IV
МАРКО БРАНДИ
— Вот видишь, жена, — начал метр Адам, заходя в дом, — хоть я и забыл оставить тебе побольше денег, чтобы ты могла сходить на рынок, зато принес провизию; сделай нам хороший ужин в честь нашего сына: он может прилететь сюда с минуты на минуту, подобно пушечному ядру.
— С минуты на минуту? — повторила вслед за ним почтенная Бабилана. — Бедное, дорогое дитя!..
— Так ты действительно получил письмо от моего брата? — спросила Джельсомина, выходя из маленькой комнатки и бросаясь на шею к отцу.
— Да, Нина, да, дитя мое: я действительно получил письмо.
— Так где же оно? Посмотрим, посмотрим! — воскликнула девушка.
Метр Адам сделал вид, будто он шарит по карманам.
— Да ты его, наверное, потерял! — вскричала Джельсомина и жестом избалованной девчонки топнула ножкой. — Ты всегда такой!
— Не брани меня, Нина, — промолвил старик, — я не виноват.
— Но когда, в конце концов, он приедет?
— Не могу сказать точно: не помню даты.
— Не помнишь даты? Ты всегда все делаешь невпопад! Нет, не хочу больше тебя обнимать.
— Вот как ты благодаришь меня за то, что я отшагал восемь льё за новостями?
— Прости, отец! — закричала девушка снова, бросаясь отцу на шею. — Знаю, что я скверная, но я тебя очень люблю, будь уверен.
Старик обхватил голову Нины обеими руками и, глядя на дочь, расплакался от счастья.
— А разве я, а разве я тебя не люблю? Ты понятия не имеешь, как ты мне дорога. Сегодня я нарисовал свою самую лучшую картину… А, да что говорить!
— Ну, а что потом?
— Ничего; иди, помоги матери: похоже, у нас будет великолепный ужин, а у меня разыгрался аппетит.
Это было не удивительно: старик не ел со вчерашнего дня.
Девушка отправилась помогать матери, даже не спросив у отца, каким образом он приобрел столь великолепную провизию, достойную украсить стол кардинала.
Но Джельсомина была еще в том возрасте, когда полагают, что о нуждах человеческих заботится сама природа, и когда верят, будто счастье приходит и расцветает само собой, словно ромашки на лугах. Сам же художник уселся на террасе своего крошечного сада, выходившего на побережье.
Тем временем пылающее солнце, в течение целого дня катившееся над лазурным морем, скрылось на западе в волнах медных туч, над которыми, как синеватый конус, подсвеченный пламенем, высилась вершина Стромболи. На юге, словно лента, протянутая на поверхности воды, виднелось побережье Сицилии, а над ним повисали пары гигантской Этны. На севере взгляд упирался в побережье Калабрии, вдающееся в море мысом Ватикано; море, о которое солнце начало гасить кромку собственного диска, перекатывалось огненными валами; посреди этих валов блестели, направляясь в порт Сатина или в залив Санта Эуфемия, запоздавшие, боязливо ползущие суда — менее зоркий, чем у жителей морского побережья, глаз принял бы их из-за белых треугольных парусов за чаек, возвращающихся в свои гнезда. Все говорило о том, что буря ждет лишь захода солнца, чтобы самой вступить в безраздельное господство над природой. И потому казалось, будто солнце погружается с крайней неохотой, оставляя на милость надвигающейся грозы свою империю, словно монарх, отрекающийся от престола. Зрелище было изумительное, и метр Адам, хотя и видел его множество раз, всегда в подобных обстоятельствах испытывал невероятный восторг. Целиком погрузившись в размышления и созерцание, он вдруг почувствовал, как кто-то тронул его за плечо. Не оборачиваясь, он сразу же догадался, что это его дочь.
— Правда, Джельсомина, красиво? — воскликнул старик.
— Да что ты! Ведь эта гадость предвещает грозу!
— Ты лучше посмотри, какие чудесные оттенки, какие яркие краски, какие глубокие тона!
— Гляди, отец, как суда спешат вернуться в гавань! А ведь успеют не все, и тех, кто на них плывет, тоже на берегу ждут дочери.
— Ты права, дочь моя, вот звонят к "Аве Мария": помолись за тех, кто в море.
