V
У ПОДНОЖИЯ НОВОЙ БАШНИ
"А теперь, — пишет Брантом в своей книге "Прославленные военачальники", — поговорим об одном из величайших военачальников, какие когда-либо существовали".
Поступим как Брантом, только будем более справедливы по отношению к Гаспару де Колиньи, сеньору де Шатийону, чем этот приспешник Гизов.
В двух других наших книгах мы уже подробно рассказывали о прославленном защитнике Сен-Кантена; но наши читатели, возможно, уже забыли "Королеву Марго" и еще не знают "Пажа герцога Савойского", поэтому нам представляется необходимым рассказать хотя бы коротко о его происхождении, семье и, как принято говорить сегодня, о предшествующей деятельности адмирала.
Мы специально выделили последнее слово, поскольку именно под этим званием стал известен тот, о ком мы говорим, и весьма редко называли его Гаспаром де Колиньи или сеньором де Шатийоном, почти всегда и почти все говорили: "адмирал".
Гаспар де Колиньи родился 17 февраля 1517 года в Шатийон-сюр-Луэн, родовом имении семьи.
Отец его, дворянин из провинции Брее, после ее присоединения к королевству обосновался во Франции; он занимал высокие должности в королевской армии и принял имя Шатийон, став владельцем этого имения.
Он женился на Луизе де Монморанси, сестре коннетабля (о нем нам приходилось говорить довольно часто, особенно в книгах "Асканио", "Две Дианы" и "Паж герцога Савойского").
Четыре сына сеньора де Шатийона: Пьер, Оде, Гаспар и Дандело — приходились, таким образом, коннетаблю племянниками. Старший, Пьер, умер пяти лет. Второму, Оде, было суждено поддержать честь имени.
Через двадцать лет после смерти старшего племянника в распоряжении коннетабля оказалась кардинальская шапка. Ни один из его сыновей ее не захотел; он тогда предложил ее сыновьям сестры: Гаспар и Дандело, наделенные от рождения боевым характером, отказались; Оде, обладавший характером спокойным и созерцательным, согласился.
Гаспар же стал главой семьи, поскольку его отец умер еще в 1522 году.
В другой книге мы уже рассказывали о том, как во времена учения он стал товарищем Франсуа де Гиза и какая дружба связывала обоих молодых людей до тех пор, пока из-за битвы при Ранти, где прославился каждый из них, между ними не пробежал холодок. Когда же умер герцог Клод Лотарингский, а герцог Франсуа и его брат-кардинал встали во главе католической партии и погрузились в государственные дела, холодок обратился в самую неподдельную ненависть.
Со временем, несмотря на ненависть Гизов к нему, юный Гаспар де Шатийон стал одним из прославленнейших людей своего времени, возвысился завоеванной известностью и получаемыми почестями. Посвященный в рыцари герцогом Энгиенским, как и его брат Дандело, прямо на поле боя при Черизоле, когда каждый из братьев захватил вражеское знамя, он был в 1544 году произведен в полковники, через три года стал генерал-полковником от инфантерии, а потом получил звание адмирала.
И тогда он отказался от звания генерал-полковника от инфантерии в пользу своего брата Дандело, нежно им любимого и преисполненного к нему ответной любовью.
В 1545 году оба брата взяли в жены двух девиц из благородного бретонского дома Лавалей.
В "Паже герцога Савойского" мы встречаемся с адмиралом при осаде Сен-Кантена и видим, как с достойным восхищения упорством он защищал каждый камень города и во время последней атаки выступил лично с оружием в руках.
Во время пребывания в плену, в Антверпене, ему в руки попала Библия, и он переменил веру.
А через шесть лет кальвинистом стал и его брат Дандело.
Значимость фигуры адмирала, естественно, сделала его своего рода военным руководителем реформатов.
Однако, поскольку еще не было разрыва между двумя партиями и они только еще докучали друг другу, Дандело и его брат занимали при дворе место, достойное их ранга.
"Тем не менее, — пишет современный им историк, — двор не имел более грозного врага".
Хладнокровный, смелый, наделенный исключительными способностями, Гаспар, казалось, был рожден для того, чтобы стать тем, кем в действительности стал, — истинным руководителем кальвинистской партии, для чего он обладал и упорством, и неутомимой энергией; он часто терпел поражения, но почти тотчас же становился еще более грозен и после неудач был сильнее, чем его враги после побед. Не кичащийся своим рангом, не дорожащий жизнью, всегда готовый отдать ее ради защиты королевства или триумфа своей веры, он сочетал в себе гений военачальника и нерушимые добродетели великого гражданина.
В столь грозовые времена один лишь вид этого спокойного человека приносил радость; он напоминал могучий дуб, который устоит в любую бурю, напоминал высокую гору, вершина которой безмятежна во время грозы, ибо находится выше молний.
Он стоял как дуб: дождь неспособен был повредить его шероховатую кору, а ветер — заставить склониться; чтобы вырвать его с корнем, потребовался бы ураган, сметающий все на свете.
Он стоял как гора, которая окажется вулканом, и при каждом извержении его задрожит трон, расшатанный до основания, а чтобы засыпать кратер и потушить лаву, потребовался бы один из катаклизмов, меняющих лицо империй.
