Книга: Дюма. Том 04. Королева Марго
Назад: Часть шестая
Дальше: КОММЕНТАРИЙ

VIII
ИСПАНСКИЕ САПОГИ

Когда Коконнаса отвели в другую камеру, замкнули за ним дверь и он оказался наедине с самим собой, то воодушевление, которое поддерживалось в нем борьбой с судьями и злостью на Рене, сразу исчезло, и грустные мысли стали тесниться в его голове.
"Мне думается, — говорил он сам с собой, — все оборачивается самым скверным образом, сейчас бы самое время побывать в часовне. Того гляди, приговорят нас к смерти; а то, что они сейчас выносят нам смертный приговор, не подлежит сомнению. Побаиваюсь я этих смертных приговоров при закрытых дверях в крепости, да еще со стороны таких противных рож, как те, что сидели перед нами. Они серьезно намерены отрубить нам головы… Гм-гм!.. Я возвращаюсь к своей прежней мысли — пора идти в часовню".
За тихим разговором с самим собой наступила гробовая тишина, как вдруг ее прорезал жалобный, глухой, тягучий крик, совершенно непохожий на человеческий; казалось, он пробился сквозь толщу каменной стены и прозвенел в железных прутьях ее решеток. Коконнас невольно вздрогнул, несмотря на то, что мужество у подобных храбрецов — чувство врожденное, как инстинкт у хищников; он замер в том положении, в каком его застал этот страшный вопль; сомневаясь, может ли так кричать человек, Коконнас приписывал его и вою ветра, пронесшегося в деревьях, и одному из разнообразных ночных звуков, гуляющих в пространстве между неведомыми мирами, среди которых вертится и наша планета. Но вот донесся новый вопль — сильнее, жалостнее первого; и на этот раз Коконнас не только ясно различил в нем человеческий крик боли, но, как ему показалось, узнал голос Ла Моля.
При звуке его голоса Коконнас забыл о том, что сидит за двумя дверьми, за тремя решетками и за стеной в двенадцать футов толщиной; он ринулся всем телом на стену, как будто собираясь повалить ее и броситься на помощь с криком: "Кого здесь режут?", но, ударившись об эту преграду, Коконнас отлетел к каменной скамье и рухнул на нее.
— О-о! Его убили! Это чудовищно! А здесь нечем и защищаться… никакого оружия!
Он стал шарить вокруг себя руками.
— Ага! Вот железное кольцо! — воскликнул он. — Вырву его — и горе тому, кто подойдет ко мне!
Коконнас встал, ухватился за кольцо и первым же рывком настолько расшатал его, что, казалось, еще два таких усилия — и кольцо выскочит из стены.
Вдруг дверь отворилась, свет двух факелов ворвался в камеру, и тот же картавый голос, который еще наверху так не понравился Коконнасу, да и, спустившись ниже на три этажа, не стал, по мнению пьемонтца, приятнее, — голос этот произнес:
— Идемте, месье, вас ожидает суд.
— Хорошо, — ответил Коконнас, выпустив из рук кольцо. — Я сейчас выслушаю приговор, не так ли?
— Да, месье.
— Уф, стало легче! Идем.
Коконнас последовал за приставом, который пошел вперед ковыляющей походкой, держа в руках черный жезл.
Хотя Коконнас в первую минуту и выразил удовольствие, он все же с беспокойством поглядывал вперед, назад и по сторонам.
"Эх! Что-то не видать моего почтенного тюремщика! — говорил себе Коконнас. — Признаться, очень неприятно, что его нет".
Все шествие проследовало в зал, откуда только что вышли судьи, кроме одного — оставшегося у стола. Коконнас сразу узнал в нем главною прокурора, который во время допроса неоднократно выступал, и всякий раз с явной неприязнью к подсудимым. Именно ему Екатерина поручала ведение процесса.
Отдернутая завеса давала возможность разглядеть всю комнату, дальняя часть которой терялась в сумраке, а освещенный передний план наводил такой страх, что у Коконнаса стали подгибаться ноги.
— О Господи! — воскликнул он.
Этот крик ужаса вырвался у него неспроста: картина была действительно зловещая. Зал, в большей своей части скрытый завесой на время заседания суда, теперь казался преддверием ада. На переднем плане стоял деревянный станок с веревками, блоками и прочими принадлежностями пытки. Дальше пылал огонь в жаровне, падая красными отсветами на окружавшие предметы и придавая еще более мрачный вид силуэтам людей, стоявших в пространстве между Коконнасом и жаровней. Около одного из каменных столбов, поддерживавших своды, недвижно, точно статуя, стоял какой-то человек, держа в руке веревку и прислонясь к столбу; казалось, он был высечен вместе со столбом из одного камня. По стенам, над каменными скамейками, промеж железных колец висели цепи и сверкали сталью орудия пытки.
— Ого! Зал пыток в полной готовности и как будто только ждет своей жертвы! — шептал Коконнас. — Что это значит?
— Марк-Аннибал Коконнас, на колени! — произнес чей- то голос, заставивший Коконнаса поднять голову. — Выслушайте на коленях вынесенный вам приговор.
Инстинктивно все существо Коконнаса всегда противилось такого рода предложениям. Он и теперь готов был воспротивиться, но два человека налегли на его плечи так неожиданно, а главное, так крепко, что он сразу упал обоими коленями на каменный настил.
Голос продолжал:
— "Приговор суда, вынесенный в Венсенской крепости по делу Марка-Аннибала де Коконнаса, обвиненного и уличенного в преступлении против его величества, а именно: в покушении на отравление, в ворожбе и колдовстве, направленных против особы короля, в заговоре против государственной безопасности, а также в том, что своими гибельными советами он подстрекал принца крови к мятежу…"
В такт этим обвинениям Коконнас отрицательно мотал головой, как упрямый школьник.
Судья продолжал:
— "Принимая во внимание все вышеизложенное, суд постановил: препроводить означенного Марка-Аннибала де Коконнаса из тюрьмы на Гревскую площадь и там обезглавить, имущество его конфисковать, его строевые леса срубить до высоты шести футов, замки его разрушить и поставить в чистом поле столб с медной доской, на коей будут указаны его вина и наказание…"
— Что касается моей головы, — сказал Коконнас, — то, думается, ее действительно отрубят, потому что она — во Франции и даже слишком далеко зашла. Что же касается моих строевых лесов и замков, то ручаюсь, что ни пилам, ни киркам христианнейшего королевства там делать будет нечего!
— Молчать! — приказал судья и продолжал чтение: — "Сверх того, означенный Коконнас…"
— Как? — прервал его Коконнас. — И, отрубив мне голову, будут со мной еще что-то делать? О, это уж чересчур сурово.
— Нет, месье, — ответил председатель, — не после, а до… — И продолжал: — "Сверх того, означенный Коконнас до исполнения приговора имеет быть подвергнут чрезвычайной пытке в десять клиньев".
Коконнас вскочил на ноги, сверкая глазами.
