III
ТРОЕ ДЕТЕЙ
Само собой разумеется, что англичане, потеряв четыре корабля, все же не отказались от намерения завоевать Иль-де-Франс. Напротив, теперь им предстояло одержать победу и отомстить за поражение. Не прошло и трех месяцев после событий, о которых мы только что рассказали читателю, как в Порт-Луи, то есть в точке, прямо противоположной той, где происходило описанное сражение, разгорелась новая битва, не менее ожесточенная, чем первая, но приведшая к совсем иным результатам.
На этот раз речь пойдет не о четырех кораблях и не о тысяче восьмистах матросах. Двенадцать фрегатов, восемь корветов и пятьдесят транспортных судов высадили на остров двадцать или двадцать пять тысяч солдат, и эта армия двинулась на Порт-Луи, называвшийся тогда Порт-Наполеон. Трудно изобразить зрелище, какое являла собой столица острова в то время, когда ее атаковали столь мощные военные силы. Со всех концов его стекались толпы народа, на улицах царило необычайное волнение. Поскольку никто не был осведомлен о действительной опасности, каждый создавал ее в своем воображении и больше всего верил самым преувеличенным, самым неслыханным выдумкам. Время от времени-вдруг появлялся один из адъютантов главнокомандующего: он отдавал очередной приказ и обращался к толпе, стараясь пробудить в ней ненависть к англичанам и вызвать патриотизм. Когда он говорил, со всех сторон взлетали шляпы, надетые на конец штыка, раздавались крики «Да здравствует император!»; люди клялись друг другу победить или умереть; взрыв воодушевления охватил толпу, которая перешла от безучастного ропота к ожесточенным действиям и бурлила теперь, требуя приказа выступить навстречу врагу.
Больше всего народа собралось на площади Армии, то есть в центре города. Можно было видеть то направлявшийся туда зарядный ящик с несущейся галопом парой маленьких лошадок из Тимора или Пегу, то пушку, которую катили артиллеристы-добровольцы, юноши пятнадцати — восемнадцати лет, чьи лица были опалены порохом и потому казались бородатыми. Сюда стягивались национальные гвардейцы в военной форме, добровольцы в причудливой одежде, приделавшие штыки к охотничьим ружьям, негры, облачившиеся в остатки военных мундиров и вооруженные карабинами, саблями и копьями, — все это смешивалось, сталкивалось, валило друг друга с ног, создавало невообразимый шум, поднимавшийся над городом подобно гулу огромного роя пчел над гигантским ульем.
Однако ж, прибыв на площадь Армии, эти люди, бежавшие поодиночке или группами, принимали более солидный и спокойный вид. Дело в том, что здесь была выстроена в ожидании приказа о выступлении половина островного гарнизона, состоявшего из пехотных полков, общей численностью в тысячу пятьсот или тысячу восемьсот солдат; они держались гордо и в то же время беззаботно, как бы воплощая молчаливое осуждение беспорядка, создаваемого теми, кто, будучи менее привычен к подобным событиям, все же обладал мужеством и искренним желанием принять участие в них. Пока негры толпились на краю площади, полк островитян-добровольцев, как бы повинуясь военной дисциплине солдат, остановился против частей гарнизона и построился в том же порядке, стараясь подражать, хотя и безуспешно, правильности их рядов.
Тот, кто командовал добровольцами и, надо сказать, изо всех сил старался достичь необходимого порядка, человек лет сорока — сорока пяти, носил эполеты командира батальона. Природа наградила его одной из тех заурядных физиономий, которым никакое волнение не способно придать того, что в искусстве принято называть выразительностью. Впрочем, он был завит, побрит, подтянут, как будто пришел на парад; время от времени он расстегивал один за другим крючки своего сюртука, застегнутого сверху донизу, и под сюртуком показывался пикейный жилет, рубашка с жабо и белый вышитый по краю галстук. Возле командира стоял красивый мальчик лет двенадцати, которого на расстоянии нескольких шагов ожидал слуга-негр, одетый в куртку и брюки из бумазеи; мальчик же с непринужденностью, свойственной тем, кто привык хорошо одеваться, носил рубашку с большим воротником в фестонах, сюртук из зеленого камлота с серебряными пуговицами и серую фетровую шляпу, украшенную пером. На боку у него висели ножны и ташка, а маленькую саблю он держал в правой руке, стараясь подражать воинственному виду офицера, время от времени громко называя его отцом, чем командир батальона, казалось, гордился не меньше, нежели высоким положением в национальной гвардии, до которого его вознесло доверие сограждан.
На небольшом расстоянии от этой группы, кичившейся своим положением, можно было увидеть другую, хотя и менее блестящую, но несомненно более примечательную.
Она состояла из мужчины лет сорока пяти — сорока восьми и двоих детей, мальчиков четырнадцати и двенадцати лет.