И принц де Конде, человек мыслящий, активный, предприимчивый, честолюбивый, присоединится к нему, чтобы в течение десяти лет давать армиям короля сражение за сражением.
Как мы уже говорили, собеседником адмирала и был принц де Конде. Именно с этим блистательным молодым человеком разговаривал Колиньи в ночь с 18 на 19 декабря, укрывшись в причудливой тени Новой башни.
Принц де Конде уже знаком нам, по крайней мере поверхностно: мы видели, как он заходил в таверну "Красный конь", и, судя даже по тем немногим словам, что он там произнес, смогли составить некоторое представление о нем.
Позволим себе остановиться на кое-каких подробностях, представляющихся нам необходимыми, чтобы дать возможность узнать, каков характер принца и каково его положение при дворе.
Господин де Конде пока еще не выставлял напоказ свою истинную суть; но некоторые уже догадывались, кто он есть на самом деле, и это предвосхищение придавало огромную значимость личности прекрасного молодого принца, до сих пор снискавшего себе известность лишь любовными причудами, непостоянством и, подобно своему современнику Дон Жуану, будто бы внесшего в огромные списки своих побед имена самых добродетельных придворных дам.
Кажется, мы уже говорили о том, что тогда ему было двадцать девять. Он был пятым и самым младшим сыном Шарля де Бурбона, графа де Вандома, родоначальника всех нынешных ветвей Бурбонского дома.
Старшими братьями его были Антуан Бурбонский, король Наварры и отец Генриха IV; Франсуа, граф Энгиенский; кардинал Шарль де Бурбон, архиепископ Руанский, и Жан, граф Энгиенский, за два года до этого убитый в сражении при Сен-Кантене.
В те времена Луи де Конде был всего лишь самым младшим в семье, и его состоянием были только плащ и шпага.
И все же шпага значила больше, чем плащ.
Эту шпагу принц со славой обнажал в период войн Генриха II, а также во время ряда личных ссор, что составило ему репутацию храбреца, почти соизмеримую с его славой удачливого человека, и чрезвычайно непостоянного любовника.
Может быть, специально для принца Конде была придумана эта аксиома: "обладание убивает любовь".
Тех, кем принц обладал, он уже более не любил.
Это было великолепно известно в кругу тех прекрасных дам, о которых Брантом сочинил для нас свою галантную историю, и, тем не менее, как это ни странно, это не наносило с их стороны ни малейшего ущерба репутации молодого принца, столь любвеобильного и столь веселого, что для него даже придумали следующий катрен в форме молитвы:
Не ростом взял, а красотой;
Так громче смейся, звонче пой,
Целуй в избытке томных сил;
Господь от бед тебя спаси!
Как видно, для поэта, сочинившего эти четыре строки, добрые намерения оказались превыше правильной рифмы; но, поскольку эти стихи совершенно точно отражают степень симпатии к Луи де Конде при дворе, мы осмелились их процитировать.
В конце концов, имя автора этой книги — Александр Дюма, а не Ришле.
Адмирал и молодой принц прониклись друг к другу огромной симпатией; адмирал, человек еще нестарый — ему было всего сорок два года — полюбил Луи де Конде, как любил бы младшего брата, и в свою очередь принц де Конде, рыцарь и авантюрист по натуре, наделенный скорее природным даром к изучению загадок любви, чем свойством тревожиться по поводу религиозных побед и поражений, беззаботный католик, каким он еще был в те времена, — так вот, принц де Конде, как школьник в обществе любимого учителя, слушал сурового адмирала краем уха, а глаза его были устремлены вдаль и следили за прекрасной амазонкой, галопом мчащейся с охоты, или за юной девицей, с песней возвращающейся с поля.
А час назад случилось вот что.
Адмирал, выходя из Лувра, куда он ездил, чтобы отдать долг вежливости юному королю, заметил опытным взором полководца, умеющего видеть в темноте, у подножия Новой башни мужчину, завернувшегося в плащ; подняв голову по направлению к балкону, выступающему над двумя освещенными окнами, он, казалось, ожидал какого-то сигнала или готовился его подать. Адмирал, от природы нелюбопытный, двинулся в направлении улицы Бетизи, где находился его особняк, и тут ему пришло в голову, что одинокий мужчина, осмелившийся прогуливаться вдоль королевского дворца в ста шагах от часовых в такой час, когда арестовывают всех прохожих, приближающихся к Лувру, безусловно не кто иной, как принц де Конде.
Он направился к нему, а так как этот человек по мере приближения адмирала уходил все глубже в темноту, насколько это было возможно, то с расстояния двадцати шагов он его окликнул:
— Эй, принц!
— Кто здесь? — спросил принц де Конде (это был, конечно, он).
— Свой, — ответил адмирал, продолжая приближаться к принцу и улыбаясь при мысли, что и на этот раз его не подвела проницательность.
— A-а! Если не ошибаюсь, это голос господина адмирала, — сказал принц и сделал несколько шагов по направлению к тому, кто его только что окликнул.
Двое мужчин встретились на границе тени, и принц повлек адмирала за собой, так что оба оказались во мраке.
— Каким образом, черт возьми, — спросил принц, приветливо и в высшей степени уважительно пожав руку адмиралу, — вы разглядели, что это я?