— Зачем?! — воскликнул он, не найдя, кроме этого наивного вопроса, других слов, чтобы выразить целый сонм мыслей, вдруг замелькавших в его мозгу.
Действительно, пытка являлась для Коконнаса полным крушением его надежд: его отправят в часовню только после пытки, а от нее часто умирали, и умирали тем вернее, чем сильнее и мужественнее был человек, смотревший на вынужденное признание как на малодушие; а раз человек не делал признаний, то пытку не только продолжали, но пытали более жестоко.
Председатель суда не удостоил Коконнаса ответом, так как окончание приговора давало ответ вместо него, и продолжал читать:
— "Дабы заставить его раскрыть весь заговор, всех сообщников и все их козни во всех подробностях…"
— Дьявольщина! — воскликнул Коконнас. — Ведь это же бессовестно! Даже не бессовестно, а подло!
Привыкший к выражениям ярости несчастных жертв — ярости, которую затем мучения превращают в слезы, — председатель безучастно взмахнул рукой.
Коконнаса схватили за плечи и за ноги, свалили с ног, понесли, уложили на станок, прикрутили к нему веревками — и все это произвели так быстро, что он не успел даже разглядеть тех, кто совершал над ним насилие.
— Негодяи! — рычал Коконнас, так сотрясая в припадке ярости станок и его подножки, что от него отшатнулись сами палачи. — Негодяи! Пытайте, терзайте, режьте меня на куски, но, клянусь, ничего вам не узнать! Вы воображаете, что вашими железками и деревяшками можно заставить говорить такого родовитого дворянина, как я? Валяйте, валяйте, я презираю вас!
— Господин секретарь, приготовьтесь записывать, — сказал председатель.
— Да-да, приготовляйся! — рычал Коконнас. — Будет тебе работа, если станешь записывать все, что я скажу вам, мерзавцы, палачи! Пиши, пиши!
— Вам угодно сделать признания? — спросил так же спокойно председатель.
— Ни одного слова, ничего; к черту!
— Вы лучше поразмыслите, граф, покамест будут делаться приготовления. Мэтр, приладьте господину сапожки.
При этих словах человек, до этих пор стоявший неподвижно с веревкою в руке, отделился от столба и медленным шагом подошел к Коконнасу, который, повернувшись в его сторону лицом, собирался скорчить рожу.
Это был мэтр Кабош, палач парижского судебного округа. Горькое изумление отразилось на лице Коконнаса, и, вместо того чтобы кричать и биться, он замер, будучи не в силах отвести глаз от лица этого забытого им друга, появившегося в такую страшную минуту.
Ни один мускул не дрогнул в лице Кабоша; ничем не показав, что он когда-либо встречал пьемонтца, и как будто увидев его впервые, Кабош задвинул ему две доски меж голеней, а две такие же доски приложил к их внешней части, затем обвязал все, голени и доски, веревкой, которую держал в руке. Это приспособление и называлось "испанские сапоги".
При простой пытке забивалось шесть деревянных клиньев между внутренними досками, и доски, раздвигаясь, сплющивали мускулы. При пытке чрезвычайной забивали десять клиньев, и тогда доски не только раздавливали мускулы, но и дробили кости.
Закончив подготовку, мэтр Кабош просунул кончик клина между досками, стал на одно колено, поднял молот и выжидательно посмотрел на председателя суда.
— Будете вы говорить? — спросил председатель.
— Нет, — ответил Коконнас решительно, хотя пот выступил у него на лбу и волосы на голове зашевелились.
— Начинайте, — сказал председатель, — первый простой клин.
Кабош поднял над головой тяжелый молот и обрушил на клин страшный удар, издавший глухой звук.
Коконнас даже не вскрикнул от первого удара, обычно вызывавшего стоны у самых решительных людей. Больше того — на лице пьемонтца выразилось неописуемое изумление. Он с недоумением посмотрел на Кабоша, который стоял на одном колене вполоборота, спиной к председателю и, замахнувшись молотом, готов был повторить удар.
— Для чего вы скрывались в лесу? — спросил председатель.
— Чтобы посидеть в тени, — ответил Коконнас.
— Продолжайте, — сказал председатель Кабошу.
Кабош нанес второй удар, издавший тот же звук. Но, так же как и при первом ударе, Коконнас даже не повел бровью и с тем же хмурым выражением взглянул на палача.
Председатель нахмурился.
— Ну и крепкий мужик! — пробурчал он. — Мэтр, до конца ли вошел клин?
Кабош нагнулся, чтобы посмотреть, и, склоняясь над Коконнасом, шепнул ему:
— Кричите же, несчастный!
Затем, поднявшись, доложил:
— Да, до конца, месье.
— Второй простой, — хладнокровно распорядился председатель.
Слова Кабоша разъяснили все: благородный палач оказывал своему "другу" величайшее одолжение, какое только мог оказать дворянину палач, — вместо цельных дубовых клиньев великодушный Кабош вколачивал ему между голеней клинья из упругой кожи, лишь сверху обложенные деревом. Этим он избавлял Коконнаса не только от физических мучений, но и от позора вынужденных признаний, сверх того, он сохранял Коконнасу силы достойно взойти на эшафот.
— Добрый, хороший мой Кабош, — шептал Коконнас, — не бойся: раз это нужно, я заору так, что если ты будешь мною недоволен, то, значит, на тебя трудно угодить.
В это время Кабош просунул между краями досок второй клин, толще первого.
— Продолжайте, — сказал председатель.
Кабош ударил так, точно собрался разрушить весь Венсенский замок.
— Ой-ой-ой! У-у-у! — заорал Коконнас на все лады. — Тысяча громов! Осторожней, вы ломаете мне кости!
— Ага! Второй сделал свое дело, — ухмыляясь, сказал председатель, — а то уж я начал удивляться.
Коконнас дышал шумно, как кузнечный мех.
— Так что же вы делали в лесу? — повторил вопрос председатель.
— А! Дьявольщина! Я уже сказал вам: дышал свежим воздухом!
— Продолжайте, — распорядился председатель.
— Признавайтесь, — шепнул Кабош.
— В чем?
— В чем хотите, хоть в чем-нибудь.
И Кабош дал второй удар, не слабее первого.
Коконнас чуть не задохся от крика:
— Ох! Ой! Что вы хотите знать, месье? По чьему приказанию я был в лесу?
— Да, месье.
— Я был там по приказанию герцога Алансонского.
— Запишите, — распорядился председатель.
— Если я подстраивал ловушку королю Наваррскому и совершил этим преступление, — продолжал Коконнас, — так я был простым орудием, я только выполнял приказание моего господина.
Секретарь принялся записывать.
"Ага, ты донес на меня, бледная рожа! — говорил про себя Коконнас. — Погоди же у меня, погоди!"
Он рассказал, как герцог Алансонский ходил к королю Наваррскому, как герцог видался с де Му и, историю с вишневым плащом, — рассказал все, не забывая орать и время от времени давая повод возобновлять удары молотом.
