V
В то время как Амори запечатывал письмо, г-н д’Авриньи уже покинул комнату дочери и входил в свой кабинет.
Он был бледен и дрожал, следы мучительного страдания запечатлелись на его лице; он молча подошел к столу, заваленному бумагами и книгами, и сел со вздохом, уронив голову на руки и погрузившись в тяжелое раздумье.
Затем он встал, несколько раз обошел комнату в глубоком волнении, остановился перед секретером, вынул из кармана ключик, повертел его в руках и, открыв замок, достал тетрадь и отнес на бюро.
Это был дневник, в котором он, как и Амори, неизменно записывал все, что с ним произошло за день.
Он постоял немного, опираясь рукой на бюро и читая с высоты своего роста последние строчки, написанные накануне.
Затем, как бы одержав победу над собой, словно приняв тяжелое решение, он сел, схватил перо, положил дрожащую руку на бумагу и после минутного колебания записал следующее:
"Пятница, 12 мая, 5 часов пополудни.
Слава Богу, Мадлен чувствует себя лучше, она спит.
Я велел закрыть все окна в ее комнате и при свете ночной лампы увидел, что цвет ее лица становится живым, дыхание успокаивается и равномерно приподнимает ее грудь. Тогда я приложился губами к ее влажному и горячему лбу и вышел на цыпочках.
Антуанетта и миссис Браун там, они ухаживают за ней, и вот я наедине с собой и сам себя казню.
Да, я был несправедлив, я был жесток, да, я нанес безжалостный удар этим чистым и прелестным сердцам, двум сердцам, которые меня любят.
Из-за меня лишилась чувств моя обожаемая дочь, так как я причинил ей страдание, ей, хрупкому ребенку, — а ведь ее может опрокинуть порыв ветра!
Я во второй раз прогнал из моего дома Амори, своего воспитанника, сына своего лучшего друга, Амори, чья душа так прекрасна, что он еще сомневается, действительно ли я так зол, и не понимает почему.
Почему? Я не осмеливаюсь в этом признаться самому себе.
Сейчас я сижу с пером в руках, с этим дневником, которому доверяю все свои мысли, но не спешу с записью.
Почему я несправедлив? Почему я зол? Почему я проявил такую жестокость по отношению к тем, кто мне так дорог?
Потому что я ревную.
Никто меня не поймет, я это хорошо знаю, но отцы поймут; потому что я ревную свою дочь, ревную к любви, что она испытывает к другому, ревную к ее будущему, ревную к ее жизни.
Об этом грустно говорить, но это так; даже лучшие в нашем мире — а каждый верит, что он таков, — в душе хранят тайну, стыдясь ее, и ужасные мысли, скрывая их; так же как Паскаль, я это знаю.
Как доктор, я не раз проникая в сердца умирающих, изучал их сознание, но мне гораздо труднее объяснить состояние своей собственной души.
Когда, как сейчас, я думаю наедине с собой, в своем кабинете, то есть вдали от нее, то есть бесстрастно, я обещаю победить себя и, стало быть, исцелиться.
Потом, когда случайно вижу страстный взгляд Мадлен, направленный на Амори, и убеждаюсь, что занимаю лишь второе место в сердце моего ребенка, безраздельно владеющего моим сердцем, инстинкт дикого отцовского эгоизма снова овладевает мной: я становлюсь слепым, безумным, бешеным.
Однако все просто: ему двадцать три, ей нет и девятнадцати, они молоды, красивы, они любят друг друга.
Раньше, когда Мадлен была ребенком, я тысячу раз мечтал об этом счастливом союзе и теперь, по правде говоря, спрашиваю самого себя: разве мои действия — это поступки думающего, разумного создания, человека, которого считают одним из светил науки?
Светило науки, ибо я проник немного глубже, чем кто-либо другой, в тайны человеческого организма, ибо я по пульсу человека могу сказать приблизительно, от какой болезни он страдает, ибо я излечивал больных, которых другие врачи, более несведущие, считали неизлечимыми.
Но если я попытаюсь вылечить самую ничтожную душевную боль, здесь мои знания будут бессильны, здесь порушится моя гордость.
И разве нет других болезней, перед которыми вся человеческая наука отступает; а особенно одна, от которой на моих глазах умерла единственная женщина, которую я любил, — мать Мадлен.