— Я догадался, — объяснил адмирал.
— А! Вот это интересно! Как же вы догадались?
— Очень просто.
— Ну, так расскажите!
— Когда я увидел человека под самым носом у стражников, то мне подумалось, что во Франции есть только один кавалер, способный рискнуть жизнью, чтобы подсмотреть, как ветер шевелит занавеску на окне прекрасной дамы, и этот человек — ваше высочество.
— Мой дорогой адмирал, позвольте, во-первых, поблагодарить вас за столь лестное мнение обо мне, а во-вторых, сделать вам совершенно искренний комплимент: невозможно обладать более чудесной прозорливостью, чем ваша.
— А! — только и произнес адмирал.
— Я действительно пришел сюда, — продолжал принц, — чтобы поглядеть на окно комнаты, где живет… не скажу прекрасная дама, ибо та, что влечет меня сюда, еще шесть месяцев назад была совсем ребенком, но сегодня это уже почти что прекрасная девушка, да еще какая необыкновенная девушка, какой совершенной красоты!
— Вы имеете в виду мадемуазель де Сент-Андре? — осведомился адмирал.
— Вот именно. Вы прямо-таки чудеса творите, мой дорогой адмирал, — заметил принц, — теперь мне понятно, отчего я так стремился обрести в вас друга.
— Значит, вас влекло стремление личного порядка? — рассмеялся Колиньи.
— Да, причем огромное.
— В чем же оно заключается? Посвятите меня в свои тайны, принц.
— Да в том, что если бы вы не были моим другом, господин адмирал, то вы, возможно, стали бы моим врагом, к тому же врагом непримиримым.
Адмирал покачал головой, услышав эту лесть из уст человека, которому он собирался сделать выговор, и удовольствовался следующим замечанием:
— Вы, без сомнения, учитываете, принц, что мадемуазель де Сент-Андре — невеста господина де Жуэнвиля, старшего сына герцога де Гиза.
— Я не только это учитываю, господин адмирал, но как раз известие об этом предстоящем браке и заставило меня влюбиться до безумия в мадемуазель де Сент-Андре, я бы даже сказал, что моя любовь к мадемуазель де Сент-Андре сильнейшим образом проистекает из моей ненависти к Гизам.
— А, понятно! Но, принц, об этой любви я слышу в первый раз; обычно ваша любовь летает и поет, точно жаворонок. Это, наверное, новая любовь, раз она до сих пор не наделала шуму?
— Ничуть не новая, мой дорогой адмирал, напротив, ей уже исполнилось шесть месяцев.
— Вот как! В самом деле? — спросил адмирал, сопроводив свои слова удивленным взглядом.
— Да, шесть месяцев, почти что с точностью до одного дня, клянусь верой! Припоминаете предсказание, что старая колдунья сделала господину де Гизу, маршалу де Сент-Андре и вашему покорному слуге? Во время ярмарки ланди? Ведь, если не ошибаюсь, я вам рассказал эту историю.
— Да, я припоминаю эту историю во всех подробностях. Это ведь произошло в таверне, на дороге из Гонеса в Сен-Дени?
— Совершенно верно, мой дорогой адмирал. Так вот, именно с того дня я веду счет своей любви к очаровательной Шарлотте, и, поскольку предсказанная мне тогда смерть пробудила у меня несказанную жажду жизни, начиная с того дня я лелею надежду, что меня полюбит дочь маршала, и я направил все свои душевные силы на то, чтобы добиться этой цели.
— Не хочу быть нескромным, принц, — поинтересовался адмирал, — но вы в своей любви уже добились взаимности?
— Нет, мой кузен, нет; вот почему, как видите, я томлюсь здесь в ожидании.
— В ожидании того, что вам как галантному кавалеру будет брошен цветок, или перчатка, или записка?
— Клянусь, я не жду даже этого.
— Тогда чего же?
— Что погаснет свет, и невеста господина принца де Жуэнвиля отойдет ко сну, после чего я тоже погашу свой фонарь и отойду ко сну, если смогу.
— И это, вероятно, не в первый раз, мой дорогой принц, когда вы присутствуете при отходе ко сну юной девицы?
— Не в первый раз, мой кузен, и не в последний. Уже почти четыре месяца я позволяю себе столь невинное удовольствие.
— При полном неведении мадемуазель де Сент-Андре на этот счет? — с явным сомнением спросил господин адмирал.
— Как мне начинает представляться, при полном ее неведении.
— Но это же больше чем любовь, мой дорогой принц; это же самый настоящий культ, это поклонение, подобное тому, что нам рассказывают некоторые мореплаватели, описывая веру индусов в своих невидимых богов.
— Вы подобрали самое точное слово, дорогой адмирал: это именно культ, и только потому, что я добрый христианин, он у меня не превращается в идолопоклонство.
— Идолопоклонство — это культ изображений, мой дорогой принц, а у вас ведь, наверно, нет даже изображения вашей богини?
— Господи, конечно, нет даже изображения, — согласился принц, — однако, — продолжал он с улыбкой, положив руку на грудь, — образ ее находится здесь и выгравирован до того глубоко, что мне не нужен иной портрет кроме того, что живет в моей памяти.
