XXVIII
КЮРЕ ИЗ ЛА-БУЯ
Пока в знакомом нам домике на улице Предместья Сен-Жак происходили описанные выше события, почтенный священник лет семидесяти — семидесяти двух поднимался по улице к дому Жюстена; зеваки с радостным любопытством показывали на священника пальцами, а он безуспешно пытался понять, что бы это значило.
Обитатели предместья Сен-Жак вняли заявлению аптекарши и уже со вчерашнего утра ожидали приезда священника. Едва завидев сутану и треуголку аббата Дюкорне — так звали кюре из Ла-Буя, — зеваки сказали друг другу (кто стоял поближе — словами, кто подальше — жестами): "А вот и священник!"
И так как после столь долгого ожидания кюре уже не надеялись увидеть, его появление, как мы сказали, послужило причиной всеобщего оживления.
Каждый стремился подойти к нему поближе, его обступали со всех сторон, и он шагал в сопровождении целой процессии.
Когда он остановился, озираясь по сторонам и пытаясь сообразить, куда идти дальше, какая-то кумушка с поклоном приветствовала его:
— Здравствуйте, господин кюре!
— Здравствуйте, милая! — отозвался достойнейший аббат.
Увидев, что он стоит у дома № 300 по улице Сен-Жак, а ему нужен был дом №20 предместья Сен-Жак, аббат пошел дальше.
— Господин кюре приехал, должно быть, на свадьбу? — не унималась кумушка.
— Ну да, — отвечал кюре, останавливаясь.
— На свадьбу в дом номер двадцать? — присоединилась другая кумушка..
— Совершенно верно! — все больше удивляясь, проговорил кюре.
В это время часы на церкви святого Иакова пробили половину десятого, и он поспешил дальше.
— На свадьбу к господину Жюстену? — спросила третья сплетница.
— Он женится на Мине; а правда, что вы ее опекун? — поддержала четвертая.
Кюре озадаченно посмотрел на любопытных.
— Да оставьте человека в покое, трещотки! — вмешался бондарь, который набивал обручи на бочку. — Вы разве не видите, что он торопится?
— Да, я и вправду спешу, — подтвердил достойный священник. — Я так долго добирался! Если бы я знал, что до предместья Сен-Жак так далеко, то нанял бы экипаж.
— Да вы уже пришли, господин аббат: осталось два шага.
— Это вон там, где стоит желтый фиакр, — показала одна из женщин.
— Только что там еще стояла крытая коляска, — подхватила другая, — в ней сидел красивый молодой человек, а на козлах — напудренный кучер и мальчишка не больше дрозда, но, сдается мне, эта коляска не на свадьбу приезжала: она уже уехала.
— Я не вижу фиакра, — сказал кюре, останавливаясь и приставляя к глазам руку козырьком.
— О, будьте покойны, вы не заблудитесь, мы вас проводим до самых дверей, господин кюре.
— Эй, Баболен! Беги вперед! Скажи господину Жюстену, пусть не волнуется, кюре сейчас придет.
Мальчишка, которого назвали Баболеном и которого мы уже дважды встречали на страницах нашей книги, поспешил вверх по улице, напевая куплет собственного сочинения:
О да! Я ей скажу, скажу, скажу... О да! Я все же ей скажу!
А диалог (если угодно — триалог) продолжался.
— Вы никогда не были у Жюстена, господин кюре?
— Нет, друзья мои, мне не доводилось бывать в Париже.
— Вот как! Откуда же вы?
— Из Ла-Буя.
— Из Ла-Буя? А где это? — спросил кто-то.
— В департаменте Нижняя Сена, — ответил кто-то басом, интонации которого позаимствовал впоследствии г-н Прюдом.
— Верно, в Нижней Сене, — подтвердил аббат Дюкорне. — В нашем краю очень красиво, его называют руанским Версалем...
— Вам понравится квартира молодых!
— А какая у них мебель! Уже три недели только и видишь, как к ним возят мебель!
— Да такую, что и у короля Карла Десятого нет в Тюильри!
— Значит, господин Жюстен богат?
— Богат?! Да, богат, как церковная крыса!
— Откуда же?..
— Одни люди тратят то, что у них есть, другие — чего нет, — съязвил цирюльник.
— Не надо говорить гадости о несчастном школьном учителе только потому, что он бреется сам, а не ходит к тебе!
— Тогда уж пусть это делает как следует! А то три недели назад у него на подбородке был порез в полдюйма.
— Послушай, это его подбородок, и он может делать с ним все что хочет, — парировал мальчишка, закадычный друг Баболена. — Никто не может ему указывать: пусть хоть душистый горошек там выращивает — это его право!
— А, я вижу желтый фиакр, — заметил аббат.
— Еще бы вы его не видели! — отозвался мальчуган. — Он похож на скелет кита в Ботаническом саду, только раскрашен поярче.
— Идемте скорее, господин кюре, — заторопил его Баболен, уже исполнивший поручение, — там ждут только вас...
— Идемте! — сказал кюре. — Если ждут только меня, я готов.
Достойный пастырь собрался с силами и через несколько минут уже стоял рядом с желтым фиакром, против входной двери.
"А Париж, оказывается, еще больше, чем Ла-Буй и даже Руан!" — подумал старик.
Жюстен и Мина ждали его на пороге.
Завидев красивую пару, священник остановился и улыбнулся.
— Ах, Господи, ты в самом деле создал их друг для друга! — сказал он.
Мина подбежала и бросилась ему на шею, как в те времена, когда славный священник заходил к мамаше Буавен и когда Мине было всего восемь лет.
Кюре обнял Мину, потом отстранился, чтобы получше ее рассмотреть.
Он ни за что не узнал бы в прелестной девушке, готовой вот-вот стать женщиной, маленькую девочку, которую шесть лет назад отправил в Париж в белом платьице с голубым пояском и в голубых башмачках. Но ее нежную ласку он узнал сразу.
Оставалось еще несколько минут до того, как надо было отправляться в церковь.
— Входите, входите, господин кюре! — в один голос пригласили Жюстен и Мина.
Кюре поднялся в дом. Его ввели в комнату молодоженов, где находились матушка Корби, сестрица Селеста, г-жа Демаре, мадемуазель Сюзанна де Вальженез и старый учитель.
— Это наш дорогой кюре из Ла-Буя, матушка, — проговорила Мина. — Позвольте вам представить господина аббата Дюкорне, сударыня, — обратилась она к хозяйке пансиона.
— Да, да, — подхватил улыбающийся аббат. — И он принес своей питомице приданое!
— Приданое?!
— Ну да! Вообразите: три дня тому назад получаю я заказное письмо со штемпелем на немецком языке, а в нем — вексель на десять тысяч восемьсот франков, адресованный банкирскому дому господ Леклера и Луи в Руане.
— И что же? — дрогнувшим голосом спросил Жюстен.
— Погодите, я расскажу все по порядку. Сначала я развернул вексель, потому я вам прежде всего о нем и говорю.
— Да, мы слушаем.
Госпожа Корби заметно побледнела.
Другие, хоть и заинтересовались рассказом священника, но пока не понимали — в том числе и Мина — того, о чем Жюстен и его мать начинали догадываться.
— К векселю, — продолжал кюре, — было приложено письмо.
— Письмо? — прошептал Жюстен.
— Письмо? — повторила г-жа Корби.
— Ах! Письмо! — подхватил старый учитель, взволнованный не меньше Жюстена и его матери.
— Да, вот это письмо.
Аббат развернул письмо с иностранным штемпелем и прочел:
"Дорогой аббат!
Несколько лет тому назад я отправился в глубь Индии, и моя связь с Францией оборвалась. Вот почему Вы девять лет не получали от меня известий. Но я знаю Вас, знаю достойнейшую госпожу Буавен, которой доверил свою дочь: Мина ничуть от этого не пострадала.
Теперь я вернулся в Европу, но неотложные дела еще на некоторое время задержат меня в Вене. Спешу выслать вексель банкирского дома Арнштейна и Эскелеса, адресованный банкирскому дому Леклера и Луи в Руане, на сумму в десять тысяч восемьсот франков, которые я Вам задолжал.
Отныне Вы будете получать регулярно вплоть до моего возвращения (его дату я пока сообщить не могу) обещанные тысячу двести франков на содержание моей дочери.
Отец Мины.
Вена, Австрия, 24 января 1827 г."