О да, ваша молодая и прекрасная жена, любящая вас и любимая вами, покидает этот мир и возвращается на Небеса, оставив вам единственное утешение и последнюю надежду, ангела, свое подобие, что-то вроде ее обновленной души, ее возрожденной красоты; вы держитесь за эту последнюю радость, как терпящий кораблекрушение хватается за последнюю доску, вы целуете этому созданию ручки, удерживающие вас в этой жизни.
Ваше будущее рухнуло, но вот появилось другое — то, что последует за ним, продолжит его, и вы можете еще быть счастливыми этим счастьем, которое вы создаете; вы вкладываете свое существование в существование вашей дочери, этого кроткого и хрупкого создания, и каждый раз, когда она вздыхает, вам кажется, что вздыхаете вы.
Этот мир, который без вашей дочери стал бы ледяной пустыней, отогревается благодаря ее присутствию, покрывается цветами по следам ее ножек.
С того мига как вы получили ее из рук умирающей матери, вы не теряли ее из виду ни на мгновение, вы оберегали ее своим взглядом: днем, когда она играла, ночью, когда она спала; вы каждую минуту прислушивались к ее дыханию, следили за ее пульсом; вас беспокоила бледность ее лица или краснота ее щек. Ее лихорадка сжигала ваши артерии, ее кашель разрывал вашу грудь; вы сотни раз сказали смерти, этому призраку, что постоянно ходит рядом с людьми, невидимый для всех, исключая нас, несчастных избранников науки, — вы сотни раз сказали этому призраку, который одним прикосновением может смять ваш цветок, вздохом может убить вашу воскресшую душу, — вы ему сказали: "Возьми меня и оставь ее в живых ".
И смерть удалилась не потому, что она вас послушала, а потому, что время еще не пришло, и, по мере того как она удалялась, вы чувствовали, что заново рождаетесь, а при ее появлении вы чувствовали, что умираете.
Но вернуть дочь к жизни — это еще не все: нужно подготовить ее для выхода в свет.
Она красива — нужно придать изящество ее красоте.
Она добра — нужно научить ее проявлять свою доброту.
Она остроумна — нужно разъяснить ей, каким образом надо блистать остроумием.
Час за часом, чувство за чувством, мысль за мыслью — вы строите ее ум, вы формируете ее сердце, вы лепите ее душу.
Как вы восхищаетесь ею и как вам необходимо, чтобы ею восхищались другие!
В их глазах она едва делает первые шажки, для вас — ходит.
Она лепечет? Нет, она говорит.
Она различает буквы? Нет, она читает.
Вы стали маленьким, чтобы быть одного с ней роста, и вы вдруг обнаруживаете, что сегодня сказки Перро интереснее, чем Гомер.
Блестящий ученый, великий поэт, выдающийся государственный деятель, прогуливаясь с вами в вашем саду, говорят вам о самых общих идеях в науке, о самых возвышенных воззрениях в искусстве, о самых тонких расчетах в политике. Они считают, что вы очень внимательны к их словам, вы одобрительно киваете и делаете вид, что обдумываете эти идеи, воззрения, расчеты.
Бедный государственный деятель, бедный поэт, бедный ученый!
Вы в ста льё от того, что они вам говорят, вы смотрите только на своего дорогого ребенка, играющего в соседней аллее, и думаете только об этом проклятом бассейне, куда он на бегу может упасть, и о вечерней свежести, от которой он может простудиться.
Ибо вы помните, как ее мать умерла в двадцать два года от одной из тех болезней, что никого не щадят.
Однако ваша Мадлен растет, ее ум развивается, ее представления расширяются, она вас понимает, когда вы говорите ей о поэтах, природе, Боге. Она начинает любить вас не только инстинктивно; и вот уже, когда она проходит мимо, все вокруг ее хвалят.
О, ее считают самой прелестной, но разве для того, чтобы у нее не было ни в чем недостатка, не нужно также, чтобы она была богатой? Вам самому ничего не надо, но вам необходимо, чтобы у нее было все.
За дело! Из-за нее вы становитесь честолюбивым и скупым, делая ей корону из своей славы, богатство из своего пота; государственные процентные бумаги ненадежны, и вы покупаете ей прекрасную ферму: два года труда, и она ваша.
Но богатство — это еще не все: ей нужна роскошь; для этих ножек, которые ее с трудом носят, нужна коляска — вам потребуется месяц экономии, но стоит ли об этом говорить?
Если ты чувствуешь, что устало твое тело, бедный отец, скажи ей, чтобы она на тебя взглянула; если ты чувствуешь, что угнетен твой дух, скажи ей, чтобы она тебе улыбнулась.