— А какие же временные пределы ставите вы столь монотонному занятию?
— Никаких. Я буду приходить до тех пор, пока буду любить мадемуазель де Сент-Андре. А я ее буду любить, как вошло у меня в привычку, до тех пор пока она мне не ответит взаимностью, и поскольку, по всей вероятности, она мне ответит нескоро, а моя любовь пойдет на убыль лишь когда она ответит, то отсюда следует, что я, вероятно, буду ее любить долго.
— До чего же вы исключительная личность, мой дорогой принц!
— Что поделаешь! Таким уж я создан; в какой-то степени я сам себя не понимаю: пока женщина не ответила мне взаимностью, я безумствую от любви, способен убить ее мужа, убить ее любовника, убить ее, убить себя, развязать из-за нее войну, как Перикл из-за Аспазии, Цезарь из-за Эвнои, Антоний из-за Клеопатры, но зато, если она уступит…
— Значит, если она уступит?..
— Тогда, мой дорогой адмирал, горе ей, горе мне! Душ пресыщения прольется на мое безумие и погасит его.
— Но какое же, черт побери, удовольствие находите вы в бдениях при лунном свете?
— Под окнами прелестной девушки? Огромнейшее удовольствие, мой дорогой кузен. О! Вам этого не понять, вам, человеку строгому и суровому: для вас единственное удовольствие — выиграть битву или добиться очередного триумфа вашей веры. Я же, господин адмирал, — другое дело: война для меня лишь мир между двумя увлечениями — любовью старой и любовью новой. Между прочим, такой закон установил Господь. Я полагаю, что Господь, наверное, поместил меня в этот мир, чтобы я любил, ибо ни на что другое я не гожусь. Тем более, таков Господний закон: Господь повелел нам любить ближнего своего как самого себя. А я, будучи отличным христианином, ближних люблю больше, чем самого себя. Только я люблю лучшую их половину в самой приятной для себя форме.
— Но где вы виделись с мадемуазель де Сент-Андре?
— Ах, мой дорогой адмирал, это долгая история, и если только вы не решитесь, несмотря на суетность моего рассказа, в качестве доброго родственника составить мне компанию не менее чем на полчаса, то советую — не настаивайте, оставьте меня наедине с моими грезами, наедине с луной и звездами, моими обычными собеседниками, которые, однако, представляются мне менее яркими, чем тот свет, что сияет за окнами моего божества.
— Дорогой кузен, — засмеялся адмирал, — у меня относительно вашего будущего такие планы, о каких вы и не подозреваете, так что в моих интересах изучить вас во всех лицах, а то, что вы демонстрируете мне сегодня, не столько лицо, сколько фасад. Так откройте же мне все двери! Ведь я хочу иметь дело с настоящим Конде, великим полководцем, так что покажите мне, как я могу к нему войти; а если на месте героя, которого я ищу, я найду всего лишь Геракла, сидящего с прялкой у ног Омфалы, или Самсона, спящего на коленях у Далилы, то укажите мне путь, по которому я смогу уйти.
— Значит, надо, чтобы я рассказал вам всю правду?
— Всю.
— Как исповеднику?
— Даже больше.
— Предупреждаю, что получится самая настоящая эклога.
— Самые лучшие стихи Вергилия Марона не что иное, как эклоги.
— Тогда я начинаю.
— Слушаю.
— Остановите меня, если вам надоест.
— Обещаю, но думаю, что останавливать вас не придется.
— А! Слышу великого и искушенного политика!
— Знаете, мой дорогой принц, может показаться, будто вы надо мной смеетесь?
— Это я смеюсь? Знаете ли вы, что подобные слова могут заставить меня безрассудно броситься в пропасть?
— Ну, начинайте!
— Это было в сентябре, после охоты, устроенной господами де Гизами для всего двора в Мёдонском лесу.
— Припоминаю, что мне о ней рассказывали, хотя я лично там не был.
— Тогда вы конечно же припомните, что после охоты мадам Екатерина вместе со своими фрейлинами, со своим, как его называют, "летучим батальоном", направилась в замок господина де Гонди в Сен-Клу; это вы помните, ведь вы там были?
— Отлично помню.
— Так вот, если ваше внимание не было тогда отвлечено более серьезными проблемами, вы, безусловно, вспомните и то, что во время ужина одна девушка своей красотой привлекла к себе внимание всего двора, и мое в особенности, — это и была мадемуазель де Сент-Андре. После ужина, во время прогулки по каналу, одна из девушек живостью ума обратила на себя внимание всех приглашенных, и мое в особенности, — это была мадемуазель де Сент-Андре. Наконец, вечером, во время бала, все глаза, и мои в особенности, были обращены к одной из девушек, танцевавшей с такой несравненной грацией, что уста всех присутствующих озарялись улыбкой и раскрывались от лестного шепота, и за нею следили восхищенные взоры, — и опять это была мадемуазель де Сент-Андре. Это вы припоминаете?
— Нет.
— Тем лучше! Если бы вы про это помнили, не стоило бы труда мне вам об этом рассказывать. Вы великолепно понимаете, что робкое пламя, занявшееся в моем сердце в таверне "Красный конь", стало в Сен-Клу всепожирающим костром. Короче, когда по окончании бала я направился в отведенную мне комнату, расположенную во втором этаже, то не смог лечь, закрыть глаза и заснуть, а подошел к окну и, мечтая о ней, погрузился в сладкие грезы.
