VII
Придя в сознание, женщина, причинившая столько волнений семейству г-жи де Бартель, вспомнила о положении, в каком она оказалась не по своей вине. Собравшись с духом, она вновь обрела ясность мысли и привычным усилием воли вернула себе уверенность, ту самую уверенность, благодаря которой любой, кто не стремился постичь суть ее существования, считал жизнь Фернанды безоблачной и безбурной.
Мало того, Фернанда завоевала себе определенное место в парижском обществе: под этим следует разуметь тот круг богатых молодых людей, благородных и элегантных, с бульвара Итальянцев задающих тон всему свету. И хотя за Фернандой числилось мало интимных связей, она слыла королевой если не у себя в будуаре, то, по крайней мере, в своей гостиной — средоточии просвещенных людей, добивавшихся чести быть представленными ей, как некогда добивались чести быть представленными Нинон де Ланкло. Окружение Фернанды, таким образом, являло собой самый настоящий королевский двор, своего рода особняк Рамбуйе, но без его ложного филологического пафоса и литературных страстей, судилище вкуса, через который обязаны были пройти люди, претендующие на элегантность или на ум; принятое там суждение, равносильное приговору, распространялось затем среди артистов и светских людей. И в результате ужин у Фернанды заслужил высокую репутацию, а потому и в самом аристократическом салоне Сен-Жерменского предместья и в самой элегантной мастерской художника новых Афин, не стесняясь, открыто говорили: "Вчера я ужинал у Фернанды", а если спрашивали, с кем, то названные гости почти всегда оказывались из числа самых именитых людей Франции. Так что Фернанде, по всей справедливости, между тем столь редко встречающейся у нас, было уготовано совершенно особое положение: ее не ставили в один ряд с женщинами, называемыми просто содержанками, хотя, конечно, и не оказывали ей того почтения, с каким относятся обычно к замужним женщинам, пусть даже прослывшим весьма легкомысленными.
Однако нужда в этом падшем ангеле, испытываемая в доме Фонтене-о-Роз, заставляла проявлять к Фернанде ту неосознанно нежную заботу, с какой обычно относятся к своим родным или к самому себе. Увидев, что Фернанда упала в обморок, г-жа де Бартель с Клотильдой не пожелали — то ли из опасения, то ли из предосторожности — положиться на своих горничных, чтобы привести ее в чувство; оказывая ей эту маленькую услугу, расстегивая и застегивая ее одежду, они сами сумели убедиться в том, что хороший вкус у Фернанды был вовсе не внешней видимостью туалета, напротив: врожденная привычка к роскоши проявлялась у нее в той утонченности мельчайших деталей, какую по-настоящему могут оценить лишь женщины, сами обладающие пристрастием к ней; пожилую даму высшего света это открытие завело так далеко, что она даже заподозрила Фернанду в принадлежности к знатному роду, ей подумалось, что присвоенное или, вернее, заимствованное имя, известное всем, скрывало громкое родовое имя.
Увидев, какую заботу о ней проявляют мать и жена Мориса, Фернанда сначала закрыла глаза, едва успев приоткрыть их, причем сделала это невольно, в инстинктивном порыве своей целомудренной души, под воздействием чувства, секрет которого хранило ее сердце; однако она почти тотчас осознала, что, чем скорее ей удастся выйти из этого положения, тем будет лучше и для нее и для других. И тогда, заставив себя, как мы уже говорили, усилием воли открыть глаза, она, собравшись с мыслями и не пытаясь вызвать к себе сострадание притворным жеманством, просто произнесла слова благодарности. Тут удалившиеся на время мужчины получили разрешение вернуться в гостиную и с действительным или притворным интересом исполнили интермедию, какой надлежало, казалось, послужить вступлением к той сцене, что должна была разыграться в комнате больного. И в самом деле, по всеобщему мнению, настоящая драма ждала их там, но Фернанда уже переживала ее всем сердцем.
— Сударыня, — обратилась она к Клотильде, — вы сами отведете меня к постели больного; я согласна предстать перед господином де Бартелем только в сопровождении вас и его матери.
А Фабьену и Леону она сочла нужным сказать:
— Господа, вы преподали мне жестокий урок; он пойдет мне на пользу, и я благодарна вам.
Куртизанке потребовались все душевные силы, чтобы достойно держаться рядом с двумя уважаемыми женщинами, ибо она любила Мориса всем сердцем. Только к нему и благодаря ему она впервые познала чувство любви; именно эта любовь была основой высокого нравственного развития, уготованного Фернанде природой множеством благотворных задатков, которые были дарованы ей от рождения. В самом деле, под внешней оболочкой легкомысленности у нее, как мы уже говорили, скрывались благородные способности, и полученное ею воспитание и свойственный ей величайший такт предохраняли ее от бесконечных невольных соблазнов кокетства и общественной развращенности, какими необычное существование неизбежно должно было окружать ее.
