Книга: Дюма. Том 46. Сесиль. Амори. Фернанда
Назад: IX
Дальше: XI

X

Филипп продолжал:
— Я составил план: остановлю ее, если осмелюсь, предложу свою руку, чтобы проводить ее туда, куда она направилась, и по дороге перечислю все пагубы, которые нанесли мне за три дня ее вздернутый носик и белозубая улыбка.
Взяв трость, шляпу, плащ, я кубарем скатился со своего шестого этажа. Но, как ни быстро я действовал, она была уже в тридцати шагах от меня, когда мне удалось добраться до уличной двери и тотчас же начать ее преследовать.
Как ты понимаешь, пришлось соблюдать приличия и догонять ее постепенно, чтобы не испугать бедняжку.
На углу улицы Сен-Жак я выигрывал уже десять шагов, на углу улицы Расина — двадцать, наконец на улице Вожирар я уже собирался подойти к ней, когда неожиданно она вошла через ворота в какой-то двор, пересекла его и поднялась по лестнице, последние ступеньки которой можно было увидеть с улицы.
Мгновенно мне пришла в голову мысль: не упустить ее из виду и подождать в глубине двора, но там подметал привратник, и этот привратник меня смутил.
Он, конечно, спросил бы меня, куда я иду, и я не знал бы, что ответить, или он поинтересовался бы, за кем я шел, а я даже не знал имени прелестной гризетки.
Пришлось ограничиться ожиданием; я встал там как часовой на посту, хотя это было именно то состояние, которое раз и навсегда привило мне отвращение к национальной гвардии.
Час, два, два с половиной часа прошли, а кумир моего сердца не появлялся. Может быть, я испугал мою робкую газель?
Пока я ждал ее, наступила ночь, а я не мог остановить солнце, поскольку не имел ни сокровенного умения, ни добродетелей Иисуса Навина.
Вдруг лестницу осветила керосиновая лампа: я увидел ситцевое платье моей беглянки и одновременно полы пальто молодого человека и услышал, как его трость с железным наконечником ударяла по каждой ступеньке лестницы.
Кто это был — ее возлюбленный или ее брат? Вероятно, это был брат, возможно, это был любовник.
Вспомнив изречение мудреца "В сомнении воздержись", я воздержался.
Было так темно, что гризетка и ее кавалер прошли в четырех шагах, не заметив меня.
Это заставило меня изменить тактику — подобные обстоятельства могли представиться еще.
Впрочем, в глубине души я укорял себя за слабость и еще в ту минуту, когда я догнал гризетку, сказал себе, что моя смелость, запасы которой так возрастали в отдалении от нее, вблизи, быть может, изменила бы мне, так что лучше написать ей.
Я тотчас же сел за стол, чтобы выполнить свое намерение.
Но написать любовное письмо, от которого будет зависеть, какое мнение составит обо мне соседка, и, таким образом, насколько длинным будет путь к ее сердцу — дело нелегкое; к тому же, я писал впервые.
Часть ночи я сочинял черновик, на следующее утро прочитал его, и он показался мне отвратительным.
Я сочинил второй, третий и наконец остановился вот на этом.
Филипп достал черновик из бумажника и прочитал следующее:
"Мадемуазель!
Видеть Вас — значит любить; я Вас увидел и полюбил.
Каждое утро я наблюдаю, как Вы кормите птиц, счастливых тем, что им дает корм такая прелестная ручка; я наблюдаю, как Вы поливаете розы, менее розовые, чем Ваши щечки, и Ваши левкои, менее благоуханные, чем Ваше дыхание, и этих нескольких минут достаточно, чтобы заполнить мои дни мыслями о Вас и мои ночи мечтами о Вас.
Мадемуазель, Вы не знаете, кто я, и я совсем не знаю, кто Вы; но тот, кто Вас видел мгновение, может представить себе, какая душа, нежная и пылкая, прячется за Вашей пленительной внешностью.
Ваш ум, конечно, так же поэтичен, как Ваша красота, а Ваши мечты так же прекрасны, как Ваши взоры. Счастлив тот, кто сможет осуществить свои сладкие несбыточные мечты о Вас, и нет прощения тому, кто нарушит эти прелестные иллюзии!"
— Я неплохо подражаю литературному стилю нашего времени, не правда ли? — сказал Филипп, чрезвычайно довольный собою.
— Это похвала, которую я хотел бы тебе сделать, — ответил Амори, — если бы ты не просил не прерывать тебя.
Филипп продолжал:
"Видите, мадемуазель, я Вас знаю.
И Ваш тайный инстинкт разве не предупредил Вас, что рядом с Вами, в доме напротив, немного выше Ваших окон, молодой человек, владелец кое-какого состояния, но одинокий в этом мире и замкнутый, нуждается в сердце, которое его поймет и полюбит; что ангелу, спустившемуся с Небес, чтобы заполнить его одинокое существование, он отдаст свою кровь, свою жизнь, свою душу, и его любовь будет не прихотью, такой же пошлой, как и смешной, но обожанием каждый день, каждый час, каждую минуту.
Мадемуазель, если Вы меня ни разу не видели, неужели Вы не догадались о моем существовании?"
Филипп остановился во второй раз, глядя на Амори, как бы спрашивая его мнение об этом втором пассаже.
Амори одобрительно кивнул, и Филипп продолжал:
"Извините, что я не сумел сопротивляться этому неистовому желанию сказать Вам о глубоких и стойких чувствах, которые появляются у меня при одном Вашем виде.
