XXIII
ЭШАФОТ
На площади Революции, прислонившись к фонарю, в ожидании стояли двое мужчин.
Вместе с толпой (одна часть ее устремилась на площадь Дворца, другая — на площадь Революции, а третья шумной теснящейся массой разлилась по всей дороге между двумя площадями) они ждали прибытия королевы к орудию казни; уже износившееся от дождя и солнца, от рук палача и — о, ужас! — от соприкосновения с жертвами, оно возвышалось над головами толпы со зловещей гордостью, подобно тому, как королева возвышается над своим народом.
Эти два человека стояли крепко сплетя руки; губы их были бледны, брови нахмурены; они тихо и отрывисто переговаривались. Это были Лорен и Морис.
Затерявшиеся среди зрителей и, однако, возбуждавшие у всех зависть своим выгодным местом, они тихо продолжали разговор, отнюдь не самый неинтересный среди тех, что змеились от группы к группе, которые, подобно электрической цепи, волновались живым морем от моста Менял до моста Революции.
Внезапно обоим тоже пришла в голову только что высказанная нами мысль по поводу эшафота, господствующего над всеми головами.
— Смотри, — сказал Морис, — как омерзительный монстр простирает свои кровавые руки. Разве нельзя сказать, что он нас зовет, улыбаясь своим ужасающим зевом?.
— Ах, ей-Богу, — заметил Лорен, — я, признаться, не принадлежу к той школе поэтов, что все видит в кровавом свете. Я все вижу в розовом, поэтому у подножия этой омерзительной машины я бы еще напевал и надеялся. "Dum spiro, spero".
— И ты еще надеешься, сейчас — когда убивают женщин?
— Ах, Морис! — ответил Лорен. — Ты сын Революции, не отвергай же свою мать. Ах, Морис, оставайся добрым и верным патриотом. Та, что должна умереть, — это не такая женщина, как все другие. Та, что должна умереть, — это злой дух Франции.
— О! Не о ней я сожалею; не о ней я плачу! — воскликнул Морис.
— Да, я понимаю, ты думаешь о Женевьеве.
— Ах, видишь ли, одна мысль сводит меня с ума: Женевьева сейчас в руках поставщиков гильотины — Эбера и Фукье-Тенвиля; в руках тех людей, кто отправил сюда несчастную Элоизу и гордую Марию Антуанетту.
— Что ж, — размышлял Лорен, — именно это и дает мне надежду: когда народный гнев насытится щедрым обедом из двух тиранов — короля и королевы, — он уляжется, по крайней мере, на какое-то время, подобно удаву, переваривающему в течение трех месяцев то, что заглотнул. Он не заглотнет больше никого и, как говорят пророки из предместья, даже самые маленькие кусочки будут его пугать.
— Лорен, Лорен, — посетовал Морис, — я более опытен, чем ты. И я говорю тебе тихо, но могу повторить громко: Лорен, я ненавижу новую королеву, ту, что, как мне кажется, сменит Австриячку, которую сейчас готовится уничтожить. Это трагическая королева: ее порфира создана из ежедневной крови, ее первый министр — Сансон.
— А мы ей не поддадимся.
— Я так не думаю, — покачал головой Морис. — Ты же видишь: для того чтобы нас не арестовали в собственном доме, у нас останется только одно — жить на улице.
— Ба! Мы можем покинуть Париж — ничто не мешает нам это сделать. Так что сетовать нечего… Мой дядя ждет нас в Сент-Омере; деньги, паспорта — все у нас есть. И уж не жандарму нас остановить; как ты думаешь? Мы остаемся, потому что так хотим.
— Нет, ты говоришь неверно, мой превосходный друг, преданное сердце… Ты остаешься, потому что я хочу остаться.
— А ты хочешь остаться, чтобы найти Женевьеву. Что может быть проще, вернее и естественнее? Ты думаешь, что она в тюрьме, это более чем вероятно. Ты хочешь позаботиться о ней, а поэтому нельзя покидать Париж.
Морис вздохнул; было ясно, что его одолевают другие мысли.
— Помнишь смерть Людовика Шестнадцатого? — спросил он. — Я до сих пор вижу себя, бледного от волнения и гордости. Я был одним из предводителей той самой толпы, среди которой сегодня прячусь. У подножия вот этого эшафота я чувствовал себя таким великим, каким никогда не был тот король, что всходил на него. Какая перемена, Лорен! И подумать только: хватило всего девяти месяцев, чтобы так ужасно измениться.
— Девять месяцев любви, Морис!.. Любовь, ты погубила Трою!
Морис вздохнул; его блуждающая мысль устремилась уже в другом направлении, к другому горизонту.
— Бедный Мезон-Руж, — прошептал он, — какой же для него сегодня печальный день.
— Увы, — вздохнул Лорен. — А сказать тебе, что, по-моему, самое печальное в революциях?
— Скажи.
— То, что часто врагами становятся те, кого хотелось бы иметь друзьями; а друзьями — те, кого…
— Мне трудно поверить в одно, — прервал его Морис.
— Во что?
— В то, что он еще что-нибудь не придумает, даже совершенно безумное, чтобы спасти королеву.
— Один человек против ста тысяч?
— Я же сказал тебе: даже что-то безумное… Я знаю, что я бы для спасения Женевьевы…
Лорен нахмурился.
— Я говорю тебе еще раз, Морис, — продолжил он, — ты заблуждаешься; нет, даже ради спасения Женевьевы ты не стал бы плохим гражданином. Но хватит об этом, Морис, нас слушают. О! Посмотри, как заколыхались головы; смотри, а вот и помощник гражданина Сансона поднимается со своей корзины и смотрит вдаль. Австриячка подъезжает.
Действительно, как бы вторя движению голов, замеченному Лореном, какой-то долгий и нарастающий трепет охватил толпу. Это напоминало один из тех шквалов, что начинаются свистом, а кончаются завыванием.
Морис, забравшись на фонарь, хотя и сам был немалого роста, посмотрел в сторону улицы Сент-Оноре.
— Да, — произнес он, вздрогнув, — вот и она!
И правда, было видно, как приближается другая машина, почти столь же отвратительная, как гильотина. Это была повозка, доставлявшая обреченных.
Справа и слева блестело оружие эскорта, а скачущий перед повозкой Граммон отвечал сверканием своей сабли на крики нескольких фанатиков.
Но, по мере того как процессия приближалась, эти крики внезапно гасли под холодным и мрачным взглядом осужденной.
Никогда еще не было человеческого лица, с такой силой внушавшего почтение; никогда Мария Антуанетта не была более величественной, не была более королевой. Гордость и мужество ее поднялись до такой высоты, что вселяли в присутствующих страх.
Равнодушное к увещеваниям аббата Жирара, сопровождавшего Марию Антуанетту против ее воли, лицо королевы не поворачивалось ни налево, ни направо; мысль, жившая в глубине ее мозга, казалась неподвижной, как ее взор; неровное движение повозки по ухабистой мостовой своими толчками только подчеркивало гордую неподвижность королевы. Можно было подумать, что везут мраморную статую, только у этой царственной статуи был горящий взгляд, и ветер перебирал ее волосы.
Тишина, подобная безмолвию пустыни, вдруг обрушилась на триста тысяч зрителей сцены, какую небо при свете своего солнца видело в первый раз.
Вскоре и там, где стояли Морис и Лорен, стало слышно, как скрипит ось повозки и тяжело дышат лошади охраны.
Повозка остановилась у подножия эшафота.
Королева, без сомнения не думавшая об этой минуте, очнулась и все поняла; она устремила надменный взгляд на толпу, и тот же бледный человек, кого она видела у дворца стоящим на пушке, снова возник перед нею, теперь на каменной тумбе. Оттуда он послал королеве такое же почтительное приветствие, какое уже адресовал ей, когда она выходила из Консьержери, и сразу спрыгнул с тумбы.
Его заметили многие; но, поскольку он был одет в черное, то распространился слух о священнике, ожидающем Марию Антуанетту, чтобы послать ей отпущение грехов в тот момент, когда она поднимется на эшафот. Поэтому его никто не тронул. Есть вещи, к коим смертный час рождает высшее почтение.
Королева осторожно спустилась по трем ступенькам подножки; ее поддерживал Сансон: до последней минуты — хотя и выполнял свое дело, к которому сам казался приговоренным, — он оказывал ей величайшее внимание.
Пока она шла к ступенькам эшафота, несколько лошадей встали на дыбы, несколько пеших охранников и солдат покачнулись, потеряв равновесие; потом словно какая-то тень скользнула под эшафот. Но спокойствие почти тотчас же восстановилось; никто не хотел упустить и малейшей подробности свершающейся великой драмы: все взгляды устремились к приговоренной.
Королева уже находилась на площадке эшафота. Священник продолжал ей что-то говорить, один из помощников палача тихонько подталкивал ее назад, другой развязывал косынку, прикрывавшую ее плечи.
Мария Антуанетта, почувствовав позорную руку, прикоснувшуюся к ее шее, резко отшатнулась и наступила на ногу Сансону, который так, что она этого не видела, привязывал ее к роковой доске.
Сансон высвободил свою ногу.
— Простите, сударь, я сделала это нечаянно…
Это были последние слова дочери цезарей, королевы Франции, вдовы Людовика XVI.
На часах Тюильри пробило четверть первого — и в эти секунды Мария Антуанетта отошла в вечность.
Ужасный крик (в нем смешались все страсти: радость, ужас, скорбь, надежда, триумф, искупление) заглушил собой, подобно урагану, другой крик, слабый и жалобный, прозвучавший под эшафотом.
Однако жандармы его услышали, как ни слаб он был; они сделали несколько шагов вперед. Воспользовавшись этим, толпа хлынула, как река, прорвавшая запруду, перевернула ограду, раскидала охрану и, подобная приливу, налетела на эшафот, начала бить его ногами; тот стал раскачиваться.
Каждому хотелось вблизи увидеть останки королевской власти, которая, как полагали, на веки веков уничтожена во Франции.
Но жандармы искали другое: они искали ту тень, что, преодолев их заслон, скользнула под эшафот.
Двое из них вернулись, держа за ворот молодого человека, чья рука прижимала к сердцу окрашенный кровью носовой платок.
За ним бежал жалобно завывающий спаниель.
— Смерть аристократу! Смерть бывшему! — закричали несколько фанатиков, указывая на молодого человека. — Он смочил свой платок кровью Австриячки; смерть ему!
— Великий Боже! — произнес Морис. — Лорен, ты узнаешь его? Ты его узнаешь?
— Смерть роялисту! — требовали одержимые. — Отнимите у него этот платок: он хочет сделать его святыней; вырвите его, вырвите!
Гордая улыбка пробежала по губам молодого человека. Он рванул рубашку, обнажил грудь и уронил платок.
— Господа, — вымолвил он, — это не кровь королевы. Это моя кровь; дайте мне спокойно умереть.
На левой стороне его груди сверкала глубокая рана.
Толпа вскрикнула и отступила.
Молодой человек стал медленно опускаться и упал на колени, глядя на эшафот, как мученник смотрит на алтарь.
