XIV
UNDE ORTUS?
В день помолвки двое влюбленных не могли не попытаться найти разгадку одной тайны, которая если и не казалась им препятствием на их пути, то, во всяком случае, вызывала некоторую тревогу.
Чьей дочерью была Ева?
Мы знаем, что Жак Мере нашел девочку в хижине браконьера.
Два соображения побудили браконьера и его мать согласиться на предложение доктора и отдать ему ребенка: желание избавиться от хлопот и надежда на исцеление бедной дурочки.
Однако, унося больную с собой, доктор обещал по первому же требованию вернуть ее истинным родителям.
Уверенность в том, что этими истинными родителями не являются ни браконьер, ни старуха и что настоящая семья нарочно оставила маленькую калеку в лесной хижине, ибо желала от нее избавиться, вселяла в душу доктора надежду, что Еву никто и никогда не вытребует назад.
Вдобавок, создав для девушки земной рай, он допускал в него только очень узкий круг лиц, которых мы назвали выше.
Поначалу Жозеф (так звали браконьера) и старуха Магдалена примерно раз в год наведывались к доктору, чтобы узнать, как поживает девочка, и посмотреть на нее.
Еву всякий раз выносили к ним; однако, поскольку в первые три года лечение еще не принесло видимых результатов, Жозеф и Магдалена постепенно разуверились в том, что доктор, как бы учен он ни был, сможет когда-либо превратить это существо, не умеющее ни ходить, ни говорить, ни думать, в женщину, достойную занять место среди мыслящих существ.
Затем, когда состояние девочки начало улучшаться куда более заметно, доктор — простим ему эту маленькую хитрость, внушенную любовью, — не стал дожидаться, пока Жозеф и его мать явятся в город, и сам отправился к ним, чтобы сообщить о здоровье своей пациентки.
С этих пор так и повелось. Желая задобрить Жозефа, доктор всякий раз приносил ему пороху и свинца, и браконьер, боявшийся делать подобные покупки сам, принимал дары с самой горячей благодарностью.
На расспросы о состоянии девочки доктор отвечал уклончиво:
— Ей немного лучше, я не теряю надежды: природа всемогуща!
Естественно, что браконьер, помнивший Еву тем бесформенным комочком плоти, который унесли из его хижины, пожимал плечами и вздыхал:
— Что тут толковать, доктор, на все воля Божья!
Затем двое мужчин отправлялись в лес поохотиться.
Вручив старухе свой кошелек, доктор убивал пару зайцев или трех-четырех кроликов и относил дичь домой, храня, однако, свои походы в глубокой тайне и не рассказывая о них ни единому существу.
Еву, безразличную ко всему на свете, долгое время очень мало заботила тайна ее происхождения. Но когда ум девушки сбросил те путы, какими сковывала его болезнь, и свершилось второе, нравственное ее рождение, она стала искать ответа на вопрос, где и как она появилась на свет.
Она смутно помнила первые визиты браконьера и его матери. Однако воспоминание это ничуть не трогало ее и не пробуждало в ее душе никаких дочерних чувств.
Жак Мере объяснил девушке, что эти люди два года ходили за ней; она была признательна им за заботу, но внутренний голос ни разу не сказал ей: "Этот человек — твой отец, эта женщина — твоя мать".
Со своей стороны доктор всякий раз, когда Ева заговаривала с ним на эту тему, с видимым смущением уклонялся от ответа, так что в конце концов девушка перестала расспрашивать его о своем происхождении и отчаялась узнать имена своих родителей.
Еве, существу естественному и чуждому условностей, такая скрытность была внове.
Часто Жаку случалось видеть ее печальной, озабоченной, встревоженной; сердце ее искало ответ на вопрос таинственного голоса, спрашивавшего ее:
— Кто ты?
Человек — существо столь слабое, столь ограниченное, столь жалкое, что, дабы не убояться самого себя, ему необходимо отыскивать себе опору и корни в лице тех, кто жил на свете раньше него. Ему необходимо знать, откуда он родом, через какую дверь вошел в жизнь, за чью руку держался, делая первые шаги.
Не доверяя самому себе, он желает чувствовать за своей спиной толщу прошлого; отсюда культ предков у индийцев и всех первобытных народов. Человек смотрит на себя как на отросток генеалогического древа и, будучи отростком, связывает свою будущность с этим древом. Сын отвечает за душу отца и за судьбу, ожидающую эту душу в загробном мире. Если он будет исправно приносить жертвы богам и выполнять долг перед своей кастой, он посредством собственной жизни дарует бессмертие тому, кто дал ему эту жизнь. Нераздельная связь человека с его предками, причастность к их судьбе — все, что составляет основу древних верований, — не что иное, как плод томления крови, желающей возвратиться к своему истоку.