Извините меня, что я осмелился Вам рассказать об этой смиренной и пылкой любви, которая составляет теперь мою жизнь.
Не обижайтесь на признание сердца, которое испытывает к Вам уважение, и, если Вы только захотите поверить в искренность этого преданного сердца, позвольте мне прийти и объясниться с Вами лично, а не в холодном письме, и показать, сколько я несу в себе почтительности и нежности.
Мадемуазель, позвольте мне увидеть ближе мой кумир.
Я не прошу Вашего ответа, о нет, я не так тщеславен; но одно Ваше слово, один жест, один знак, и я упаду к Вашим ногам и останусь у них на всю жизнь.
Филипп Овре,
улица Сен-Никола-дю-Шардонре, шестой этаж, та из трех дверей, на которой висит заячья лапка".
— Ты понимаешь, Амори? Я не спрашивал ответа, ибо это было бы, может быть, слишком смело, но все же я сообщил свой адрес на тот случай, если моя прелестная соседка будет тронута моей запиской и доставит мне нечаянную радость ответом на нее.
— Без сомнения, — ответил Амори, — и это замечательная предусмотрительность.
— Бесполезная предусмотрительность, мой друг, как ты увидишь.
Это искусное и пылкое послание написано, и теперь нужно отослать его по адресу, но как, каким путем?
По городской почте? Но я не знал имени моего божества.
Передать его через привратника, наградив его экю? Но я слышал, что есть неподкупные привратники.
Рассыльный? Это было бы прозаично и немного опасно, так как рассыльный мог бы появиться, когда там будет брат.
Я остановился на мнении, что тот молодой человек ее брат.
Вдруг мне пришла в голову мысль довериться тебе, но я знал, что ты более проницателен в подобных делах, и побоялся, что ты будешь смеяться надо мной. В результате письмо было написано, запечатано, положено на стол, и я два дня пребывал в растерянности.
Наконец к вечеру третьего дня я воспользовался моментом, когда моя красавица отсутствовала, сел к своему окну и устремил взор на ее окно, оставшееся широко открытым; вдруг я увидел, что от ее розового куста оторвался лепесток и, унесенный ветром, пролетел через улицу и опустился на окно нижнего этажа.
Желудь, упавший Ньютону на нос, открыл ему систему мира. Лепесток розы, летящий по воле ветра, предложил мне средство переписки, которое я искал.
Я обернул мое письмо вокруг палочки сургуча и ловко бросил его через улицу из своей комнаты в комнату моей соседки. Затем, очень взволнованный этой чрезмерной смелостью, я быстро закрыл окно и стал ждать.
Совершив такой дерзкий поступок, я тут же испугался его последствий.
Если моя соседка встретится с братом и ее брат найдет мое письмо, она будет ужасно скомпрометирована.
Итак, я ждал, спрятавшись за занавеской, с сердцем, полным тоски, боясь минуты, когда она вернется к себе, как вдруг я увидел, что она появилась. К счастью, она была одна, и я облегченно вздохнул.
Она сделала два или три круга по комнате, легко и, как всегда, вприпрыжку, не замечая моего письма.
Но наконец, случайно коснувшись ногой письма, она наклонилась и подняла его. Мое сердце забилось, я задыхался, я сравнивал себя с Лозеном, Ришелье и Ловеласом.
Как я уже говорил, начало вечереть; она подошла к окну, чтобы для начала посмотреть, с какой части улицы могло прийти послание, которое она держала в руках, а потом уж и прочесть его.
Я решил, что наступил миг, когда можно показаться и своим присутствием довершить впечатление, какое может произвести мое письмо; я открыл окно.
Услышав шум, соседка повернулась в мою сторону, посмотрела на меня, а потом на письмо.
Выразительная пантомима показала ей, кто автор послания. Я молитвенно сложил ладони, убеждая ее прочесть его.
Она, казалось, была в затруднении, но наконец все-таки решилась.
— На что?
— Прочесть его, черт возьми!
Я видел, как она развернула мое письмо кончиками пальцев, посмотрела на меня еще, улыбнулась, потом расхохоталась.
Этот взрыв смеха немного сбил меня с толку.
Но, поскольку она прочла письмо с начала до конца, я уже обрел было надежду, как вдруг увидел, что она собирается разорвать мое письмо. Я чуть не закричал, но подумал, что она делает это, без сомнения, из-за страха, опасаясь, как бы ее брат не нашел его. Я решил, что это правильно, и одобрил ее. Но мне показалось, что она с ожесточением рвала мое письмо на кусочки: на четыре, хорошо; на восемь, куда ни шло; но на шестнадцать, но на тридцать два, но на самые мельчайшие клочки — это было ребячество; казалось, она хотела превратить его в атомы, а это было уже жестокостью.
Вот что она сделала, и когда кусочки стали такими мелкими, что дальше рвать их стало уже невозможно, она выбросила на головы прохожих эти плачевные снежные хлопья, а затем, снова смеясь мне в лицо, закрыла окно, в то время как дерзкий порыв ветра принес мне обрывок моей бумаги и моего красноречия.
И какой? Мой дорогой, тот, где было написано "смешной".
Я был взбешен, но так как в конце концов она не была виновата в этой последней насмешке, то, упрекнув в таком оскорблении один из четырех главных ветров, я закрыл окно с видом, исполненным достоинства, и стал думать, как победить это сопротивление, столь редкое в почтенном сообществе гризеток.
Назад: IX
Дальше: XI