Я был полностью захвачен ими и не знаю, сколько прошло времени, и вдруг, несмотря на окутавшую меня дымку любовных мечтаний, увидел какое-то живое существо, почти нематериальное, точно ветерок, шевеливший мне волосы; это было нечто легкое, словно сгусток пара, бело-розовая тень, скользящая по аллеям парка; внезапно она замерла под моим окном и оперлась о ствол дерева, листва которого шелестела у моих затворенных жалюзи. Я узнал, или, точнее догадался, что прекрасная ночная фея была не кто иная, как мадемуазель де Сент-Андре, и я готов уже был выскочить из окна, чтобы поскорее оказаться как можно ближе к ней и тотчас же припасть к ее ногам, как внезапно еще одна тень, менее розовая и менее белая, чем первая, но почти столь же легкая, промелькнула через пространство, отделяющее одну сторону аллеи от другой. И эта тень была явно мужского пола.
— А-а! — пробормотал адмирал.
— Я тогда позволил себе точно такое же восклицание, — продолжал рассказ Конде, — но несправедливые сомнения, зародившиеся у меня в душе относительно добродетели мадемуазель де Сент-Андре, оказались недолговечными, так как обе тени защебетали, и звуки их голосов донеслись до меня сквозь ветви деревьев и приоткрытые жалюзи, так что я не только узнал участников сцены, разыгрывавшейся внизу, в двадцати футах от меня, но и услышал, о чем они разговаривали.
— И кто же были участники?
— Это были мадемуазель де Сент-Андре и паж ее отца.
— И о чем же шла речь?
— Речь шла просто-напросто о рыбной ловле, назначенной на следующее утро.
— О рыбной ловле?
— Да, кузен; мадемуазель де Сент-Андре — страстная любительница ловли рыбы на удочку.
— Так, значит, чтобы организовать сеанс рыбной ловли, молодая девушка пятнадцати лет и юный паж девятнадцати лет договариваются о свидании в парке в полночь или в час ночи?
— У меня были точно такие же сомнения, что и у вас, мой дорогой адмирал, и не могу не сказать, что юный паж был весьма разочарован; кипя от предвкушения, он, безусловно, рассчитывал на нечто иное, когда из уст мадемуазель де Сент-Андре услышал, что она назначила ему свидание всего лишь для того, чтобы попросить его достать две удочки — одну для себя, другую для него — и принести их ей в пять часов утра на берег канала. У юного пажа даже вырвалось:
"Но, мадемуазель, если вы попросили меня прийти с единственной целью попросить меня достать удочку, то из столь незначительной вещи нечего было делать такую великую тайну".
"Тут-то вы и ошибаетесь, Жак, — отвечала девушка, — с самого начала празднеств меня так расхваливают, так чествуют, вокруг меня столько льстецов и обожателей, что если бы я у вас попросила удочку и, на беду, о моем желании стало бы известно всем, то в пять часов утра тут собрались бы три четверти сеньоров двора, включая господина де Конде, и стали бы поджидать меня на берегу канала, распугав, как вы прекрасно понимаете, всю рыбу, так что я не сумела бы поймать даже самого крошечного пескаря. Ничего такого мне не нужно, а хотелось бы лишь устроить чудесную рыбалку, и в вашем обществе, каким бы вы ни были неблагодарным".
"О да, мадемуазель, — вскричал юный паж, — о да, я действительно неблагодарный!"
"Значит, Жак, договорились: в пять часов".
"Да я буду там в четыре часа, мадемуазель, и принесу две удочки".
"Но вы же не начнете ловить рыбу до меня и без меня, Жак?"
"О! Обещаю, что подожду вас".
"Отлично. А за ваши труды вот вам моя рука".
"Ах, мадемуазель!" — воскликнул молодой человек, набросившись на эту кокетливую ручку и покрывая ее поцелуями.
"Довольно! — приказала девушка и забрала руку. — Я позволила вам ее поцеловать, а не зацеловать. Идите, хватит! Спокойной ночи, Жак! В пять часов, на берегу большого канала!"
"Приходите когда пожелаете, мадемуазель, обещаю, что буду вас ждать".
"Ступайте, ступайте!" — сказала мадемуазель де Сент-Андре и нетерпеливо махнула рукой.
Паж мгновенно и безмолвно повиновался, точно дух своему повелителю. Не прошло и секунды, как он исчез.
Мадемуазель де Сент-Андре на какое-то мгновение задержалась, затем, убедившись, что ничто не тревожит тишину ночи и безлюдье сада, она в свою очередь исчезла, рассчитывая, что ее никто не видел и не слышал.
— А вы уверены, мой дорогой принц, что маленькая плутовка не догадалась о вашем присутствии у окна?
— Ах, любезный мой кузен, вы прямо-таки стараетесь лишить меня иллюзий.
И тут он подошел к адмиралу поближе:
— Что ж, проницательный политик, бывают минуты, когда от этой проницательности становится не по себе.
— От чего же?
— А вот отчего: если предположить, что она меня видела, то и удочка, и рыбалка, и свидание в пять часов утра — не что иное, как комедия.