Впервые Фернанда с Морисом встретились на скачках в Шантийи. Скачки эти, проходившие под высоким покровительством, превратились, как известно, в место встречи всех парижских знаменитостей. Морис, которого путешествие в Италию отдалило от Франции, а последовавшие потом заботы, связанные с обустройством особняка на улице Варенн и виллы в Фонтене, оторвали от общества, возвращался, так сказать, в свет. Две его лошади, Миранда и Антрим, принимали участие в бегах, на одну из них ему предстояло сесть самому, так как последний забег был предназначен для дворян-riders.
Перед самым отъездом в Шантийи г-жа де Бартель почувствовала себя неважно, и Клотильда заявила, что останется со свекровью. Морис хотел отказаться от первоначальных намерений, поручив участвовать в скачках своему жокею, однако всем известно, какое важное значение мог иметь подобный отказ, а Морису необходимо было поддерживать свою репутацию спортсмена. Обе женщины настаивали, чтобы он не менял своих планов. Морис, удостоверившись у доктора, что недомогание матери не представляет никакой опасности, решил отправиться в Шантийи.
Таким образом Морис очутился в кругу своих прежних холостяцких знакомых. Фабьен тоже участвовал в скачках. У него, как и у Мориса, было две лошади — Фортунат и Роланд; как и Морис, он собирался сам принять участие в заезде; итак, былое соперничество двух молодых людей возобновилось.
В наши намерения вовсе не входит подробное описание одного из тех празднеств: их хорошо описывает наш друг Шарль де Буань; скажем только, что Фабьен и Морис разделили Орлеанский приз, в заезде дворян-riders лошадь Мориса Миранда отважно взяла все барьеры, тогда как Роланд не преодолел последнего.
Таким образом, по заведенному обычаю, Фабьен опять оказался побежденным своим другом.
Фернанда никогда не видела Мориса и ни разу не слышала его имени; она начала входить в моду в свете, когда Морис оттуда удалился. В экипаже Фернанды находилась одна из тех непримечательных женщин, каких элегантные дамы, не имеющие ни брата, ни мужа, берут обычно себе в спутницы для поддержки; Фернанда спросила у нее, кто этот красивый черноволосый наездник, сидевший верхом на прекрасной лошади рыжей масти. Спутница Фернанды не знала ни лошади, ни наездника. Фернанде, таким образом, пришлось заглянуть в программу, и только из программы она узнала имя того человека, кому суждено было оказать огромное влияние на ее жизнь.
Скачки должны были продолжаться и на следующий день. Поэтому любители, привлеченные праздником, остались в Шантийи. Известно, как все происходит в подобных случаях и как бьются при таких обстоятельствах за каждый номер в гостинице. Фернанда задолго позаботилась о том, чтобы получить соответствующие апартаменты, где она могла бы принимать весь свой двор. Таким образом, после скачек парижские друзья собрались у Фернанды, и, так как у нее был самый комфортабельный дом в Шантийи, было условлено, что вечером все придут к ней и вместе поужинают.
Морис намеревался сначала в тот же вечер вернуться в Фонтене-о-Роз, но на ипподроме было заключено множество разнообразных пари на следующий день; как победитель, барон де Бартель обязан был предоставить побежденным возможность реванша. Поэтому он остался, хотя первым его побуждением, как мы уже говорили, было уехать.
Когда разнеслась весть о предстоящем ужине у Фернанды, Фабьен пришел поговорить об этом с Морисом как о своего рода торжестве, на котором ему нельзя было не присутствовать. Морис слышал о Фернанде, и он испытывал огромное любопытство: ему не раз хотелось увидеть эту женщину, ибо его друзья говорили о ней как об одной из самых изысканных, умных и тонких женщин. Так что его нетрудно было уговорить согласиться на то, к чему он и сам стремился. Между тем он дал согласие сопровождать Фабьена лишь при условии, что друзья его будут хранить строжайший секрет: он опасался, как бы Клотильда не узнала об этом маленьком отклонении от правил, и что ни под каким видом во время ужина не будет речи ни о его матери, ни о Клотильде. Фабьен сделал вид, будто вполне понимает это стыдливое смущение сына и супруга, и поклялся своему другу, что с его стороны ему нечего опасаться нескромности.
Так Морис в тот же вечер был представлен Фернанде, и она приняла его со всеми почестями, положенными победителю.