При последних словах Мина радостно захлопала в ладоши и воскликнула:
— О, какое счастье, Жюстен! Папа жив!
Жюстен не сводил взгляда с матери и, видя, что она смертельно побледнела, вскрикнул:
— Матушка! Матушка!
Слепая поднялась и пошла к сыну, вытянув руки вперед. Она шла на его голос.
— Ты понимаешь, сынок, правда? — твердо проговорила она. — Понимаешь?..
Жюстен не отвечал, он залился слезами.
Мина смотрела на эту странную сцену и ничего не могла понять.
— Что с вами, матушка Корби? — спросила она — Что с тобой, Жюстен?
— Ты понимаешь, дорогое мое, несчастное мое дитя, — продолжала мать, — понимаешь, что ты мог жениться на Мине, пока она была бедной сиротой...
— Боже мой! — вскрикнула Мина, начиная догадываться.
— Но ты понимаешь также, что не можешь жениться на Мине, когда она стала богатой и зависит от воли отца.
— Матушка! Матушка! — закричал Жюстен. — Сжальтесь надо мной!
— Это было бы хуже воровства, сын мой! — воздев руки, сказала слепая, словно призывая Бога на помощь. — И если ты сомневаешься, спроси у порядочных людей, а я надеюсь, что здесь собрались порядочные люди.
Жюстен бросился к ее ногам.
— Да, ты меня понял, — продолжала слепая, — потому что встал на колени!
Она простерла над ним руки и, откинув голову назад, словно могла видеть небо, произнесла:
— Сын мой! Благословляю тебя на страдание, как благословила на счастье; надеюсь, что останусь для тебя любимой матерью в дни невзгод, как была ею в дни благоденствия.
— О матушка! Матушка! — вскричал Жюстен. — Ваша поддержка, ваше мужество будут мне подмогой, и я последую вашему указанию! Но без вас... О, без вас я совершил бы бесчестный поступок!
— Хорошо, сынок! Обними меня, Селеста.
Селеста подошла ближе.
— Помоги мне добраться до кресла, дочка, — шепнула она ей. — Я чувствую, что силы оставляют меня.
— Да что случилось, Боже мой! Что же случилось? — недоумевала Мина.
— Случилось... случилось то, Мина, — проговорил Жюстен сквозь слезы, — что, до тех пор пока твой отец не даст согласия, а он, возможно, никогда не согласится на наш брак, мы можем быть друг для друга только братом и сестрой.
Мина вскрикнула.
— О! — возразила она. — С какой стати отец, бросивший меня шестнадцать лет назад, теперь предъявляет на меня права? Пусть оставит себе эти деньги, мне — мое счастье! Пусть оставит мне моего милого Жюстена! Не как брата, да простит меня Господь, как супруга! Жюстен... О! О Жюстен, Жюстен, любимый мой! Ко мне, ко мне!... Не оставляй меня!
Жалобно вскрикнув, Мина упала без чувств на руки Жюстена.
А час спустя заплаканная девушка уезжала в Версаль, уронив головку на плечо г-же Демаре; Сюзанна держала ее за руку.
Перед тем как подняться в карету, Сюзанна успела написать карандашом и передать с посыльным такую записку:
"Свадьба провалилась! Похоже, Мина — дочь богатых и знатных родителей.
Мы возвращаемся в Версаль с безутешной красавицей.
С. де В.
Одиннадцать часов утра".
XXIX
СМИРЕНИЕ
Безутешная красавица — как назвала прекрасная Сюзанна де Вальженез свою подругу — оставила позади себя не менее безутешное сердце.
Это было сердце Жюстена.
Впрочем, мы ошибаемся: следовало сказать сердца.
Безутешны были и Жюстен, и его мать, и славный учитель, и сестрица Селеста, и кюре из Ла-Буя, не ведавший, какое горе он принес, и полагавший, в простоте души, что будет вестником счастья, когда на самом деле оказался вестником горя.
Но больше всех печалилась, конечно, мать, потому что она страдала не только за себя, но и за сына.
Она прекрасно держалась в самом начале, но вот силы оставили ее.
Еще до того как были произнесены последние прощальные слова, она, не издав ни звука, не пролив ни единой слезинки, незаметно для всех лишилась чувств.
Каждый был занят своим горем, и никто поначалу не заметил ее обморока.
Раньше всех увидел это Жюстен; обморок матери был для него частью агонии его собственного сердца.
— Матушка! Матушка! — вскричал он. — Да взгляните же на мою мать!
Все бросились к слепой, Жюстен упал ей в ноги и обхватил руками ее колени.
Ее лицо стало бледным как воск, руки — холодными как мрамор, губы посинели.
Последняя надежда ее старости угасла, не успев родиться.
Самое ужасное заключалось в том, что некого было винить в случившемся. Ведь все были преисполнены самых добрых намерений, даже бедный кюре из Ла-Буя.
Это был рок, только и всего.
Кто-то сбегал к аптекарю и принес нюхательную соль.
Благодаря соли и уксусу г-жа Корби пришла в себя.
Первое, что не увидела, нет, но почувствовала несчастная слепая, так это то, что ее утешает сын, — а ведь он сам так нуждался в утешении!
Но он забывал о своей боли, славный Жюстен, если кто-то страдал рядом с ним, тем более когда это была мать.
Он оставался подле г-жи Корби не только до тех пор, пока она пришла в себя: он не отходил от нее, пока она не легла.
Мать понимала, что сыну надо выплакать свое горе, и чувствовала, что он не смеет плакать при ней, опасаясь огорчить ее еще больше. И она потребовала, чтобы он ее оставил.
Жюстен спустился в свою комнатушку, взяв с собой венок из флёрдоранжа, который Мина при расставании сорвала с головы и отдала ему.
Старый учитель пошел с ним.
А у кюре в Париже дел больше не было; в шесть часов вечера он снова сел в карету и отправился в Руан, увозя с собой проклятые деньги, причинившие столько горя.
В то время как он удалялся от нового Вавилона, где скоро развернется наша драма, Жюстен и его учитель спустились в классную комнату; ученики были отпущены по случаю ожидавшегося торжества, а также потому, что это был предпоследний день масленицы, выпавшей в тот год на начало февраля.
Мрачное выражение лица Жюстена внушало славному Мюллеру настоящий ужас; надеясь развлечь своего ученика, он обратился к воспоминаниям, пока не дошел до истории о том, как они с Жюстеном нашли Мину.
Он замолчал, но тогда сам Жюстен со всеми подробностями, день за днем, стал перебирать в памяти последние восхитительные шесть лет.
— Мы были слишком счастливы! — сказал он учителю. — Мне не раз подсказывало сердце, что я должен быть готов к тому, чтобы рано или поздно дорого заплатить за победу, которую я одержал над своей злой судьбой... Я шесть лет наслаждался несказанным счастьем, а ведь это почти шестая часть жизни: не многие могут этим похвастаться... Я позабыл, как был счастлив в эти шесть лет; я забуду горе, как забыл счастье: наступит день, когда радости и страдания сольются в серое прошлое. Не беспокойтесь же за меня, дорогой учитель. Не думайте, что я решусь на отчаянный поступок... Да и принадлежу ли я себе? Разве я не в ответе за матушку, за сестру? Нет, нет, дорогой учитель, мой выбор сделан. Я воевал с нищетой, теперь буду воевать со страданием... Через несколько дней моя рана зарубцуется, только дайте мне побыть одному: в одиночестве для смиренных душ заключена неведомая религия; смирение, дорогой учитель, это сила слабых, и вы увидите, что я стану более сильным и закаленным в жизненной борьбе!
Старый учитель в изумлении вышел, почти испугавшись силы смирения своего ученика, но совершенно уверенный в том, что молодой человек справится со своим горем.
Проводив г-на Мюллера до ворот, Жюстен вернулся в комнату и стал медленно ходить по ней взад и вперед, скрестив руки на груди, опустив голову и время от времени вскидывая глаза к потолку, словно спрашивал у Неба разгадку этой тайны под названием рок!
Несколько раз он подходил к дверце шкафа, где дремала в футляре его виолончель.
Но он даже не раскрыл шкаф.
В этот вечер он был еще слишком слаб.
Он ходил по комнате до трех часов ночи, не пролив ни слезинки с самого утра.
Боль, словно окаменев в груди, душила его. Тогда молодой человек бросился на кровать; его сразила усталость, и он задремал.
Накануне он точно так же долго не мог заснуть, был в такой же дреме; тогда радость не давала ему сомкнуть глаз, тогда счастливая усталость заставила их закрыться!