— Мезон-Руж! — прошептал Лорен на ухо Морису.
— Прощай! — прошептал шевалье, опуская с божественной улыбкой голову. — Прощай или, вернее, до свидания!
И он скончался среди ошеломленных охранников.
— Да, только это остается сделать, Лорен, — сказал Морис, — прежде чем стать плохим гражданином.
Маленькая испуганная собака с воем бегала вокруг трупа.
— Смотри-ка, это Блек, — узнал ее какой-то мужчина, державший в руке толстую палку, — надо же, это Блек! Иди-ка сюда, старина!
Собака побежала к тому, кто ее позвал. Но едва только она приблизилась к мужчине, как тот, разразившись смехом, поднял палку и размозжил ей голову.
— О! Подлец! — воскликнул Морис.
— Тише, — прошептал Лорен, останавливая его, — или мы погибли… это же Симон.
XXIV
ОБЫСК
Друзья вернулись к Лорену. Морис, чтобы не слишком явно компрометировать друга, взял за правило покидать его дом рано утром и возвращаться поздно вечером.
Вновь вовлеченный в водоворот событий, он присутствовал при доставке заключенных в Консьержери, каждый день подстерегая, не привезут ли Женевьеву, ибо так и не смог узнать, в какой тюрьме она содержится.
Дело в том, что после своего визита к Фукье-Тенвилю Лорен дал понять Морису, что первым же открытым действием он погубил бы себя, а значит, принеся себя в жертву, не смог бы помочь Женевьеве; и Морис, который немедленно дал бы посадить себя в тюрьму, где надеялся соединиться со своей возлюбленной, стал теперь осторожным из страха быть навсегда разлученным с нею.
И вот каждое утро он ходил от тюрьмы к тюрьме — от кармелитского монастыря к Пор-Либру, от мадлонеток к Сен-Лазару, от Ла Форс к Люксембургу — и стоял там, ожидая, пока выедут повозки, доставляющие обвиняемых в Революционный трибунал; бросив взгляд на жертв, он бежал к другой тюрьме.
Но скоро он увидел, что даже десяти человек не хватило бы для того, чтобы вести наблюдение сразу за тридцатью тремя тюрьмами тогдашнего Парижа. Пришлось ограничиться пребыванием в самом трибунале, ожидая, что Женевьеву привезут туда.
Он уже начал приходить в отчаяние. И действительно, какие шансы были у осужденного после приговора? Иногда трибунал начинал заседать в десять часов, а к четырем осуждал на смерть двадцать или тридцать человек. Таким образом, первому еще давали возможность насладиться жизнью в течение шести часов, тогда как последний, приговоренный без четверти четыре, попадал под топор уже в половине пятого.
Смириться с тем, что подобный жребий предназначен и Женевьеве, означало бы перестать бороться с судьбой.
О, если бы он заранее был предупрежден, что Женевьеву заключат в тюрьму!.. Какую шутку сыграл бы он с этим человеческим правосудием, таким ослепленным в эту эпоху! Как легко и быстро вырвал бы он Женевьеву из тюрьмы! Никогда еще побеги оттуда не были такими удобными; но можно также сказать, что никогда они не были и такими редкими. Все это дворянство, оказавшись за решеткой, устраивалось там как в родовом замке и со всеми удобствами готовилось умереть. Побег приравнивался к попытке уклониться от дуэли. Даже женщины краснели от свободы, приобретенной такой ценой.
Однако Морис не был бы таким щепетильным. Убить собак, подкупить ключника — что может быть проще! Женевьева не относилась к числу блистательных личностей, привлекающих всеобщее внимание… Побег не обесчестил бы ее; впрочем… даже если бы и так!
С какой горечью он представлял себе эти сады Пор-Либра, куда можно так легко пробраться; эти камеры у мадлонеток, откуда так удобно выбраться на улицу; эти низкие стены Люксембурга и темные коридоры кармелитского монастыря, куда решительный человек мог легко проникнуть через окно!
Но была ли Женевьева в одной из этих тюрем?
Пожираемый сомнением, разбитый тревогой, Морис осыпал Диксмера проклятиями. Он упивался ненавистью к этому человеку, скрывавшему свою подлую месть под кажущейся преданностью королевскому делу.
"Я и его найду, — думал Морис. — Если он захочет спасти несчастную женщину, то объявится; если захочет ее потерять, он оскорбит ее. Я найду этого подлеца… и горе ему тогда!"
Утром того дня, когда произошли события, о которых мы собираемся рассказать, Морис, как обычно, направился в Революционный трибунал. Лорен еще спал.
Его разбудили громкие голоса женщин за дверью и удары прикладами.
Он бросил вокруг себя испуганный взгляд застигнутого врасплох человека, желающего удостовериться в том, что на виду нет ничего компрометирующего.
В эту минуту вошли четверо членов секции, два жандарма и комиссар.
Их визит был настолько красноречив, что Лорен сразу начал одеваться.
— Вы арестуете меня? — спросил он.
— Да, гражданин Лорен.
— За что?
— Потому что ты подозрительный.
— Вот как!
Комиссар нацарапал внизу протокола об аресте несколько слов.
— Где твой друг? — продолжал он.
— Какой друг?
— Гражданин Морис Ленде.
— Очевидно, у себя дома, — ответил Лорен.
— Нет, он живет у тебя.
— Здесь? Ну, полноте! А впрочем, ищите, и если вы найдете…
— Вот донос, — сказал комиссар, — вполне ясный.
И он протянул Лорену бумагу, исписанную безобразным почерком, с загадочной орфографией. В нем сообщалось, что видели, как каждое утро от гражданина Лорена выходит гражданин Ленде — подозрительный, о чьем аресте принято постановление.
Донос был подписан Симоном.
— Ах, вот в чем дело! Этот сапожник потеряет практику, — сказал Лорен, — если будет заниматься сразу двумя этими ремеслами. Ну, каково — доносчик и набойщик подметок! Да он просто Цезарь, этот господин Симон…
И он расхохотался.
— А гражданин Морис? — спросил комиссар. — Где гражданин Морис? Мы требуем, чтобы ты его выдал.
— Но я же сказал вам, что здесь его нет!
Комиссар прошел в соседнюю комнату, потом поднялся на небольшие антресоли, где жил служитель Лорена, осмотрел еще одну комнату внизу: никаких следов Мориса.
Но на столе в столовой внимание комиссара привлекла недавно написанная записка. Это ее утром, уходя из дома, чтобы не будить друга, хотя они спали в одной комнате, оставил Морис.
"Я иду в трибунал, — сообщал он, — завтракай без меня. Вернусь только вечером".
— Граждане, — сказал Лорен, — как бы я ни спешил подчиниться вам, вы понимаете, что я не могу идти с вами в одной сорочке… Позвольте, служитель оденет меня.
— Аристократ! — бросил кто-то. — Ему нужна помощь, чтобы надеть штаны.
— Боже мой, да! — ответил Лорен. — Я ведь как гражданин Дагобер. Вы заметили, что я не сказал "король".
— Ладно, — разрешил комиссар, — но поторапливайся.
Служитель спустился с антресолей и стал помогать хозяину одеваться.
Лорен позвал его не потому, что ему нужен был лакей. Он рассчитывал, что тот, замечавший абсолютно все, позже передаст Морису обо всем здесь происшедшем.
— А теперь, господа… простите, граждане… теперь, граждане, я готов и следую за вами. Только позвольте мне, прошу вас, взять с собой только что появившийся последний том "Писем к Эмилии" Демустье, ибо я еще не успел прочитать его, — это скрасит мое пребывание в заключении.
— Твое заключение? — рассмеялся Симон, который успел стать муниципальным гвардейцем и вошел вместе с четырьмя членами секции. — Оно будет недолгим: ты проходишь по делу женщины, которая пыталась заставить бежать Австриячку. Эту женщину судят сегодня… а тебя осудят завтра, после того как ты дашь свидетельские показания.
— Сапожник, — серьезно сказал Лорен, — вы слишком быстро тачаете свои подметки.
— Да, но как хорош будет удар резака! — ответил Симон с омерзительной улыбкой. — Ты увидишь, увидишь, мой красавец-гренадер.
Лорен пожал плечами.
— Ну что, идем? — сказал он. — Я жду вас.
И когда все повернулись, чтобы спуститься по лестнице, Лорен наградил Симона таким сильным ударом ногой, что тот с воплем скатился по скользким и крутым ступенькам.
Члены секции не могли удержаться от смеха. Лорен сунул руки в карманы.
— При исполнении обязанностей! — сказал побелевший от гнева Симон.
— Черт побери! — удивился Лорен. — А разве мы все здесь не при исполнении обязанностей?
Его усадили в фиакр, и комиссар отвез его во Дворец правосудия.
XXV
ЛОРЕН
Если читатель пожелает еще раз последовать за нами в Революционный трибунал, то мы обнаружим Мориса на том же месте, еще более бледного и взволнованного.
В тот момент, когда мы опять открываем сцену этого скорбного театра, куда ведут нас скорее события, чем наше желание, присяжные совещаются: слушание дела только что закончилось. Двое обвиняемых с вызывающей тщательностью — в то время это было своеобразным издевательством над судьями — оделись для эшафота и теперь разговаривают со своими адвокатами, чьи неясные советы похожи на слова врача, отчаявшегося в своем больном.
В этот день люди на трибунах были в том свирепом расположении духа, что подстегивает суровость присяжных: под непосредственным надзором вязальщиц и обитателей предместий они держатся лучше, как актер удваивает энергию, ощущая нерасположение публики.
Итак, с десяти утра пять обвиняемых стараниями этих неуступчивых присяжных превратились в приговоренных.
Те двое, что находились сейчас на скамье подсудимых, ожидали того "да" или "нет", которое оставит им жизнь или швырнет в объятия смерти.
Присутствующие в зале, ожесточившиеся от ежедневной, уже привычной трагедии, ставшей излюбленным спектаклем, своими выкриками готовили обоих к этому страшному моменту.
— Смотри! Смотри, смотри! Да погляди же на того высокого! — указывала одна вязальщица, не имевшая чепчика и нацепившая прямо на шиньон трехцветную кокарду шириной в ладонь. — Смотри, какой он бледный! Можно подумать, что это уже мертвец.
Обвиняемый с презрительной улыбкой взглянул на говорившую о нем женщину.
— Да ты что? — удивилась соседка. — Он же смеется.
— Да, через силу.
Какой-то ротозей из предместья взглянул на часы.
— Сколько времени? — полюбопытствовал сосед.
— Без десяти час! Затянулось уже на три четверти часа.
— Точно, как в городе несчастий — Донфроне: прибыл в полдень — повешен в час.
— А маленький-то, маленький! — кричал другой зритель. — Посмотри-ка на него, какой безобразной будет его голова, когда он чихнет в мешок!
— Не торопись оценивать, ты не успеешь этого заметить.
— Ну, мы потребуем, чтобы Сансон показал голову: у нас есть такое право.
— Посмотри, какая красивая голубая одежда у этого тирана; хоть какая-то радость бедным, когда рубят головы тем, кто хорошо одет.