Вначале Фернанда отнеслась к Морису как к еще одному элегантному мужчине в своей придворной свите, никаких перемен в ее поведении не было заметно: некоторое время она оставалась веселой, остроумной и кокетливой, какой бывала всегда. Однако вскоре физическое превосходство Мориса, всегда вызывающее к нему симпатию, внушило Фернанде одно из тех неизбежных влечений, что служат опорой корпускулярной философии Томаса Брауна и порождают, по его мнению, великие страсти. И вот, когда веселое застолье дало беседе более свободный ход, Морис заговорил. Голос у него был звучный, ум — живой; поэтический блеск озарял порою его слова, пронизанные какой-либо идеей, — явление довольно редкое в том мире, где он вращался, и среди фейерверка острот в сердце куртизанки начало происходить что-то важное. Вместо того чтобы направлять, как обычно, беседу или, вернее, легко и весело заставлять ее перескакивать с одного на другое, в зависимости от капризов своего настроения, Фернанда слушала Мориса, не спуская с него глаз. И даже не думая об этом, обнаружила внезапно в лице молодого человека те черты, каким, как художница, она всегда отдавала особое предпочтение, стремясь в своем воображении именно к таким чистым линиям, однако ей никак не удавалось запечатлеть их, когда с карандашом или кистью в руках она на бумаге или холсте пыталась отразить прекрасный идеал. Тогда она, усомнившись в том, что сердце Мориса соответствует его внешности и уму, бросила несколько слов: им надлежало найти отклик в его душе, подобно тому, как язык колокола заставляет звучать бронзу.
Фернанда не обманулась в своих ожиданиях: слова ее нашли точный отзвук; мало того, на лице Мориса появилось то самое грустное выражение, какое, как мы уже говорили, было свойственно ему и обычно кажется столь привлекательным, особенно у мужчин. Во время ужина он ни разу не сделал комплимента Фернанде. Сидя слишком далеко от нее, чтобы оказывать ей мелкие услуги, как это принято между гостями, он довольствовался лишь тем, что смотрел на нее. Но всякий раз, как вспыхивал взрыв веселья и разговор, не переходивший, однако, определенных границ, становился более вольным, взгляд Мориса, устремленный на падшего ангела, затуманивался еще большей печалью, словно втайне Морис думал: "Такая молодая, такая красивая и элегантная, все в ней создано для того, чтобы быть любимой, какое несчастье, что она стала тем, чем стала".
Морис, проникшийся симпатией к Фернанде, испытывал те же самые чувства, что и она. Причины были иные, но результат оказался точно таким же. Он обнаружил в Фернанде воплощение своих любовных мечтаний, они обрели форму, какую воображение тысячу раз рисовало ему во мраке под сенью надежды, то было творение мысли, призрак, созданный и сердцем и умом, который постоянно заслоняет от нас и отодвигает суета жизни, но который мы вновь с радостью обретаем в тиши одиночества, когда, закрыв глаза, забываем о строгости нравов, когда дух и материя сливаются воедино. Средь шумного веселья, средь звона слов, пустых и потому чересчур громких, Морис и в самом деле горестно вздыхал; печально улыбаясь иллюзорной мечте, внимая запоздалому всплеску угасшего желания, он с грустью и тайным сожалением глядел средь взрывов веселья на несчастную женщину и уже обожал ее, хотя не был с ней знаком: просто поверив в чистоту своих первых ощущений. Поддавшись этому впечатлению, сердце его сразу отозвалось, узнав с нежным состраданием желанный образ, и, охваченное неведомым дотоле волнением, угадывало в себе новые возможности.
Отправные точки для Мориса и Фернанды были разные, но пришли они к одному и тому же. Вечер пролетел для них с быстротою молнии, и когда в три часа утра заговорили о том, что пора расходиться, оба взглянули на часы, полагая, что еще только полночь. Вернувшись к себе, Морис думал лишь об одном: о Фернанде; Фернанда, отправившись на покой после того, как стих весь этот шум и суета, думала лишь о Морисе. Оба они вспоминали слова друг друга, интонации голоса, малейшие жесты, и каждый заснул, испытывая непреодолимое желание увидеться завтра.
Следующий день выдался сумрачным, предвещая грозу. В полдень Морис оставил свою визитную карточку у Фернанды, не осмеливаясь просить, чтобы его приняли. В час разразилась гроза, и начавшийся ливень положил конец надеждам на возможное продолжение скачек. Пришлось отложить пари до другого раза; со всех сторон посылали за почтовыми лошадьми, каждый спешил вернуться в столицу.
Морис разузнал парижский адрес Фернанды: она жила на улице Матюрен в доме № 19.
Что же касается Фернанды, то она не стала расспрашивать о Морисе прежде всего потому, что чувствовала: ей не удастся задать вопрос привычным, естественным тоном, и к тому же ей казалось странным думать о нем, а кроме того, порой втайне она позволяла увлекать себя неясной надеждой, какая никогда не сбывалась и все-таки неизменно возвращалась, ибо надежда, какой бы робкой она ни была, — это рецепт счастья, несущий успокоение страждущим сердцам. Правда, надежда похожа на опиум: когда очнешься, чувствуешь себя еще более удрученным и несчастным.
Впрочем, у нее было предчувствие, что она увидит Мориса.