Мужчина этот был высокий, сухощавый, крепко сложенный, но слегка сгорбившийся — и не под тяжестью лет (как уже говорилось, ему было не более сорока восьми лет), а вследствие униженности и подчиненности своего положения. В самом деле, по темному цвету лица, по слегка вьющимся волосам можно было с первого взгляда узнать в нем мулата. Он был один из тех, кто благодаря своей предприимчивости приобрел в колониях большое состояние и кому все же не могли простить цвета его кожи. Одет он был богато, но просто, в руке держал карабин, украшенный золотой насечкой и кончавшийся длинным отточенным штыком; он был так высок, что кирасирская сабля висела у него на боку, как шпага. Его патронташ и карманы были наполнены патронами.
Старший из детей, сопровождавших этого человека, был высокий подросток лет четырнадцати, как мы уже сказали. Привычка охотиться еще в большей степени, чем африканская кровь, придала темный цвет его коже. Находясь постоянно в движении, он был крепок, как восемнадцатилетний, и отец разрешил ему принять участие в предстоящем сражении. Он был вооружен двуствольным ружьем, тем самым, которым привык пользоваться во время прогулок по острову, и, несмотря на юные годы, уже снискал себе репутацию умелого стрелка, вызывавшую зависть у самых известных охотников острова. Однако, хотя он и казался старше своего возраста, сейчас он вел себя как ребенок. Положив ружье на землю, он возился с огромной собакой мальгашской породы, казалось явившейся сюда на тот случай, если англичане привезут с собой несколько своих бульдогов.
Брат юного охотника, младший сын высокого и смиренного с виду человека, тот, кто дополнял изображаемую нами группу, был подросток лет двенадцати, хрупкий и хилый; ему не достались ни высокий рост отца, ни внушительная осанка брата, который, казалось, захватил всю силу, предназначавшуюся им обоим. Поэтому, в противоположность Жаку (так звали старшего брата), маленький Жорж выглядел младше года на два, чем ему было на самом деле. Небольшого роста, с грустным лицом, бледным и худым, обрамленным длинными черными волосами, он не выглядел физически сильным, что так обычно в колониях; однако в его тревожном и проницательном взгляде сквозил такой пылкий ум, а в постоянно нахмуренных бровях была такая мужественная решимость и такая твердая воля, что можно было лишь удивляться, как в одном существе сочеталось столько слабости и столько силы.
У мальчика не было оружия; он стоял возле отца, крепко сжимая маленькой рукой ствол прекрасного отцовского карабина с золотой насечкой, переводя живые, проницательные глаза с отца на командира батальона, и, казалось, размышлял о том, почему его отец, который был вдвое богаче, сильнее и ловче, чем командир, не был отмечен, подобно тому, каким-либо почетным знаком, особым отличием.
Негр в синем полотняном костюме, так же как другой негр, приставленный к мальчику с воротником в фестонах, ждал, когда войска двинутся в путь: если отец и брат пойдут сражаться, ребенок должен будет остаться с ним.
С самого рассвета слышался грохот пушек, потому что еще утром генерал Вандермасен вместе с частью гарнизона вышел навстречу врагу, чтобы остановить его в ущельях Длинной горы и у переправ через реку Красного Моста и реку Латаний. С утра генерал упорно держался на этих рубежах; но, не желая сразу вводить в бой все силы и опасаясь, что наблюдаемое им наступление предпринято лишь для отвода глаз и англичане войдут в Порт-Луи через какую-то другую брешь в обороне, он взял с собой только восемьсот человек, оставив, как мы уже сказали, для защиты города часть гарнизона и добровольцев-островитян. В результате, проявляя чудеса храбрости, его маленькое войско, сражавшееся против четырех тысяч англичан и двух тысяч сипаев, вынуждено было сдавать позицию за позицией, цепляясь за каждую неровность местности, если она представляла такую возможность хоть на какое-то время, однако приходилось отступать дальше и дальше. И хотя с площади Армии, где были сосредоточены резервы, и не было видно сражения, оттуда по возрастающему с каждой минутой гулу артиллерии можно было судить о том, насколько близко подошли англичане. Скоро в мощные залпы орудий вкрался треск ружейной стрельбы; нужно сказать, однако, что эти звуки не только не испугали защитников Порт-Луи, осужденных приказом генерала бездействовать и неподвижно стоять на площади Армии, но возбудил в них храбрость. В то время как пехотинцы, рабы дисциплины, кусали себе губы и бормотали сквозь зубы ругательства, добровольцы-островитяне бряцали оружием и громко кричали, что, если приказа выступать не последует, они разойдутся и отправятся воевать поодиночке.
И в этот миг раздался сигнал тревоги. Тотчас галопом прискакал адъютант и, подняв вверх шляпу, отдал команду: «К укреплениям! На врага!» — после чего так же быстро умчался.