Действительно, как объяснял палач королеве, беднякам доставались в наследство вещи жертвы; сразу же после казни их отсылали в Сальпетриер и распределяли среди неимущих; туда же была отправлена и одежда казненной королевы.
Морис не обращал внимания на кипевшие вокруг разговоры. Ведь каждый в этот момент был захвачен какой-нибудь важной мыслью, отчуждавшей его от других; а сердце Мориса вот уже несколько дней, казалось, билось лишь в определенные минуты, толчками, как будто страх или надежда время от времени останавливали ход его жизни. Эти постоянные колебания словно уничтожили в его сердце чувствительность, заменив ее безучастностью.
Присяжные вернулись в зал; как и ожидалось, председатель произнес обоим обвиняемым смертный приговор.
Их увели, они вышли твердым шагом: в ту эпоху умирали красиво.
И тут раздался зловещий голос судебного пристава:
— Гражданин общественный обвинитель против гражданки Женевьевы Диксмер.
Морис вздрогнул всем телом, и холодный пот выступил на его лице.
Маленькая дверь, через которую вводили обвиняемых, отворилась, и вошла Женевьева.
Она была в белом. Вместо того чтобы обрезать волосы, как делали многие женщины, она искусно, с очаровательным кокетством уложила их.
Несомненно, бедная Женевьева хотела до последнего момента оставаться красивой для всех, кто мог ее видеть.
При виде Женевьевы Морис почувствовал, как силы, которые он собрал для этого случая, вдруг покинули его. Правда, он приготовился к этому удару, потому что уже двенадцать дней не пропускал ни одного заседания и уже трижды слышал имя "Женевьева" из уст общественного обвинителя; но некоторые скорби так огромны и глубоки, что никто не может измерить эту бездну.
Все, кто увидел вошедшую женщину, такую прекрасную, такую кроткую, такую бледную, вскрикнули: одни от ярости (в ту эпоху были люди, ненавидевшие любое превосходство — в красоте, в деньгах, уме или происхождении), другие — от восхищения, некоторые — от жалости.
Женевьева, конечно, узнала один-единственный крик среди этих криков, один-единственный голос среди этих голосов. Она повернулась в сторону Мориса, пока председатель листал ее дело, временами исподлобья поглядывая на нее.
С первого же взгляда она узнала Мориса, хотя лицо его было скрыто широкополой шляпой. Она с нежной улыбкой повернулась в его сторону и еще более нежным жестом приложила розовые и дрожащие руки к губам. Вложив всю душу в свое дыхание, она дала крылья невидимому поцелую, и принять его имел право лишь один человек из этой толпы.
По всему залу пробежал взволнованный шепот. Женевьеве уже задали вопрос, и она хотела повернуться к судьям, но застыла посередине этого движения: расширившиеся глаза ее с выражением непередаваемого ужаса были устремлены на какую-то точку зала.
Напрасно Морис вставал на цыпочки: он ничего не увидел, а вернее, нечто более важное приковало его внимание к сцене, то есть к трибуналу.
Фукье-Тенвиль начал читать обвинительное заключение.
Из него следовало, что Женевьева Диксмер — супруга ярого заговорщика, что она подозревается в оказании помощи бывшему шевалье де Мезон-Ружу, неоднократно предпринимавшему попытки освободить королеву.
Впрочем, ее и арестовали в тот момент, когда она стояла на коленях перед королевой и умоляла ту поменяться с ней одеждой, предлагая умереть вместо нее. Этот глупый фанатизм, говорилось в обвинительном заключении, заслужил бы, несомненно, похвалу контрреволюционеров. Но сегодня, говорилось далее, жизнь каждого французского гражданина принадлежит только нации, и если жизнь приносится в жертву врагам Франции, то это — двойная измена.
Женевьеву спросили, признается ли она в том, что ее, как показывают жандармы Дюшен и Жильбер, застали в тот момент, когда она на коленях умоляла королеву поменяться одеждой; она ответила просто:
— Да!
— В таком случае, — потребовал председатель трибунала, — расскажите нам о вашем плане и ваших надеждах.
Женевьева улыбнулась.
— Женщина может иметь надежды, — сказала она, — но женщина не может придумать план, подобный тому, жертвой которого стала я.
— Тогда почему вы там оказались?
— Потому что я не принадлежала себе и меня заставили пойти на это.
— Кто заставил? — спросил общественный обвинитель.
— Люди, угрожавшие мне смертью в случае, если я не подчинюсь.
И гневный взгляд молодой женщины опять устремился в ту точку зала, что оставалась невидимой для Мориса.
— Но, чтобы избежать смерти, которой вам угрожали, вы согласились на другую; ведь этот поступок вам грозил смертным приговором.
— Когда я согласилась, нож уже был приставлен к моей груди, между тем как гильотина была еще далеко от моей головы. Я подчинилась насилию.
— Почему же вы не позвали на помощь? Каждый честный гражданин защитил бы вас.
— Увы, сударь, — ответила Женевьева с грустной, но в то же время такой нежной интонацией, что сердце Мориса готово было разорваться, — рядом со мной никого не было.
Растроганность пришла на смену интересу, как до этого интерес пришел на смену любопытству. Многие опустили головы; одни прятали слезы, другие плакали открыто.
В этот момент Морис заметил слева от себя человека с вызывающе поднятой головой и неподвижным лицом.
Это был Диксмер. Он стоял с мрачным видом, безжалостный, не спуская глаз ни с Женевьевы, ни с трибунала.
Кровь ударила в виски молодому человеку. Гнев, поднявшийся от сердца к голове, наполнил все его существо неудержимым желанием мести. Он бросил на Диксмера взгляд, полный такой сильной, такой жгучей ненависти, что тот, как бы привлеченный этой стремительной волной, повернулся к своему врагу.
Их взгляды пересеклись, как два языка пламени.
— Назовите нам имена этих подстрекателей, — сказал председатель.
— Он только один, сударь.
— Кто?
— Мой муж.
— Вы знаете, где он?
— Да.
— Укажите, где он находится.
— Он смог быть подлецом, а я не могу. Не я должна доносить о том, где он находится, а вы сами должны его найти.
Морис взглянул на Диксмера.
Тот не шевельнулся. В голове молодого человека мелькнула мысль: выдать его, выдав тем самым себя, но Морис отогнал ее.
"Нет, — сказал он себе, — не так должен Диксмер умереть".
— Значит, вы отказываетесь помочь нам в поиске?
— Я думаю, сударь, что не могу этого сделать, — ответила Женевьева, — потому что меня стали бы презирать так же, как я презираю его.
— Свидетели есть? — спросил председатель.
— Есть один, — ответил судебный исполнитель.
— Вызвать свидетеля.
— Гиацинт Лорен! — взвизгнул судебный исполнитель.
— Лорен! — воскликнул Морис. — О, Боже мой! Что же случилось?
Суд, напомним, проходил в тот день, когда арестовали Лорена, и Морис об этом аресте не знал.
— Лорен! — оглянувшись с печальным беспокойством, прошептала Женевьева.
— Почему свидетель не отвечает на вызов? — поинтересовался председатель.
— Гражданин председатель, — ответил Фукье-Тревиль, — по недавнему доносу этот свидетель был арестован в своем доме. Сейчас его приведут.
Морис вздрогнул.
— Есть еще один свидетель, более важный, — продолжал Фукье, — но его пока не нашли.
Улыбаясь, Диксмер повернулся к Морису: возможно, у мужа промелькнула та же мысль, что ранее была у любовника.
Женевьева побледнела и со стоном опустилась на скамью.
В это время в сопровождении двух жандармов вошел Лорен.
Вслед за ними в той же двери появился Симон и затем уселся в зале суда как местный завсегдатай.
— Ваше имя и фамилия? — спросил председатель.
— Гиацинт Лорен.
— Положение?
— Свободный человек.
— Недолго тебе им оставаться, — произнес Симон, показав Лорену кулак.
— Вы родственник подсудимой?
— Нет, но имею честь быть одним из ее друзей.
— Вам известно, что она участвовала в заговоре с целью освобождения королевы?
— Откуда же я должен был это знать?
— Она могла довериться вам.
— Мне, члену секции Фермопил?.. Да полноте!
— Однако иногда вас видели вместе с ней.
— Да, могли видеть, даже часто.
— Вы знали, что она аристократка?
— Я знал, что она жена хозяина кожевни.
— На самом деле ее муж не занимался этим ремеслом, а прятался за ним.
— Ах вот как; ну, этого я не знаю. Ее муж не входит в число моих друзей.
— Расскажите нам об этом муже.
— Охотно! Это презренный человек…
— Господин Лорен, — сказала Женевьева, — сжальтесь…
Но Лорен продолжал безучастным голосом:
— Он пожертвовал бедной женщиной, которую вы видите, даже не из-за политических взглядов, а из-за личной ненависти. Тьфу! Я ставлю его на одну ступень с Симоном.
Диксмер смертельно побледнел. Симон пробовал что-то сказать, но председатель жестом велел ему замолчать.
— Кажется, вы великолепно знаете эту историю, гражданин Лорен, — сказал Фукье. — Так расскажите ее нам.
— Простите, гражданин Фукье, — сказал, поднимаясь, Лорен, — я сказал все, что знал об этом.
Он поклонился и вновь сел.
— Гражданин Лорен, — продолжал обвинитель, — твой долг все рассказать трибуналу.
— Пусть довольствуется тем, что я уже сказал. Что касается этой бедной женщины, то я повторяю: она только подчинилась насилию… Да вы только посмотрите, ну какая из нее заговорщица? Ее принудили сделать то, что она совершила, вот и все.
— Ты так думаешь?
— Я уверен в этом.
— Именем закона, — произнес Фукье, — я требую, чтобы свидетель Лорен был привлечен к ответственности как соучастник этой женщины.
Морис застонал.
Женевьева закрыла лицо руками.
Симон воскликнул в порыве радости:
— Гражданин обвинитель, ты только что спас родину!
Что касается Лорена, то он, ничего не ответив, перепрыгнул барьер, чтобы сесть рядом с Женевьевой, взял ее руку и почтительно поцеловал.
— Здравствуйте, гражданка, — сказал он с хладнокровием, взбудоражившим толпу. — Как вы себя чувствуете?
И сел рядом с ней на скамью подсудимых.
XXVI
ПРОДОЛЖЕНИЕ ПРЕДЫДУЩЕЙ ГЛАВЫ
Вся эта сцена, подобно причудливому бредовому видению, промелькнула перед Морисом. Опершись на эфес сабли, с которой не расставался, он видел, как один за другим падают в бездну, не возвращающую своих жертв, его друзья. И образ смерти настолько поразил его, что он спрашивал себя: почему он, товарищ этих несчастных, продолжает цепляться за край пропасти и не уступит головокружению, которое унесет его вместе с ними?
Перепрыгивая барьер, Лорен увидел мрачное и насмешливое лицо Диксмера.
Женевьева, когда Лорен, как мы сказали, уселся рядом с ней, наклонилась к его уху.
— О Боже мой, — шепнула она. — Вы знаете, Морис здесь.