И в самом деле, на другой день после возвращения из Шантийи, около трех часов пополудни, когда Фернанда собиралась уходить из дома, явился Морис. Оба разволновались, столкнувшись в передней и догадавшись по залившей их лица краске, что они думали друг о друге; обоих охватило желание ни на минуту не откладывать своего разговора. А между тем оба словно чувствовали необходимость подготовиться к этой встрече, Морис настаивал, чтобы Фернанда не оставалась ради него, а Фернанда заявила, что ей надо выйти всего на пять минут, и просила молодого человека подождать ее. По молчаливому согласию Морис вошел в покои Фернанды в тот момент, когда она оттуда уходила или делала вид, что уходит.
Очутившись в жилище женщины, с которой он встретился случайно и которую видел всего каких-нибудь несколько часов, но которая между тем завладела всеми его помыслами, Морис испытал одно из тех сильных потрясений, после каких не скоро удается оправиться. Было ли причиной тому чувство вины или же, поддавшись необъяснимому и неодолимому влечению, он заколебался, оказавшись у цели, ибо по достижении ее ему предстояло ступить на новый для него путь? Законная ли жена или куртизанка, Клотильда или Фернанда оказывали на него таким образом свое таинственное влияние? Как бы там ни было, пользуясь благоприятным случаем недолгого уединения, Морис не спеша изучал место, куда каприз привел его чуть ли не по принуждению, и мало-помалу настроение молодого человека переменилось, душа обрела свободу, и он, весь во власти могучего, неведомого волшебства, углубился в созерцание предметов, поразивших его воображение.
Гостиная Фернанды вовсе не была забита модными в ту пору безделушками, не было там ни этажерок, заставленных саксонскими статуэтками, ни шкафчиков со всевозможными диковинками, превращающими большинство наших салонов в лавки старьевщиков; напротив, она целиком была выдержана в строгом, безупречном вкусе и полностью отделана китайским фиолетовым дамастом, включая портьеры и мебель. На фоне этого темного цвета особо выделялись два больших шкафа Буля: один из них украшали две полные цветов великолепные селадоновые вазы с трещинами глазури, другой — огромный, выточенный из целого камня малахитовый кубок с двумя рожками старинного китайского фарфора; каждый из них выплескивал сноп золотых геральдических лилий, призванных служить канделябрами. На стене висели картины художников итальянской школы — почти все они принадлежали к эпохе, предшествующей Рафаэлю, или же копии юношеских шедевров этого мастера. То были творения Беато Анджелико, Перуджино, Джованни Беллини; среди них затерялись одно или два полотна Хольбейна, восхитительные по цвету и несравненные в своем совершенстве. Фортепьяно с партитурами, стол, заваленный книгами и альбомами, свидетельствовали о том, что в этой загубленной жизни поклонялись музыке и живописи.
Справа сквозь открытые портьеры можно было увидеть что-то вроде мастерской; именно там находили приют душевные склонности хозяйки этого жилища. Не переступая порога, Морис устремил туда жадный взгляд, сразу все охвативший; в нижней своей части окна были задрапированы зеленой саржей, с тем чтобы свет сюда проникал соответствующий, благоприятный для развешанных на стенах эскизов и начатых полотен на мольбертах. Эта комната была полностью посвящена искусству; тут находились уменьшенных размеров копии самых прекрасных статуй Греции; гипсовые слепки средневековых шедевров; оружие всех стран; ткани разных эпох, дамаст и парча — из тех, что любили набрасывать на плечи своих дожей или герцогинь Паоло Веронезе и Ван Дейк; то был тщательно продуманный хаос, радовавший взор живописный беспорядок, обнаруживавший в той, кому удалось собрать все эти вещи и представить их в должном виде, редкостное чувство композиции и цвета.
Скрытая двойной портьерой дверь вела в расположенную напротив мастерской спальню, обшитую гранатовым дамастом, с оранжевыми занавесками на окнах. Кровать, зеркальный шкаф и прочая мебель — все розового дерева. Там Фернанда несколько отступила от общей строгости меблировки. Какой-нибудь поэт времен Империи, увидев две только что описанные нами комнаты, сказал бы, что это храм любви, помещенный напротив храма искусства.
Едва заглянув туда, Морис отступил со стесненным сердцем. Откуда это горестное чувство при виде кокетливой, благоухающей спальни? Пусть объяснит, кто может.
Морис вернулся в гостиную, взглянул на лежавшие на фортепьяно партитуры: "Фрейшюц" Вебера, "Моисей" Россини и "Цампа" Эроля. Он открыл книги на столе: Боссюэ, Мольер, Корнель. Ни в чем, что попадалось ему на глаза, не было и тени легкомыслия; ничто не изобличало того положения, какое Фернанда занимала в обществе, — напротив, все говорило о том, что это была женщина простая и вместе с тем привлекательная и строгая, Морис вполне мог подумать, что очутился в Сен-Жерменском предместье, в особняке какой-нибудь молодой и красивой герцогини.