К счастью, наступал последний день масленицы; занятий не было: он мог побыть наедине со своим горем, помериться с ним силами, сразиться и попробовать одолеть его.
Борьба затянулась на весь этот день. Поцеловав мать и сестру, на рассвете он вышел из дому и снова отправился к тому месту, где в чудесную июньскую ночь он нашел девочку, спавшую среди цветов и колосьев.
Уже не было ни васильков, ни маков, ни колосьев. Земля, как и его душа, была голой, опустошенной, потрескавшейся от мороза.
Жюстен пошел через Мёдонский лес, который был таким веселым, солнечным, зеленым в те времена, когда он гулял там с учителем; так он добрел до Версаля.
Он нашел в себе силы не пойти в пансион.
К чему видеться с несчастной Миной?
Ведь он был уверен, что она плачет, не видя его. Стало быть, встретившись с ним, она будет тосковать еще больше.
Последняя надежда оставила его! Было очевидно, что Мина принадлежит к богатой аристократической семье. Мог ли он надеяться, что девушку отдадут за него, скромного бедняка?
Он мог, конечно, с ней встречаться, но вот этого-то ему и не хотелось.
Возвратился Жюстен в десять часов вечера; за день он прошел пятнадцать льё, но не чувствовал ни малейшей усталости.
Встревоженные мать и сестра в нетерпении поджидали его.
Он вошел с улыбкой на устах, поцеловал их и спустился к себе.
Произошло то же, что накануне, он долго шагал по комнате, считал минуты до полуночи, наконец, остановившись несколько раз перед шкафом, где хранилась виолончель, решился и распахнул дверцу. Он вынул ее из футляра и взглянул на нее с глубокой грустью.
Как помнят читатели, Мина запретила ему играть на этом печальном инструменте — то был ее детский каприз. Мы видели, что с тех пор Жюстен не раз вынимал виолончель из футляра, зажимал в коленях, опьяненный звучавшей в его воображении музыкой, но так и не извлекал ни звука.
Теперь он возвращался к ней.
— Как я был неблагодарен, о старая моя подруга, о нежная моя утешительница! — воскликнул он. — Я покинул тебя в дни счастья, я вновь тебя нахожу в ненастные дни!
И он порывисто прижал инструмент к груди.
— О неисчерпаемый источник утешения! — продолжал он. — Музыка! Убежище для безутешных душ! Я вел себя как блудный сын: он бросил семью, я бросил тебя, дорогая подруга! И вот я, сраженный горем, возвращаюсь к тебе со сбитыми в кровь ногами и израненной душой, и ты протягиваешь мне руки, красавица-богиня! Ты принимаешь меня, богиня гармонии, и преисполняешься милосердия любви!
Вслед за виолончелью он достал из шкафа старую нотную тетрадь, поставил ее на пюпитр, раскрыл, устроился на высоком стуле, взял в руки виолончель и опустил смычок на струны.
Когда он заиграл, из его глаз выкатились две крупные слезы.
Левой рукой он зажал смычок под мышкой, вынул платок, неторопливо вытер глаза и снова заиграл суровую и печальную мелодию. Эту музыку и услышали Сальватор с Жаном Робером.
Читателю уже известно, как Сальватор постучал в дверь, как Жюстен пригласил обоих друзей в дом, как они спросили о причине его слез, как, наконец, школьный учитель согласился рассказать им свою историю.
Эту историю мы только что представили на суд читателей.
На молодых людей она произвела разное впечатление.
Поэт в некоторых местах был по-настоящему взволнован: сцена, где мать обрекала родного сына на горе, но не позволила ему совершить недостойный поступок, заставила Жана Робера всплакнуть.
Философ же выслушал рассказ до конца с внешней невозмутимостью, лишь при имени мадемуазель Сюзанны и г-на Лоредана де Вальженезов он вздрогнул; похоже, он не в первый раз слышал эти имена и они вызывали у него то же ощущение, что бывает, когда бередят еще не затянувшуюся рану.
— Сударь! — обратился к Жюстену Жан Робер. — С нашей стороны было бы недостойно после вашего рассказа говорить такому человеку, как вы, банальные слова утешения... Вот наши адреса; если вам когда-нибудь понадобится помощь двух друзей, мы просим не забывать о нас.
Жан Робер вырвал из записной книжки листок, написал имена и адреса и протянул его Жюстену.
Тот принял его и вложил между страницами нотной тетради.
Жюстен был уверен, что там он сможет найти листок в любое время.
Потом он протянул молодым людям обе руки.
В ту самую минуту как их руки встретились, в дверь кто-то громко постучал.
Кто мог прийти в такое время?
Жюстен был настолько поглощен своими мыслями, что даже не подумал, что этот стук мог иметь к нему хоть какое-то отношение.
Он простился с молодыми людьми, предоставив им пропустить в дверь ночного посетителя или, скорее, утреннего: уже заиграли первые солнечные лучи.
Стучавший в дверь оказался мальчишкой лет тринадцати-четырнадцати, белокурым, кудрявым, розовощеким, в лохмотьях — настоящий парижский гамен в синей рубахе, в каскетке без козырька, в стоптанных башмаках.
Он поднял голову, чтобы посмотреть, кто ему открыт.
— Ой, это вы, господин Сальватор?! — воскликнул он.
— Что ты тут делаешь в такое время, господин Баболен? — спросил комиссионер, дружески схватив мальчишку за шиворот.
— Да я принес господину Жюстену, учителю, письмо; Броканта подобрала его нынче на улице, делая свой обход.
— Раз уж мы заговорили об учителе, — заметил Сальватор, — помнишь, ты обещал мне научиться читать к пятнадцатому марта?
— О-го-го, да сегодня только седьмое февраля: успею!
— Если ты не будешь к пятнадцатому бегло читать, шестнадцатого я отберу у тебя все свои книги.
— Даже с картинками?.. Ой, господин Сальватор!
— Все до единой!
— Да ладно, умею я читать, вот поглядите, — проговорил мальчишка.
Бросив взгляд на конверт, он прочитал:
"Господину Жюстену, предместье Сен-Жак, № 20. Луидор в награду тому, кто передаст это письмо.
Мина".
Адрес и приписка были написаны карандашом.
— Неси, неси скорей, мой мальчик! — приказал Сальватор, подтолкнув Баболена к двери в квартиру учителя.
Баболен в два прыжка перелетел через двор и ворвался к Жюстену с криком:
— Господин Жюстен! Господин Жюстен! Письмо от мадемуазель Мины!..
— Что будем делать? — спросил Жан Робер.
— Останемся, — предложил Сальватор. — Вероятно, в этом письме говорится о чем-то новом и мы можем понадобиться славному молодому человеку.
Не успел Сальватор договорить, как на пороге появился Жюстен — бледный как привидение.
— А, вы еще здесь! — вскричал он. — Слава Богу! Читайте! Читайте!
Он протянул молодым людям письмо.
Сальватор взял его и прочел следующее:
"Меня увозят силой... Я сама не знаю куда! На помощь, Жюстен! Спаси меня, мой брат! Или отомсти за меня, супруг мой!
Мина".
— Ах, друзья мои! — воскликнул Жюстен, простирая к молодым людям руки. — Само Провидение привело вас сюда!
— Ну что же, — заметил Сальватор, обращаясь к Жану Роберу. — Вы просили роман — вот и он, дорогой мой!
XXX
КРАТЧАЙШИМ ПУТЕМ
Все трое на какое-то мгновение замерли, растерянно глядя друг на друга.
Первым в себя пришел Сальватор, к нему вернулось обычное хладнокровие.
— Спокойно! — сказал он. — Дело нешуточное, нельзя действовать необдуманно.
— Но ее же увезли! — закричал Жюстен. — Ее похитили! Она зовет меня на помощь! Она требует отмщения!
— Да, совершенно верно, именно поэтому и надо знать, кто ее похитил и куда ее увезли.
— Как же это узнать? Боже, Боже мой!
— Когда есть время и терпение, можно узнать все, дорогой Жюстен! Вы уверены в Мине, не правда ли?
— Как в себе.
— Тогда не беспокойтесь, она сумеет защититься. Пойдем кратчайшим путем.
— Сжальтесь надо мной... Я схожу с ума!
Жюстен забыл о смирении при мысли, что Мина попала в руки какого-то похитителя и ей угрожает физическое или моральное насилие.