Среди вопросов, которые должны всерьез волновать всякого человека, задумывающегося о себе и своей судьбе, мудрый Линней назвал первым следующий:
— Unde ortus? — Откуда родом?
Дабы ответить на этот вопрос, молодые народы прибегают к генеалогии.
Известно составленное евангелистом Лукой родословие Иисуса Христа, происшедшего от первого человека, который, в свой черед, произошел от Господа Бога.
Все древние религии суть не что иное, как подобия библейской книги Бытие; под видом более или менее запутанных, более или менее ясных мифов они объясняют, откуда взялись окружающие людей предметы, как возник мир, как появился на свет человек, как сменяли друг друга кланы и династии, — одним словом, они восстанавливают ту путеводную нить, что ведет человека в прошлое и связует его конечное существование с бесконечностью.
Жак Мере мог ответить на все вопросы Евы, касающиеся природы; он говорил с нею о происхождении миров и земного шара, рассказывал ей о возникновении органических и неорганических тел, от полипов до млекопитающих.
Вооруженный премудростью оккультной физики, он объяснял опыты природы над растениями и животными, приведшие в конечном счете к рождению человека, движением атомов.
Объяснения эти если и не были всегда абсолютно убедительны, то, во всяком случае, не противоречили науке его времени, которую доктор изучил в совершенстве, а может быть, и превзошел.
Но когда в уме Евы рождался вопрос куда более простой, когда в пытливом взоре ее глаз и еле заметном движении ее губ доктор прочитывал немой вопрос: "А я, как появилась на свет я?" — тогда все познания доктора оказывались совершенно бесполезны; ему приходилось признаться в своей беспомощности и умолкнуть.
Рассказывают, что Пико делла Мирандола случилось однажды отстаивать на диспуте свои тезисы три дня подряд.
Ученый обезоружил своих противников, дав ответы на все вопросы, касающиеся всех известных в ту пору областей человеческого знания.
Завистники бледнели и, за неимением иной поживы, кусали себе губы.
Тогда в дело вмешались богословы.
Богословие же можно сравнить с темным лесом, полным множества ловушек, в которые рано или поздно попадается даже самый изощренный ум; либо с глубокой шахтой, куда не осмеливаются ступить даже опытнейшие рудокопы; либо с колючим кустарником, который разрывает в клочья одежду ученых схоластов.
Однако Пико делла Мирандола просто, спокойно, невозмутимо избегнул всех ловушек, увернулся от всех крючкотворских придирок, опроверг все силлогизмы, ускользнул от всех дилемм, разоблачил все обманы.
Этот юноша в самом деле обладал познаниями всеобъемлющими.
И тут куртизанка, которая явилась на это ристалище не столько для того, чтобы видеть происходящее, сколько для того, чтобы все видели ее самое, и которой наскучили ученые споры, поднялась и сделала знак, что тоже хочет задать вопрос непобедимому ученому.
Шепот изумления пробежал по залу.
Гордый тем, что сразил всех противников в ходе знаменитого диспута "De omni re scibili et de quibusdam aliis", Пико делла Мирандола также не без некоторого удивления взглянул на женщину, дерзнувшую задать ему вопрос: презрительная улыбка тронула его губы.
— Не могли ли бы вы сказать мне, — спросила куртизанка, — который теперь час?
Пико делла Мирандола был вынужден сознаться, что понятия об этом не имеет.
Увы, приблизительно так же обстояло дело с Жаком Мере; познания его были столь многообразны и прочны, сведения о природе вещей, о происхождении и назначении живых существ, о том, откуда они приходят в наш мир и куда из него уходят, столь подробны, как будто во все эти тайны посвятил его сам Создатель. Он знал решительно все о людях, стихиях и мирах — но не мог проникнуть в тайну рождения женщины, которую любил!
Единственное, в чем он не сомневался, — это в том, что Ева не дочь дровосека.
В 1792 году — в эпоху, до которой мы дошли в нашем повествовании и которая очень скоро унесет нас с собою на огненных крыльях, — сословия во Франции еще не смешивались между собою так беспорядочно, как это стало происходить после Революции; по внешности человека нетрудно было угадать, что он рожден в семье аристократов; если в этой стране, которую вольность нравов явственно склоняет к равенству, долгое время сохранялась знать, то лишь благодаря существенным различиям в крови.