В эту минуту вошла Фернанда или, вернее, неслышно отодвинула портьеру; однако под воздействием какого-то трепетного, магнетического ощущения Морис инстинктивно почувствовал ее приближение и поднял глаза. Возможно, со стороны молодой женщины был определенный расчет: оставить Мориса на некоторое время вот так, одного; возможно, она подумала, что своего рода моральное оправдание должно предшествовать у них любому разговору. Поэтому, сердцем угадав все, что творится в душе молодого человека, хотя от нее и не ускользнуло написанное на его лице удивление, она со всей откровенностью затронула важный для себя вопрос, который должен был определить ее поведение при данных обстоятельствах, к тому же ее особое положение облегчало ей ту задачу, и она отважно прибегла к откровенности: довольно было одного слова, чтобы сразу же укрепить зародившуюся надежду на счастье или же уничтожить ее.
— Вы подумали, сударь, — сказала она, остановив на Морисе пронизывающий взгляд, но ни голосом, ни выражением лица не выдав своего волнения, — вы подумали, не так ли, что достаточно явиться ко мне, чтобы вас сразу приняли?
— Извините меня, сударыня, — пробормотал Морис, — но в Шантийи я имел честь передать вам визитную карточку, и вот уже два дня упрекаю себя в душе за то, что не настоял на встрече с вами…
— О, никаких извинений, сударь, — возразила Фернанда, — я не имею права ни удивляться, ни оскорбляться. Вы видели меня всего один раз, вы меня не знаете, а репутация, что мне создали — безусловно, по моей вине, ибо свет, как вам известно, непогрешим, — подвигла вас на этот поступок; будьте искренни, сударь.
При этих словах голос Фернанды упал, в нем уже звучали не те высокие ноты, с каких она начала, в нем слышались нежность и грусть. Морису показалось даже, что он заметил слезу, сверкнувшую в ее глазах.
— Сударыня, — отвечал Морис, взволнованный не меньше, чем она, — надеюсь, вы простите мою искренность, ибо у нее есть оправдание. Впечатление, какое вы произвели на меня в тот вечер, когда я имел честь познакомиться с вами, было столь глубоко, что с тех пор я горел одним желанием: увидеть вас вновь. Если это желание, приведенное в исполнение при первой же возможности, вы считаете неприличием, вините мое сердце, сударыня, но не разум; только не наказывайте меня слишком сурово; малейшие сердечные раны могут оказаться смертельными, вы это знаете.
Улыбнувшись, Фернанда опустилась на широкий диван, знаком пригласив Мориса сесть; Морис протянул руку к креслу, но Фернанда указала ему место рядом с собой.
— Спасибо, сударь, — сказал она ему, — спасибо, если вы говорите правду, и я тоже буду с вами откровенна, — подняв голову, добавила она с выражением очаровательного простодушия, — потому что если мне когда-нибудь хотелось кому-то понравиться, так это вам.
— Великий Боже! — воскликнул Морис, побледнев. — Сударыня, вы действительно говорите то, что думаете?
— Выслушайте меня, сударь, — продолжала Фернанда, жестом, исполненным грации и выразительности, принуждая молодого человека к молчанию, — выслушайте меня.
Морис сложил руки, изображая тем самым ожидание, боязливое и в то же время страстное: оно не могло обмануть.
— Если среди тысячи подробностей, о которых вам не преминули обо мне поведать, — продолжала Фернанда, — вам не сказали, что мое состояние обеспечивает мне сегодня независимость, я должна прежде всего поставить вас об этом в известность; затем, если вам сказали, что я не являюсь полной хозяйкой ни своему сердцу, ни своей персоне, вам солгали, и эту ложь я хочу исправить: я независима во всех отношениях, сударь, поэтому от того человека, кого я полюблю, мне не надо ничего, кроме его любви, если я смогу пробудить ее; при этом условии и с этой клятвой я согласна на все. Счастье за счастье. И знайте, я люблю вас.
При этих словах голос Фернанды дрогнул, и ее дрожащая рука, протянутая Морису, не дождавшись поддержки молодого человека, упала ей на колени.
Другой тотчас бросился бы к ногам Фернанды, тысячу раз поцеловал бы эту руку, стократно повторенными клятвами попытался бы убедить молодую женщину, а Морис встал.
— Выслушайте и вы меня, сударыня, — сказал он. — Клянусь честью дворянина, я люблю вас, как никогда никого не любил, мало того, мне кажется, кроме вас, я вообще никого никогда не любил. А теперь забудьте о моих ста тысячах ливров ренты, как забываю о них я, и относитесь ко мне так, словно, кроме своей жизни, я ничего не могу вам предложить; располагайте ею по своему усмотрению.
Затем, став перед Фернандой на колени, он спросил:
— Верите ли вы моему слову? Верите ли вы в мою любовь?
— О да! — воскликнула Фернанда, обвив его шею руками. — О да, ведь вы же не Фабьен.