— Где?
— Только не смотрите сразу. Ваш взгляд может погубить его.
— Будьте спокойны.
— Позади нас, недалеко от двери. Как ему будет тяжело, если нас приговорят к смерти!
Лорен с нежным состраданием посмотрел на молодую женщину.
— Нас приговорят, и заклинаю вас не сомневаться в этом. Слишком жестоким было бы разочарование, если бы вы имели неосторожность надеяться.
— Боже мой! — вздохнула Женевьева. — Бедный друг, он останется совсем один на свете!
В этот момент Лорен повернулся в сторону Мориса, и Женевьева не удержалась, чтобы тоже не бросить быстрый взгляд на молодого человека. Морис не сводил с них глаз, прижав руку к сердцу.
— Есть средство вас спасти, — сказал Лорен.
— Надежное? — спросила Женевьева, и ее глаза засияли от радости.
— О, за это я ручаюсь.
— Лорен, если бы вы спасли меня, как бы я вас благословляла!
— Но это средство… — продолжал молодой человек.
Женевьева прочла в его глазах колебание.
— Вы, значит, тоже его видели? — спросила она.
— Да, я его видел. Вы хотите спастись? Тогда пусть он тоже сядет в железное кресло — и вы спасены.
Диксмер по выражению взгляда Лорена несомненно догадался о том, что тот говорил Женевьеве, и побледнел, но вскоре успокоился, и адская улыбка вновь заиграла на его губах.
— Это невозможно, — ответила Женевьева, — тогда я уже не смогла бы ненавидеть его.
— Скажите лучше, что он знает о вашем благородстве и не боится вас.
— Конечно, потому что он уверен в себе, во мне, во всех нас.
— Женевьева, Женевьева, я менее совершенное существо, чем вы. Позвольте мне вытащить его сюда, и пусть он погибнет.
— Нет, Лорен, заклинаю вас: ничего общего с этим человеком, даже смерти! Мне кажется, что я изменю Морису, если умру вместе с Диксмером.
— Но ведь в этом случае вы не умрете.
— А как же я смогу жить, когда он будет мертв?
— Ах! — вздохнул Лорен. — Как прав Морис, что любит вас! Вы ангел, а родина ангелов — на небесах. Бедный милый Морис!
Тем временем Симон, который не мог услышать, о чем говорят двое обвиняемых, пожирал глазами их лица в надежде догадаться об их словах.
— Гражданин жандарм, — сказал он, — запрети заговорщикам продолжать строить козни против Республики прямо в Революционном трибунале.
— Но, — возразил тот, — ты же хорошо знаешь, гражданин Симон, что здесь уже не составляют заговоров, а если и составляют, то совсем ненадолго. Эти граждане беседуют, и поскольку законы не запрещают разговаривать даже в повозке смертников, почему нужно запрещать им разговаривать в трибунале?
Этим жандармом был Жильбер. Узнав женщину, арестованную им в камере королевы, он со своей обычной честностью проявил к ней то сочувствие, что невольно вызывали у него ее мужество и преданность.
Председатель посоветовался с заседателями и по знаку Фукье-Тенвиля начал задавать подсудимым вопросы.
— Обвиняемый Лорен, — спросил он, — какого рода отношения были у вас с гражданкой Диксмер?
— Какого рода, гражданин председатель?
— Да.
— Нас дружба чистая соединяла свято;
Она была сестрой, я для нее был братом.
— Гражданин Лорен, — заметил Фукье-Тенвиль, — рифма не очень хорошая.
— Почему? — поинтересовался Лорен.
— Одна буква лишняя.
— Так отруби ее, гражданин обвинитель. Отруби, ведь это твоя работа.
От этой страшной шутки бесстрастное лицо Фукье-Тенвиля слегка побледнело.
— И как же, — поинтересовался председатель, — гражданин Диксмер смотрел на связь своей жены с человеком, считающимся республиканцем?
— Ничего не могу вам сказать по этому поводу, так как заявляю, что никогда не знал гражданина Диксмера и очень этим доволен.
— Но, — продолжал Фукье-Тенвиль, — ты не сказал, что твой друг, гражданин Морис Ленде, был узлом столь чистой дружбы между тобой и обвиняемой?
— Если я не сказал об этом, — ответил Лорен, — то потому что, мне кажется, об этом говорить не следует, и даже думаю, что вы могли бы взять с меня пример.
— Граждане присяжные, — сказал Фукье-Тенвиль, — оценят этот странный союз двух республиканцев с аристократкой, притом в момент, когда эта аристократка изобличена в самом черном заговоре, какой когда-либо замышлялся против нации.
— Откуда же я мог знать о заговоре, про который ты говоришь, гражданин обвинитель? — спросил Лорен, скорее возмутившийся, чем испуганный грубостью аргумента.
— Вы знали эту женщину, были ее другом, она называла вас братом, вы называли ее сестрой и не знали о ее действиях? Возможно ли, как вы сами сказали, — задал вопрос председатель, — чтобы она одна задумала и учинила вменяемое ей деяние?
— Она учинила это деяние не одна, — продолжал Лорен, употребляя те же профессиональные слова, что и председатель, — потому что она вам сказала, и потому что я вам сказал и потому что я вам повторяю: ее вынудил муж.
— Почему же в таком случае ты не знаешь мужа? — спросил Фукье-Тенвиль. — Ведь муж был заодно с женой?
Лорену не оставалось ничего иного, как рассказать о первом исчезновении Диксмера, о любви Женевьевы и Мориса, наконец, о том, каким образом муж похитил и спрятал свою жену в недоступном месте, — рассказать все это для того, чтобы снять с себя всякую вину в соучастии и рассеять подозрения.
Но для этого ему надо было выдать тайну двух друзей; надо было заставить Женевьеву краснеть перед пятьюстами человек. Лорен покачал головой, как бы говоря "нет" самому себе.
— Итак, — обратился к нему председатель, — что вы ответите гражданину обвинителю?
— Что его логика сокрушительна, — ответил Лорен, — и что он убедил меня в том, о чем я даже не догадывался.
— В чем именно?
— В том, что я, по всему судя, один из самых ужасных заговорщиков, каких когда-либо видели.
Это заявление вызвало всеобщий смех. Даже сами присяжные не могли от него удержаться: с такой иронией молодой человек произнес эти слова.
Фукье хорошо понял насмешку и, поскольку благодаря своему неутомимому упорству достиг того, что знал все секреты обвиняемых так же хорошо, как сами обвиняемые, он не мог не испытывать к Лорену сочувственного восхищения.
— Ну, гражданин Лорен, — обратился он, — говори, защищайся. Трибунал выслушает тебя. Ему ведь известно твое прошлое, а это прошлое достойного республиканца.
Симон хотел что-то сказать; председатель знаком велел ему молчать.
— Говори, гражданин Лорен, — сказал он, — мы слушаем тебя.
Лорен снова покачал головой.
— Это молчание является признанием, — продолжал председатель.
— Вовсе нет, — ответил Лорен, — это молчание просто молчание, вот и все.
— Повторяю еще раз, — сказал Фукье-Тенвиль, — ты будешь говорить?
Лорен повернулся к залу, чтобы взглядом спросить у Мориса, что ему делать.
Морис не сделал ни малейшего знака, чтобы Лорен говорил, и тот промолчал.
Это значило приговорить самого себя к смерти.
Дальнейшее было выполнено быстро.
Фукье подвел итог обвинению, а председатель — прениям; присяжные удалились на совещание и вернулись с вердиктом о виновности Лорена и Женевьевы.
Председатель приговорил их обоих к смертной казни.
На больших часах Дворца пробило два.
Председателю потребовалось на произнесение приговора ровно столько времени, сколько длился бой часов.
Морис слушал слившиеся воедино звуки голоса и колокола; когда дрожание их в воздухе затихло, силы его были истощены.
Жандармы увели Женевьеву и Лорена, предложившего ей руку.
Каждый из них по-своему приветствовал Мориса: Лорен улыбнулся, а Женевьева, бледная и изнемогающая, кончиками пальцев, смоченных слезами, послала ему прощальный поцелуй.
До последнего момента она надеялась на то, что ей сохранят жизнь, и теперь оплакивала не ее, а свою любовь, что угаснет вместе с ее жизнью.
В полубезумном состоянии Морис не ответил на это прощание своих друзей. Бледный и ошеломленный, он поднялся со своей скамьи. Его друзья исчезли.
Он почувствовал, что в нем осталось только одно живое чувство — сжигающая сердце ненависть.
Морис бросил вокруг себя последний взгляд и увидел Диксмера, который, выходя вместе с другими из зала, пригнулся под сводом двери, ведущей в коридор.
Со скоростью распрямляющейся пружины Морис прыгал со скамьи на скамью, пока не достиг этой двери.
Диксмер уже миновал ее и спускался в полутьму коридора.
Морис бросился за ним.
В тот момент, когда Диксмер ступил на плитки большого зала, его плеча коснулась рука Мориса.
XXVII
ДУЭЛЬ
В то время прикосновение чьей-то руки к плечу означало что-то серьезное.
Повернувшись, Диксмер узнал Мориса.
— А, здравствуйте, гражданин республиканец, — произнес Диксмер, слегка вздрогнув, но тут же взял себя в руки, сумев скрыть свое волнение.
— Здравствуйте, гражданин подлец, — ответил Морис, — вы ждали меня, не так ли?
— Правильнее сказать наоборот — я вас больше не ждал.
— Отчего же?
— Оттого что ждал вас раньше.
— Я пришел к тебе еще слишком рано, убийца! — голос Мориса превратился в ужасающий шепот; полыхавшая в его сердце гроза проявлялась в гневном блеске глаз.
— Ваши глаза мечут пламя, гражданин, — усмехнулся Диксмер. — Нас сейчас опознают и последуют за нами.
— Вот оно что, ты боишься ареста, не так ли? Ты боишься, что тебя отправят на тот самый эшафот, куда ты отправляешь других? Пусть нас арестуют, тем лучше. Мне кажется, национальному правосудию сегодня не хватает одного виновного.
— Так же как не хватает одного имени в списке людей чести — не так ли? — с тех пор, как из него исчезло ваше имя.
— Хорошо, к этому мы, надеюсь, еще вернемся. Пока же, замечу, вы отомстили за себя — и подло отомстили — женщине. Почему, если вы ждали меня где-то, вы не дождались меня в моем доме в тот день, когда украли у меня Женевьеву?
— Я полагал, что первым вором были вы.
— Обойдемся без остроумия, сударь: я никогда его за вами не замечал. И слов не надо — я знаю, что вы куда сильнее в делах, чем в словах. Свидетелем тому день, когда вы хотели убить меня, когда говорила ваша натура.
— И я не раз упрекал себя за то, что не послушался ее, — спокойно ответил Диксмер.
— Что ж, — сказал Морис, хлопнув рукой по сабле, — предлагаю вам реванш.
— Если хотите — завтра, но только не сегодня.
— Почему завтра?
— Или сегодня вечером.
— Почему не сейчас?
— Потому что до пяти я занят.