— Полно!
— О! Я никогда не исключаю возможности обмана со стороны женщины, — признался принц, — и чем она моложе и наивней, тем это вероятней; но согласитесь, мой дорогой адмирал, что если это так, то она в высшей степени ловка для своих лет.
— Я вам не говорил ничего, что бы это отрицало.
— Вы прекрасно понимаете, что в пять часов я уже сидел в засаде неподалеку от большого канала. Паж сдержал свое слово. Он был там еще до рассвета. И когда прекрасная Шарлотта, точно утренняя заря, появилась там за миг до восхода солнца, ее розовые пальчики приняли из рук Жака удочку с уже прикрепленной наживкой. Какое-то мгновение я задавался вопросом, почему на рыбалке ей потребовался спутник; но вдруг до меня дошло, что столь очаровательные пальчики не могут компрометировать себя прикосновением к отвратительным существам, какие ей пришлось бы насаживать на крючок, и даже к тем, кого ей пришлось бы снимать с крючка, и для этого под руками должен был быть паж — он бы и исполнил столь низменные поручения; таким образом, в течение всей рыбалки, продолжавшейся до семи часов, на долю прекрасной и элегантной девушки достались одни удовольствия, и они, должно быть, оказались достаточно велики, ибо, ей-Богу, молодые люди заполучили на двоих улов, из которого можно было приготовить огромное блюдо жареной рыбы.
— А что заполучили вы, мой дорогой принц?
— Жуткий насморк, так как я стоял в воде, и бешеную любовь, последствия которой вы сегодня видите.
— Так вы уверены, что маленькая болтунья вас там не заметила?
— О Господи, кузен мой, быть может, она и знала о моем присутствии; но, по правде говоря, когда она вытаскивала рыбу, то приподнимала ручку с такой грацией, а когда подходила к краю канала, то поднимала юбку столь кокетливо, что и ручка, и ножка извиняли все; ну а если она знала, что я нахожусь там, то, значит, все эти очаровательные жесты предназначались именно для меня, а не для пажа, ибо я находился по правую руку от нее, а именно правую руку она приподнимала, вытаскивая рыбу, а правую ножку приоткрывала, собираясь шагнуть. В общем, мой дорогой адмирал, я ее люблю, если она наивна, но если она кокетка, то тем хуже: я ее обожаю! Как видите, так или иначе — я болен.
— И с тех пор…
— И с тех пор, кузен, я мечтал об этой очаровательной ручке, я мечтал об этой ножке, но издали, не имея возможности когда-либо соединиться с обладательницей этих обольстительных сокровищ, которая, следует отдать ей должное, едва завидев меня, спасается бегством.
— А какова же будет развязка этой немой страсти?
— Боже мой! Спросите у кого-нибудь более проницательного, чем я, мой дорогой кузен, ибо, если эта страсть нема, как вы сказали, она одновременно глуха и слепа, иными словами, не слушает ничьих советов и ничего не видит, более того — не желает ничего видеть дальше текущего часа.
— Но вы, должно быть, мой дорогой принц, ждете в обозримом будущем вознаграждения за столь исключительное поклонение?
— Естественно; но будущее это столь отдаленно, что я даже не решаюсь в него заглядывать.
— Отлично, в таком случае, как мне кажется, в него и не надо заглядывать.
— Отчего же, господин адмирал?
— Да оттого, что вы ничего не увидите, и это вас обескуражит.
— Я вас не понимаю.
— Господи, да это же так просто понять; но для этого вам придется меня выслушать.
— Так говорите же, господин адмирал.
— Обратите внимание на одно обстоятельство, мой дорогой принц.
— Если речь идет о мадемуазель де Сент-Андре, я обращаю внимание на все.
— Хочу высказать вам всю правду без прикрас, мой дорогой принц.
— Господин адмирал, я уже давно испытываю по отношению к вам почтительную нежность как к старшему брату, и нежную преданность как к другу. Вы единственный человек на свете, за кем я признаю право давать мне советы. И потому, вместо того чтобы страшиться услышать истину из ваших уст, я ее смиренно призываю. Говорите же!
— Благодарю вас, принц! — ответил адмирал, понимавший, сколь могучее влияние могут оказывать дела любви на такой темперамент, как у г-на де Конде, и, следовательно, серьезно относясь к обсуждению проблем, которые в разговоре с любым собеседником, кроме брата короля Наварры, он воспринял бы как непростительную откровенность, граничащую с неприличием. — Благодарю! И поскольку вы облегчаете мою задачу, вот вам голая правда: мадемуазель де Сент-Андре вас не любит, мой дорогой принц; мадемуазель де Сент-Андре не полюбит вас никогда.
— Не являетесь ли вы хоть немножко астрологом, господин адмирал? И, делая мне столь зловещее предсказание, не посоветовались ли вы, случайно, на мой счет со звездами?
— Нет. Но знаете, почему она вас не полюбит? — продолжал адмирал.
— Как, по-вашему, я могу это знать, если я стараюсь использовать все средства, имеющиеся в моем распоряжении, чтобы она меня полюбила?