И губы молодых людей, подобно устам Элоизы и Сен-Пре, слились в сладостном и долгом поцелуе, и, так как Морис становился все более настойчив, она сказала:
— Послушайте, Морис, я нарушила все приличия, я первая сказала, что люблю вас, первая протянула вам свои губы. Предоставьте мне инициативу и во всем остальном.
Морис встал и посмотрел на Фернанду с невыразимой любовью.
— Вы моя королева, моя душа, моя жизнь, — сказал он, — приказывайте, я повинуюсь.
— Пойдемте, — позвала его Фернанда.
И, легко опершись на руку Мориса, она вошла вместе с ним в свою мастерскую, села перед мольбертом, на котором стояла начатая картина.
— А теперь, — сказала Фернанда, берясь за кисти, — давайте побеседуем, прежде всего надо узнать друг друга. Я Фернанда, бедная разбогатевшая девушка; меня люди вежливые называют "госпожа" ради собственного спокойствия, но свет для меня под запретом, я изгнана из общества бесповоротно. Словом, я куртизанка.
— Фернанда, — сказал Морис со сжавшимся сердцем, — не говорите так, умоляю вас.
— Напротив, друг мой, — отвечала молодая женщина изменившимся голосом, хотя рука ее тем временем добавляла к начатой картине мазки поразительной верности, — напротив, мне следует приучить вас к тому, что вам скажут обо мне. Я знаю, меня не щадят, но разве я могу жаловаться? У меня нет на это права.
Морис понял, что работа, какой занялась Фернанда в этот час, была всего лишь удобным предлогом, чтобы избежать необходимости смотреть друг другу в глаза: так ей было легче — и это вполне понятно — говорить, делать признания, на что вынуждала ее порядочность. Такое поведение, безусловно, свидетельствовало о ее искренности: никогда кокетство падшей женщины не толкнуло бы ее на подобную хитрость.
Картина, которую Фернанда писала с картона, — казалось, он был сделан Овербеком, — была одним из тех шедевров выразительности, что оставили нам художники-идеалисты, чей дух почти полностью исчез с полотен с той поры, как Рафаэль перешел к третьей своей манере. Иисус стоял посреди своих учеников, а у его ног плакала женщина. Была ли это женщина, уличенная в прелюбодеянии? Или кающаяся Магдалина? Впрочем, это не имело значения. То была молодая, красивая грешница, и сын Божий ее прощал.
В этой работе, можно сказать, почти оконченной, Фернанда пока еще не касалась божественной головы; мало того, голова эта отсутствовала и на эскизе, точно так же как отсутствовала на картине; что же остановило художницу? Быть может, она с благоговейный трепетом усомнилась в своем таланте? Вполне возможно; но как это странно: под воздействием новых, неведомых чувств, испытываемых ею в присутствии Мориса, она, продолжая разговаривать с ним и воодушевляясь его словами, не опасаясь, что молодой человек, чей горящий взор следил за ее кистью, может отвлечь ее, принялась за выполнение этой трудной задачи, к какой сам Леонардо, великий и нежный Леонардо не решался подступиться три года.
— Я не стану рассказывать, кем я была, — продолжала между тем она, — но буду счастлива знать, что для вас важнее, кто я сейчас. Я не стану рассказывать вам о прошлом: изменить все равно ничего нельзя, скажу только, что нет в свете женщины, известной строгостью своих нравов, что могла бы неодобрительно отозваться о моей нынешней жизни, поняв и приняв раз и навсегда мое положение. Ах, — продолжала она, — поверьте, не я сделала себя такой, какая я есть.
Она подавила вздох, и у нее хватило сил оторвать глаза от картины и взглянуть на молодого человека: он слушал ее затаив дыхание от восторга, с трепещущим от волнения сердцем.
— Теперь, Морис, — снова заговорила она, — вы знаете обо мне все, что вам следует знать, вам известно все, что должно быть известно; будьте великодушны и, я бы даже сказала, справедливы: пожалейте меня. Постарайтесь понять, сколько мужества требуется, чтобы выносить мое столь легкомысленное на первый взгляд существование. Да, я прекрасно знаю, вы встретили меня в обществе юных безумцев, ваших друзей. Но это одно из неизбежных последствий того самого прошлого, которое я проклинаю, поскольку не могу избавиться от его ига: стоит только раз оступиться, и — другая бы сказала, что из-за предрассудков света, а я скажу, что из-за общественных законов, — любое похвальное действие потребует определенных усилий, простейший из добродетельных поступков вызовет ответную реакцию. Чтобы хоть наполовину жить согласно своим вкусам, я должна принести в жертву вторую половину жизни. Вы встретили меня средь шумного веселья. А я предпочла бы, особенно в тот вечер, одиночество и тишину, потому что в тот вечер мне было до смерти грустно. Хотя на этот раз мне не на что жаловаться, да, я уступила настойчивым просьбам, но встретила вас и сегодня вижу вас вновь, ощущаю вас рядом с собой. О, я сразу заметила, что вы не разделяли веселья ваших друзей, а я, я радовалась вашей печали: мне показалось, что в этой печали таилось немного ревности. Как мне хотелось сказать вам: "Не бойтесь, Морис, ни один из этих мужчин не был моим любовником", потому что, повторяю, меня влекло к вам какое-то предчувствие: я вздрагивала каждый раз, ощутив на себе ваш взгляд; стоило вам заговорить, и я ловила каждое ваше слово; наконец, я испытывала смутную потребность любить, подсознательно искала какого-то убежища, мечтала о полном отрешении от собственной гордыни. Что поделаешь! Покой я могу обрести лишь в самоотверженности, а счастье — только в любви; любить — значит искупить свои ошибки. Вы меня понимаете? О Морис, Морис, скажите, что вы меня понимаете!