— Еще какой-то гнусный план, — сказал Морис, — еще какая-нибудь западня.
— Ах, господин Морис, — с издевкой заметил Диксмер, — вы и в самом деле неблагодарный человек. Как! Целых шесть месяцев я предоставлял возможность вам и моей жене нежно любить друг друга; целых шесть месяцев я допускал ваши свидания, смотрел сквозь пальцы на ваши улыбки. Никогда еще мужчина, согласитесь, не был менее ревнив, чем я.
— Иными словами, ты думал, что я могу быть тебе полезен, и берег меня.
— Конечно, — подтвердил Диксмер, настолько же владея собой, насколько Морис выходил из себя. — Конечно! В то время как вы изменяли своей Республике, продавая ее мне за один взгляд моей жены; в то время как вы бесчестили себя изменой, а она — прелюбодеянием, я был умницей и героем. Я выжидал и торжествовал победу.
— Ужас! — не выдержал Морис.
— Да, не так ли? Вы сами оцениваете свое поведение, сударь. Оно ужасно! Оно позорно!
— Вы ошибаетесь, сударь; я называю ужасным и позорным поведение мужчины, которому была доверена честь женщины и который поклялся беречь эту честь чистой и безупречной, а сам, вместо того чтобы сдержать клятву, превратил ее красоту в постыдную приманку, поймав на нее слабое сердце. Вы, согласно священному долгу, прежде всего обязаны были защищать эту женщину, а вы не защитили ее, а предали.
— О моих обязанностях, сударь, — ответил Диксмер, — я сейчас вам скажу. Я должен был спасти своего друга, отстаивающего вместе со мной святое дело. Во имя этого дела я пожертвовал и своим состоянием, и своей честью. Я полностью забыл о себе, а если и вспоминал, то в последнюю очередь. Но у меня больше нет друга — он заколол себя кинжалом, у меня нет больше королевы — моя королева погибла на эшафоте. Теперь — что ж, теперь я думаю о своей мести.
— Скажите лучше, о своем убийстве.
— Когда наносят удар прелюбодейке, ее не убивают, а наказывают.
— Это прелюбодеяние вы внушили ей сами, поэтому оно было законным.
— Вы так считаете? — мрачная улыбка исказила лицо Диксмера. — Вряд ли она думает, что действовала законно; спросите об этом у ее совести.
— Тот, кто наказывает, поражает открыто. Ты же не наказываешь: бросив ее голову на гильотину, ты сам прячешься.
— Это я убегаю? Я прячусь? С чего ты это взял, недоумок? — спросил Диксмер. — Разве я прячусь, если присутствую при вынесении ей смертного приговора? Разве я убегаю, если иду даже в зал Мертвых, чтобы в последний раз попрощаться с нею?
— Ты намерен снова увидеть ее? — воскликнул Морис. — Ты пойдешь попрощаться с нею?
— Полно, — ответил Диксмер, пожимая плечами, — решительно, ты несведущ в мщении, гражданин Морис. Таким образом, на моем месте ты всего-навсего предоставил бы события их естественному развитию, обстоятельства — их естественному течению. Например, по-твоему, если неверная жена заслуживает смерти, то, как только я наказал ее смертью, я в расчете с ней, вернее, она в расчете со мной. Нет, гражданин Морис, я нашел нечто лучшее: я нашел способ возвратить этой женщине все то зло, что она причинила мне. Она любит тебя — она умрет вдали от тебя; она ненавидит меня — и опять увидит меня. Вот, — добавил он, вынимая руку из кармана, — видишь этот бумажник? В нем находится пропуск, подписанный секретарем Дворца. С этим пропуском я могу пройти к осужденным; я пройду к Женевьеве и назову ее прелюбодейкой. Я увижу, как падают ее волосы под рукой палача. И когда они упадут, она услышит мой голос, повторяющий: "Прелюбодейка!" Я буду сопровождать ее до повозки, и, когда она ступит на эшафот, последнее слово, которое она услышит, будет "прелюбодейка".
— Берегись! У нее не хватит сил вынести столько подлости, она выдаст тебя.
— Нет, — запротестовал Диксмер, — для этого она слишком ненавидит меня. Если бы она могла меня выдать, то сделала бы уже, когда это ей советовал шепотом твой друг. Раз она не выдала меня ради спасения жизни, то теперь и вовсе не сделает: она не захочет умирать вместе со мной. Она хорошо знает, что если выдаст меня, то я продлю ее муки еще на день; она хорошо знает, что, если выдаст меня, то я буду с нею не только у подножия лестницы Дворца правосудия, но даже на эшафоте; она хорошо знает, что я не покину ее у подножки повозки, а сяду с ней рядом; она хорошо знает, что всю дорогу я буду повторять ей это ужасное слово "прелюбодейка", что и на эшафоте я буду ей повторять его и что, когда она канет в вечность, обвинение уйдет туда за ней.
Диксмер был ужасен в своем гневе и ненависти — он схватил руку Мориса и встряхнул ее с такой силой, какой молодой человек у него не предполагал. Но это произвело обратное действие: по мере того как распалялся Диксмер, успокаивался Морис.
— Послушай, — промолвил он, — в этой мести не хватает только одного.
— Чего же?
— Чтобы ты мог ей сказать: "Уходя из трибунала, я встретил твоего любовника и убил его!"
— Напротив, я предпочту сказать ей, что ты жив и что всю оставшуюся жизнь ты будешь страдать от зрелища ее смерти.
— Ты все-таки убьешь меня, — взорвался Морис. — Или, — добавил он, оглянувшись вокруг и чувствуя себя почти хозяином положения, — или я убью тебя.
И бледный от волнения, охваченный гневом, чувствуя, что силы его удвоились от того напряжения, с которым он заставил себя выслушать до конца Диксмера, развивавшего свой ужасный план, он схватил его за горло и притянул к себе, пятясь к лестнице, ведущей на берег реки.
От прикосновения этой руки Диксмер в свою очередь ощутил поднимающуюся, как лава, ненависть.
— Хорошо, — сказал он, — тебе незачем тащить меня силой, я иду сам.
— Так иди, ты же вооружен.
— Я последую за тобой.
— Нет, впереди. Но предупреждаю, при малейшем движении, при малейшем знаке, при малейшем жесте я раскрою тебе голову вот этой саблей.
— Ты же прекрасно знаешь: я не боюсь, — ответил Диксмер с улыбкой, выглядевшей страшной на его бледных губах.
— Ты не боишься моей сабли, нет, — пробормотал Морис, — но ты боишься лишиться своей мести. Однако, — добавил он, — теперь, когда мы стоим лицом к лицу, можешь с ней распрощаться.
Действительно, они были уже у реки; и если за ними можно было еще проследить взглядом, то никто не успел бы помешать дуэли.
К тому же гнев в одинаковой мере пожирал обоих.
Разговаривая таким образом, они спустились по маленькой лестнице, идущей от площади Дворца, и прошли на почти пустынную набережную; вынесение приговоров продолжалось (было всего лишь два часа), и толпа все еще заполняла Дворец — зал, коридоры и дворы. Диксмер, по-видимому, жаждал крови Мориса не меньше, чем Морис жаждал крови Диксмера.
Они углубились под один из сводов, выводящих темницы Консьержери к реке; эти ныне зловонные стоки в былые времена не раз окрашивались кровью, далеко унося трупы из подземных тюрем.
Морис стал между рекой и Диксмером.
— Я безусловно уверен, что убью тебя, Морис, — пригрозил Диксмер, — ты слишком дрожишь.
— А я, Диксмер, — отозвался Морис, беря в руку саблю и тщательно перекрывая возможность отступления противнику, — я, наоборот, уверен, что убью тебя, а убив, возьму из твоего бумажника пропуск секретаря Дворца. О, ты хорошо застегнулся; что ж, моя сабля расстегнет твою одежду, будь она даже из меди, как античная броня.
— Ты возьмешь пропуск? — вскричал Диксмер.
— Да, — подтвердил Морис, — это я им воспользуюсь, этим пропуском; это я благодаря ему пройду к Женевьеве; это я сяду рядом с ней в повозку; это я буду шептать ей на ухо: "Я люблю тебя", пока она будет жива, а когда упадет ее голова, шепну: "Я любил тебя".
Левой рукой Диксмер попытался выхватить бумажник и вместе с пропуском швырнуть его в реку. Но быстрая, как молния, острая, как секира, сабля Мориса обрушилась на руку и почти полностью отрубила кисть.
Раненый вскрикнул, тряся искалеченной рукой, и занял оборонительную позицию.
Под забытым и сумрачным сводом начался страшный бой. Два человека были заперты в таком тесном пространстве, что удары, если можно так сказать, совершенно не могли пройти мимо тела; противники скользили по влажным плитам, с трудом держась за стены стока; атаки становились все чаще, подгоняемые нетерпением обоих.
Диксмер чувствовал, как течет его кровь, и понимал, что с нею уходят и его силы. Он бросился на Мориса с такой яростью, что вынудил его сделать шаг назад. Левая нога Мориса поскользнулась, и сабля врага задела его грудь.
Но стремительным движением Морис, хотя он и стоял на коленях, перехватил оружие левой рукой и направил его навстречу Диксмеру, который, увлекаемый своей яростью, не сумел удержаться на покатом спуске и рухнул прямо на саблю соперника. Ее острие пронзило Диксмера.
Раздалось страшное проклятие, и оба противника покатились к выходу из-под свода.
Поднялся только один; это был Морис, покрытый кровью, но кровью врага.
Он вытащил свою саблю из груди Диксмера. Казалось, что лезвие вытягивает из еще нервно вздрагивающего тела последний остаток жизни.
Убедившись, что враг мертв, Морис наклонился над трупом, взял бумажник и быстро пошел прочь.
Оглядевшись, он понял, что не сделает и двух шагов по улице, как его арестуют: он был весь в крови.
Он подошел к реке и, склонившись над водой, вымыл руки и одежду.
Потом, быстро поднявшись по лестнице, бросил последний взгляд на место боя. Красная дымящаяся струйка выбегала из-под свода и стекала к реке.
Подойдя к Дворцу, он открыл бумажник и достал пропуск, подписанный секретарем.
— Боже праведный, благодарю тебя! — прошептал он.
И заторопился по ступеням, что вели в зал Мертвых.
Часы пробили три.
XXVIII
ЗАЛ МЕРТВЫХ
Как мы помним, секретарь Дворца раскрыл перед Диксмером свои регистрационные книги и установил с ним взаимоотношения, весьма приятные благодаря присутствию госпожи регистраторши.
Легко представить, какой немыслимый ужас охватил этого человека, когда заговор Диксмера был разоблачен.
В самом деле, речь для него шла не иначе как о том, чтобы оказаться сообщником своего мнимого коллеги и быть приговоренным к смерти вместе с Женевьевой.
Фукье-Тенвиль вызвал его к себе.
Можно понять, каких стараний стоило бедняге доказать общественному обвинителю свою непричастность к заговору. Но ему удалось это благодаря показаниям Женевьевы, подтвердившей, что он ничего не знал о планах ее мужа; благодаря бегству Диксмера, а в особенности благодаря заинтересованности Фукье-Тенвиля, хотевшего сохранить репутацию своего ведомства незапятнанной.