Ярче всего выдавала знатное происхождение изысканная внешность женщин, свидетельство чему (если бы физиологическая наследственность нуждалась в подтверждении) — вереница прекрасных жертв, прощавшихся с жизнью на эшафотах 1793 года.
Люди уничтожают лишь тех, кого не могут унизить.
Я не хочу сказать, что знатные семьи лучше плебейских: если в лоне первых зрело семя упадка и порчи, то вторые были более чисты, более могучи и страстно мечтали о жизни общественной.
Однако справедливости ради следует сказать, что потомки древних родов блистали особой красотой, которой они были обязаны, быть может, не только природе, но и воспитанию.
Во время Революции плебеи, не в силах видеть тонкие аристократические черты дворян и не желая дожидаться, пока браки с буржуа изменят облик знати, извели ее под корень.
Жак Мере, этот демократ, этот социалист в самом прямом смысле слова, ясно различал в Еве сугубо аристократическую породу.
Святой Бернар, с некой религиозной галантностью исчислявший в своих литаниях совершенства Пресвятой Девы и наделявший ее самыми нежными и лестными прозваниями, не нашел ничего лучше, чем наречь ее "Избранным сосудом" (Vas electionis).
Подобные знаки избранности, обращающие некоторых женщин в драгоценнейшие сосуды, чья отличительная черта — хрупкость материала и чистота форм, доктор печально и обреченно прозревал в чертах девушки, слывшей дочерью дровосека.
Ее тонкие, почти прозрачные руки, ее длинные изящные пальчики с острыми ноготками, ее стройные ножки с маленькими ступнями, ее гибкая, белоснежная шея — все в ней обличало безупречный аристократизм, все опровергало мысль о ее низком происхождении.
Истина эта не вызывала у Жака Мере сомнений, но причиняла ему немалую боль, ибо решительно противоречила его политическим убеждениям. Доктору тяжело было замечать в облике любимой девушки приметы ненавистного ему сословия; он презирал себя за то, что не может не восхищаться красотою этих угнетателей; он отдал бы десять лет жизни за право не поверить своим глазам, опровергнуть премудрость науки и сказать природе: "Ты лжешь".
Впрочем, он утешал себя мыслями о том, что аристократические роды, гордые древностью своего происхождения, стремительно приходят в упадок, что красота черт и белизна кожи не мешают представителям знати страдать множеством страшных, неизлечимых болезней.
Он знал доподлинно, что, если эти привилегированные сословия не соединятся брачными узами с представителями других классов и не вольют в жилы своих потомков свежую кровь, их ждет истощение и гибель; он знал, что дети аристократов являются на свет немощными стариками, что многие отпрыски знатных семейств страдают слабоумием и что дворянство, обессиленное галантными развлечениями, сначала подпало под власть женщин, а теперь впадает в детство.
Знаки этого вырождения Жак Мере, как ему казалось, различал и на лице тогдашнего французского короля, вялого и безвольного Людовика XVI, славившегося той "отрицательной" добротой, о которой семнадцатью столетиями раньше говорил Тацит.
Добродетель короля заключалась в том, что он не имел пороков.
Следы того же истощения и тупоумия находил Жак Мере в бледной знати, которая по воле неведомой силы вот уже сотню лет разорялась, губя и свое здоровье и свои богатства.
Между тем Ева начала поверять Жаку свои сомнения.
— Этот мужчина и эта женщина, — говорила она о дровосеке и его матери, — ходили за мной, как если бы я была им родной дочерью, и все же ничто вот здесь — девушка прижимала руку к сердцу — не подсказывает мне, что мы с ними одной крови; напротив, сколько бы я ни вслушивалась в себя, я не чувствую к ним дочерней привязанности. Признаюсь вам, Жак, меня гложет демон неуверенности; вы извлекли меня из того лимба, где я пребывала, погруженная в дрему, вы поистине дали мне жизнь. Вы озарили светом и мою душу и мое сердце. До встречи с вами я не жила, а прозябала. Вы создали из меня существо по вашему образу и подобию, и все же — благодарение Господу! — вы мне не отец.
Она зарделась и продолжала:
— Вы, возлюбленный мой Жак, знаете все на свете, вам открыты все тайны природы, вам внятен даже ход светил и ведомы секреты воздушного океана, вы видите дальше обычных людей и слышите то, чего не слышат они, — скажите же мне, кто мои родители.
Но Жак Мере не мог ей ответить.