— Баболен здесь? — спросил Сальватор.
— Да.
— Расспросим-ка его!
— Давайте! — согласился Жюстен.
— Вот именно, — подхватил Жан Робер, — с этого надо начать.
Они возвратились в комнату учителя.
— Прежде всего, — начал Сальватор, — дайте мальчику луидор для матери и какую-нибудь мелочь для него.
Жюстен выгреб из кармана два луидора и две пятифранковые монеты и протянул их Баболену.
Однако Сальватор перехватил руку мальчишки в ту самую минуту, как тот был готов зажать деньги в кулак. Он разжал его пальцы, к величайшему разочарованию Баболена, отобрал у него один луидор, одну пятифранковую монету и вернул их Жюстену.
— Положите эти двадцать пять франков в карман, — приказал он. — Через час они вам пригодятся.
Обернувшись к гамену, он продолжал:
— Где твоя мать нашла письмо?
— Что вы сказали? — надув губы, переспросил мальчишка.
— Я спрашиваю, где твоя мать нашла письмо... По каким улицам она ходила?
— Откуда же мне знать? Спросите у нее!
— Он прав, — заметил Сальватор. — Спрашивать надо у нее, и она, возможно, вас ждет... Погодите! Нам надо хорошенько приготовиться к бою.
— Приказывайте! Я готов вам повиноваться... Сам я совсем потерял голову.
— Вы знаете, что можете мною располагать, дорогой Сальватор, — сказал Жан Робер.
— Да, и я рассчитываю дать вам в этой драме роль.
— И, если можно, самую активную! Я пережил уже волнения автора, теперь ничего не имею против того, чтобы испытать волнения действующего лица.
— О, прошу, прошу вас, господа! — взмолился Жюстен, считавший каждую минуту.
— Вы правы... Вот что надо сделать.
— Говорите!
— Господин Жюстен, ступайте с мальчуганом к его матери.
— Я готов.
— Погодите... Господин Жан Робер, вы достанете оседланного коня и приедете на улицу Трипре к дому номер одиннадцать.
— Нет ничего легче.
— Я же пойду заявить в полицию.
— Вы там с кем-нибудь знакомы?
— Я знаю человека, который нам нужен.
— Хорошо... Что дальше?
— Дождитесь меня в доме одиннадцать по улице Трипре, где живет мать этого мальчишки, а там посмотрим.
— Идем, малыш! — заторопился Жюстен.
— Прежде напишите записочку вашей матери, успокойте ее, — посоветовал Сальватор. — Возможно, вы вернетесь поздно, а может, не вернетесь вовсе.
— Вы правы, — согласился Жюстен. — Бедная матушка! Как я мог о ней забыть?!
Он торопливо набросал несколько строк и, не складывая, оставил листок на столе.
Он коротко сообщал матери, что получил письмо, требующее его отлучки на день.
— Ну, можно идти, — проговорил он.
Трое молодых людей поспешно вышли из дому. Было около половины седьмого утра.
— Вам туда! — Сальватор указал Жюстену в сторону улицы Урсулинок. — А вам — вон туда, — прибавил он, обращаясь к Жану Роберу и кивая в сторону улицы, носившей выразительное название Грязной. — Мне же — сюда, — закончил он и зашагал по улице Сен-Жак.
Не пройдя и тридцати шагов, он обернулся и крикнул:
— Встречаемся в доме номер одиннадцать по улице Трипре.
Последуем за главным героем событий, происходящих в этот час, и, пока Жан Робер бежит на Университетскую улицу, чтобы велеть оседлать свою лошадь, а Сальватор спешит в полицию, не будем упускать из виду Жюстена Корби, устремившегося вслед за Баболеном на улицу Трипре.
Улица Трипре, как знает всякий или, вернее, как знает далеко не всякий, — это небольшой переулок, проходящий параллельно улице Копо и перпендикулярно улице Грасьёз.
В 1827 году весь этот квартал еще напоминал Париж времен Филиппа Августа. Сточные канавы вдоль стен Сент-Пелажи придают этой тюрьме сходство с античной крепостью, построенной на острове. Улицы шириной в восемь-десять футов завалены кучами навоза и мусора, а клоаки, где прозябают несчастные обитатели этих кварталов, похожи скорее на хижины, чем на дома.
Возле такой лачуги и остановился Баболен.
— Это здесь, — сказал он.
Место было отвратительное, каждый его уголок отдавал нищетой и нечистотами.
Жюстен не обратил на это обстоятельство ни малейшего внимания.
— Ступай вперед, — приказал он мальчику, — я следую за тобой.
Баболен вошел с добродушным видом человека, привыкшего, как говорится, ко всякой твари в доме.
Не пройдя десяти шагов, Жюстен остановился.
— Где ты? — спросил он. — Я ничего не вижу!
— Я здесь, господин Жюстен, — подходя поближе к учителю, сказал мальчуган. — Держитесь за подол моей блузы.
Жюстен так и сделал. Он поднялся вслед за Баболеном по высокой стремянке, которую называли громким именем лестницы. Она и привела его к Броканте.
Они подошли к двери ее конуры. Жилище Броканты во всех отношениях оправдывало это название: едва они очутились на лестничной клетке, как до них донесся визг дюжины собак, которые тявкали, выли, лаяли на все голоса.
Можно было подумать, что там целая свора и она вновь почуяла упущенную было добычу.
— Это я, мать, — крикнул Баболен, приложив рупором обе руки к замочной скважине. — Отоприте! Со мной гость.
— Да замолчите вы, проклятые! — донесся из-за двери голос Броканты, обращенный к собачьей своре. — Из-за вас ничего не слышно.. Ты замолчишь, Цезарь?.. Тихо, Плутон! Всем молчать!
После этого окрика, в котором звучала угроза, наступила такая тишина, что можно было бы услышать, как скребется мышь; впрочем, это было бы и неудивительно: мышей в этом доме водилось предостаточно.
— Можешь войти вместе с гостем, — послышалось из-за двери.
— А как?
— Толкни дверь, она незаперта.
— Это другое дело.
Приподняв защелку, Баболен толкнул дверь и пропустил вперед сгоравшего от нетерпения Жюстена. Ему открылось зрелище если и не самое поэтическое, то все-таки заслуживающее подробного описания.
Вообразите нечто вроде склада, разделенного в длину и в ширину скрещивающимися балками, которые поддерживали перекрытие чердака, превращенного в комнату. Обрешетка потолка служила основанием для черепицы кровли, а .через щели в крыше пробивались первые солнечные лучи. В иных местах крыша вздулась и грозила рухнуть при первом порыве грозового ветра. Представьте: оштукатуренные стены, серые и сырые, а по ним бегают одинокие пауки, презрительно поглядывающие на кишащих насекомых всех видов, — тогда будет понятно отвращение, охватывавшее любого, кто приходил в это место под влиянием чувства менее властного, чем то, которое привело туда Жюстена.
Дюжина собак — бульдогов, такс, пуделей, нечистокровных датских догов — копошилась в углу, в корзине, рассчитанной самое большее на пять собак.
В углу, образованном двумя балками, примостилась ворона; она хлопала крыльями: ей, очевидно, нравился собачий концерт.
На низкой скамеечке сидела женщина, высокая, костлявая, худая как кляча. Женщина привалилась спиной к столбу, на котором держалось все это ненадежное здание; рядом с ней у стены возвышалось подобие насыпи из разноцветных лоскутков, достигавшее высоты трех-четырех футов. Она выглядела лет на пятьдесят. Перед ней стояла на коленях девочка. Старая цыганка расчесывала ей длинные темные волосы; она делала это старательно то ли из привязанности к самой девочке, то ли из уважения к ее прекрасным волосам.
Эта сцена, не лишенная живописности —. прежде всего из-за типического несходства ее персонажей, — освещалась глиняной лампой, стоявшей на перевернутом манекене. Лампа по форме очень напоминала римские светильники, найденные при раскопках Геркуланума или Помпеев.
На старухе — той самой, которую Баболен называл Брокантой — было платье из собранных где попало коричневых лоскутков, похожее на витрину портного, который задался целью показать образчики всех оттенков коричневого цвета.
На девочке была только длинная рубашка из сурового полотна, подобная той, в какую Шеффер одевает Миньону; рубашка, имевшая вид блузы, была подпоясана хлопчатым серо-вишневым шнурком с кистями, как на подхватах у занавесей. Шею и грудь девочки закрывал рваный шерстяной шарф вишневого цвета, гармонировавший со шнурком, насколько шерсть может сочетаться с хлопком.