Тут же загремел барабан регулярных войск; солдаты, построившись в ряды, двинулись навстречу врагу.
Как ни соперничали добровольцы с регулярными войсками, они не могли действовать так же умело. Некоторое время ушло на построение, а после этого они внезапно замешкались, так как одни начали марш с левой ноги, а другие — с правой.
Тогда высокий человек, вооруженный карабином с насечкой, обнял младшего сына и, оставив его на попечение негра в синем костюме, побежал вместе со старшим сыном, чтобы скромно занять освободившееся из-за неловкого маневра место в третьей шеренге добровольцев.
Но при приближении этих двух парий их соседи справа и слева раздвинулись, оттолкнув при этом тех, кто стоял рядом с ними, так что оба, отец и сын, оказались в центре нескольких кругов, подобных тем, что разбегаются на поверхности воды, когда в нее падает камень.
Толстяк с эполетами командира батальона, только что с большим трудом выровнявший первую шеренгу добровольцев, заметил возникший в третьей шеренге беспорядок и, обращаясь к виновникам сутолоки, приказал:
— В ряды, господа, в ряды становись!
Но на этот приказ, произнесенный не допускавшим возражений тоном, ответил общий крик добровольцев:
— Не желаем терпеть мулатов! Нам не нужны мулаты!
Весь батальон, словно эхо, повторил эти слова.
Офицер понял причину сумятицы, увидев в центре широкого круга мулата, продолжавшего сжимать оружие, и его старшего сына, покрасневшего от гнева и поспешившего отступить на два шага от тех, кто вытолкнул его из боевой шеренги.
При виде этого командир батальона, пройдя сквозь расступившиеся перед ним две первые шеренги добровольцев, направился прямо к наглецу — цветному, осмелившемуся встать среди белых. Приблизившись к мулату, стоявшему прямо и неподвижно, как столб, он смерил его с ног до головы возмущенным взглядом и заявил:
— Ну, господин Пьер Мюнье, разве вы ничего не услышали и вам надо повторить, что ваше место не здесь и что вас тут не хотят терпеть?
Пьеру Мюнье стоило только поднять свою мощную руку на толстяка, так грубо разговаривавшего с ним, и он уничтожил бы его одним ударом. Однако мулат ничего не ответил: растерянно подняв голову и встретив взгляд командира, он смущенно отвел глаза; это еще больше обозлило толстяка.
— Что вам здесь надо? — сказал он, пытаясь оттолкнуть Мулата.
— Господин де Мальмеди, — ответил Пьер Мюнье, — я надеялся, что в такой день, как сегодня, разница в цвете кожи померкнет перед общей опасностью.
— Вы надеялись, — сказал толстяк, пожимая плечами и громко хохоча, — вы надеялись! И что же, скажите, пожалуйста, внушило вам эту надежду?
— Моя решимость умереть, если это нужно, чтобы спасти наш остров.
— «Наш остров», — пробурчал командир батальона, — «наш остров»! Эти люди только потому, что они имеют такие же плантации, как и мы, вообразили, что и остров принадлежит им.
— Остров не более наш, чем ваш, господа белые, я это хорошо знаю, — робко ответил Мюнье. — Но если мы будем спорить об этом в то время, когда нужно сражаться, то вскоре он станет и не вашим и не нашим.
— Довольно! — воскликнул командир батальона, топнув ногой, чтобы заставить своего собеседника замолчать. — Довольно; состоите ли вы в списках национальной гвардии?
— Нет, сударь, ведь вам это известно, — ответил Мюнье, — когда я явился к вам, вы отказались принять меня.
— Ну хорошо, а чего же вы хотите теперь?
— Я прошу разрешения следовать за вами как доброволец.
— Невозможно, — сказал толстяк.
— Но почему невозможно? Ведь если бы вы захотели, господин де Мальмеди…
— Невозможно, — повторил командир батальона, гордо выпрямляясь, — господа, которыми я командую, не хотят, чтобы среди них были мулаты.
— Нет! Не нужно мулатов! Не нужно мулатов! — в один голос закричали национальные гвардейцы.
— Но тогда ведь я не смогу сражаться, сударь, — сказал Пьер Мюнье, в отчаянии опустив руки и едва сдерживая слезы, дрожавшие у него на ресницах.
— Организуйте отрад из цветных и станьте во главе их или присоединяйтесь к отряду чернокожих, который последует сейчас за нами.
— Но… — прошептал Пьер Мюнье.
— Приказываю вам покинуть батальон, я вам приказываю! — грубо повторил г-н де Мальмеди.
— Идемте же, отец, идемте, оставьте этих людей, ведь они оскорбляют вас, — послышался дрожащий от гнева мальчишеский голос, — идемте…
Кто-то стал оттаскивать Пьера Мюнье с такой силой, что он сделал шаг назад, произнеся:
— Да, Жак, я иду с тобой.
