный, что Катрин ответила Парижанину?
— Да ну! — воскликнул Матьё, прикрыв щеку рукой из опасения снова получить пощечину. — Так я вовсе не говорил!
— А что же ты тогда сказал?
— Я сказал, что мадемуазель Катрин — женщина, а дочери Евы всегда искушаемы грехом.
— Я тебя спрашиваю, ответила ли Катрин? Ты слышишь, Матьё?
— Очень может быть, что нет… Но ведь вы же знаете, молчание — знак согласия.
— Матьё! — крикнул молодой человек угрожающе.
— Во всяком случае, он должен был уехать сегодня утром, чтобы отправиться ей навстречу в своем тильбюри.
— И он уехал?
— Уехал ли он?.. Откуда я знаю, если я спал здесь, в пекарне! Но вы хотите это узнать?
— Разумеется, хочу!
— Ну так это очень просто. Если вы спросите первого попавшегося в Виллер-Котре: "Уехал ли господин Луи Шолле в сторону Гондревиля в своем тильбюри?" — вам ответят: "Да!"
— Да? Значит, он ее встретил?
— Или да, или нет… Я ведь бестолковый, вы же знаете… Я вам сказал, что он должен был туда отправиться, но вовсе не говорил, что он там был!
— А откуда ты вообще можешь об этом знать?.. Ах, да, ведь письмо было распечатано и снова запечатано.
— Да, может быть, это Парижанин его вскрыл, чтобы дописать постскриптум — так это называется.
— Значит, не ты его вскрыл и потом запечатал снова?
— Для чего это, скажите на милость… Разве я умею читать? Разве мне, неотесанному тупице, смогли вбить в голову азбуку?
— Да, правда, — прошептал Бернар. — Но откуда ты знаешь, что он должен ехать ей навстречу?
— А он мне сказал: "Матьё, надо будет почистить лошадь рано утром, потому что я выезжаю в шесть утра в тильбюри, поеду встречать Катрин".
— Он так и сказал, просто "Катрин"?
— А вы думали, он будет церемониться?
— Ах, если бы я был при этом, — прошептал Бернар, — если бы мне повезло это услышать!
— Вы бы дали ему пощечину, как мне… Хотя нет, ему-то вы бы не дали.
— Почему это?
— Потому что, хоть вы и хорошо стреляете из пистолета, но у господина Руазена на лесосеке есть деревья, все изрешеченные пулями, а это доказывает, что Парижанин тоже стреляет неплохо… Потому что, хоть вы и хорошо фехтуете, но он однажды дрался с помощником инспектора, с тем, что раньше служил в гвардии, и ловко его отделал, как говорят.
— И что же, думаешь, это меня удержало бы? — спросил Бернар.
— Я так не сказал. Но, может, прежде чем дать пощечину Парижанину, вы немного больше подумали бы, перед тем как ударить Матьё Гогелю, беззащитного, как ребенок.
Чувство жалости и стыда охватило Бернара, и он в добром порыве протянул руку Матьё:
— Прости меня, я виноват.
Матьё осторожно подал ему холодную дрожащую руку.
— Хотя… хотя, — продолжал Бернар, — хотя ты меня не любишь, Матьё!
— Ах, Господи Боже! — вскричал бродяга. — Как вы можете говорить такое, господин Бернар?
— Я уж не говорю о том, что всякий раз, открывая рот, ты врешь.
— Ладно, допустим, что я соврал… Но что мне от того, приходится Парижанин дружком мадемуазель Катрин или нет, поедет он ей навстречу в своем тильбюри или нет, если господин Руазен, который делает все, что захочет господин Шолле, в надежде, что тот женится на его дочери Эфрозине, уволил Пьера и взял меня на его место?.. И я скажу, что мне-то было бы лучше, если бы никто не знал, что это я из преданности вам взял письмо из кармана у старика. Скверный он мужик, старый Пьер, хитрый чертовски. А когда кабан затравлен, берегись его удара!
Бернар, погруженный в свои мысли, продолжая сжимать письмо в руке, слушал Матьё, но, казалось, не слышал его.
И вдруг, повернувшись к нему, он ударил о землю прикладом ружья, топнул ногой и произнес:
— Нет, Матьё, ты все-таки…
— О, договаривайте, не стесняйтесь, господин Бернар, — сказал Матьё со своим обычным полутупым, полухитрым видом, — сдерживаться очень вредно!
— Ты мерзавец! — крикнул Бернар. — Убирайся!
И он шагнул к бродяге, чтобы вытолкать его силой, если тот не захочет уйти по доброй воле. Но Матьё, как всегда, не оказал никакого сопротивления и, как только Бернар сделал шаг вперед, отступил назад на два шага.
Затем, пятясь и оглядываясь, чтобы видеть дверь, он ответил:
— Может, меня бы стоило иначе поблагодарить, ну да у вас своя манера… Каждый действует на свой лад, как говорится. До свидания, господин Бернар, до свидания!
Уже из-за двери он прокричал, и в голосе его кипела вся ненависть — застарелая и только что родившаяся:
— Слышите? Я сказал вам: "До свидания"!
Ускорив свой шаг, обычно вялый и ленивый, он перепрыгнул через канаву, отделявшую дорогу от леса, и исчез в тени больших деревьев.