Девушка тотчас же встала на колени и нежным голоском, не сбиваясь ни на речь, ни на пение, стала напевать "Прославление ангельское". А старик снял скуфейку и стоял, стиснув руки и глядя в небо, точно желая убедиться, услышал ли какой-либо из ангелов, пребывая в вышине, слова его дочери, подхваченные первыми же порывами ветра. Завершив молитву, Джельсомина поднялась было, но отец ее остановил:
— Ты кое о чем позабыла.
— О чем же, отец? — спросила девушка.
— Ты помолилась за моряков, помолись же теперь за путешествующих. Во время урагана горы столь же опасны, как и море, а разве известно заранее, морем должен приехать твой брат или через горы?
— Ты прав, отец, — согласилась девушка, — я действительно позабыла о бедном Бомбарде.
И она вновь приступила к молитве, причем на этот раз отец произносил слова молитвы не про себя, а вслух, громким голосом вторя дочери.
— Ну, а теперь, отец, — спросила девушка, завершив молитву крестным знамением, — ты пойдешь в дом? Ужин готов.
Метр Адам последовал за дочерью, оглянувшись, однако, несколько раз на величественную панораму, уже наполовину ушедшую в тень облаков, которые, словно погребальный покров, чья-то невидимая рука тянула с запада на восток. Время от времени мрачный пейзаж освещали вспышки зарниц, предвещавшие бурю, причем казалось, будто в той стороне находится вместилище пламени; одновременно порывы ветра, проносившегося над головой, уже слышного, но еще не ощутимого, раскачивали верхушки каштанов, в то время как нижние ветви, все до последнего листика, словно замерли, сохраняя полнейшую неподвижность. Подойдя к двери, метр Адам на мгновение замер у порога и прислушался: с запада уже доносились глухие раскаты, но пока еще до того далекие, что нельзя было даже определить, где родился гром: в небесах или на земле. Старик узнал громкий голос природы, в минуты опасности предупреждавшей своих детей, чтобы они искали укрытие от разрушительной стихии.
Столь торжественное зрелище заставило метра Адама на мгновение забыть о том, что он уже сутки не ел; но, стоило ему затворить за собой дверь и увидеть на столе ужин, как воображение его вернулось к вещам гораздо более земным. Почтенная Бабилана приготовила все как нельзя лучше, и, возможно, стол у самого приора был в этот вечер не таким красивым и сытным, как у простого художника, так что метр Адам, в котором счастливо сочеталось духовное с телесным, выкинул из головы все, что ему пришлось совершить за пределами дома ради того, чтобы в доме можно было предаться тому, чем он теперь наслаждался. Восторги чревоугодия оставили далеко позади остатки сожаления по поводу замазанной фрески и последние страхи, что Бомбарда все еще находится в пути; однако с первым же распробованным стаканчиком вина, с первым же отправленным в рот куском начатый труд показался старому художнику, по всей вероятности, до такой степени важным, что он тотчас оказался во власти мысли о нем.
Гром же тем временем становился все более гулким, предупреждая о приближении одной из тех южных гроз, о которой нельзя получить никакого представления, пока его раскаты не раздадутся над самой твоей головой. Ветер спустился ниже и стал стирать все с лица земли, будто желая вырвать с корнем то, что поднималось над ее поверхностью. Время от времени бедная хижина, сотрясаемая порывами ветра, вздрагивала сверху донизу, и тогда Джельсомина, поставив на стол стаканчик или вилку, хваталась за руку отца. С детским ужасом девушка глядела на отца, а тот пытался успокоить ее, касаясь губами ее лба. Что же касается почтенной Бабиланы, то она продолжала есть с беззаботным чревоугодием пожилой женщины, не обращая внимания на бурю, словно ее и не было.
Внезапно в просвете плохо прикрытых ставень блеснуло нечто похожее на молнию, а затем раздался грохот до такой степени оглушительный, внезапный и близкий, что Джельсомина не удовольствовалась тем, что схватила отца за руку, а, бледная и трепещущая, бросилась ему на грудь.
— Это гром, — объяснил, обнимая дочь, метр Адам.
— Это гром, — вторила ему старуха.