Словом, он сообщил кучу всяких сведений, очень ценных, верных, неопровержимых и опасных для герцога Алансонского, делая вид, что дает эти сведения только из-за страшной боли. Коконнас так хорошо играл роль, так естественно гримасничал, выл, стонал на все лады, дал столько показаний, что наконец сам председатель испугался того количества позорных, особенно для принца крови, подробностей, которые по его же приказанию заносились в протокол пытки.
"Вот это ладно! — думал Кабош. — Моему дворянину не надо повторять одно и то же; уж и задал он секретарю работу.
Господи Иисусе! А что бы было, кабы клинья были не кожаные, а деревянные?"
За эти признания Коконнасу простили последний клин чрезвычайной пытки; но и без него те девять клиньев, которые ему забили, должны были превратить его ноги в месиво.
Председатель подчеркнул, что смягчение приговора дано за признания Коконнаса, и вышел.
Коконнас остался наедине с Кабошем.
— Ну, как вы себя чувствуете? — спросил Кабош.
— Ах, друг мой, мой хороший друг, милый мой Кабош! — сказал Коконнас. — Будь уверен, что я останусь признателен тебе… на всю жизнь.
— Да-а! И будете правы, месье: кабы узнали, что я для вас сделал, то после вас на этом станке лежал бы я; но уж меня не пощадили бы, как я пощадил вас.
— Но как тебе пришло в голову устроить эти…
— А вот как, — говорил Кабош, обертывая Коконнасу ноги в окровавленные тряпки. — Я узнал, что вас арестовали, узнал, что над вами нарядили суд, узнал, что королева Екатерина добивается вашей смерти, догадался, что вас будут пытать, и принял нужные меры.
— Несмотря на то, что тебе грозило?
— Месье, вы единственный дворянин, который пожал мне руку, — ответил Кабош, — ведь у палача тоже есть память и душа, какой он там ни будь палач, а может быть, как раз оттого, что он палач. Вот завтра увидите, какая будет чистая работа.
— Завтра? — спросил Коконнас.
— Конечно, завтра.
— Какая работа?
— Как — какая? Вы, что же, забыли приговор?
— Ах да, верно, приговор, — ответил Коконнас, — я и забыл.
В действительности Коконнас не забывал о приговоре, но занят был другим: воображал себе часовню, нож, спрятанный под покровом престола, Анриетту и королеву, дверь в ризнице и двух лошадей у опушки леса; он думал о свободе, о скачке по вольному простору, о безопасности за границей Франции.
— Теперь надо половчее переложить вас со станка на носилки. Не забудьте, что для всех, даже для моих помощников, у вас раздроблены ноги, и при каждом движении вы должны кричать.
— Ой, ой! — простонал Коконнас, увидав двух помощников палача, подходивших к нему с носилками.
— Ну-ну, мужайтесь, — сказал Кабош, — если вы стонете уже от этого, что же будет с вами сейчас?
— Дорогой Кабош, — взмолился Коконнас, — не давайте меня трогать вашим почтенным спутникам, будьте так добры… может быть, у них не такая легкая рука, как у вас.
— Поставьте носилки рядом со станком, — приказал Кабош.
Его помощники выполнили приказание. Мэтр Кабош поднял Коконнаса, как ребенка, и переложил на носилки; но, несмотря на всю его осторожность, Коконнас орал благим матом. В эту минуту появился и добросовестный тюремщик с фонарем в руке.
— В часовню, — сказал он.
Носильщики понесли Коконнаса, в другой раз пожавшего мэтру Кабошу руку.
Первое пожатие оказалось настолько благотворным для пьемонтца, что от его предубеждений не осталось и следа.

IX
ЧАСОВНЯ

Мрачное шествие в гробовом молчании проследовало по двум подъемным мостам крепости и направилось через широкий двор самого замка к часовне, где на цветных окнах-витражах просвечивали мягким светом бледные лики и красные хитоны апостолов.
Коконнас жадно вдыхал ночной воздух, насыщенный дождевой влагой. Вглядываясь в густую мглу, он радовался тому, что все благоприятствует побегу. В самой часовне ему понадобилась вся сила его воли, все благоразумие, все самообладание, чтобы не спрыгнуть с носилок, когда он увидал у клироса, в трех шагах от алтаря, лежавшее на полу тело, прикрытое белым покрывалом. Это был Ла Моль.
Два солдата, сопровождавших носилки, остались за дверьми часовни.
— Раз уж нам оказывают последнюю милость и вновь соединяют нас, — сказал Коконнас, придавая жалобный тон голосу, — то отнесите меня поближе к моему другу.
Так как носильщики не получали на этот счет запрета, они без возражений исполнили просьбу Коконнаса.
Ла Моль лежал мрачный и бледный, прислонясь головой к мраморной стене; лицо его блестело от обильного пота, а мокрые волосы имели такой вид, будто они дыбом встали у него на голове да так и остались торчать.
Тюремщик знаком приказал двум носильщикам сходить за священником — это было условным сигналом бегства.
Коконнас с мучительным нетерпением следил глазами за уходившими носильщиками, да и не он один: едва носильщики скрылись из виду, как две женщины с радостным смехом выбежали из-за алтаря и бросились на клирос, всколыхнув воздух, как теплый шумный порыв ветра перед грозой.
Маргарита кинулась к Ла Молю и обняла его. Ла Моль ответил тем диким воплем, какой долетел тогда в камеру пьемонтца и чуть не свел его с ума.
— Боже мой! Что такое?! — воскликнула Маргарита, в ужасе отстраняясь от Ла Моля.
Ла Моль только застонал и закрыл глаза руками, как будто не желая ее видеть. Его молчание и этот жест перепугали Маргариту больше, чем его крик.
— Боже, что с тобой? — воскликнула она. — Ты весь в крови!
Коконнас, уже успевший подбежать к престолу, схватить кинжал и обнять за талию Анриетту, обернулся на ее слова.
— Вставай, вставай же, — говорила Маргарита, — разве ты не видишь? Пора бежать!
Горькая улыбка скользнула по бледным губам Ла Моля, хотя ему как будто и не пристало улыбаться.
— Дорогая королева! — сказал молодой человек. — Вы не учли, на что способна Екатерина. Меня пытали, у меня раздроблены все кости, мое тело — сплошная рана, а мои старания поцеловать вас причиняют мне такую боль, что легче смерть.
Действительно, приложив губы ко лбу королевы, Ла Моль весь побелел от этого усилия.
— Пытали?! — воскликнул Коконнас. — Так меня тоже пытали; но разве палач обошелся с тобой не так же, как со мной?
И Коконнас рассказал, как было дело.
— Ах! Все понятно! — сказал Ла Моль. — Когда мы были у него, ты пожал ему руку; а я забыл, что все люди — братья, во мне заговорила спесь. Бог наказал меня за мою гордыню — благодарю за это Бога!
И Ла Моль молитвенно сложил руки. Коконнас и обе дамы в неизъяснимом ужасе переглянулись.