— Гражданин, — молил секретарь, бросаясь на колени, — прости меня, я позволил себя обмануть.
— Гражданин, — возразил общественный обвинитель, — человек, который находится на службе нации и позволяет обмануть себя в такое время, как наше, достоин гильотины.
— Но ведь бывают же дураки, гражданин, — продолжал секретарь, умирающий от желания назвать Фукье-Тенвиля монсеньером.
— Дурак или нет, значения не имеет, — заявил суровый обвинитель, — никто не должен позволять усыпить в себе любовь к Республике. Гуси Капитолия тоже были глупыми, тем не менее они проснулись и спасли Рим.
Секретарю нечего было возразить на подобный аргумент; он лишь стонал в ожидании своей участи.
— Я прощу тебя, — пообещал Фукье. — Я даже стану защищать тебя, поскольку не хочу, чтобы мой служащий оказался хоть под малейшим подозрением. Но помни: если до моих ушей дойдет хоть одно слово, хоть малейшее напоминание об этом деле — ты отправишься на гильотину.
Нет нужды говорить о том, с какой поспешностью и вниманием секретарь отправился листать газеты, всегда готовые сообщить то, что знают, а временами и то, чего не знают, хотя это могло стоить головы десятерым людям.
Он везде искал Диксмера, чтобы попросить его о молчании; но тот сменил жилище, и секретарь не нашел его.
Женевьеву отправили на скамью подсудимых; но она еще на следствии заявила, что ни у нее, ни у мужа не было никаких сообщников.
Как же он благодарил взглядом несчастную женщину, когда она проходила мимо него, отправляясь в трибунал!
Но как только она прошла и он на минуту вернулся в канцелярию, чтобы взять дело, затребованное гражданином Фукье-Тенвилем, он вдруг увидел Диксмера, направляющегося к нему ровным и спокойным шагом.
От этого видения секретарь окаменел.
— О! — только и сумел он выдавить из себя, словно перед ним был призрак.
— Разве ты не узнаешь меня? — удивился вошедший.
— Узнаю. Ты гражданин Дюран, точнее — гражданин Диксмер.
— Да, это я.
— Но ты же умер, гражданин?
— Как видишь, еще нет.
— Я хочу сказать, что сейчас тебя арестуют.
— И кто же? Меня никто не знает.
— Но я тебя знаю, и мне достаточно сказать лишь слово, чтобы тебя гильотинировали.
— А мне нужно сказать два слова, чтобы тебя гильотинировали вместе со мной.
— То, что ты говоришь, — мерзко.
— Нет, просто логично.
— Но в чем дело? Ну же, говори, да поскорее: чем меньше мы будем разговаривать, тем меньшей опасности оба подвергаемся.
— Хорошо. Мою жену приговорят, не так ли?
— Очень этого боюсь. Бедная женщина!
— Так вот, я хочу в последний раз увидеть ее, чтобы попрощаться.
— Где?
— В зале Мертвых.
— И ты осмелишься войти туда?
— Почему бы и нет?
— О! — простонал секретарь так, словно от одной этой мысли у него мороз пошел по коже.
— Ведь должен быть способ? — спросил Диксмер.
— Войти в зал Мертвых? Да, конечно.
— Какой?
— Воспользоваться пропуском.
— Где взять его?
Секретарь страшно побледнел и пробормотал:
— Этот пропуск… Вы спрашиваете, где его взять?
— Да; я спрашиваю, где взять пропуск, — не отступал Диксмер. — Мой вопрос, кажется, ясен.
— Его можно получить… здесь.
— Ах, в самом деле; и кто же их обычно подписывает?
— Секретарь.
— Но секретарь — это ты.
— Да, конечно, я.
— Смотри, как удачно! — усмехнулся Диксмер, усаживаясь, — ты мне и подпишешь его.
Секретарь подскочил.
— Ты просишь мою голову, гражданин.
— Нет! Я прошу лишь пропуск, вот и все.
— Несчастный, сейчас я арестую тебя! — пригрозил секретарь, собрав всю свою волю.
— Попробуй, — ответил Диксмер; я тут же донесу на тебя как на своего сообщника, и, вместо того чтобы пропустить в знаменитый зал меня одного, ты пойдешь туда вместе со мной.
Секретарь побледнел.
— Ах, злодей! — воскликнул он.
— Здесь нет ничего злодейского, — ответил Диксмер, — мне нужно поговорить с женой, поэтому я прошу у тебя пропуск, чтобы пройти к ней.
— Неужели для тебя так важно поговорить с нею?
— Очевидно, если для того, чтобы увидеть ее, я рискую головой.
Диксмер заметил, что секретарь заколебался: довод ему показался убедительным.
— Успокойся, — посоветовал он. — Уверяю тебя, никто ничего не узнает. Черт побери! У тебя же бывают случаи, подобные моему.
— Редко. Желающих мало. Ладно, постараемся все уладить другим способом.
— Если возможно, я не против.
— Вполне возможно. Войдешь в ту дверь, куда входят приговоренные — для этого пропуск не требуется. Потом, когда ты переговоришь с женой, позовешь меня, и я выведу тебя.
— Неплохо, — сказал Диксмер. — Но, к несчастью, в городе рассказывают очень схожую историю.
— Какую?
— Историю об одном бедном горбуне: он ошибся дверью и, думая, что вошел в архив, оказался в зале, о котором мы говорим. Но поскольку вошел он туда через дверь для приговоренных, вместо того чтобы войти через главную дверь, поскольку у него не было пропуска, чтобы удостоверить свою личность, назад его уже не захотели выпустить. Ему заявили, что, раз он вошел через дверь для приговоренных, значит, он тоже приговоренный. Напрасно горбун протестовал, клялся, звал на помощь — никто ему не поверил, никто не пришел на помощь, никто его не выпустил. Таким образом, несмотря на все его протесты, клятвы, крики, палач сначала отрезал ему волосы, а потом — голову. Ну как, анекдот правдоподобен, гражданин секретарь? Ты должен знать это лучше, чем кто-либо другой.
— Да, увы. Это правда! — весь дрожа, сказал секретарь.
— Ну вот, ты сам видишь, что после таких примеров я был бы сумасшедшим, если б вошел в подобное опасное место.
— Но я буду там, я же сказал!
— А вдруг тебя позовут, вдруг ты будешь занят где-то еще, вдруг ты забудешь?
Диксмер безжалостно повторил, сделав ударение на последнем слове:
— Если ты забудешь, что я там?
— Но я тебе обещаю…
— Нет. Впрочем, и тебя это скомпрометировало бы: увидят, что ты со мной разговаривал. И наконец, мне это не подходит. Поэтому я предпочитаю пропуск.
— Невозможно.
— Тогда, мой дорогой друг, я заговорю, и мы вместе прогуляемся на площадь Революции.
Растерянный, ошеломленный, полумертвый, секретарь подписал пропуск на одного гражданина.
Диксмер стремительно поднялся и вышел, чтобы занять, как мы видели, место в зале трибунала.
Остальное читателям известно.
Подписав пропуск, секретарь, чтобы избежать малейшего подозрения в соучастии, пошел в трибунал и сел рядом с Фукье-Тенвилем, предоставив управление канцелярией своему первому помощнику.
В три часа десять минут Морис, предъявив пропуск и пройдя сквозь двойной ряд тюремщиков и жандармов, без затруднений добрался до роковой двери.
Когда мы называем эту дверь роковой, то несколько преувеличиваем, потому что в помещение вели две двери. Через большую входили и выходили обладатели пропусков. А меньшая дверь была для приговоренных: в нее входили те, кому предстояло выйти, только чтобы отправиться на эшафот.
Комната, в которую вошел Морис, была разделена на две части.
В одной сидели служащие, регистрирующие приходящих. В другой, где стояло лишь несколько деревянных скамеек, размещали и тех, кого только что арестовали, и тех, кого только что приговорили; впрочем, это было почти одно и то же.
Зал был темным; свет в него проникал только через стекла перегородки, отделяющей тюремную канцелярию.
В углу зала, прислонившись к стене, сидела в полуобморочном состоянии женщина в белом.
Перед ней, скрестив руки на груди, стоял мужчина: время от времени он покачивал головой, не решаясь заговорить с женщиной из боязни вернуть ей сознание, которое, казалось, она утратила.
Вокруг них беспорядочно двигались приговоренные: одни рыдали или пели патриотические гимны, другие прохаживались широкими шагами, как будто хотели убежать от мучавших их мыслей.
Это была своеобразная прихожая смерти, и обстановка ее была достойна такого названия.
Виднелись гробы, застланные соломой и приоткрытые, будто приглашая живых. Это были кровати для отдыха, временные гробницы.
У стены напротив стеклянной перегородки возвышался большой шкаф.
Один арестант из любопытства открыл его и в ужасе отпрянул.
В этом шкафу была сложена окровавленная одежда казненных накануне. Повсюду свешивались длинные волосы — своеобразные чаевые палача: он продавал их родственникам жертв, если власти не приказывали ему сжечь эти дорогие реликвии.
С трепетом, едва не теряя рассудок, Морис открыл дверь и одним взглядом охватил всю эту картину.
Сделав три шага по залу, он упал к ногам Женевьевы.
Бедная женщина вскрикнула; Морис подавил готовый вырваться крик.
Лорен со слезами обнял друга: это были первые пролитые им слезы.
Странное дело: все эти несчастные, кому предстояло вместе умереть, едва обратили внимание на трогательную картину, которую являли собой трое подобных им несчастных.
У каждого было слишком много собственных переживаний, чтобы участвовать в переживаниях других.
Трое друзей на миг соединились в безмолвном, пылком и почти радостном объятии.
Лорен первым отделился от скорбной группы.
— Так ты тоже приговорен? — спросил он у Мориса.
— Да, — ответил тот.
— О! Какое счастье! — прошептала Женевьева.
Но радость людей, когда им осталось жить всего один час, не может длиться столько, сколько их жизнь.
Морис, посмотрев на Женевьеву с горячей и глубокой любовью, переполнявшей его сердце, и поблагодарив ее за эти слова, такие эгоистичные и в то же время такие нежные, повернулся к Лорену.
— А теперь, — сказал он, держа в своих руках руки Женевьевы, — поговорим.
— Да, поговорим, — согласился Лорен, — это правильно, раз у нас остается время. Так что ты хочешь мне сказать?
— Ты арестован из-за меня, приговорен из-за нее, не совершив ничего противозаконного. Если мы с Женевьевой платим наш долг, так зачем еще и тебя заставлять платить его вместе с нами?
— Не понимаю.
— Лорен, ты свободен.
— Свободен? Я? Да ты с ума сошел! — не удержался Лорен.
— Нет, я в своем уме. Я повторяю — ты свободен, вот пропуск. Тебя спросят, кто ты такой; ответишь, что работаешь в канцелярии тюрьмы кармелитского монастыря и пришел поговорить с гражданином секретарем Дворца; из любопытства попросил у него пропуск, чтобы взглянуть на приговоренных; ты их увидел, ты удовлетворен и теперь уходишь.