Ее скрещенные ножки, на которые она, отдыхая, опиралась, были босы.
Это были очаровательные ножки, изящные, как у принцессы, андалуски или цыганки.
Лицо ее — она обернулась к двери, когда та отворилась, пропуская Баболена и учителя, — лицо ее, говорим мы, отличалось болезненной бледностью, свойственной чахлым цветам наших предместий, черты его были удивительно правильны и чисты; портила впечатление ее болезненная худоба. Круги под глазами, глубокие орбиты, беспокойный взгляд, впалые щеки, приоткрытый рот, словно от голода или страха, нахмуренные брови, нежный мелодичный голос, неожиданные в устах тринадцатилетней девочки слова — все в ней было странно и фантастично; если бы эту прелестную модель увидел наш друг Петрус, он бы решил, что перед ним — Медея-девочка или юная Цирцея.
Девочке недоставало лишь золотой палочки; окажись она в Фессалии или Абруццских горах, она стала бы настоящей феей. Ей не хватало туники с пурпурными цветами, жемчужных браслетов и диадемы, чтобы называться колдуньей. Появись у нее венок из водяных лилий на голове, перламутровая колесница, увлекаемая двумя голубками, она стала бы королевой эльфов.
Возвращаясь в зловещую действительность, скажем, что она была (при всей поэтичности и опрятности, странной среди этой нищеты) типичной парижанкой — обитательницей тоскливых предместий. Недостаток в свежем воздухе, солнце, еде — трех основах жизни — наложил неизгладимый отпечаток на это тщедушное существо.
Прибавим — рискуя задержать наше повествование, в котором, кстати, история Жюстена и Мины не более чем эпизод, — прибавим все, что нам известно об этой таинственной и нежной девочке.
А Баболена и учителя мы найдем позднее на пороге той самой комнаты, где мы их оставляем.
XXXI
РОЖДЕСТВЕНСКАЯ РОЗА
Однажды вечером — было это 20 августа 1820 года около девяти часов — Броканта возвращалась на тележке (Жюстен мог бы увидеть ее во дворе), запряженной ослом (Жюстен мог бы услышать, как он кричит в конюшне), — итак, Броканта возвращалась после продажи партии тряпок бумажной фабрике в Эсоне, как вдруг на обочине дороги, словно из канавы, появилась бегущая с умоляюще протянутыми руками девочка — бледная, задыхающаяся, дрожащая, охваченная ужасом; она кричала:
— На помощь! На помощь! Спасите!
Броканта была из племени цыган (в Испании их зовут гитанос), у которых похищение детей — в крови, как у хищных птиц — охота на жаворонков и голубей. Она остановила осла, спрыгнула с повозки, подхватила девочку на руки, уселась вместе с ней на прежнее место и принялась нахлестывать осла.
Справедливости ради следует отметить, что в эту минуту она была скорее похожа на волчицу, похищающую ягненка, чем на женщину, спасающую дитя.
Происшествие это, быстрое как мысль, случилось в пяти льё от Парижа, между Жювизи и Фроманто.
Девочка выскочила с левой стороны от дороги.
Занятая одной мыслью — как можно скорее уехать, Броканта решила рассмотреть ребенка только после того, как они проехали около четверти льё.
Малютка была простоволосой. Ее длинные косы расплелись то ли от бега, то ли в борьбе, которую ей пришлось выдержать. Ее лоб покрывала испарина. Одного взгляда на ее ноги оказалось довольно, чтобы понять, как долго ей пришлось бежать по бездорожью. Белое платье было в крови, хлеставшей из раны, к счастью оказавшейся неглубокой; рана была нанесена острым режущим предметом.
Очутившись в повозке, девочка — на вид ей можно было дать не больше пяти-шести лет — воспользовалась тем, что обе руки Броканты были заняты (ей надо было и править, и погонять осла), и змеей соскользнула с колен старухи на дно повозки. Забившись в самый дальний угол, она на все вопросы отвечала только одно:
— Она не гонится за мной, правда? Она не гонится за мной?
Броканта, опасавшаяся погони не меньше беглянки, пугливо выглядывала из-за парусины, которым была накрыта повозка, и, видя, что дорога пустынна, успокаивала малышку, от ужаса почти забывшую и о ране, и о боли, которую эта рана должна была ей причинять.
Уступая ее просьбам, Броканта не переставала подгонять осла, и около полуночи они подъехали к заставе Фонтенбло.
У ворот ее остановили сборщики октруа. Броканте достаточно было высунуть голову и сказать: "Это я, Броканта!" — и ее пропустили: сборщики привыкли к тому, что раз в месяц цыганка проезжала с грузом тряпок, а на следующий день возвращалась в пустой повозке. Так осел, повозка, старая цыганка и девочка въехали в город.
Они проехали по улицам Муфтар и Кле и выбрались на улицу Трипре (название которой, судя по старой, существующей еще и сегодня табличке, должно было бы писаться через два "п").
Девочка, лежавшая или, вернее, забившаяся в самый дальний угол повозки, как мы уже сказали, не подавала других признаков жизни, кроме как время от времени с непередаваемым ужасом спрашивала Броканту:
— Она не гонится за мной, правда? Она не гонится за мной?..
Едва выйдя из повозки, она бросилась в коридор и, будто обладая способностью видеть в темноте, с проворством самой ловкой кошки вскарабкалась по ступеням наверх.
Броканта поднялась следом за ней, открыла дверь в свое логово и сказала:
— Входи, малышка! Никто не знает, что ты здесь. Не бойся!
— Она за мной сюда не придет? — спросила девочка.
— Можешь не бояться.
Малышка, словно ласка, проскользнула в приотворенную дверь.
Броканта захлопнула дверь и заперла ее на ключ. Потом она спустилась и поставила повозку под навес, а осла отвела в конюшню.
С теми же предосторожностями она вернулась, вновь закрыла за собой дверь, заперла ее на засов, зажгла огарок, прикрепленный к осколку бутылки, и стала при этом слабом свете искать маленькую беглянку.
Та добралась ощупью до самого дальнего угла чердака и там, стоя на коленях, читала все молитвы, какие только знала.
Броканта позвала ее.
Но та в ответ отрицательно покачала головой.
Броканта подошла ближе, взяла ее за руку и привлекла к себе. Девочка приблизилась с нескрываемым отвращением.
Старуха хотела ее порасспросить.
Но на все вопросы беглянка отвечала одно:
— Нет, она меня убьет!
Так Брокантаине узнала, откуда девочка, кто ее родители, как ее зовут, почему ее хотят убить, кто ее ранил в грудь.
Около года малышка не сказала о своем прошлом ни слова. Только однажды во сне, в страшном кошмаре она закричала:
— Смилуйтесь, смилуйтесь, госпожа Жерар! Я не сделала вам ничего дурного, не убивайте меня!
Таким образом стало известно имя той, что хотела ее убить, — г-жа Жерар.
Беглянку надо было как-то называть. Она была бледна, как роза, что цветет посреди зимы, и Броканта, не подозревая, какое поэтичное имя она выбрала, стала звать ее Рождественской Розой.
Так это имя за ней и осталось.
В первый вечер, видя, что девочка словно в рот воды набрала, Броканта подумала, что, может быть, на другой день она разговорится. Цыганка указала ей на убогое ложе, где спал мальчик чуть старше ее, и велела лечь с ним рядом.
Но та наотрез отказалась: засаленный матрац, грязные простыни вызывали у нее отвращение. Видимо, ее родители были богаты: на ней было тонкое белье и изящное платьице.
Она взяла стул, приставила его к стене, села и сказала, что ей вполне удобно.
Так она и провела всю ночь.
Только на рассвете она задремала.
Около шести часов утра, пока беглянка спала, Броканта поднялась и вышла.
Она отправилась на улицу Нёв-Сен-Медар за одеждой для девочки.
Улица Нёв-Сен-Медар — это Тампль квартала Сен-Жак.
Старуха купила хлопчатобумажное синее платье в белый горошек, желтую косынку с красными цветами, чепчик, две пары шерстяных чулок и пару башмаков.
Все обошлось в семь франков.
Броканта рассчитывала продать прежнее платьице малышки вчетверо дороже.
Спустя час она возвратилась с покупками и застала беглянку по-прежнему сидящей на плетеном стуле. Она упорно отказывалась играть с Баболеном, как ласково он ее ни уговаривал.