— Скорей, скорей! — сказал тюремщик, вернувшись от входной двери, где он стоял на страже. — Не теряйте времени: ударьте меня кинжалом — только по чести, как дворянин! Скорей, а то они сейчас придут!
Маргарита стояла на коленях перед Ла Молем, подобно мраморной надгробной статуе, склоненной над тем, кто покоится в гробнице.
— Друг, не унывай, — сказал Коконнас. — Я сильный, я унесу тебя, посажу на лошадь, а если не сможешь сам держаться в седле, я посажу тебя перед собой и буду держать; но едем, едем! Ты слышал, что сказал нам честный тюремщик? Это вопрос жизни!
— Правда, от этого зависит твоя жизнь, — сказал Ла Моль.
Он сделал сверхчеловеческое, невероятное усилие и попытался встать. Аннибал взял его под мышки и поставил на ноги. Но пока он это делал, из уст Ла Моля все время слышалось какое- то глухое завывание; а как только Коконнас на мгновение отстранился от Ла Моля, чтобы подойти к тюремщику, и оставил мученика на руках двух женщин, ноги Ла Моля подогнулись, и, несмотря на все усилия Маргариты и Анриетты, он рухнул на пол с душераздирающим криком, который разнесся по часовне зловещим эхом и несколько секунд гудел в ее высоких сводах.
— Видите, — скорбно произнес Ла Моль, — видите, королева? Бросьте же меня, оставьте здесь, сказав последнее "прости". Маргарита, я не произнес ни слова, ваша тайна осталась нераскрытой и умрет вместе со мной. Прощайте, моя королева, прощайте!..
Маргарита, сама чуть живая, обвила руками дорогую ей голову и поцеловала ее непорочным поцелуем, почти святым.
— Аннибал, — сказал Ла Моль, — ты избежал мучений, ты еще молод, ты можешь жить; беги, беги, мой друг! Я хочу знать, что ты на свободе, дай мне это последнее утешение.
— Время идет, — крикнул тюремщик. — Скорее, торопитесь!
Маргарита с распущенными волосами стояла на коленях около Ла Моля и заливалась горючими слезами, похожая на кающуюся Магдалину, а Анриетта старалась увести пьемонтца.
— Беги, Аннибал, — повторил Ла Моль, — не давай нашим врагам повода позлорадствовать при виде того, как два невинных дворянина будут умирать позорной смертью.
Коконнас нежно отстранил Анриетту, тянувшую его к двери, и, сделав в сторону тюремщика торжественный и в данных обстоятельствах величественный жест, сказал:
— Мадам, прежде всего отдайте этому человеку пятьсот экю, которые ему обещаны.
— Вот они, — ответила Анриетта.
Затем, грустно покачав головой, он обратился к Л а Молю:
— Милый мой Ла Моль, ты оскорбил меня, если подумал хоть на минуту, что я способен тебя бросить. Разве я не поклялся и жить и умереть с тобой? Но ты так мучаешься, мой бедный друг, что я тебе прощаю.
Он решительно лег рядом с другом, склонил к нему голову и коснулся губами его лба. Затем тихо, осторожно, как мать берет ребенка, взял голову Ла Моля и положил ее к себе на грудь.
Маргарита стала мрачной. Она подняла кинжал, который обронил Коконнас.
— Королева моя, — говорил Ла Моль, догадываясь о ее намерении и протягивая к ней руки, — о моя королева! Не забывайте: я пошел на смерть, чтобы отвести всякое подозрение о нашей любви.
— Если нельзя мне даже умереть с тобой — что же другое могу я сделать для тебя? — воскликнула Маргарита.
— Можешь, — ответил Ла Моль, — ты можешь сделать так, что мне будет мила и сама смерть: она придет за мной с улыбкой.
Маргарита нагнулась к нему, сложив ладони, как бы умоляя его говорить.
— Маргарита, помнишь вечер, когда я предложил тебе взять мою жизнь, ту, которую я отдаю тебе сегодня, а ты, взамен ее, мне свято обещала одну вещь?
Маргарита затрепетала.
— A-а! Ты вздрогнула, значит, ты помнишь?
— Да, помню, да, и клянусь душой, Гиацинт, исполню, что обещала.
Маргарита простерла руки к алтарю, как бы вторично призывая Бога в свидетели своей клятвы.
Лицо Ла Моля сразу просияло, как будто своды часовни вдруг разверзлись и небесный луч пал на его лицо.
— Идут! Идут! — предупредил тюремщик, Маргарита вскрикнула и кинулась было к Ла Молю, но с трепетом остановилась из страха причинить ему боль.
Анриетта поцеловала Коконнаса и сказал:
— Понимаю тебя, мой Аннибал, и горжусь тобой. Я знаю, твой героизм ведет к смерти, но за этот героизм я и люблю тебя. Кроме Бога, я буду любить тебя больше всего на свете, и хотя не знаю, в чем Маргарита поклялась Ла Молю, но клянусь сделать то же самое и для тебя!
И она протянула руку Маргарите.
— Ты хорошо сказала, благодарю тебя, — ответил Коконнас.
— Перед расставанием, королева моя — сказал Ла Моль, — окажите последнюю вашу милость: дайте мне что-нибудь на память о вас, что я мог бы поцеловать, всходя на эшафот.
— О да! — воскликнула Маргарита. — Вот!
И она сняла с шеи маленький золотой ковчежец на золотой цепочке.
— На, возьми! Этот святой ковчежец я ношу с самого детства. Моя мать надела мне его на шею, когда я была малюткой и она меня еще любила; нам он достался по наследству от нашего дяди, папы Климента. Я никогда не расставалась с ним. На, возьми!
Ла Моль взял и горячо поцеловал ковчежец.
— Отпирают дверь! — крикнул тюремщик. — Бегите же! Скорей, скорей!
Обе дамы побежали и скрылись за алтарем.
Вошел священник.

X
ГРЕВСКАЯ ПЛОЩАДЬ

Семь часов утра. Шумная толпа заполняет улицы, площади, набережные и ждет.
В десять утра та же таратайка, что некогда привезла в Лувр двух лежавших без сознания друзей после их дуэли, выехала из Венсенского замка, медленно проследовала по улице Сент-Антуан, где зеваки стояли, словно статуи, с застывшим взглядом и с печатью молчания на устах. В этот день королева-мать показала народу действительно душераздирающее зрелище.
В таратайке, тащившейся по улицам, два молодых человека с непокрытой головой, одетые в черное, полулежали на соломе, прижавшись один к другому. Коконнас держал у себя на коленях голову Ла Моля, возвышавшуюся над краями таратайки; Л а Моль мутным взором смотрел по сторонам.
В это время толпа, стараясь проникнуть жадными глазами в самую глубину повозки, теснилась вокруг нее, приподнималась, становилась на цыпочки, влезала на тумбы, лепилась по выступам на стенах и чувствовала себя удовлетворенной лишь тогда, когда ей удавалось прощупать взглядом каждый дюйм на этих двух телах, уцелевших от пытки только для того, чтобы уйти в небытие.