— Это не Жак, отец, это я, Жорж.
Мюнье с удивлением оглянулся.
Действительно, то был Жорж: он вырвался из рук негра и подошел к отцу, чтобы преподать ему урок чести.
Пьер Мюнье опустил голову и глубоко вздохнул.
Рады национальной гвардии выровнялись, г-н де Мальмеди занял место во главе отрада, и солдаты двинулись ускоренным маршем.
Пьер Мюнье остался с сыновьями; лицо одного из них было багровое, другого — мертвенно-бледное.
Мулат бросил взгляд на пылавшее лицо Жака и побелевшее лицо Жоржа; и то и другое было для отца горьким упреком:
— Ничего не поделаешь, дорогие мои дети, вот так-то.
Жак по натуре был беспечным философом. Вначале эта сцена произвела на него, разумеется, тягостное впечатление, но здравый смысл помог ему быстро утешиться.
— В конце концов, ну и пусть этот толстяк презирает нас! — сказал он отцу, прищелкнув пальцами. — Мы богаче его, не правда ли, отец? Что же до меня, — добавил он, взглянув на мальчика с воротником в фестонах, — пусть только мне попадется этот сопляк Анри, и я задам ему такую взбучку, что он запомнит ее надолго.
— Мой дорогой Жак! — воскликнул Пьер Мюнье, как бы благодаря его за утешение.
Затем он обратил взор на младшего сына, чтобы проверить, настроен ли он так же благоразумно, как старший.
Но Жорж оставался безучастным; все, что отец мог заметить на его холодном лице, была чуть заметная усмешка; впрочем, как ни было его лицо непроницаемо, в этой усмешке таилось столько презрения и жалости к отцу, что Пьер Мюнье как бы в ответ на невысказанные мальчиком слова воскликнул:
— Боже мой, но что же, по-твоему, я мог сделать?!
И он ждал, что ему ответит мальчик, с тем смутным беспокойством, в котором не признаешься самому себе, особенно когда ждешь оценки своего поступка от подопечного.
Жорж ничего не ответил, но, взглянув на площадь, сказал:
— Там стоят негры, они ждут того, кто будет ими командовать.
— Ну что же, ты прав, Жорж, — радостно произнес Жак, преисполнившись чувством собственного достоинства, чем подтвердил, сам того не зная, изречение Цезаря: «Лучше командовать этими, чем подчиняться тем».
И Пьер Мюнье, уступая совету младшего сына и порыву старшего, подошел к неграм, спорившим о выборе командира; увидев человека, которого каждый на острове уважал словно отца, они окружили его как своего подлинного вождя и попросили возглавить отряд.
И Мюнье странным образом преобразился: унижение, которое он не мог побороть перед лицом белых, исчезло, уступив место ощущению собственной значимости. Он выпрямился во весь свой могучий рост, глаза его, смиренно опущенные или блуждавшие, когда он стоял перед г-ном де Мальмеди, загорелись. Дрожавший прежде голос зазвучал грозно и убежденно; вскинув карабин на плечо, вытащив саблю из ножен и вытянув крепкую руку в сторону противника, он отдал команду «Вперед!».
Затем, бросив последний взгляд на младшего сына, стоявшего возле негра в синей куртке и с горделивой радостью аплодировавшего отцу, он направился с сопровождавшим его черным отрядом к углу той же улицы, где уже скрылись пехотинцы гарнизона и солдаты национальной гвардии, и в последний раз крикнул негру:
— Телемах, береги моего сына!
Линия обороны была разделена на три части. Налево — бастион Фанфарон, выстроенный у самого моря и имевший на вооружении восемнадцать пушек; в середине — по существу, ретраншемент с двадцатью четырьмя орудиями; направо — батарея Дюма, защищенная только шестью пушками.
Англичане-победители вначале двигались тремя колоннами, преследуя три разные цели, но, обнаружив силу двух первых батарей, они сосредоточились на третьей, которая не только, как мы сказали, оказалась самой слабой, но была укомплектована лишь местными артиллеристами. Однако же, против всякого ожидания, при виде плотной массы, которая двигалась на нее в пугающем английском порядке, воинственная молодежь батареи вовсе не растерялась. Все поспешили занять свои посты и, маневрируя быстро и ловко, подобно опытным солдатам, открыли мощный прицельный огонь. Вражеские войска решили, что они ошиблись относительно силы батареи и числа ее защитников. И все же они шли вперед, потому что, чем смертоноснее был огонь, тем насущнее была необходимость его погасить. Но вот проклятая батарея совсем разгневалась и, подобно фокуснику, который заставляет нас забывать один свой невероятный фокус, тут же показав другой, еще более невероятный, удвоила залпы, посылая вслед за ядрами картечь, а за картечью ядра с такой быстротой, что в рядах врагов началось смятение. В то же время, поскольку англичане подошли на расстояние ружейного выстрела, началась перестрелка, так что неприятель, видя, как его ряды редеют под пулями или вовсе сметаются пушечными ядрами, удивленный этим неожиданным отпором, отступил и занял новую позицию.