— Нет, это не гром, — заявила Джельсомина.
И тут, словно для того чтобы убедить девушку, сверкнула молния, породив такой раскат, который, казалось, прокатился по всему небу, заглушив только что услышанный звук точно так же, как рокот моря заглушает журчание ручейка. Вокруг хижины закрутился смерч; заскрипела крыша, затрещали ставни; даже старый художник испугался, а Джельсомина испустила крик, на который, казалось, тотчас же жалобно ответил дух бури. В тот же миг отворилась дверь и в дом ввалился бледный мужчина без шапки, в одежде, запачканной кровью.
— Я Марко Бранди! — вскричал он. — Спасите!
При виде несчастного, услышав крик отчаяния и призыв к человечности, метр Адам забыл про грозу и, полагая, что за человеком, просящим у него защиту, по пятам гонятся преследователи, не стал тратить время на ответ, а указал рукой на комнату, приготовленную для сына: у бандита же мгновенно сработал инстинкт самосохранения, позволявший ему в один миг сделать выбор между опасностью и надеждой, и, поняв, что опасаться нечего, а надеяться есть на что, он бросился в комнату.
Это видение исчезло так скоро, что те, кто увидел его, могли бы даже принять его за игру воображения, если бы дверь, в которую прошел Марко Бранди, так и не осталась открытой. А вспышка молнии осветила группу всадников, скакавших во весь опор по дороге, ведущей с гор в Никотеру. Тут Джельсомина подбежала к двери и затворила ее; сколь бы кратким ни было присутствие бандита, девушка успела заметить, что это был красивый молодой человек двадцати пяти — двадцати восьми лет; несмотря на то что ему пришлось бежать, лицо его было преисполнено свирепой гордости, причем это выражение, будь то у человека или у льва, означает, что одолеть его можно лишь численным превосходством, но не страхом. Бедное дитя, она, однако, для своего столь простого действия вынуждена была собрать все свои силы и только успела сделать его, как почувствовала, что ноги у нее подкосились, и, чтобы не упасть, прислонилась спиной к стене. Отец же, видя, что Джельсомина близка к обмороку, поспешил ей на помощь; однако новое происшествие вернуло ей силы и привлекло ее внимание.
Группа, похоже состоявшая из одних только пеших, направилась к дому. Отец и дочь с тревогой прислушивались к их приближавшимся шагам. Сомнений не было: к двери подошли несколько человек; затем один из них начал стучать.
— Кто там? — спросил метр Адам.
— Откройте! — раздался голос.
— А кому? — продолжал спрашивать художник.
— Бедняге, который умрет, прежде чем попадет в Никотеру, если ты над ним не сжалишься.
— А что с ним случилось?
— Его чуть не убил Марко Бранди.
Джельсомина вздрогнула; метр Адам глядел на нее: оба не знали, как поступить.
— Отец, отворите, это я, — послышался слабеющий голос.
— Бомбарда! — одновременно воскликнули девушка и старик.
— Сыночек мой! — пробормотала старая Бабилана и поднялась, вся дрожа; чтобы устоять на ногах, она оперлась обеими руками о стол.
Метр Адам открыл дверь.
Пешие жандармы внесли на руках молодого человека в мундире королевской артиллерии; в груди у него была большая рана, откуда потоком хлестала кровь. Старик весь побелел; Джельсомина упала на колени. В эту минуту к хижине подъехали замеченные ранее всадники; молния высветила всю дорогу: она оказалась пустынной.
— Метр, — обратился к художнику командовавший отрядом вахмистр, — ты не видел молодого человека лет двадцати пяти — двадцати восьми, с длинными черными волосами и с бакенбардами до самой шеи, возможно уже раненного? Если ты его видел, скажи нам сейчас же, поскольку именно он пытался убить твоего сына.
На губах несчастного отца появилась мстительная улыбка; он было открыл рот, чтобы обо всем рассказать, но в этот момент Джельсомина вскрикнула, и метр Адам посмотрел на нее: дочь стояла на коленях, заломив руки, и глядела на метра Адама с невыразимой тоской в глазах.
— Я никого не видел, — заявил он.
И, взяв сына на руки, он отнес его в комнату, расположенную напротив той, где скрывался Марко Бранди.