Кто-то сказал, что Ла Моль умирает, не признав ни одного предъявленного обвинения, Коконнас же, как уверяли, не стерпел боли и все раскрыл.
Поэтому со всех сторон раздавались крики:
— Видите, видите рыжего! Это он все рассказал, все выболтал! Трус! Из-за него и другой идет на смерть. А другой — храбрый, не сказал ни слова.
Оба друга хорошо слышали и похвалы одному, и оскорбления другому, сопровождавшие их смертный путь. Ла Моль пожимал руку своему другу, а лицо пьемонтца выражало безграничное презрение, и он глядел на глупую толпу с высоты мерзкой таратайки, как с триумфальной колесницы.
— Скоро ли мы доедем? — спросил Ла Моль. — Друг, у меня больше нет сил, я чувствую, что упаду в обморок.
— Держись, Ла Моль, сейчас проедем мимо переулков Тизон и Ююш-Персе. Смотри, смотри!
— Ах! Приподними меня — я хочу еще раз поглядеть на этот приют блаженства!
Коконнас тронул рукой плечо Кабоша, который сидел впереди и правил лошадью.
— Мэтр, — сказал Коконнас, — окажи нам услугу и остановись на минуту против переулка Тизон.
Кабош кивнул головой в знак согласия и, доехав до переулка, остановился. Ла Моль с помощью друга кое-как приподнялся, со слезами на глазах посмотрел на одинокий домик, безмолвный, наглухо закрытый, как гробница, и тяжкий вздох вырвался из его груди.
— Прощай! — шептал Ла Моль. — Прощай, молодость, любовь, жизнь!
И голова его поникла.
— Не падай духом! — сказал Коконнас. — Быть может, все это мы опять найдем на Небесах.
— Ты веришь в это? — спросил Ла Моль.
— Верю, потому что так мне сказал священник, а главное, потому, что я надеюсь. Но не теряй сознания, держись, мой друг, а то нас засмеют все эти негодяи, которые на нас глазеют.
Кабош услыхал его последние слова и, подгоняя одной рукой лошадь, протянул назад другую руку и незаметно передал маленькую губку, пропитанную таким сильным возбуждающим, что Ла Моль, понюхав губку и потерев ею виски, сразу почувствовал себя свежее и бодрее.
— Уф! Я ожил, — сказал он и поцеловал висевший у него на шее золотой ковчежец.
Когда они доехали до угла набережной и обогнули небольшое прелестное здание, построенное Генрихом II, стал виден эшафот, который возвышался над толпой и представлял собой высокий, голый, залитый кровью помост.
— Друг, я хочу умереть первым, — сказал Ла Моль.
Коконнас второй раз дотронулся рукой до плеча Кабоша.
— Что такое, месье? — спросил палач, обернувшись.
— Милый человек, ты хочешь доставить мне удовольствие? По крайней мере, ты так мне говорил.
— Да, и повторяю это.
— Вот друг мой пострадал больше меня, поэтому и сил у него меньше.
— Так что?
— Он говорит, что ему будет чересчур тяжко смотреть, как будут меня казнить. А кроме того, если я умру первым, некому будет внести его на эшафот.
— Ладно, ладно, — сказал Кабош, отирая слезу тыльной стороной руки, — не беспокойтесь, будет по-вашему.
— И с одного удара, да? — шепотом спросил Коконнас.
— Одним махом.
— Вот это хорошо… а если с одного удара трудно, так отыгрывайтесь на мне.
Таратайка остановилась; подъехав к эшафоту, Коконнас надел шляпу.
Шум, похожий на рокот морских волн, долетел до Ла Моля. Он хотел приподняться, но не хватило сил; пришлось пьемонтцу и Кабошу поддерживать его под мышки.
Вся площадь казалась вымощенной головами, ступени городской думы походили на амфитеатр, забитый зрителями; из каждого окна высовывались лица, возбужденные, с горящими глазами. Когда толпа увидела красивого молодого человека, который не мог держаться на раздробленных ногах и сделать последнее усилие, чтобы самому взойти на эшафот, общий крик жалости потряс всю площадь, слив воедино рокочущие голоса мужчин и жалобные вопли женщин.
— Это один из самых больших придворных щеголей; таких казнят не на Гревской площади, а на Пре-о-Клерк, — говорила мужчины.
— Что за красавчик! Какой бледный! Это который не захотел отвечать, — говорили женщины.
— Друг, я не могу держаться на ногах! — сказал Ла Моль. — Отнеси меня!
— Хорошо, — ответил Коконнас.
Он сделал палачу знак посторониться, затем нагнулся, взял Ла Моля на руки, как ребенка, твердым шагом взошел с этой ношей на помост и под неистовые крики и рукоплескания толпы опустил на него своего друга.
Коконнас снял шляпу и раскланялся, а затем бросил ее к своим ногам.
— Посмотри вокруг, — сказал Ла Моль, — не увидишь ли где-нибудь их"
Коконнас медленно стал обводить взглядом площадь, пока не остановился на одной точке; тогда, не спуская с нее глаз, он протянул руку и тронул Ла Моля за плечо.
— Взгляни на окно в той башенке, — сказал он.
Другой рукой он показал на окно небольшого особняка, существующего и до сих пор между улицей Ванри и улицей Мутон, как осколок былых времен. Две женщины, одетые в черное, стояли не у самого окна, а несколько в глубине.
— Ах! Я боялся только одного, — сказал Ла Моль, — что я умру, не повидав ее. Теперь я могу умереть спокойно.
Не отрывая жадных глаз от этого оконца, Ла Моль поднес к губам и поцеловал зажатый в руке ковчежец.
Коконнас приветствовал обеих дам с таким изяществом, как будто щеголял манерами в гостиной.
В ответ на это обе дамы замахали мокрыми от слез платочками.
Кабош дотронулся до плеча Коконнаса и многозначительно перевел глаза на Ла Моля.
— Да-да! — ответил Коконнас и повернулся к своему другу.
— Поцелуй меня, — сказал он, — и умри достойно. Такому храбрецу, как ты, это не трудно!
— Ах! Мучения мои до такой степени невыносимы, что для меня невелика заслуга умереть достойно!
Подошел священник и поднес Ла Молю распятие, но Ла Моль с улыбкой показал ему ковчежец, который держал в руках.
— Все равно, — сказал священник, — просите того, кто сам претерпел то же, что и вы, укрепить вас.
Л а Моль приложился к ногам Христа.
— Поручите мою душу, — сказал он, — молитвам монахинь в монастыре благодатной Девы Марии.
— Скорей, Ла Моль, скорей, а то я так страдаю за тебя, что сам слабею, — сказал Коконнас.
— Я готов, — ответил Ла Моль.
— Можете ли вы держать голову совсем прямо? — спросил Кабош, став позади Ла Моля и готовясь нанести удар мечом.
— Надеюсь, — ответил Ла Моль.
— Тогда все будет хорошо.