По приказу главнокомандующего отряд регулярных войск и батальон национальных гвардейцев, до этого сосредоточенные в самом опасном месте, пошли с выставленными вперед штыками в атаку на фланги противника — один налево, другой направо, в то время как грозная батарея продолжала громить его с фронта. Регулярные войска, точно осуществив привычный маневр, бросились на англичан, прорвали их ряды, внеся туда замешательство и беспорядок. Однако батальон островитян под командой г-на де Мальмеди, то ли переоценив свои возможности, то ли не вполне последовав полученным приказам, действовал без успеха. Вместо того чтобы обрушиться на левый фланг и пойти в атаку вслед за регулярными войсками, он взял неверное направление и атаковал англичан с фронта. И батарее пришлось прекратить огонь, так устрашавший противника. Англичане, видя, что у неприятеля меньше солдат, чем у них, осмелели и обрушили свой огонь на национальных гвардейцев, которые, следует отдать им должное, выдержали удар, не отойдя ни на шаг. Однако эти храбрецы не могли долго сопротивляться. Зажатые врагом, более опытным и десятикратно превосходящим их числом, с одной стороны, и своей батареей, вынужденной бездействовать, — с другой, добровольцы, ежеминутно теряя множество бойцов, начали отступать. Тотчас умелым маневром левый фланг англичан оттеснил правый фланг батальона добровольцев, и тем грозило оказаться в окружении. Слишком неопытные, чтобы построиться в каре, противопоставив его численному превосходству противника, они оказались на краю гибели. Англичане продолжали наступление и, подобно морскому приливу, уже почти окружили своими волнами этот островок солдат, как вдруг с тыла раздался возглас: «Франция! Франция!»; последовала страшная стрельба, затем наступила тишина, более грозная, чем грохот орудий.
В задних рядах противника возникло неописуемое волнение, и оно передалось передним рядам; «красные мундиры» не выдержали мощной штыковой атаки — они были подкошены, словно колосья под серпом жнеца. Теперь неприятель сам попал в окружение, настала его очередь отражать нападение и справа, и слева, и с фронта. Это подошедшие свежие силы добровольцев не давали ему передышки, и десять минут спустя отряд Мюнье, пробившись сквозь кровавую брешь в строю противника, вышел к злосчастному батальону национальных гвардейцев и разорвал окружение. Выполнив эту задачу, негритянский отряд отступил, повернул налево и, описав полукруг, устремился в атаку на фланг противника. Мальмеди непроизвольно повторил тот же маневр, направив туда же и своих добровольцев, так что перед батареей не осталось французских войск: не теряя времени, она поспешила на помощь атакующим, изрыгая на неприятеля потоки картечи. С этой минуты победа была решена в пользу французов.
Почувствовав себя вне опасности, Мальмеди подумал о своих освободителях, которых он уже видел в сражении, но все еще колебался, признавать или не признавать их подвиг и тот факт, что они спасли ему жизнь, ведь это был столь презираемый им отряд цветных добровольцев, последовавший за национальными гвардейцами и столь вовремя вступивший в схватку. Во главе его стоял Пьер Мюнье: увидев, что враги окружили Мальмеди, он направился ему на выручку с тремястами своих бойцов, ударил англичан с тыла и опрокинул их! Да, то был Пьер Мюнье, задумавший этот маневр, как гениальный полководец, и осуществивший его, как храбрый солдат. В этот час, когда ему не грозило ничего, кроме смерти, он бился в первых рядах, выпрямившись во весь свой огромный рост, раздувая ноздри, с пылающим взглядом и развевающимися волосами, — вдохновенный, отважный, великолепный, тот самый Пьер Мюнье, чей голос слышался из самой гущи схватки, перекрывая ее чудовищный гул призывом «Вперед!» — и его солдаты бесстрашно двигались вперед, все более расстраивая ряды англичан. Но вот раздался возглас: «К знамени, к знамени, друзья!» — и Мюнье бросился в середину группы англичан, упал, поднялся, исчез в их рядах, но через секунду появился вновь в разорванной одежде, с окровавленной головой, но со знаменем в руках.
В этот момент генерал Вандермасен, боясь, что победители, преследуя англичан, слишком далеко продвинутся вперед и попадут в какую-нибудь ловушку, приказал отступить. Первыми повиновались войска гарнизона, уводя с собой пленных, затем шла национальная гвардия, уносившая убитых; замыкали шествие негры-добровольцы, окружившие знамя.