При звуке отпираемой двери девочка задрожала всем телом; когда дверь распахнулась, она смертельно побледнела.
Видя, что малышка вот-вот потеряет сознание, Броканта спросила, что с ней такое.
— Я думала, что это она! — ответила та.
"Она"!.. Значит, девочка сбежала все-таки от какой-то женщины!
Броканта разложила на скамейке синее платье, желтую косынку, чепец, чулки и башмаки.
Девочка с беспокойством следила за ней.
— Ну, подойди сюда! — пригласила Броканта.
Та, не двинувшись, показала пальцем на одежду.
— Уж не для меня ли все это? — презрительно спросила она.
— А для кого же еще? — удивилась Броканта.
— Я не стану это надевать.
— Ты, стало быть, хочешь, чтобы она тебя нашла?
— Нет, нет, нет, не хочу!
— В таком случае, надо переодеться.
— А в этой одежде она меня не узнает?
— Нет.
— Тогда поскорее переоденьте меня.
Она легко рассталась с прелестным белым платьицем, тонкими чулками, батистовыми юбками, хорошенькими туфельками.
Впрочем, все это было залито кровью, и нужно было поскорее замыть ее, чтобы не вызывать любопытство соседей.
Девочка надела то, что купила Броканта, — смиренную ливрею нищеты, непререкаемый символ ожидавшей бедняжку жизни.
Броканта выстирала вещи беглянки, высушила их и сбыла за тридцать франков.
Это было совсем недурно.
Но старая колдунья надеялась в один прекрасный день заработать еще больше: разыскать родителей, вернуть или, вернее, продать им беглянку.
С тем же отвращением, с каким девочка надела нищенское платье, она отнеслась к предложению разделить семейную трапезу.
Остатки мяса, подогретые в котелке, кусок черствого хлеба, купленного по дешевке или полученного в качестве милостыни, — вот чем обыкновенно питалась Броканта и ее сын.
Баболен, не знавший другой кухни, кроме материнской, не обладал иными гастрономическими пристрастиями.
Не то — Рождественская Роза.
Она, бедняжка, несомненно привыкла к изысканным блюдам, ела на серебре и фарфоре. Едва она бросила взгляд на ожидавший Баболена и Броканту завтрак, как поспешила сказать:
— Я не голодна.
То же случилось и за обедом.
Броканта поняла, что это аристократическое дитя скорее умрет с голоду, чем прикоснется к ее стряпне.
— Чего ж тебе нужно? — спросила она. — Может, хочешь фазана в апельсинах или пулярку с трюфелями?
— Я не прошу ни пулярку, ни фазана, — отозвалась девочка. — Мне бы хотелось съесть кусочек белого хлеба, какой у нас подавали бедным по воскресеньям.
Суровую Броканту тронули ее слова, простые и в то же время жалобные. Она дала Баболену монетку в одно су.
— Ступай к булочнику на улицу Копо и купи хлебец, — приказала она.
Баболен взял деньги, в миг скатился с лестницы, в один прыжок очутился на улице Копо и через пять минут возвратился, держа в руке белый хлебец с золотистой корочкой.
Бедняжка наголодалась и съела все до последней крошки.
— Ну как, полегчало? — спросила Броканта.
— Да, сударыня, благодарю вас.
Никому до сих пор не приходило в голову называть Броканту сударыней.
— Хороша сударыня! — хмыкнула Броканта. — А теперь, мадемуазель жеманница, что желаете на десерт?
— Стакан воды, пожалуйста, — попросила малышка.
— Подай кувшин, — приказала Броканта сыну.
Баболен принес кувшин без ручки, с зазубринами на горлышке и протянул его девочке.
— Вы пьете прямо из кувшина? — нежным голоском спросила она у Баболена.
— Это мать пьет из кувшина, а я пью вот так, залпом.
И, подняв кувшин на полфута над головой, он ловко направил струю прямо в рот; стало ясно, что это упражнение ему не в диковинку.
— Я не стану пить, — заявила малышка.
— Это почему? — удивился Баболен.
— Потому что я не умею пить, как вы.
— Ты же видишь, что мадемуазель нужен стакан, — вмешалась Броканта, пожимая плечами. — Вот бедняжка-то!
— Стакан? — переспросил Баболен. — Был у нас здесь где-то стакан!
Покопавшись, он обнаружил в углу то, что искал.
— Держи, — сказал он, наполняя стакан водой и подавая его девочке, — пей!
— Нет, я не буду, — отказалась она.
— Почему?
— Я не хочу пить.
— Хочешь! Ты же только что просила воды.
Малышка покачала головой.
— Ты же видишь, мы для нее хамы, — заметила мать, — мадемуазель не может пить ни из наших кувшинов, ни из наших стаканов.
— Да, если они грязные, — тихо и грустно проговорила девочка. — Но... но... я хочу пить! — прибавила она, разразившись слезами.
Баболен еще раз стремительно скатился вниз, сбегал к соседнему фонтану, несколько раз ополоснул стакан и принес девочке: теперь стакан сиял словно богемский хрусталь, а вода в нем была свежа и прозрачна.
— Спасибо, господин Баболен, — поблагодарила Рождественская Роза.
Она залпом выпила воду.
— О! Господин Баболен! — выпятив грудь, заважничал мальчуган. — Вот, мать, когда пойдем с тобой к Багру, о нас доложат: "Господин Баболен и госпожа Броканта!"
— Прошу прощения, — спохватилась девочка, — меня учили так обращаться. Я больше не буду так говорить, если это дурно.
— Да нет же, детка, это хорошо, — возразила Броканта, покоренная вопреки своей воле превосходством воспитания, которое простые люди порой поднимают на смех, но которое неизменно производит на них сильное впечатление.
Вечером перед сном повторилась та же сцена, что и накануне.
Мать и сын спали на одном матраце, брошенном на тряпье в углу комнаты.
Рождественская Роза упорно отказывалась спать вместе с ними.
Эту ночь она снова провела на стуле.
На следующий день Броканта сделала над собой усилие, положила в карман тридцать франков, вырученные от продажи нарядного платья девочки, вышла, купила кушетку за сорок су, матрац за десять франков — небольшой, но чистый, подушку за три с половиной франка, две пары мадаполамовых простынь и хлопчатое одеяло — все безупречной чистоты.
Она приказала отнести покупки к себе на чердак.
Истратила она ровно двадцать три франка и, значит, была с девочкой в расчете.
— Ой, какая хорошенькая чистая кроватка! — воскликнула та при виде заправленной кушетки.
— Это вам, мадемуазель Жеманница, — проворчала Броканта. — Похоже, вы принцесса, вот мы и обращаемся с вами как с принцессой, а как же!
— Я не принцесса, — возразила девочка, — но там у меня была чистая постель.
— Ну, стало быть, и здесь будет такая же, как там... Вы довольны?
— Да, вы очень добры!
— Где желаете поселиться? Не прикажете ли снять для вас комнату на улице Риволи, да еще в бельэтаже?
— Позвольте мне занять этот угол, — попросила девочка.
Она показала на выступ в чердаке, который образовывал нечто вроде маленькой комнатки, вдававшейся в соседний чердак.
— И вам будет этого довольно? — засомневалась Броканта.
— Да, сударыня, — с привычным смирением подтвердила Рождественская Роза.
Кушетку поставили туда, куда указала беглянка.
Мало-помалу угол обставили, и он стал похож на спальню.
Броканта была далеко не так бедна, как казалось, но отличалась чудовищной скупостью; ей стоило большого труда заставить себя достать деньги из тайника, в который она их прятала.
Но у Броканты был доход — она гадала на картах.
Вместо денег она решила брать с клиентов натурой: в квартале жили бедняки и деньги водились не у всех.
Поэтому со старьевщицы она потребовала занавеску из персидского шелка, с краснодеревщика — небольшой столик, с торговца подержанными вещами — ковер. Через месяц уголок Рождественской Розы был обставлен полностью и стал называться алтарем.
Она был счастлива или почти счастлива.
Мы говорим "почти", потому что ее бумажное синее платье, желтая косынка в красный цветочек, шерстяные чулки и чепец были ей отвратительны.
И по мере того как эти вещи изнашивались, Рождественская Роза сама стала заниматься своим туалетом.
Прежде всего она старательно расчесывала свои волосы, такие длинные, что, когда она откидывала их назад, они доходили до пят.