— А вы не забудете, о чем я вас просил? — спросил Ла Моль. — Этот ковчежец будет вам пропуском.
— Будьте покойны. Старайтесь держать голову прямее.
Ла Моль вытянул шею и обратил глаза в сторону башенки, шепча:
— Прощай, Маргарита, благосло…
Ла Моль не договорил. Одним ударом сверкнувшего, как молния, меча Кабош снес ему голову, и она подкатилась к ногам пьемонтца.
Тело Ла Моля тихо опустилось, как будто он лег сам.
Раздался оглушительный гул из слившихся воедино голосов множества людей, и Коконнасу показалось, что среди женских голосов один прозвучал более скорбно, чем другие.
— Спасибо, мой великодушный друг, спасибо! — сказал Коконнас, в третий раз пожимая руку палачу.
— Сын мой, — сказал священник, — не надо ли вам что-нибудь доверить Богу?
— Ей-Богу, нет, отец мой! — ответил пьемонтец. — Все, что мне надо было ему сказать, я сказал вам еще вчера.
Затем, повернувшись к Кабошу, прибавил:
— Ну, мой последний друг, палач, окажи еще одну услугу.
Но прежде чем стать на колени, Коконнас обвел глазами площадь таким спокойным, ясным взглядом, что по толпе пронесся рокот восхищения, лаская слух и самолюбие пьемонтца.
Тогда Коконнас взял голову Ла Моля, поцеловал ее в посиневшие губы и бросил последний взгляд на башенку; затем опустился на колени и, продолжая держать в руках голову горячо любимого друга, сказал Кабошу:
— Я гот…
Он не успел договорить, как голова его слетела с плеч.
После удара нервная дрожь охватила честного Кабоша.
— Хорошо, что все кончилось, — прошептал он, — бедный мальчик!
Он с трудом вынул ковчежец из судорожно сжатых рук Ла Моля и накрыл своим плащом печальные останки, которые он должен был везти к себе домой на той же таратайке.
Зрелище кончилось; толпа рассеялась.

XI
БАШНЯ ПОЗОРНОГО СТОЛБА

Ночь только что сошла на город, еще взволнованный рассказами об этой казни, подробности которой, переходя из уст в уста, из дома в дом, омрачали веселое время семейных ужинов.
В противоположность унынию и тишине в городе, в ярко освещенном Лувре было шумно и весело. Во дворце происходило большое празднество по распоряжению короля. Карл IX, назначив казнь на утро, одновременно назначил на вечер празднество.
Королева Наваррская еще накануне получила распоряжение быть на этом вечере; надеясь, что Ла Моль и Коконнас спасутся той же ночью, так как она была уверена в успехе предприятия, готовившего их спасение, Маргарита просила передать брату, что исполнит его желание.
Но после сцены в часовне, когда исчезла всякая надежда; после того как, в порыве скорби о гибнущей любви, самой большой, самой глубокой в ее жизни, она присутствовала при казни, Маргарита дала себе слово, что ни просьбы, ни угрозы не заставят ее принять участие в веселом празднестве в тот самый день, когда ей пришлось видеть на Гревской площади такое удручающее зрелище.
В этот день Карл IX еще раз показал силу своей, быть может, беспримерной воли: в течение двух недель прикованный к постели, слабый, умирающий, с лицом, приобретшим сероватый, как у покойника, оттенок, он встал с кровати в пять часов вечера и оделся в лучшую одежду. Правда, во время одевания он трижды падал в обморок.
В восемь часов вечера Карл осведомился о своей сестре, спрашивал, не видал ли ее кто-нибудь и не знают ли, что она делает. Никто не мог ему ответить, так как королева Наваррская вернулась к себе в одиннадцать часов утра и заперлась, запретив пускать к ней посторонних.
Для Карла не существовало запертых дверей. Опираясь на руку де Нансе, он поплелся к покоям королевы Наваррской и неожиданно для нее вошел в них потайным ходом.
Карл знал, что его ждет печальное зрелище, и подготовился к нему, нота плачевная картина, какую он увидел, превзошла его ожидания. Маргарита, полумертвая, лежала в кресле, уткнувшись головой в подушки; она не плакала и не молилась, а лишь хрипела, как в агонии. В другом углу комнаты, прямо на ковре, лежала в обмороке Анриетта Неверская. Вернувшись с Гревской площади, эта бестрепетная женщина, так же как и Маргарита, лишилась сил, и бедная Жийона бегала от одной к другой, не решаясь сказать им слово утешения.
Во время нервного кризиса, после таких великих потрясений, люди ревниво относятся к своей душевной боли, как скупец к своим сокровищам, и полагают врагом всякого, кто попытается отнять у них малейшую ее частицу.
Карл IX, отворив дверь и оставив де Нансе в коридоре, бледный и дрожащий, вошел в комнату. Ни Маргарита, ни Анриетта не заметили его, только Жийона, возившаяся с Анриеттой, привстала на одно колено и в испуге смотрела на короля. Король подал ей знак рукой, она встала, сделала реверанс и вышла.
Карл подошел к Маргарите и молча глядел на свою сестру; постояв некоторое время, он обратился к ней с такою теплотой в голосе, какой нельзя было от него ждать:
— Марго! Сестричка!
Маргарита вздрогнула и приподнялась в кресле.
— Ваше величество! — сказала она.
— Сестричка, не падай духом!
Маргарита подняла глаза к небу.
— Да, понимаю, — продолжал Карл, — но выслушай меня.
Королева Наваррская кивнула головой, давая знать, что слушает.
— Ты обещала прийти на бал, — сказал Карл.
— Мне?! На бал! — воскликнула Маргарита.
— Да, ты обещала, и тебя ждут; если ты не придешь, это вызовет общее недоумение.
— Извините меня, братец, — ответила Маргарита, — вы видите, как я страдаю.
— Пересиль себя.
Маргарита, видимо, попыталась взять себя в руки, но тотчас силы оставили ее, и она снова упала головой в подушки.
— Нет, нет, не пойду, — проговорила Маргарита.
Карл сел рядом с ней и, взяв ее за руку, сказал:
— Марго, я знаю — ты потеряла сегодня друга; но взгляни на меня: я потерял всех своих друзей! Больше того — я потерял мать! Ты всегда могла так плакать, как сейчас; а я всегда должен был улыбаться, даже переживая самую сильную душевную боль. Ты страдаешь; а посмотри на меня — ведь я же умираю! Ну, Марго, будь мужественной! Прошу тебя, сестричка, во имя нашей доброй славы! Честь нашего королевского дома — это наш крест, будем же нести его, подобно Христу, до Голгофы; а если мы и споткнемся на своем пути, то снова встанем, безропотно и мужественно, как Он.
— О Господи, Господи! — воскликнула Маргарита.