Весь город сбежался в порт; люди толпились, отталкивая друг друга, чтобы приветствовать героев. Жители Порт-Луи посчитали, что вся вражеская армия потерпела полное поражение, и надеялись, что англичане не возобновят нападение; победителей, проходивших по площади, встречали возгласами «ура»… Все были счастливы, все считали себя героями — люди уже не владели собой. Неожиданная радость наполняла сердца, кружила головы, поскольку все готовились к сопротивлению, а не к победе. Жители острова — мужчины, женщины, дети, — узнав об успешном сражении, поклялись, все как один, работать на оборонительных укреплениях и, если потребуется, умереть, защищая их. Каждый произносил клятву с твердым намерением исполнить свой долг, но чего стоили эти прекрасные обещания, если не придет подкрепление!
Среди всеобщего ликования ничто и никто так не привлекало внимания, как английское знамя, и тот, кто его захватил; вокруг Пьера Мюнье и его трофея не смолкали удивленные возгласы, на которые негры отвечали бахвальством, в то время как их командир, вновь ставший смиренным мулатом, на все вопросы отвечал робкой учтивостью.
Возле победителя, опираясь на двуствольное ружье, которое не бездействовало в сражении и штык которого был покрыт кровью, стоял Жак с гордо поднятой головой, а Жорж, убежавший от Телемаха к отцу, судорожно сжимал его могучую руку, безуспешно стараясь сдержать слезы радости.
В нескольких шагах от Пьера Мюнье стоял г-н де Мальме ди, уже не столь нарядный и подтянутый, каким он был во время выступления войск, а покрытый потом и пылью, с разорванным галстуком, с превратившимся в лохмотья жабо; его тоже окружала и поздравляла семья, но поздравляла не как победителя, а как человека, только что избежавшего опасности. Вот почему, стоя в центре группы, он казался смущенным и, чтобы придать себе достоинство, спросил, где его сын Анри и слуга Вижу. Но они уже приближались, расталкивая толпу: Анри, чтобы броситься в объятия отца, а Бижу, чтобы поздравить своего господина.
В это время Пьеру Мюнье сообщили, что один из негров, сражавшихся под его командованием, смертельно ранен и находится в одном из домов вблизи порта. Чувствуя близость конца, умирающий хочет попрощаться с ним. Мюнье огляделся, чтобы позвать Жака и вручить ему знамя, но тот нашел в это время своего друга, мальгашскую собаку, прибежавшую тоже поздравить победителей, и резвился с нею неподалеку, положив ружье на землю, — ребенок взял в нем верх над молодым человеком. Жорж видел замешательство отца и, протянув руку, сказал:
— Отец! Дайте знамя мне. Я сохраню его для вас!
Пьер Мюнье улыбнулся: ему и в голову не могло прийти, что кто-нибудь покусится на славный трофей, по праву принадлежавший только ему; он поцеловал Жоржа и отдал ему знамя, которое мальчик едва мог удерживать обеими руками, прижимая к груди. Сам же Мюнье поспешил в дом, где умирал его храбрый доброволец, настойчиво призывавший его к себе.
Жорж остался один, но, сам того не сознавая, он вовсе не чувствовал себя одиноким, ибо слава отца охраняла его, и сияющим гордостью взглядом смотрел на окружавшую его толпу; глаза его встретились со взглядом мальчика с расшитым воротником и вспыхнули презрением. А тот в свою очередь завистливо разглядывал Жоржа и, без сомнения, задавался вопросом, отчего это не его отец захватил знамя. В результате он пришел к мысли, что если у него нет своего знамени, то нужно присвоить себе чужое. Анри смело подошел к Жоржу, а тот, хотя и угадал его враждебные намерения, не сделал ни шагу назад.
— Дай мне это, — сказал Анри.
— Что «это»? — спросил Жорж.
— Знамя, — продолжал Анри.
— Знамя не твое. Оно принадлежит моему отцу.
— Какое мне дело, я хочу его взять, и все.
— Ты его не получишь.
Мальчик с вышитым воротником протянул руку, чтобы схватить древко знамени, Жорж, закусив губу, побледнев сильнее обычного, немного отступил. Это лишь подбодрило Анри: как все избалованные дети, он думал, что достаточно ему пожелать чего-либо, чтобы желание тотчас исполнилось; он сделал два шага вперед, теперь верно рассчитав расстояние. Ему удалось схватить древко, и он грубо крикнул Жоржу:
— Говорю тебе, я хочу это знамя!
— А я тебе говорю, что ты его не получишь! — повторил Жорж, отталкивая Анри одной рукой, а другой прижимая завоеванное знамя к груди.
— А, несчастный мулат, ты посмел тронуть меня! — вскричал Анри. — Ну хорошо! Сейчас увидишь!