Она проявляла изобретательность: рубашку из грубого полотна подвязывала самодельным шнурком, сооружала на голове тюрбан из яркого шарфа, запахивалась в старую шаль как в плащ, а то из ветки боярышника делала себе душистый венок; и всегда она одевалась так живописно, что могла бы служить художнику моделью: он непременно увидел бы в ней то антильскую креолку, то испанскую цыганку, то галльскую жрицу.
Но она никогда не выходила на свежий воздух, а солнце пробивалось на чердак лишь через маленькие щелочки; питалась только хлебом и пила одну воду; холод проникал во все щели в конуре Броканты, а девочка, независимо от времени года, почти всегда была одета одинаково — и в десятиградусный мороз и в двадцатипятиградусную жару, — вот почему в ее облике появилось нечто болезненное и страдальческое, что мы и попытались изобразить. А сухой кашель, от которого на щеках Рождественской Розы появлялся румянец, указывал на то, что приютившее ее убогое жилище уже оказало на нее пагубное воздействие, а в будущем и вовсе могло свести ее в могилу.
О ее семье, как и о страшном происшествии, толкнувшем ее на встречу с Брокантой — а та полюбила девочку, насколько она была способна любить, — никогда больше не заговаривали.
Вот какой была Рождественская Роза, стоявшая на коленях в ногах у Броканты в ту минуту, когда Баболен с учителем появились на пороге.
XXXII
SINISTRA CORNIX
Зрелище, открывшееся Жюстену, было способно привлечь внимание человека, менее поглощенного своими мыслями; учитель помнил только о Мине, похищенной и взывавшей к его помощи.
Молодой человек шагнул на чердак, равнодушный ко всему, кроме занимавшей его мысли.
— Мать! — начал Баболен, выступая вперед, словно переводчик, за которым следует тот, чьи слова он должен передать. — Это господин Жюстен, учитель, пожелавший расспросить вас лично о том, что я не мог ему рассказать.
Старуха улыбнулась с таким видом, словно ожидала этот визит.
— А луидор? — вполголоса спросила она.
— Вот он, — отвечал Баболен, сунув ей в руку золотую монету, — но вы должны купить Рождественской Розе теплую одежду.
— Спасибо, Баболен, — поблагодарила девочка, подставляя ему лоб для поцелуя, и тот чмокнул ее по-братски, — спасибо, мне не холодно.
С этими словами она кашлянула несколько раз, что безоговорочно опровергало ее слова.
Но, как мы уже сказали, все эти подробности, способные поразить другого человека, для Жюстена будто не существовали или существовали как утренний туман, что поднимается между путником и целью его путешествия, застилает эту цель, но не может совершенно ее скрыть.
— Сударыня... — начал он.
При слове "сударыня" Броканта подняла голову, желая удостовериться, к ней ли он обращается.
Жюстен оказался вторым человеком, назвавшим ее сударыней; первой была Рождественская Роза.
— Сударыня, — продолжал Жюстен, — это вы нашли письмо?
— Надо думать! — хмыкнула Броканта. — Ведь переправила вам его я!
— Да, за что я вам чрезвычайно признателен, — сказал Жюстен. — Однако я хотел бы знать, где вы его подобрали.
— В квартале Сен-Жак, это точно.
— Я хотел бы знать, на какой улице?
— Я на табличку не глядела, но это было где-то между улицами Дофины и Муфтар.
— Постарайтесь вспомнить, умоляю вас! — воскликнул Жюстен.
— Мне кажется, это все-таки было на улице Сент-Андре-дез-Ар.
Более искушенный наблюдатель, знающий цыганок, сразу догадался бы, что Броканта мелет вздор не случайно. Наконец и до Жюстена дошло, с кем он имеет дело.
— Возьмите, это поможет вам вспомнить.
И он протянул ей другой луидор.
— Послушай, мать, смилуйся над господином Жюстеном, — стал увещевать ее сын, — сделай то, о чем он просит; господин Жюстен — это тебе не первый встречный, его уважают в квартале Сен-Жак!
— Ты зачем вмешиваешься, мальчишка? — проворчала старуха. — Проваливай!
— Ну, как хотите, — решил Баболен. — В конце концов, господин Жюстен просил меня привести его сюда; он здесь — пусть выпутывается сам! Он уже достаточно взрослый, пускай сам занимается своими делами.
И он пошел играть с собаками.
— Броканта! — заговорила Рождественская Роза нежным мелодичным голоском. — Вы же видите, как молодой человек беспокоится, как он страдает; пожалуйста, скажите ему то, о чем он вас просит.
— Заклинаю вас, прелестное дитя, — взмолился учитель, прижав руки к груди, — попросите за меня!
— Она скажет! — пообещала девочка.
— Скажет, скажет!.. Конечно, скажу, — проворчала старуха, словно подчиняясь некой высшей силе, — ты знаешь мою слабость: я ни в чем не могу тебе отказать.
— Итак, сударыня, — едва сдерживая нетерпение, продолжал. Жюстен, — напрягите память! Небом заклинаю вас, вспомните!
— Мне кажется, это было... Да, теперь я точно могу сказать, это было здесь.. Кстати, можно спросить у карт.
— Значит, — проговорил Жюстен, словно размышляя вслух и пропуская мимо ушей последние слова Броканты, — они пересекли Сену, проехав по Новому мосту и, вероятно, направились к заставе Фонтенбло или заставе Сен-Жак.
— Вот именно! — вставила Броканта.
— Откуда вы знаете? — удивился молодой человек.
— Я сказала: "Вот именно", это все равно, что сказать: "Вероятно".
— Послушайте, — продолжал Жюстен, — если вы что-нибудь знаете, Небом заклинаю: не молчите!
— Ничего я не знаю, — проворчала Броканта, — кроме того, что нашла на площади Мобер письмо на ваше имя, которое и передала вам.
— Броканта! — снова вмешалась Рождественская Роза. — Вы злая женщина! Вы еще что-то знаете и не говорите.
— Ничего я больше не знаю! — отрезала Броканта.
— Напрасно вы выпроваживаете господина Жюстена, мать! — подал голос Баболен. — Это друг господина Сальватора.
— Я не выпроваживаю этого господина; я говорю ему, что не знаю, о чем он спрашивает! А когда чего-то не знаешь, надо спросить еще у кого-нибудь.
— У кого мне спросить, говорите скорее!
— У того, кому известно все: у карт.
— Ладно, — смирился учитель. — Спасибо и на том, что вы сказали. Пойду теперь к господину Сальватору, он в полиции.
С этими словами молодой человек направился к выходу.
Броканта, видно, передумала и остановила его:
— Господин Жюстен!
Молодой человек обернулся.
Старуха показала пальцем на ворону, захлопавшую крыльями над его головой.
— Взгляните на птицу, — приказала она, — взгляните на птицу!
— Ну и что? — отозвался Жюстен.
— Она хлопает крыльями, не правда ли?
— Да.
— Вот и все. Раз ворона хлопает крыльями, надеяться особенно не на что.
— Это какой-нибудь знак?
— Господи Иисусе! И вы еще спрашиваете?! Образованный человек, учитель, а не знаете, что ворона — вещая птица?
— Так что же означает хлопанье крыльев вашей птицы?
— Это значит... Это значит, что вы не так-то скоро найдете человека, которого ищете. Вы ведь кого-то ищете?
— Да, и я готов все отдать ради того, чтобы найти этого человека.
— Теперь вы сами видите, что ворона знает это не хуже нас с вами.
— Так что это за знак?
— Этот знак... Этот знак, изволите видеть, изображает ваше старание: ворона хлопает крыльями в воздухе, как вы бьетесь в пустоте; она трижды хлопнула крыльями — значит, вы будете искать три года. От имени птицы советую вам попусту не хлопотать, а послушать, что скажут карты.
— Что ж, послушаем, — согласился Жюстен, — пусть они говорят!
И как тонущий хватается за соломинку, так и Жюстен вернулся, готовый поверить картам, как бы мало ни было похоже на правду то, что они скажут.
— Разложить малую или большую колоду? — спросила Броканта.
— Как вам будет угодно... Вот вам луидор.
— О, тогда разложу большую и еще пасьянс Калиостро!.. Подай мою большую колоду, Роза, — приказала Броканта.
Девочка встала, легкая, стройная и гибкая как пальма; она достала из старого сундука в углу колоду карт и подала старухе. Руки у девочки были худые, но белые, а ногти — ухоженные, как у щеголихи.