Слова эти сопровождались взглядом, затуманенным слезами.
— Да, да, — отвечал Морис не столько губами, сколько легким движением головы, словно опасаясь, что любое произнесенное вслух слово может нарушить мелодию голоса Фернанды, словно не желая отвлекаться от этого грустного взора: в нем, как в зеркале, отражался смысл всего, что он сейчас услышал.
— Спасибо, — продолжала Фернанда, — спасибо: я чувствовала бы себя несчастной, если бы тягостная сторона моего существования не тронула бы вас. Так вот, я говорила вам, Морис, что жила я по всем правилам, и это сущая правда; время, которое мне удавалось вырвать у шумного веселья, я посвящала познанию, работе, размышлениям. И потому в вихре жизни, порой увлекающем меня, я всегда сохраняю ясность разума; только страсти могли бы внести смятение в мою душу, нарушить мой покой, заставить меня выйти за пределы очерченного мной для себя замкнутого круга; но пока я не встретила вас, я говорила себе, что никогда не полюблю, и искренне верила в это, Морис, ибо здесь, в моем доме, я нахожусь под надежной защитой своих привычек. Каждое место здесь предназначено для какой-нибудь работы, и если я не натворила еще больших безумств, то этим я обязана работе. Работа — это мой ангел-хранитель, я в этом убеждена. Живопись, музыка, серьезное чтение — так проходит мой день, и скука не закрадывается ко мне в душу; время от времени кто-нибудь из друзей, кому я отваживаюсь сказать о своем страдании и кто не смеется над моей печалью, приходит побеседовать со мной. Как сладостно предаваться беседе, когда твои чувства находят отклик, когда мысль невольно возносится на такие высоты, куда разум не решается следовать за ней, где у нее словно вырастают могучие крылья и она с легкостью преодолевает все расстояния, соединяет непримиримые противоположности и, следуя детской присказке "Если бы я был королем!", возводит волшебные дворцы: поэтические грезы поддерживают душу средь нашей безжалостной действительности.
Если бы Морис был свободен и сердцем и разумом и мог бы поразмыслить над серьезным и глубоким смыслом этих признаний, его несомненно поразило бы то обстоятельство, что так рассуждает куртизанка; но в приливе рождающейся страсти он уже был не властен что-либо по достоинству оценить или отвергнуть в той, которая эту страсть внушала; очарование было столь неотразимо, а притягательная сила столь велика, что, полностью поглощенный настоящим, он уже ни о чем не помнил и не строил надежд, словно вся его жизнь, прошлое и настоящее, сосредоточились во взгляде или жесте Фернанды.
Прервав свою работу, она, улыбаясь, спросила с детским простодушием:
— Вы поняли меня?
— О да! — отвечал Морис. — И мне кажется, что все сказанное вами отражает мои собственные мысли. Фернанда, вы говорите, что любите меня. Так вот, я тоже вас люблю, люблю всеми силами души!
— Боже мой! Если это правда, — воскликнула Фернанда, сложив руки, — если это правда, я так счастлива! Ибо только сегодня я начинаю понимать, как, должно быть, ужасно любить одной, жить одной, все время одной чего-то желать, чего-то ждать. Если бы вы не полюбили меня, Морис, отныне я осталась бы в жизни одна. Но тогда скоро бы все и решилось, потому что, видя вас здесь, в моем доме, рядом со мной, слушая слова, которые вы мне сейчас сказали, я ощутила в своей душе такую сладостную надежду, что умерла бы, утратив ее.
— Да разве от меня зависит теперь любить или не любить вас? — воскликнул Морис. — Меня влечет к вам неодолимое чувство, и, если я даже захочу этого, могу ли я разлучиться с вами?
— То, что вы говорите, Морис, сказали бы вы другой женщине? — с жаром спросила Фернанда. — Это правда то, что вы говорите?
— О, даю вам слово и клянусь честью, — ответил Морис, приложив руку к груди.
Фернанда встала.