— Да, — продолжал Карл, отвечая на ее мысль, — да, сестричка, жертва тяжела; но каждый приносит свою жертву — один жертвует своей честью, другой — жизнью. Неужели ты думаешь, что я, будучи двадцати пяти лет от роду и занимая лучший престол в мире, хочу смерти и умру без сожаления? Вглядись в меня… ведь у меня и глаза, и цвет лица, и губы умирающего; но я улыбаюсь… и, глядя на мою улыбку, разве нельзя подумать, что я надеюсь жить? А на самом деле, моя сестричка, через неделю, самое большое — через месяц ты будешь оплакивать меня, как оплакиваешь сейчас того, кто умер сегодня утром.
— Братец!.. — воскликнула Маргарита, обнимая его за шею.
— Ну же, дорогая Маргарита, одевайтесь, — сказал король, — как-нибудь скройте вашу бледность и покажитесь на балу. Я сейчас приказал отнести вам новые драгоценности и наряды, достойные вашей красоты.
— Ах! Все эти алмазы, платья… О, как мне не до них! — сказала Маргарита.
— Жизнь еще впереди, Маргарита, — по крайней мере, для тебя, — улыбаясь, ответил Карл.
— Нет! Нет! Ни за что!
— Сестричка, не забывай одного: иногда достойнее почтишь память мертвых, подавив или, вернее, скрыв свое горе.
— Хорошо, сир! Я приду, — с дрожью произнесла Маргарита.
Слеза набежала на глаза Карла и тотчас испарилась на воспаленных веках. Он наклонился к сестре, поцеловал ее в лоб, с минуту постоял над Анриеттой, ничего не видевшей и не слышавшей.
— Бедная женщина! — сказал он и вышел.
Сейчас же после ухода короля вошли пажи с укладками и футлярами.
Маргарита знаком приказала сложить все вещи на пол. Когда пажи ушли и осталась одна Жийона, Маргарита сказала ей:
— Жийона, приготовь мне все, чтобы одеться.
Девушка посмотрела на нее с изумлением.
— Да, — подтвердила Маргарита с непередаваемым оттенком горечи, — да, я оденусь и пойду на бал; меня там ждут. Только поскорее! День будет вполне закончен: торжественное утро на Гревской площади — торжественный вечер в Лувре!
— А герцогиня? — спросила Жийона.
— О! Она счастливица! Ей можно остаться здесь; можно плакать, можно горевать, сколько захочет. Она не королевская дочь, не королевская жена, не королевская сестра — она не королева! Дай мне одеться, Жийона.
Жийона помогла ей надеть великолепные украшения и пышное платье. Маргарита никогда не была так хороша. Она посмотрела на себя в зеркало.
— Брат мой прав, — сказала она. — Какое жалкое созданье человек!
В это время вернулась выходившая в переднюю Жийона.
— Мадам, вас спрашивает какой-то человек.
— Меня? Кто такой?
— Не знаю, но внешность у него жуткая — от одного вида берет дрожь.
— Спроси, как его зовут, — сказала Маргарита, побледнев.
Жийона вышла и через несколько секунд вернулась.
— Он не хочет называть себя, мадам, но просит передать вам это. — Жийона протянула ковчежец, который Маргарита дала накануне вечером Ла Молю.
— Впусти, впусти его! — взволнованно заторопила Маргарита.
Она еще больше побледнела и застыла на месте.
Тяжелые шаги загремели по паркету, отдаваясь в деревянной обшивке стен как бы негодующим против такого шума эхом, и на пороге комнаты появился какой-то человек.
— Ведь вы…
— Я тот, ваше величество, с кем вы повстречались на Монфоконе, тот, кто привез в Лувр в своей таратайке двух раненых дворян.
— Да-да, я узнаю вас, вы мэтр Кабош.
— Палач парижского судебного округа, ваше величество.
Это были первые слова, расслышанные Анриеттой за последний час. Она подняла бледное лицо и посмотрела на палача своими лучистыми изумрудными глазами, блеснувшими, как два пламенеющих луча.
— Зачем вы пришли? — с трепетом спросила Маргарита.
— Чтобы напомнить ваше обещание самому молодому из двух дворян, тому, кто поручил мне отдать этот ковчежец. Вы не забыли про обещание, ваше величество?
— Ах, нет-нет, не забыла! — воскликнула Маргарита. — Это только достойное воздаяние за высокое благородство его души; но где она?
— Она у меня дома, вместе с телом.
— У вас? Отчего же вы ее не принесли?
— Меня могли остановить в пропускных воротах Лувра, могли заставить раскрыть плащ; а что было бы, если бы под плащом нашли человеческую голову?
— Хорошо, поберегите ее у себя; завтра я за ней зайду.
— Завтра, мадам? Нет, завтра, пожалуй, будет поздно, — сказал Кабош.
— Почему?
— Потому что королева-мать наказывала мне оставить для ее колдовских опытов головы двух первых осужденных, которых я казню.
— О, какое святотатство! Головы наших возлюбленных! Ты слышишь, Анриетта? — воскликнула Маргарита, подбегая к своей подруге, которая вскочила на ноги, точно ее подбросило пружиной. — Ты слышишь, ангел мой, что сказал этот человек?
— Да. Что нам делать?
— Надо, идти с ним.
Как это бывает при внезапном возвращении от большого горя к реальной жизни, у Анриетты вырвался крик душевной боли.
— Ах! Как мне было хорошо: я почти умерла! — воскликнула она.
В это время Маргарита набросила на обнаженные плечи бархатный плащ и сказала своей подруге:
— Идем, идем! Взглянем на них еще раз.
Маргарита велела запереть все двери, распорядилась подать носилки к задней калитке, взяла за руку Анриетту и, знаком приказав Кабошу следовать за ними, спустилась вниз потайным ходом.
У двери внизу ждали носилки, у калитки — слуга Кабоша с фонарем. Носильщики Маргариты были люди верные — когда надо — глухи и немы, и в таких случаях не менее надежны, чем домашние животные.
Носилки тронулись в путь; впереди мэтр Кабош и его слуга с фонарем. Так они шли минут десять, наконец все остановились. Палач отворил дверцы носилок, а его слуга куда-то побежал.
Маргарита сошла с носилок и помогла сойти герцогине Неверской. Только сила нервного напряжения дала возможность обеим женщинам преодолеть скорбь, сжимавшую их сердца.
Перед ними высилась башня позорного столба; она походила на темного, безобразного великана, бросая красноватый свет из двух круглых слуховых отверстий на самом ее верху.
В дверях башни появился слуга Кабоша.
— Можно войти, — сказал Кабош, — в башне все легли спать.
В это время свет, пробивавшийся сквозь отверстия, погас.
Обе женщины, прижавшись друг к другу, прошли под стрельчатым сводом небольшой двери и в темноте нащупали ногами сырой неровный пол. В конце огибающего башню коридора они увидели свет и, следуя за страшным хозяином дома, направились в ту сторону. Кто-то притворил за ними входную дверь. Кабош зажег восковой факел и привел обеих дам в большую низкую комнату с закопченными стенами и потолком. Посреди нее стоял накрытый на три прибора стол с остатками ужина. Вероятно, приборы принадлежали самому палачу, его жене и главному помощнику. На самом видном месте висела прибитая к стене грамота, скрепленная королевской печатью. Это был патент на звание палача. В углу стоял большой меч с длинной рукояткой — разящий меч правосудия. Там и сям на стенах висели лубочные изображения святых, подвергаемых различным пыткам.