Баболену эти кабалистические опыты были, очевидно, не в диковинку, но он подошел поближе, сел на пол, скрестив ноги, и с простодушным восхищением приготовился смотреть и слушать магический сеанс.
Броканта вытащила из-за спины большую деревянную доску в форме подковы и положила себе на колени.
— Подзови Фареса, — приказала она девочке, кивнув в сторону вороны, сидевшей на балке и откликавшейся на одно из трех кабалистических слов, начертанных во время Валтасарова пира.
Ворона перестала хлопать крыльями и словно ждала своего выхода во время готовившейся сцены.
— Фарес! — позвала девочка как можно нежнее.
Ворона спрыгнула ей на правое плечо, девочка села перед старухой, немного наклонившись в ее сторону плечом, на котором устроилась ворона.
Броканта издала одновременно губами и горлом странный звук, похожий и на свист и на крик.
Заслышав этот пронзительный звук, двенадцать собак торопливо бросились вон из корзины и, как и подобало ученым тварям, расселись кругом слева и справа от гадалки с важностью докторов, готовых начать богословский спор; они образовали вокруг стола правильный круг, в центре которого находилась Броканта.
Когда собаки закончили свои шумные приготовления, по-видимому совершенно необходимые (так как в течение всего этого маневра собаки заунывно подвывали), установилась полная тишина.
Броканта оглядела ворону и собак; когда осмотр был закончен, она торжественно произнесла несколько слов, вероятно, на непонятном ей самой языке, который арабы могли бы принять за французский, но в котором французы ни за что не признали бы арабского.
Мы не знаем, поняли ли Баболен, Рождественская Роза и Жюстен смысл ее слов; но можем с уверенностью утверждать, что ее поняли двенадцать собак и ворона, судя по размеренному тявканью и по карканью птицы; карканье подражало резкому звуку, которым старуха подозвала к себе всю свору.
Потом тявканье прекратилось, крик птицы смолк; собаки, до тех пор чинно сидевшие и меланхолически глядевшие друг на друга, улеглись.
Ворона перелетела с плеча Рождественской Розы на голову старухе и уселась поудобнее, вцепившись когтями в седые волосы Броканты.
Окажись там в эту минуту художник-жанрист, ему открылась бы следующая картина.
Мрачный чердак; сквозь редкие щели с трудом пробиваются полоски света.
Старуха сидит в окружении лежащих псов; у нее в ногах Баболен; Рождественская Роза стоит, прислонившись к столбу.
Эта группа освещена красноватым светом глиняной лампы.
Жюстен, бледный, нетерпеливый, едва виден в полутьме.
Птица хлопает время от времени крыльями с пронзительным карканьем, как в басне о вороне, который хочет стать орлом.
Только, в отличие от ворона, вцепившегося в белую шерсть барашка, наша ворона запустила когти в седые волосы старухи.
Картина неправдоподобна, нелепа; она могла бы подействовать и на менее впечатлительного человека, чем Жюстен.
Освещенная, как мы уже сказали, красноватым светом коптящей лампы, колдунья вытянула вперед голую иссушенную руку и стала описывать в воздухе огромные круги.
— Молчите все! — приказала она. — Слово за картами.
Собаки и ворона притаились.
И вот Броканта хриплым голосом стала передавать таинственный рассказ карт.
Но прежде старая сивилла перемешала колоду и предложила Жюстену снять левой рукой.
— Вы, разумеется, хотите узнать, что с той, которую вы любите?
— Да, которую я обожаю! — кивнул Жюстен.
— Ладно!.. Вы будете валетом треф, то есть молодым человеком, предприимчивым и ловким.
Жюстен грустно улыбнулся: предприимчивости и ловкости ему прежде всего не хватало.
— Она... она дама червей, то есть женщина нежная и любящая.
Ну, на Мину, по крайней мере, это было похоже.
Перемешав и сняв колоду, условившись, что валет треф будет представлять Жюстена, а дама червей — Мину, Броканта открыла три карты.
Она проделала то же шесть раз.
Всякий раз, когда выпадало по две карты одной масти, то две трефы, то две бубны, то две пики, она забирала более крупную карту и выкладывала ее перед собой слева направо.
Итак, перед ней лежало шесть карт.
Покончив с этим, она снова перемешала колоду, опять заставила Жюстена снять левой рукой, и все повторилось сначала.
В одной из троек выпало три туза. Гадалка взяла их и разложила рядком.
Этот брелан сократил время, дав ей сразу три карты вместо одной.
Она продолжала до тех пор, пока не набрала семнадцать карт.
Карты, представлявшие Жюстена и Мину, тоже вышли.
Гадалка отсчитала семь карт справа налево; первой был валет треф.
— Ну вот! — проговорила она. — Та, которую вы любите, — юная блондинка лет шестнадцати-семнадцати.
— Верно, — подтвердил Жюстен.
Она отсчитала еще семь карт: выпала семерка червей.
— Несбывшиеся мечты!.. Вы с ней строили планы, которые так и не смогли осуществиться.
— Увы! — прошептал Жюстен.
Старуха отсчитала еще семь карт и показала на девятку треф.
— Эти планы были нарушены из-за денег, которых вы не ожидали, то ли пенсион, то ли наследство.
Она опять отсчитала семь карт и попала на десятку пик.
— Странно! — продолжала Броканта. — Деньги, которые обыкновенно приносят радость, заставили вас плакать!
Она снова отсчитала карты: вышел туз пик.
— Письмо, что я вам передала, от молодой особы, которой грозит тюрьма.
— Тюрьма? — вскричал Жюстен. — Это невозможно!
— Так говорят карты... Тюрьма, заточение, заключение...
— В самом деле, — прошептал Жюстен, — раз ее похитили, то для того чтобы спрятать... Продолжайте, продолжайте! До сих пор все верно.
— Письмо вы получили, когда находились среди друзей.
— Да, это друзья... и добрые друзья!
Броканта отсчитала еще семь карт и показала на выпавшую даму пик.
— Зло исходит от брюнетки, которую ваша возлюбленная считает своей подругой.
— Мадемуазель Сюзанна де Вальженез, может быть?
— Карты говорят, что брюнетка, имени они не называют.
Она продолжала отсчет и попала на восьмерку пик.
Открыв ее, она сказала:
— Несбывшаяся мечта — это свадьба.
Жюстен задыхался: до сих пор, то ли случайно, то ли по волшебству, но карты говорили правду.
— О, продолжайте, во имя Неба, продолжайте!
Она так и сделала и попала на одного из трех тузов, лежавших вместе.
— Ого! — вскрикнула она. — Заговор!
Через семь карт выпал король треф.
— В эту минуту вам помогает верный друг, который любит оказывать услуги...
— Сальватор! — прошептал Жюстен. — Так он мне представился.
— Но его планы кто-то расстроил! — прибавила старуха. — А то, что он сейчас для вас делает, запоздало.
— Что с блондинкой? Что с блондинкой? — спросил Жюстен.
Старуха отсчитала еще раз до семи и показала на валета пик.
— О! — воскликнула она. — Ее похитил молодой человек, черноволосый, с дурными наклонностями.
— Где она? Скажи, где она, и я отдам тебе все, что имею! — закричал Жюстен.
Порывшись в карманах, он выгреб горсть серебряных монет и приготовился высыпать их на стол, где Броканта раскладывала карты, как вдруг почувствовал, что кто-то остановил его руку.
Он обернулся: это Сальватор — никто не видел и не слышал, как он вошел, — воспротивился его чрезмерной щедрости.
— Спрячьте деньги в карман, — приказал он Жюстену, — спускайтесь вниз, садитесь на коня господина Жана Робера, галопом скачите в Версаль, никого не пускайте в комнату Мины и следите за тем, чтобы никто не выходил во двор... Сейчас половина восьмого, через час вы должны быть у госпожи Демаре.
— Но... — нерешительно начал Жюстен.
— Поезжайте, не теряя ни минуты, так надо! — сказал Сальватор.
— А как же...
— Отправляйтесь или я ни за что не поручусь!
— Еду! — отозвался Жюстен.
Уже выходя, он крикнул Броканте:
— Не беспокойтесь, я к вам еще зайду!
Он торопливо спустился, принял повод из рук Жана Робера, прыгнул в седло — ведь он, сын фермера, с детства привык к лошадям — и поскакал галопом по улице Копо, то есть самым коротким путем к дороге на Версаль.