— Это шутка, не так ли?
— Нет, дорогой друг, вот тебе пропуск, воспользуйся им. Ты ведь не влюблен; тебе не нужно умирать ради того, чтобы провести еще хоть несколько минут с возлюбленной, не потерять ни одной секунды остающейся тебе жизни.
— Пусть так, Морис, — возразил Лорен, — если можно выйти отсюда, во что, клянусь, я никогда бы не поверил, то почему сначала не спасти Женевьеву? Что касается тебя, то мы посмотрим.
— Невозможно, — ответил Морис, и сердце его ужасно сжалось, — ты же видишь: в пропуске написано "гражданин", а не "гражданка". Да Женевьева и не захочет выйти, оставив меня здесь, и жить, зная, что я умру.
— Если она не хочет этого, то почему, ты считаешь, захочу я? Думаешь, у меня меньше мужества, чем у женщины?
— Нет, мой друг; наоборот, я знаю, что ты храбрейший из людей, но сейчас ничто на свете не могло бы оправдать твоего упрямства. Полно, Лорен, воспользуйся случаем и дай нам эту радость — знать, что ты свободен и счастлив!
— Счастлив! — воскликнул Лорен. — Да ты что, шутишь? Счастлив без вас?.. Да какого черта стану я делать на этом свете без вас, как буду жить в Париже без моих привычек? Не видеть вас больше, не докучать вам своими стихами? Ну нет, черт возьми, нет!
— Лорен, друг мой!..
— Вот именно потому, что я твой друг, я и настаиваю. Если бы у меня была надежда снова встретиться с вами обоими, то, будь я арестантом, как сейчас, я бы стены перевернул; но спастись отсюда одному; бродить по улицам, опустив голову под упреками совести, которая постоянно будет кричать мне в уши: "Морис! Женевьева!"; проходить по тем кварталам и перед теми домами, где я видел вас и где теперь увижу только ваши тени, и в конце концов возненавидеть Париж, который я так любил, — ну уж, клянусь честью, нет! Я нахожу, что правильно поступали, изгоняя королей, даже если речь идет о короле Дагобере.
— Да какое же отношение имеет король Дагобер к тому, что происходит между нами?
— Какое отношение? А разве этот ужасный тиран не говорил великому Элуа: "Нет такой хорошей компании, которую не нужно было бы покинуть"? Так вот, я республиканец, и я говорю: ничто не заставит нас покинуть хорошую компанию, даже гильотина. Мне здесь хорошо, и я здесь остаюсь.
— Бедный друг! Бедный друг! — вымолвил Морис.
Женевьева молчала и только смотрела на него полными слез глазами.
— Ты сожалеешь о жизни? — спросил Лорен.
— Да, из-за Женевьевы.
— А я, я не сожалею ни из-за чего. Даже из-за богини Разума, которая — я забыл тебя уведомить об этом обстоятельстве — в последнее время серьезно провинилась передо мной, что, впрочем, не помешает ей утешиться, как той, древней Артемизии. Итак, я уйду очень спокойным и очень веселым; я позабавлю всех этих мерзавцев, когда они побегут за повозкой; я скажу красивый катрен господину Сансону и попрощаюсь со всей компанией. То есть… впрочем, подожди.
Лорен остановился.
— Ах, конечно, конечно! — продолжал он. — Конечно, мне надо уйти. Я хорошо знал, что никого не люблю, но совсем забыл, что я кое-кого ненавижу. Сколько времени, Морис, сколько времени?
— Половина четвертого.
— Мне хватит времени, черт возьми! Мне хватит.
— Конечно! — воскликнул Морис, — на сегодня осталось еще девять обвиняемых, это закончится не раньше пяти: у нас в запасе почти два часа.
— Этого вполне достаточно; дай мне твой пропуск и одолжи двадцать су.
— О, Боже мой! Что вы собираетесь делать? — прошептала Женевьева.
Морис пожал ему руку: для него самым важным было то, что Лорен уходит.
— Есть у меня одна мысль, — улыбнулся тот.
Морис достал из кармана кошелек и вложил его в руку друга.
— А теперь пропуск, именем Бога!.. Я хотел сказать именем Вечного существа!
Морис вручил ему пропуск.
Лорен поцеловал руку Женевьеве и, воспользовавшись тем, что в канцелярию привели очередную группу приговоренных, перепрыгнул через скамейки и оказался у большой двери.
— Эй! — крикнул жандарм. — Кажется, один из них хочет спастись.
Лорен принял гордый вид и предъявил пропуск.
— Смотри, — сказал он, — гражданин жандарм, и учись лучше распознавать людей.
Жандарм узнал подпись секретаря. Но он принадлежал к той категории служак, которые ничему не доверяют, и, поскольку секретарь Дворца, так и не переборовший внутреннюю дрожь после того, как столь неосторожно рискнул своей подписью, в этот момент как раз выходил из трибунала, он обратился к нему.
— Гражданин секретарь, вот документ, с помощью которого один человек хочет выйти из зала Мертвых. Этот документ действителен?
Секретарь побледнел от ужаса и, убежденный в том, что если он посмотрит перед собой, то увидит жуткое лицо Диксмера, схватив пропуск, поспешил ответить:
— Да, да, это моя подпись.
— Но, — сказал Лорен, — если это твоя подпись, тогда верни мне пропуск.
— Нет, — возразил секретарь, разрывая его на тысячу кусочков, — нет, такие пропуска действительны только один раз.
На какой-то миг Лорен застыл в нерешительности.
— Ну что ж, тем хуже. Но прежде всего мне нужно его убить.
И он выбежал из канцелярии.
С волнением, которое легко можно понять, Морис следил за Лореном.
— Он спасен! — с воодушевлением, похожим на радость, сообщил Морис Женевьеве, как только тот скрылся из виду. — Пропуск разорвали, и Лорен больше не сможет сюда вернуться. Да, впрочем, если он и вернется, то заседание трибунала уже будет закончено; в пять часов, когда он придет, нас уже не будет в живых.
Женевьева вздрогнула и вздохнула.
— О! Обними меня, — попросила она, — мы больше не расстанемся… Почему же это невозможно, Боже мой, чтобы нас убили одним ударом, чтобы мы одновременно сделали свой последний вздох!
Они уединились в самом углу сумрачного зала. Женевьева села рядом с Морисом и обвила его шею руками. В этом объятии они дышали единым дыханием, заранее гася в себе ропот и мысль; сила любви сделала их бесчувственными к приближающейся смерти.
Прошло полчаса.
XXIX
ПОЧЕМУ ВЫХОДИЛ ЛОРЕН
Внезапно раздался сильный стук: из низкой двери появились жандармы. За ними шли Сансон и его помощники со связками веревок в руках.
— О друг мой, друг мой! — едва вымолвила Женевьева, — вот он, роковой час; я чувствую, что теряю сознание.
— И совершенно напрасно, — раздался звучный голос Лорена, —
Напрасно ваше заблужденье —
Ведь смерть и есть освобожденье!
— Лорен! — в отчаянии воскликнул Морис.
— Стихи не слишком хороши, правда? Я того же мнения; со вчерашнего дня я пишу одни только жалкие стихи…
— Ах, да о том ли речь! Ты вернулся, несчастный!.. Ты вернулся!..
— По-моему, мы так и договаривались? Послушай-ка: то, что я расскажу, заинтересует и тебя и Женевьеву.
— Боже мой! Боже мой!
— Дай же мне досказать, а то времени на рассказ не хватит. Я выходил для того, чтобы купить нож на Бочарной улице.
— Что ты хотел с ним делать?
— Хотел убить им добрейшего господина Диксмера.
Женевьева вздрогнула.
— А! — оживился Морис, — я понимаю.
— Я купил нож. И вот что сказал себе. Ты сейчас поймешь, какой логический ум у твоего друга. Я начинаю думать, что должен был сделаться математиком, вместо того чтобы стать поэтом; к несчастью, сейчас уже слишком поздно. Итак — следи за моим рассуждением, — вот что я сказал себе: "Господин Диксмер скомпрометировал свою жену; господин Диксмер пришел посмотреть, как ее судят; господин Диксмер не лишит себя удовольствия посмотреть, как она садится в повозку, особенно если мы ее будем сопровождать. Значит, я найду его в первом ряду зрителей, проскользну к нему, скажу: "Здравствуйте, господин Диксмер" — и всажу ему нож в бок.
— Лорен! — воскликнула Женевьева.
— Успокойтесь, дорогая подруга. Провидение навело порядок. Представьте себе, что зрители, вместо того чтобы, как обычно, стоять напротив Дворца, образовали полукруг справа и заполнили набережную.
"Ага, — сказал я себе, — наверняка тонет какая-нибудь собака; почему бы Диксмеру не быть там? Тонущая собака — это всегда развлечение". Я подхожу к парапету и вижу толпу людей: они воздевают руки к небу, наклоняются, чтобы рассмотреть что-то на земле, и восклицают "Увы!", да так, что Сена может выйти из берегов. Я подхожу… и… это что-то… угадай, кто это был…
— Это был Диксмер, — мрачно сказал Морис.
— Да. Как ты догадался? Да, Диксмер; да, дорогой друг, это был Диксмер, который вспорол себе брюхо; без сомнения, несчастный убил себя, чтобы искупить свои грехи.
— Ах, — мрачная улыбка тронула лицо Мориса, — ты так подумал?
Женевьева уронила голову на руки: она была слишком слаба, чтобы вынести столько волнений подряд.
— Да, я так подумал, потому что нашел рядом его окровавленную саблю. Если только, конечно… если он кого-нибудь не встретил…
Морис промолчал, и, воспользовавшись тем, что Женевьева, удрученная, ничего не видела, распахнул одежду и показал Лорену окровавленные жилет и рубашку.
— Ну, это другое дело, — сказал Лорен.
И протянул руку Морису.
— Теперь, — произнес он, наклоняясь к уху Мориса, — поскольку меня не обыскали, — я при входе сказал, что я из свиты господина Сансона, — то нож все еще у меня. И если гильотина вызывает у тебя отвращение…
Морис с радостью схватил оружие.
— Нет, — сказал он, — Женевьева будет слишком страдать.
И он вернул нож Лорену.
— Ты прав, — ответил тот, — да здравствует машина господина Гильотена! Ведь что такое его машина? Щелчок по шее, как сказал Дантон. А что такое щелчок?
И он кинул нож в середину группы приговоренных.
Один из них, схватив его, вонзил себе в грудь и тут же рухнул замертво.
В тот же момент содрогнулась и вскрикнула Женевьева: Сансон положил руку ей на плечо.
XXX
ДА ЗДРАВСТВУЕТ СИМОН!
По вскрику Женевьевы Морис понял, что в ней началась борьба.