И, вытащив свою маленькую саблю из ножен, прежде чем Жорж успел подготовиться к защите, он изо всех сил ударил его по голове. Кровь брызнула из раны и потекла по лицу мальчика.
— Подлец! — хладнокровно произнес Жорж.
Разъяренный этим оскорблением, Анри хотел повторить удар, но Жак, одним прыжком очутившийся возле брата, так сильно ударил обидчика кулаком по лицу, что тот отлетел шагов на десять. Схватив саблю, которую Анри, падая, уронил, Жак разломал ее на три или четыре куска, плюнул на нее и бросил обломки владельцу.
Настала очередь мальчика с вышитым воротником почувствовать кровь на своем лице, хотя эта кровь была от удара кулака, а не сабли.
Вся сцена разыгралась так быстро, что ни г-н де Мальмеди, как мы уже сказали, стоявший в нескольких шагах от детей, принимая поздравления семьи, ни Пьер Мюнье, выходивший из дома, где только что скончался негр, не успели помешать тому, что произошло; они подбежали к детям после драки оба в одно время: Пьер Мюнье запыхавшийся, подавленный, г-н де Мальмеди раскрасневшийся и гневный.
— Сударь, — задыхаясь, вскричал г-н де Мальмеди, — сударь, вы видели, что сейчас произошло?
— Увы, да, господин де Мальмеди, — ответил Пьер Мюнье, — и поверьте, если бы я был здесь, этого не случилось бы.
— И все же ваш сын поднял руку на моего! — вскричал Мальмеди. — Сын мулата имел наглость поднять руку на сына белого!
— Я в отчаянии от того, что произошло, господин де Мальмеди, — пробормотал несчастный отец, — и смиренно прошу у вас извинения.
— Ваши извинения! Подумаешь, ваши извинения! — продолжал колонист, чья заносчивость росла по мере того, как все более покорным становился его собеседник. — Вы думаете этим ограничиться?
— Но что еще я могу сделать, сударь?
— Что вы можете сделать, что вы можете сделать! — повторил Мальмеди, сам не зная, какое удовлетворение хотел бы он получить. — Вы можете высечь мерзавца, ударившего моего Анри.
— Высечь меня, меня! — сказал Жак, поднимая с земли свое двуствольное ружье и вновь становясь из мальчика мужчиной. — Ну что ж, попробуйте-ка, господин де Мальмеди!
— Жак, замолчи, замолчи, мой мальчик! — вскричал Пьер Мюнье.
— Прости, отец, — сказал Жак, — но я прав и не буду молчать. Господин Анри ударил моего брата саблей, а Жорж ничего ему не сделал; тогда я ударил господина Анри, стало быть, Анри не прав, а прав я.
— Ударил саблей моего сына! Ударил саблей моего Жоржа! Жорж, мое любимое дитя! — вскричал Пьер Мюнье, бросаясь к своему сыну. — Правда ли, что ты ранен?
— Не велика беда, отец, — произнес Жорж.
— Как не велика? — вскричал Пьер Мюнье. — Но у тебя рассечен лоб. Слушайте, господин де Мальмеди, вы видите, Жак говорит правду, ваш сын чуть не убил моего Жоржа.
Так как отрицать очевидное было невозможно, г-н де Мальмеди обратился к сыну:
— Послушай, Анри, как было дело?
— Отец, я не виноват, я хотел взять знамя и принести его тебе, а этот мерзкий мальчишка не давал мне его.
— Почему же ты не захотел отдать знамя моему сыну, наглец ты этакий? — спросил г-н де Мальмеди.
— Потому что знамя не принадлежит ни вашему сыну, ни вам, ни кому бы то ни было еще — знамя принадлежит моему отцу.
— Что же было дальше? — продолжал расспрашивать сына г-н де Мальмеди.
— Видя, что он не хочет отдать мне знамя, я решил отобрать его силой, но тут подошел этот огромный парень и ударил меня кулаком в лицо.
— Значит, все так и произошло?
— Да, отец.
— Он лжет, — сказал Жак, — я ударил его только после того, как увидел кровь на лице брата, если бы не это, я не стал бы его бить.
— Молчи, негодяй! — вскричал г-н де Мальмеди.
Потом он обратился к Жоржу:
— Дай мне знамя!
Но Жорж, вместо того чтобы повиноваться, изо всех сил прижал знамя к груди и отступил в сторону.
— Дай знамя! — сказал г-н де Мальмеди таким угрожающим тоном, что стало ясно: он готов к крайним мерам.
— Но, послушайте, ведь это я отобрал знамя у англичан, — возразил Пьер Мюнье.
— Мне это известно, но мулат не имеет права не выполнять моих приказаний. Я требую знамя.
— Но все же, сударь…
— Я так хочу, я приказываю: выполняйте приказ вашего командира.