— Она вас не полюбит потому, что она вообще не полюбит никого, ни вас, ни юного пажа: у нее черствое сердце и властолюбивая душа. Я ее знал еще ребенком, и, даже не привлекая астрологию, знатоком которой вы меня вдруг сейчас объявили, я сказал сам себе, что настанет день, и она сыграет определенную роль в этом гигантском доме разврата, находящемся сейчас у нас перед глазами.
И жестом исключительного презрения адмирал указал на Лувр.
— О! — воскликнул г-н де Конде, — это уже совершенно иной подход, с этой точки зрения я еще сложившееся положение не рассматривал.
— Ей не было еще восьми лет, а она уже играла в законченную куртизанку, в Агнессу Сорель или в госпожу д’Этамп; подружки украшали ее картонной диадемой, водили вокруг особняка и восклицали: "Да здравствует маленькая королева!" Так вот, до самых первых дней девичества она хранила такие воспоминания детства. Она делает вид, будто любит господина де Жуэнвиля, своего жениха: она лжет! Она делает вид, что любит, а знаете, в чем дело? В том, что отец господина де Жуэнвиля, господин де Гиз, мой бывший друг, а ныне заклятый враг станет в скором будущем, если его не остановят, королем Франции.
— А, дьявол! Вы в этом убеждены, мой кузен?
— Совершенно искренне, мой дорогой принц, и из этого я делаю вывод, что ваша любовь к прекрасной фрейлине королевы — любовь несчастная, и потому заклинаю вас: развяжитесь с ней как можно скорее.
— Таков ваш совет?
— От всей души.
— Что ж, мой кузен, я начну с того, что приму его так же, как вы его даете.
— Только вы ему не последуете?
— Куда уж! Дорогой мой адмирал, над такими чувствами человек не властен.
— И все же, мой дорогой принц, по прошлому судите о будущем.
— Да, верно, должен признаться, что до нынешней поры она не выказывала особо пылкой симпатии к вашему покорному слуге.
— И вы решили, что так более не может продолжаться.
А! Я знаю, что вы весьма высокого мнения о себе, мой дорогой принц.
— Э! Верно. Если бы мы начали презирать самих себя, это дало бы великолепную возможность другим относиться с презрением к нам. Но не в этом дело. Ваше предостережение по поводу того, что она не испытывает нежности ко мне, к сожалению, не заставит меня перестать испытывать нежность к ней. Вы пожмете плечами. Но что тут поделаешь? Свободен ли я в выборе любить или не любить? Это все равно, как я бы вам сказал перед боем: "Вы выдерживали осаду Сен-Кантена в течение трех недель, имея две тысячи человек против пятидесяти или шестидесяти тысяч фламандцев и испанцев принца Эммануила Филиберта и короля Филиппа Второго; что ж, настала ваша очередь осадить этот город; в крепости находятся тридцать тысяч человек, а у вас будет всего десять тысяч". Вы откажетесь от осады Сен-Кантена? Нет, не так ли?.. А почему? Потому, что вы, прославленный военный гений, убеждены в том, что крепостей, неуязвимых для храбрых, не существует. И вот я, дорогой кузен, возможно, и тщеславен, но думаю, что владею истинной наукой любви, так же как вы владеете истинным пониманием войны, и я вам говорю: "Неуязвимых крепостей не существует"; вы мне подаете пример из вашего военного опыта, дорогой адмирал, так позвольте же мне подать вам пример из своего любовного опыта.
— Ах, принц, принц! Каким великим полководцем вы могли бы стать! — печально заметил адмирал. — Если бы вместо плотских желаний, заменяющих в вашем сердце истинную любовь, вы бы испытывали высокие страсти, призывающие вас взять в руки шпагу!
— Вы говорите о вере, не так ли?
— Да, принц, и молю Бога, чтобы он вас сделал одним из наших, то есть одним из своих!
— Мой дорогой кузен, — сказал Конде с обычной для себя веселостью, однако в ней ясно просматривалась воля человека, который, не подавая вида, часто задумывался по этому поводу, — возможно, вы в это не поверите, но в отношении религии у меня, по меньшей мере, столь же твердые взгляды, что и в отношении любви.
— Что вы хотите этим сказать? — удивленно произнес адмирал.
Улыбка исчезла с губ принца де Конде, и он продолжал уже серьезно:
— Я хочу этим сказать, господин адмирал, что я ношу свою религию в себе, свою веру в себе, свое милосердие в себе и, чтобы славить Бога, не нуждаюсь ни в чьем посредничестве, а пока, мой дорогой кузен, вы не сумеете мне доказать, что ваша новая доктрина предпочтительнее старой, смиритесь с тем, что я привержен религии отцов, по крайней мере, до тех пор, пока мне не придет в голову фантазия переменить ее на другую, чтобы досадить господину де Гизу.
— О принц, принц! — пробормотал адмирал. — Так вот на что вы растрачиваете сокровищницу силы, молодости и ума, которой наделил вас Всевышний, и не желаете воспользоваться ею на благо какого-либо великого дела. Разве инстинктивная ненависть, которую вы питаете к господам де Гизам, не является провидческим откровением? Восстаньте, принц, и раз уж вы не воюете с врагами вашего Бога, так сразитесь, по крайней мере, с врагами вашего короля!
