XLVII
В прихожей граф де Менжи остановился.
— Господа, — сказал он, — я вас предупреждаю, что вы найдете у Антуанетты пять или шесть моих ровесников, очарованных ею, и, как и я, принявших приятное решение посвящать ей впредь три вечера в неделю. И я предупреждаю вас, господа, чтобы понравиться Антуанетте, молодые люди должны понравиться старикам.
Теперь, господа, поскольку вы все знаете и мой небольшой спич закончен, войдемте.
Понятно, что вечера, которые девушка восемнадцати лет устраивала старикам семидесяти лет, были очень скромные и совсем не шумные: в углу два стола для игры в карты, пяльца Антуанетты и миссис Браун в середине гостиной, кресла вокруг пялец для тех, кто предпочитает беседу висту или бостону, — такова была обстановка этих простых собраний.
В девять часов пили чай, в одиннадцать все разъезжались.
Филипп, как известно, был единственным молодым человеком, допущенным в святилище.
Этими несколько однообразными занятиями Антуанетта добилась того, что ее шестидесятилетние друзья говорили, что никогда они не проводили столь приятных вечеров даже тогда, когда их седые волосы были черными или белокурыми. Это, конечно, большая победа, и чтобы одержать ее, Антуанетта должна была постоянно пребывать в ровном настроении, приветливо улыбаться и мило шутить.
Когда Амори вошел в гостиную, он испытал глубокое потрясение: Антуанетта сидела на своем привычном месте, но раньше рядом с ней всегда была Мадлен.
Прошел ровно год с того времени, которым мы открывали перед нашими читателями первые страницы нашего повествования; тогда, напомним, Амори на цыпочках вошел в гостиную, и обе кузины, вздрогнув, громко вскрикнули.
Увы! На этот раз никто не вскрикнул, и только Антуанетта, слушая доклады о приходящих гостях, покраснела и затрепетала при имени Амори.
Этим, как нетрудно понять, переживания молодых людей не ограничились.
Из гостиной, напомним, можно было выйти прямо в сад, этот целый мир воспоминаний для Амори.
Пока составлялись партии в вист и бостон, а любители беседы собирались вокруг Антуанетты и миссис Браун, Амори, все еще чувствуя себя здесь почти дома, выскользнул на крыльцо и спустился в сад.
Небо было ясное и сияло множеством звезд; воздух был теплый и благоуханный.
Чувствовалось, что весна расправляет крылья над землей. Природа разливала вокруг нечто бодрящее и живительное, то, что проявляется с первыми майскими ветерками. Уже было несколько погожих дней и несколько теплых ночей. Цветы спешили распуститься, лилии уже почти отцвели.
И странное дело! Амори не находил в этом саду мучительных чувств, какие он пришел здесь искать.
Как в Гейдельберге, жизнь была тут везде и во всем.
Воспоминание о Мадлен, несомненно, жило в этом саду, но спокойное и утишившееся. Это Мадлен говорила с ним дуновением ветра, ласкала его ароматом цветов, удерживала его полу одежды веткой розового куста, с которого она столько раз срывала бутоны.
Но все это не было ни печальным, ни даже грустным; напротив, эти перевоплощения девушки несли радость и, казалось, говорили Амори: "Нет смерти, Амори, есть два существования, и только: одно — на земле, другое — на Небе, одна жизнь в этом мире, другая — в ином. Несчастен тот, кто еще прикован к земле, блажен тот, кто уже на Небе".
Амори почувствовал себя околдованным. Ему было стыдно, что он испытал такое необыкновенное очарование, увидев сад, этот рай его детства, неразрывно связанный с Мадлен. Он навестил кружок лип, где впервые они сказали друг другу слова любви; воспоминания об этой первой любви показались ему полными прелести, но лишенными какого-либо страдания. Тогда он сел в беседку, окруженную сиренью, на ту роковую скамью: здесь он поцеловал Мадлен, и этот поцелуй оказался смертельным.
Он пытался вызвать в своей памяти самые мучительные подробности ее болезни; он бы многое отдал, чтобы обрести те ручьи слез, что текли из его глаз полгода тому назад, но он почувствовал только нежную истому; откинув голову к решетке беседки, он закрыл глаза, сосредоточился, сжал свое сердце, чтобы исторгнуть слезы, — все было напрасно.
Казалось, Мадлен была рядом с ним; воздух, овевающий его лицо, был дыханием девушки; соцветия ракитника, ласкающие его лоб, были ее развевающимися волосами; наваждение было странным, поразительным, похожим на явь: ему почудилось, что скамья, на которой он сидел, слегка прогнулась под весом другого тела, он тяжело дышал, его грудь поднималась и опускалась в горячем дыхании — иллюзия была полная.
Он прошептал несколько бессвязных слов и протянул руку.
Чья-то рука взяла ее.
Амори открыл глаза и испуганно вскрикнул: рядом с ним стояла женщина.
— Мадлен! — закричал он.
— Увы, нет, — ответил голос, — всего лишь Антуанетта.
— О Антуанетта, Антуанетта! — воскликнул молодой человек, прижав ее к сердцу и найдя в переполняющей его радости те слезы, которые он напрасно искал в горе. — Вы видите, Антуанетта, я думал о ней.
Это был крик удовлетворенного самолюбия: рядом был кто-то, кто мог видеть, как Амори плачет, и Амори плакал.
Рядом был кто-то, кому можно было сказать, как он страдает, и он сказал это таким правдивым тоном, что и сам почти поверил.
— Я догадалась, — сказала Антуанетта, — что вы здесь и что вы в отчаянии, Амори. Я сказала, что мне не хватило катушки шелка, прошла через малую гостиную, спустилась в сад и прибежала к вам. Вы сейчас вернетесь, не правда ли?
— Разумеется, — ответил Амори, — только позвольте высохнуть моим слезам. Благодарю за ваше дружеское участие, благодарю за сочувствие, сестра.
Девушка знала, что ее отсутствие не должно быть замечено, и убежала, похожая на легкую газель.
Амори следил за ее белым платьем, то появляющимся, то исчезающим за деревьями. Он видел, как она поднялась на крыльцо, быстрая и неуловимая, как тень, и дверь малой гостиной закрылась.
Через десять минут Амори вошел в гостиную, и граф де Менжи, вздохнув, обратил внимание своей жены на покрасневшие глаза их юного друга.