Теперь, когда у нее есть ферма, есть коляска, ей нужны украшения.
Что же это за отец, который будет считаться с тратами души и тела, лишь бы его дочь имела наилучшие украшения. Еще одна морщинка на его лице — но это еще одна купленная ей жемчужина; еще один седой волос — но это за рубин; еще несколько капель его крови — но у нее будет полный ларец украшений, и за пять или шесть лет такой рассчитанной наперед жизни твоя дочь будет блистательной, как королева.
Впрочем, все эти усилия, весь этот тяжелый труд доставляют только удовольствия и вознаграждение не заставит себя ждать: еще несколько месяцев и ребенок станет женщиной. Какая будет радость, когда вы увидите, что ее разум воспринимает все ваши мысли, а ее сердце — всю вашу любовь.
Она будет впредь вашей подругой, доверенным лицом, товарищем; она будет больше, чем все люди вместе, так как никакое земное чувство не может примешаться к вашей любви к ней и к ее любви к вам; ее пребывание с вами будет похоже на присутствие ангела, которому Бог разрешил стать видимым.
Да, еще немного терпения, и вы пожнете то, что сеяли, и ваши лишения обернутся вам безмерным богатством, и все ваши страдания превратятся в бесконечные радости.
В это время приходит кто-то чужой, видит вашу дочь, говорит ей три слова на ушко, и после этих трех слов она начинает любить чужого больше, чем вас, она покидает вас ради него и отдает навсегда этому чужому свою жизнь — вашу жизнь. Это закон природы; природа смотрит вперед.
А вы… вы! Остерегайтесь сказать лишнее слово, пожимайте с веселым видом руку вашему зятю, крадущему ваше счастье, только что похитившему у вас самое дорогое, иначе о вас непременно скажут:
"Этот Сганарель не хочет, чтобы его дочь Люсинда вышла замуж за Клитандра ".
Ибо Мольер написал ужасную комедию "Любовь-целительница ", комедию, где, как везде у Мольера, смех только маска, а за ним прячется лицо в слезах.
О чем рассуждают любовники, когда они говорят о ревности? Что значит ярость венецианского мавра перед отчаянием Брабанцио и Сашет?
Любовники! Разве в течение двадцати лет они жили жизнью своего божества?
Разве, как он, создав его однажды, они теряли его и спасали двадцать раз?
Разве это божество принадлежит им, как отцам — их кровь, их душа, их дочь! Их дочь! Этим все сказано!
Если женщина предает одного ради другого, все громко кричат: "Это преступление!" Но она сначала предала отца ради возлюбленного, и все считают это в порядке вещей.
И я не говорю пока о том, что еще ужаснее.
Ведь наши отцовские страдания и наша заброшенность непоправимы; любовники же, теряя любовь, сохраняют свое настоящее и будущее.
Отцы! Отцы прощаются с будущим, с настоящим, с прошлым — со всем.
Любовники молоды — отцы стары.
У них первая страсть, у нас — наше последнее чувство.
Обманутый муж, брошенный возлюбленный найдут тысячи других любовниц, двадцать других увлечений заставят их забыть свою первую любовь.
А где отец возьмет другую дочь?
Пусть все изнуренные любовью молодые люди осмелятся теперь сравнить свое отчаяние с нашим!
Где любовник убивает, отец приносит в жертву себя; любовь молодых людей — это проявление гордыни, наша — преданности; они любят своих жен и любовниц ради себя.
Мы же любим наших дочерей ради них.
Наша любовь — это последняя жертва, самая жестокая; даже если она смертельна, неважно, принесем ее; никакое себялюбие не грязнит самое бескорыстное, самое милосердное, самое чудесное, что есть у людей, — отцовскую любовь.
Устремимся еще сильнее к дочери, которая отдаляется от нас; будем относиться к ней тем лучше, чем она равнодушнее относится к нам; будем любить того, кого она любит; отдадим ее тому, кто собирается ее отнять.
Будем печальны, но пусть она будет свободной.
А Бог, не делает ли он так же? Бог, который любит тех, кто его не любит, Бог, который не что иное, как большое отцовское сердце.
Итак, месяца через три Амори женится на Мадлен, если…
О Боже, я не осмеливаюсь об этом писать больше!.."
И в самом деле, перо выпало из пальцев г-на д’Авриньи, он глубоко вздохнул и уронил голову на руки.