— Эта минута заставляет меня забыть о многих горестях, — сказала она. — Морис, вы мой спаситель, — и, переведя взгляд на картину, добавила: — Посмотрите, как согласны мои чувства с моею мыслью; вот уже месяц я никак не могла взяться за изображение головы Спасителя, а сейчас всего за десять минут закончила ее.
Морис взглянул на картину и с удивлением увидел, что печальный, грустный лик Иисуса был его собственным портретом.
— Вы узнаете себя? — спросила Фернанда. — Вам понятны и моя мысль и мои чаяния? Господь Бог дарует прощение грешной женщине вашими устами и вашим взором. Вы не отречетесь от Божьего слова? А если мне когда-нибудь придет в голову нарушить святую клятву не предавать вас, чтобы укрепить свою душу, мне довольно будет помолиться перед этой картиной: она говорит о милосердии Небес. (Она положила на стул палитру и кисть.) Я больше не прикоснусь к этому полотну, — сказала она, — иначе что-нибудь испорчу. То, что я делаю в порыве чувств, всегда отражает величие и правду. Покинем мастерскую, Морис, перейдем в гостиную; я хочу раскрыться вам полностью, хочу, чтобы вы любили меня.
Она протянула Морису руку, он предложил ей свою, и, опершись на молодого человека, глядя на него с ласковой, грустной улыбкой, приспосабливая свой шаг к его шагам, она направилась к фортепьяно.
— Я уже говорила вам, Морис, — продолжала сирена, — каждое место здесь предназначено для какого-нибудь занятия; когда я устаю от живописи, меня развлекает музыка. Ты любишь музыку, Морис?
— И ты еще спрашиваешь, Фернанда?
— Тем лучше, я ее обожаю. Это живое, мгновенное выражение душевных впечатлений. В одиночестве, страдаю я или весела, моя боль или моя радость носят слишком личный характер, чтобы поделиться ими с какой-нибудь подругой: она только посмеется надо мной; но вот я сажусь за фортепьяно, и мои пальцы открывают ему глубочайшие тайны моего сердца. Тут мои чувства не могут остаться непонятными. Верное, мелодичное эхо, оно точно повторяет мою мысль во всей ее полноте. Проведя за этим инструментом четверть часа, я уже чувствую облегчение. Фортепьяно, Морис, это мой лучший друг.
И тут, пробежав пальцами по клавишам, словно освобождая самую суть мелодии от облачной пелены мыслей, она запела арию Ромео "Ombra adorata" и предшествующий ей речитатив с такими верными, захватывающими интонациями, что Дюпре и Малибран могли бы позавидовать ей.
Морис слушал с благоговейным восторгом; казалось, все струны его души, отозвавшись на этот чистый, звучный голос, запели под пальцами Фернанды. Поэтому, когда она кончила арию, он и не подумал высказывать ей банальную похвалу.
— Фернанда, — промолвил Морис, — позвольте мне поцеловать ваш голос.
Тут Фернанда, откинувшись на спинку стула, исторгла самые нежные звуки только что прозвучавшей арии, а Морис, приблизив свое лицо к ее лицу, вдохнул гармоничное дуновение, слетевшее с ее губ.
— До чего же вы сейчас красивы! — сказал Морис. — И как волнение вашей души отражается у вас на лице!
— А разве может не волновать такая музыка? — воскликнула Фернанда. — Скажите, разве вы не чувствуете, как она проникает в самое сердце?
— Да, но я в первый раз слышу, чтобы ее так исполняли. Где вы провели свою юность, Фернанда, и кто дал вам такое восхитительное образование? Ни одна светская женщина из тех, с кем мне доводилось встречаться, не может сравниться с вами.
Дымка печали омрачила лицо молодой женщины.
— Несчастье и уединение, — сказала она, — вот два моих великих учителя; однако я просила вас, Морис, никогда не говорить со мной о прошлом. Не будем омрачать этот день, самый счастливый день моей жизни, я хочу сохранить его в своей памяти безоблачно-чистым. А теперь, Морис, следуйте за мной, — продолжала Фернанда с выражением бесконечной любви, — я хочу еще кое-что показать вам.
— Еще один сюрприз? — спросил Морис.
— Да, — с улыбкой ответила молодая женщина.
И покраснев, словно стыдливая юная девушка, она устремилась в угол гостиной, нажала невидимую пружину, и тут же отворилась какая-то дверь.
Эта дверь вела в восхитительный будуар, затянутый белым муслином; белые шторы ниспадали с окна, белые занавески скрывали кровать; эта комната дышала девственным покоем, ласкавшим глаз и дававшим отдохновение мысли.
— О! — воскликнул Морис, пожирая Фернанду своими прекрасными черными глазами. — О Фернанда, куда вы меня ведете?
— Туда, куда ни один мужчина никогда не ступал, Морис. Я велела сделать этот будуар для того единственного, кого полюблю. Входи, Морис.
Морис переступил порог белой кельи, и дверь за ними закрылась.