— Отлично! — воскликнул Конде. — Только вы забываете об одном, мой кузен: я ношу в себе своего короля точно так же, как ношу в себе своего Бога; да, конечно, насколько мой Бог велик, настолько мой король мал. Мой король, дорогой адмирал, — это король Наварры, мой брат. Это и есть мой настоящий король. Король Франции для меня может быть лишь "приемным" королем, сеньором-сюзереном.
— Но вы уходите от вопроса, принц, ведь за этого короля вы сражались.
— Возможно, потому, что я сражаюсь за всех этих королей ради собственного каприза, точно так же как я люблю всех этих женщин ради собственной фантазии.
— Так, значит, с вами невозможно разговаривать серьезно по поводу любой из этих материй? — спросил адмирал.
— Отчего же, — ответил принц даже с некоторой суровостью, — настанут другие времена, и мы об этом поговорим, мой дорогой кузен, и тогда я вам по этому поводу отвечу. Уж поверьте мне, я тогда буду воспринимать себя как в высшей степени несчастного человека и негодного гражданина, если посвящу всю свою жизнь одному лишь служению дамам. Я знаю, что мне предстоит исполнить свой долг, господин адмирал, и что ум, смелость и находчивость — драгоценные качества, дарованные Всевышним, — даны мне не для того, чтобы распевать серенады под балконами. Но имейте терпение, мой добрый кузен и великолепный друг, пусть сначала погаснет бурное пламя ранней юности; задумайтесь, ведь мне еще нет тридцати лет; и — какого дьявола, господин адмирал! — раз нет войны, надо же мне тратить на что-то заложенную во мне энергию. Простите мне еще раз это приключение и, поскольку я не воспользовался советом, что вы мне дали, доставьте мне удовольствие и дайте мне совет, который я сам спрошу у вас.
— Говорите же, безумная душа, — по-отечески обратился к нему адмирал, — и да будет угодно Господу, чтобы совет, что я вам дам, хоть в чем-то пошел бы вам на пользу.
— Господин адмирал, — проникновенно заговорил принц де Конде, взяв кузена за руку, — вы великий военачальник, великий стратег, безусловно, первейший полководец нашей эпохи. Так скажите же мне, как бы вы, к примеру, на моем месте проникли в этот час, то есть накануне полуночи, к мадемуазель де Сент-Андре, чтобы сказать ей, что вы ее любите?
— Я вижу, мой дорогой принц, — подхватил адмирал, — что вы не излечитесь по-настоящему, пока не познаете ту, в кого вы влюблены. Так что вам следует оказать услугу, способствующую претворению в жизнь вашего безумного увлечения, — тогда заговорит разум. Так вот, на вашем месте…
— Тихо! — перебил его Конде, прячась в темноту.
— В чем дело?
— Да здесь, кажется, появился еще один влюбленный и он приближается к окну.
— А ведь верно, — согласился адмирал.
И, следуя примеру Конде, он скрылся в тени, отбрасываемой башней.
Так они оба, замерев и затаив дыхание, наблюдали за тем, как туда подошел Роберт Стюарт; они увидели, как он поднял камешек, привязал к нему записку и запустил камешек вместе с запиской в освещенное окно.
Затем они услышали звон разбившегося стекла.
Потом они увидели, как неизвестный, принятый было ими за влюбленного (надо отдать ему должное, он им вовсе не был), быстро удалился и исчез, предварительно убедившись, что пущенный им снаряд попал в цель.
— А! Ей-Богу, — сказал Конде, — отложим ваш совет, мой дорогой кузен, до другого раза, я благодарю вас за сегодняшний.
— А что произошло?
— Я только что нашел желанное средство.
— Какое?
— Э, черт побери, самое простое: окно разбито у маршала де Сент-Андре, и разбито явно с недобрыми намерениями.
— Ну, и что?
— Представьте себе такое: я будто бы вышел из Лувра, услышал шум, когда разбилось окно, перепугался, не было ли это результатом какого-то заговора против маршала, и, клянусь верой, несмотря на поздний час, не мог пройти мимо, а поскольку я испытываю к маршалу большое участие, то решил подняться, чтобы спросить, не произошло ли несчастья.
— Безумец! Безумец! Трижды безумец! — заявил адмирал.
— Я у вас спрашивал совета, мой друг; вы можете предложить что-нибудь лучше?
— Да.
— Что же?
— Не ходить.
— Но вы же знаете, это самый первый совет, который вы мне уже дали, и я вам уже сказал, что не хочу ему следовать.
— Тогда решено! Идемте к маршалу де Сент-Андре!
— Значит, вы идете со мной?
— Мой дорогой принц, если нельзя помешать безумцу творить глупости и если любишь этого безумца, как люблю вас я, требуется хотя бы наполовину погрузиться в это безумие, чтобы принять на месте наилучшее решение. Идемте к маршалу!
— Мой дорогой адмирал, скажите мне, через какую брешь мне следует пройти, какое простреливаемое аркебузами пространство мне следует преодолеть, чтобы проследовать за вами, и при первой же возможности я уже пойду не за вами, а окажусь впереди.
— Идемте к маршалу!
И они оба двинулись к главному входу в Лувр; там адмирал, сказав слова пароля, прошел, ведя с собой принца де Конде.