Любовь может возвысить душу до героизма; любовь, вопреки естественному инстинкту, может подтолкнуть человека к тому, чтобы желать смерти, но она не может подавить в нем восприятие боли. Женевьева — это было очевидно, — узнав о том, что Морис умрет вместе с ней, воспринимала смерть с большим терпением и верой в Бога. Но покорность судьбе не исключает страдания: ведь уйти из этого мира — это значит не только упасть в ту бездну, имя которой "неизвестность", но еще и страдать при падении.
Морис охватил взглядом всю происходящую сцену, а мыслью — ту, что должна была за ней последовать.
Посередине зала лежал труп; жандарм поспешил вырвать нож из груди, опасаясь, как бы им не воспользовались другие.
Вокруг, почти не обращая внимания на труп, стояли люди, онемевшие от отчаяния; они писали карандашом на чем-попало бессвязные слова или пожимали друг другу руки. Одни беспрерывно, как безумные, повторяли дорогое имя или омывали слезами портрет, кольцо, прядь волос; другие извергали бешеные проклятия "тирании" — этому затасканному слову, которое по-прежнему проклинают все поочередно, иногда даже сами тираны.
Среди всех этих несчастных находился Сансон, над которым тяготели не столько его пятьдесят четыре года, сколько иго его зловещего ремесла. Он старался быть добрым утешителем, насколько это позволяли его обязанности: одному давал совет, другого грустно ободрял, находя христианские слова в ответ и на отчаяние и на браваду.
— Гражданка, — обратился он к Женевьеве, — прошу вас, нужно снять шейный платок и поднять или отрезать волосы.
Женевьева задрожала.
— Ну же, дорогая подруга, — ласково сказал Лорен, — мужайтесь!
— Могу ли я поднять волосы госпоже? — спросил Морис.
— О! Да, пусть это сделает он! Умоляю вас, господин Сансон! — воскликнула Женевьева.
— Хорошо, — сказал старик, отвернувшись.
Морис развязал галстук, еще хранящий тепло его шеи; Женевьева поцеловала его и, став на колени перед молодым человеком, склонила к нему свою очаровательную головку, еще более красивую в печали, чем она была когда-либо в минуты радости.
Когда Морис закончил печальные приготовления, руки его так дрожали, а лицо выражало столько горя, что Женевьева воскликнула:
— О Морис! Я не боюсь.
Сансон повернулся.
— Не правда ли, сударь, я держусь бодро? — спросила она.
— Истинная правда, гражданка, — взволнованно ответил палач, — вы по-настоящему мужественны…
Первый помощник палача в это время просматривал реестр, присланный Фукье-Тенвилем.
— Четырнадцать, — сказал он.
Сансон пересчитал приговоренных.
— Вместе с мертвым — пятнадцать, — объявил он, — как это может быть?
Лорен и Женевьева пересчитали присутствующих вслед за ним, пораженные одной и той же мыслью.
— Так вы говорите, что приговоренных только четырнадцать, а нас — пятнадцать? — спросила она.
— Да. Наверное гражданин Фукье-Тенвиль ошибся.
— О, ты солгал, — повернулась Женевьева к Морису, — ты не был осужден.
— Зачем мне ждать до утра, если ты умираешь сегодня? — ответил он.
— Друг мой, — поблагодарила она, улыбнувшись, — ты успокоил меня: теперь я вижу, что умирать легко.
— Лорен, — позвал Морис, — Лорен, в последний раз… тебя никто не может здесь опознать… скажи, что ты пришел сюда попрощаться со мной… скажи, что тебя заперли здесь по ошибке. Позови того жандарма, который видел, как ты выходил… Я стану настоящим приговоренным, я должен умереть. Но ты, мы умоляем тебя, доставь нам радость своей жизнью — сохрани память о нас. Еще есть время, Лорен, мы тебя умоляем!
Женевьева молитвенно сложила руки.
Лорен наклонился и поцеловал их.
— Я сказал нет, значит — нет, — твердо заявил он. — Больше об этом со мной не говорите, а то я подумаю, что мешаю вам.
— Четырнадцать, — повторил Сансон, — а их пятнадцать.
Потом, повысив голос, произнес:
— Ну, есть кто-нибудь, кто протестует; кто-нибудь, кто может доказать, что находится здесь по ошибке?
Может быть, некоторые уста и откликнулись бы на этот призыв, но они сомкнулись, не произнеся ни слова. Те, что могли бы солгать, постыдились сделать это, а тот единственный, кто не солгал бы, не хотел больше ничего говорить.
На несколько минут воцарилась мертвая тишина, помощники палача занимались своим скорбным делом.
— Граждане, мы готовы… — произнес глухим и торжественным голосом Сансон.
В ответ раздались несколько всхлипов и стонов.
— Что ж, — зазвучал голос Лорена, — да будет так:
За родину умрем, Нет участи достойней!
Да, это так, если умирают за родину; но я решительно начинаю думать, что мы умираем только для удовольствия тех, кто смотрит на нашу смерть. Ей-Богу, Морис, я с тобой согласен, я тоже начинаю чувствовать отвращение к Республике.
— Перекличка! — объявил появившийся в проеме двери комиссар.
Несколько жандармов вошли за ним в зал, перекрыв выходы и став между жизнью и приговоренными словно затем, чтобы помешать им вернуться в нее.
Сделали перекличку.
Морис, видевший, как судили того, кто потом убил себя ножом Лорена, отозвался на имя самоубийцы. Таким образом, оказалось, что лишним был умерший.
Его вынесли из зала. Если бы установили его личность, то, хоть он и был мертв, его гильотинировали бы вместе с остальными.
А живых стали подталкивать к выходу. Каждому у двери связывали руки за спиной.
В течение десяти минут эти несчастные не обменялись ни единым словом.
Говорили и действовали только палачи.
Морис, Женевьева и Лорен не могли больше держаться за руки: они прижались друг к другу, чтобы их не разлучили.
Потом приговоренных вывели во двор Консьержери.
Дальнейшее зрелище было ужасным.
При виде повозок у многих подкосились ноги; тюремщики помогали им влезть.
За еще закрытыми воротами слышался невнятный шум толпы, и, судя по нему, можно было догадаться, как она многолюдна.
Женевьева взошла на повозку достаточно бодро; к тому же ее поддерживал под локоть Морис, сразу же занявший место позади нее.
Лорен не торопился. Он выбрал себе место слева от Мориса.
Ворота открылись; в первых рядах зрителей стоял Симон.
Друзья узнали его; он тоже их увидел и тут же влез на тумбу, мимо которой должны были проезжать все три повозки.
Первая тронулась — в ней находились трое друзей.
— Эй, привет, красавец-гренадер! — окликнул Симон Лорена. — Думаю, сейчас ты попробуешь удар моего резака!
— Да, — ответил Лорен, — и постараюсь не слишком зазубрить его, чтобы он мог раскроить и твою шкуру.
За первой повозкой двинулись две оставшиеся.
Ужасная буря криков, возгласов одобрения, стонов, проклятий вокруг приговоренных была подобна взрыву.
— Держись, Женевьева, держись! — шептал Морис.
— О! Я не сожалею о жизни, потому что умираю вместе с тобой, — отвечала молодая женщина. — Сожалею лишь о том, что у меня связаны руки и я не могу перед смертью хотя бы обнять тебя.
— Лорен, — произнес Морис, — Лорен, поищи у меня в жилетном кармане, там есть перочинный нож.
— Черт побери! — воскликнул Лорен. — Как мне этот нож пригодится; унизительно идти на смерть со связанными руками и ногами, словно теленок.
Морис нагнулся так, что карман оказался на уровне рук его друга. Лорен достал нож, потом они сообща открыли его. Морис зажал нож зубами и перерезал веревки, стягивающие руки Лорена.
Освободившись от пут, Лорен оказал ту же услугу Морису.
— Поторопись, — предупредил молодой человек, — Женевьева сейчас потеряет сознание.
Действительно, для того чтобы высвободить руки, Морис на мгновение отвернулся от молодой женщины, а поскольку всю свою силу она черпала в нем, Женевьева закрыла глаза, уронив голову на грудь.
— Женевьева, — позвал Морис, — Женевьева, открой глаза, друг мой: у нас осталось несколько минут, чтобы видеть друг друга на этом свете.
— Мне больно от веревок, — прошептала молодая женщина.
Морис развязал ей руки.
Она тотчас же открыла глаза и в возбуждении, делавшем ее красоту ослепительной, поднялась.
Одной рукой она обняла Мориса за шею, а другой взяла руку Лорена, и все трое, стоя в повозке, где у ног их лежали две другие жертвы, как бы заранее погрузившиеся в смертное оцепенение, устремили к небу благодарные взоры.
Люди, оскорблявшие их, когда они сидели, увидев их вставшими, замолчали.
Показался эшафот.
Морис и Лорен первыми увидели его; Женевьева его не замечала, она смотрела только на своего возлюбленного.
Повозка остановилась.
— Я люблю тебя, — сказал Морис Женевьеве, — я люблю тебя!
— Сначала женщину, женщину первую! — закричала толпа тысячью голосов.
— Спасибо, народ, — сказал Морис. — Кто же говорил, что ты жесток?
Он взял Женевьеву за руки и, слив в поцелуе ее губы со своими, понес ее, чтобы передать Сансону.
— Держись! — крикнул Лорен. — Держись!
— Я держусь, — ответила Женевьева, — я держусь!
— Я люблю тебя! — шептал Морис. — Я люблю тебя!
Это уже не были жертвы, которых собирались умертвить. Это были друзья, сделавшие из смерти праздник.
— Прощай! — крикнула Женевьева Лорену.
— До свидания! — ответил тот.
Женевьева исчезла под роковым рычагом.
— Теперь ты! — воскликнул Лорен.
— Нет, ты! — ответил Морис.
— Послушай! Она зовет тебя.
И действительно, Женевьева вскрикнула в последний раз.
— Приди! — звала она.
По толпе прокатился ропот. Красивая и грациозная головка упала.
Морис кинулся вперед.
— Это очень справедливо, — сказал Лорен. — Будем следовать логике. Ты слышишь, Морис?
— Да.
— Она любила тебя, ее убили первой. Ты не был приговорен, ты умрешь вторым; я ничего не сделал, и, так как я самый большой преступник из троих, я уйду последним:
Все объясняется отлично,
Поскольку все вполне логично.
По правде сказать, гражданин Сансон, я обещал тебе катрен, но тебе придется довольствоваться двустишием.
— Я любил тебя! — прошептал Морис, уже привязанный к роковой доске, улыбаясь отрубленной голове своей подруги. — Я тебя лю…
Удар прервал его на середине слова.
— Ко мне! — воскликнул Лорен, вспрыгивая на эшафот. — И быстрее! А то я и так теряю голову… Гражданин Сансон, я недодал тебе две строки, так взамен предлагаю тебе каламбур.
Сансон привязал его к доске.
— Так вот, — закончил Лорен, — есть мода кричать "да здравствует!" про что-нибудь, когда умираешь. Раньше кричали: "Да здравствует король!", но короля больше нет. Потом кричали: "Да здравствует свобода!", но свободы тоже больше нет. Так в самом деле да здравствует Симон, соединивший нас троих!
И голова благородного молодого человека упала рядом с головами Мориса и Женевьевы.