Пьеру Мюнье хотелось ответить: «Вы не мой командир, так как не захотели зачислить меня в солдаты», — но слова замерли у него на устах; обычное смирение побороло храбрость, и, хотя ему нелегко было подчиниться столь несправедливому приказанию, он взял знамя из рук Жоржа и отдал его командиру батальона, а тот удалился с отнятым трофеем.
Это казалось странным, невероятным; обидно было видеть, как умный, сильный человек безропотно уступает свое законное право заурядной, грубой, ничтожной личности. Уму непостижимо, но это было так, такие порядки существовали в колониях. Привыкнув с детства почитать белых как людей высшей расы, Пьер Мюнье всю жизнь позволял этим «аристократам цвета» угнетать его и теперь, не пытаясь сопротивляться, уступил; встречаются такие герои, которые идут с поднятой головой, не боясь картечи, но становятся на колени перед предрассудком. Лев нападает на человека, являющего земной образ Бога, но, говорят, в ужасе убегает, заслышав крик петуха.
Что касается Жоржа, не пролившего ни одной слезинки, почувствовав на своем лице кровь, то он горько заплакал, когда у него отняли знамя; отец даже не пытался его утешить. А Жак в гневе кусал кулаки и клялся, что когда-нибудь отомстит Анри, г-ну де Мальмеди и всем белым.
Через десять минут после описанной сцены прибыл покрытый пылью гонец и объявил, что десять тысяч англичан спускаются по равнинам Вилемса и Малого Берега. Почти тотчас же после этого наблюдатель, стоявший на пике Открытия, просигналил о появлении новой английской эскадры, которая, бросив якорь в бухте Большой реки, высадила на берег пять тысяч человек. Наконец, тогда же стало известно, что части английской армии, оттесненные утром, собрались на берегах реки Латаний и готовятся снова идти на Порт-Луи, сочетая свои маневры с действиями двух других частей оккупационных войск, продвигавшихся вперед: одна вдоль Бухты Учтивости, а вторая через район Убежища. Сопротивляться таким силам не было возможности. Те, кто обращался к главнокомандующему, в отчаянии напоминая ему о данной ими клятве победить или умереть и требуя, чтобы их вели в сражение, слышали в ответ, что он распорядился расформировать национальных гвардейцев и добровольцев; было заявлено, что он, облеченный всей полнотой власти его величеством императором Наполеоном, решил договориться с англичанами о сдаче города.
Только безумцы могли противостоять этому решению — неполные четыре тысячи островитян были окружены двадцатью пятью тысячами солдат противника. Итак, по приказу командующего добровольцы вернулись домой; в городе остались только регулярные войска.
В ночь со 2 на 3 декабря был решен вопрос о капитуляции, а в пять часов утра подписан акт и произведен обмен договорами; в тот же день неприятель занял главные военные объекты, а на следующий день завладел городом и рейдом.
Через неделю пленная французская эскадра вышла из порта на всех парусах, увозя с собой весь гарнизон, подобно бедной семье, изгнанной из родительского дома. Пока еще можно было различить развевающиеся флаги, толпа оставалась на набережной, но когда последний фрегат исчез из виду, все в мрачном молчании разошлись. Только два человека остались в порту — мулат Пьер Мюнье и негр Телемах.
— Господин Мюнье, пойдемте туда, на гору, оттуда мы сможем увидеть маленьких господ Жака и Жоржа.
— Да, ты прав, мой славный Телемах, — воскликнул Пьер Мюнье, — и если мы не заметим их, то, по крайней мере, увидим корабль, на котором они плывут!
И Пьер Мюнье быстро, словно юноша, ринулся к утесу Открытия, в одно мгновение поднялся на него и до наступления ночи следил взглядом если не за сыновьями, ибо расстояние было слишком велико, чтобы он мог их различить, то хотя бы за фрегатом «Беллона», на борту которого они находились.
Дело в том, что Пьер Мюнье решил, чего бы это ему ни стоило, расстаться с детьми и послал их во Францию, под покровительство мужественного генерала Декана. К тому же, отец поручил заботиться о них двум-трем весьма богатым негоциантам Парижа: он уже давно состоял в деловых отношениях с ними. Детей отправляли под тем предлогом, что они должны получить образование. Настоящая же причина их отъезда — открытая ненависть, которую питал к ним г-н де Мальмеди из-за скандала со знаменем, и бедный отец боялся, что рано или поздно они станут жертвой этой ненависти, ведь то были дети с непокорным и независимым характером.
Другое дело Анри: мать так сильно любила его, что не могла расстаться с ним. Впрочем, ему и не нужно было знать ничего, кроме того, что любой цветной человек должен уважать его и подчиняться ему.
А это, как мы видели, Анри уже успел усвоить.