Войдя в комнату, Кабош низко поклонился со словами:
— Ваше величество, простите мне, что я осмелился явиться в Лувр и привести вас сюда, но такова была последняя воля дворянина, и я должен был…
— Вы очень хорошо сделали, — ответила королева Наваррская, — и вот вам награда за ваше усердие.
Кабош печально взглянул на туго набитый кошелек, который Маргарита положила на стол.
— Золото! Всегда только золото! — прошептал он. — Увы, мадам! Если бы я сам мог искупить золотом ту кровь, которую должен был пролить сегодня!..
— Мэтр, — с болезненным смущением вымолвила Маргарита, оглядывая комнату, — мэтр, надо еще куда-нибудь идти? Я здесь не вижу…
— Нет, мадам, нет, — они здесь; но вам будет тяжело смотреть; лучше бы я вас от этого избавил, а принес бы сюда под плащом то, за чем вы пришли.
Маргарита и Анриетта переглянулись.
— Нет, — ответила Маргарита, прочитав в глазах подруги то же решение, какое возникло у нее самой, — нет, мы пойдем, ведите нас.
Кабош взял факел, отворил дубовую дверь, за которой виднелись несколько ступенек лестницы, уходившей куда-то глубоко под землю. Порыв сквозного ветра сорвал искры с факела и пахнул в лицо высокопоставленным дамам тошнотворным запахом сырости и крови.
Анриетта стала белой, как мраморная статуя, и оперлась на руку Маргариты, ступавшей более твердо; на первой же ступеньке герцогиня зашаталась.
— Не могу! Ни за что на свете! — сказала она.
— Если любишь, люби и в смерти, — ответила Маргарита Наваррская.
И две женщины, блиставшие молодостью, красотой и роскошью наряда, пошли, пригнувшись, под мерзким грязно-белым сводом; одна оперлась на руку другой, более мужественной и крепкой, а более крепкая — на руку палача, — жуткое, но трогательное зрелище. Вот наконец и последняя ступенька, а дальше, в погребе, на полу лежали два человеческих тела, прикрытых широким черным покрывалом.
Кабош приподнял край черной ткани, поднес ближе факел и сказал:
— Взгляните, ваше величество.
Одетые в черное, оба молодых человека лежали рядом. Их головы, приставленные к туловищу, казалось, отделялись от него лишь ярко-красной полосой, огибавшей середину шеи. Смерть не разъединила двух друзей — случайно или благодаря заботе палача правая рука Ла Моля покоилась в левой руке Коконнаса. Под сомкнутыми веками Ла Моля угадывался нежный взгляд любви, а пьемонтец будто презрительно усмехался.
Маргарита опустилась на колени перед трупом своего возлюбленного и унизанными сверкавшими кольцами руками нежно приподняла голову горячо любимого Ла Моля.
— Милый, милый мой Ла Моль! — шептала Маргарита.
Герцогиня Неверская стояла, прислонясь к стене, и не могла отвести глаз от бледного лица, столько раз встречавшего ее выражением любви и радости.
— Аннибал! Аннибал! Красивый, гордый, храбрый! Ты больше не ответишь мне!.. — И слезы хлынули у нее из глаз.
Эта женщина, в дни своего благоденствия такая гордая, такая дерзновенная, такая бесстрашная, доходившая в скептицизме до предела, в страсти — до жестокости, — эта женщина никогда не думала о смерти.
Маргарита знаком приказала герцогине последовать ее примеру. Раскрыв мешочек, шитый жемчугом и надушенный самыми тонкими духами, она спрятала в него голову Ла Моля, еще более красивую на фоне бархата и золота, намереваясь сохранить ее такой благодаря особым способам, употреблявшимся в те времена при бальзамировании умерших королей.
Тогда и Анриетта подошла к Коконнасу и завернула его голову в полу своего плаща.
Обе женщины, согбенные не столько под тяжестью их ноши, сколько под гнетом душевной боли, стали всходить по лестнице, бросив прощальный взгляд на бренные останки, покинутые на милость палача в этом мрачном складе для трупов самых закоренелых преступников.
— Не извольте беспокоиться, — сказал Кабош, угадывая смысл их взгляда, — клянусь вам, что дворяне будут погребены по-христиански.
— А вот на это закажи обедни за упокой их душ, — сказала Анриетта, срывая с шеи дорогое рубиновое ожерелье и отдавая палачу.
Прежним путем они вернулись в Лувр. У пропускных ворот Маргарита назвала себя, а перед входом на лестницу сошла с носилок и поднялась к себе в опочивальню, оставила скорбные останки в кабинете, превращенном с этого времени в молельню, поручила их охрану Анриетте и около десяти часов вечера, более бледная, но еще более красивая, чем обычно, вошла в тот зал, где два с половиной года назад происходили события, описанные в первой главе нашего повествования.
Все взоры обратились на нее, но Маргарита выдержала это с гордым, почти веселым видом, сознавая, что свято выполнила последнюю волю своего друга.
Карл, едва держась на ногах, проследовал сквозь окружавшую его раззолоченную толпу, подошел к сестре и громко приветствовал ее:
— Сестрица, благодарю вас!
А затем тихо сказал:
— Обратите внимание! У вас на руке кровавое пятно.
— Это пустяки! Важно, что у меня на губах улыбка.

XII
КРОВАВЫЙ ПОТ

После жуткого события, описанного в предыдущей главе, и бала, назначенного Карлом в самый день казни молодых людей, Карл занемог сильнее прежнего и переехал по предписанию врачей на свежий деревенский воздух в Венсен, куда переселился и весь двор, а через несколько дней, 30 мая 1574 года, в комнате короля неожиданно раздался громкий крик. Было восемь часов утра. В передней комнате кучка придворных что-то обсуждала с большим жаром, как вдруг послышался резкий вопль и на пороге королевской комнаты появилась кормилица короля Карла, заливаясь слезами и крича:
— Помогите! Помогите!
— Его величеству стало хуже? — спросил командир де Нансе, которого Карл освободил от всякого подчинения Екатерине и прикомандировал лично к себе.
— О! Сколько крови! Сколько крови! — сказала кормилица. — Скорей врачей! Бегите за врачами!
Врачи Мазилло и Амбруаз Парэ по очереди дежурили у больного короля, но дежуривший в этот день Амбруаз Парэ, увидав, что король заснул, отлучился на несколько минут.
Как раз в его отсутствие сильный пот выступил у короля, а так как капиллярные сосуды у Карла ослабли и расширились, то кровь стала просачиваться сквозь поры кожи. Кровавый пот испугал кормилицу, которая, не понимая действительной причины такого странного явления и будучи протестанткой, уверяла Карла, что это выходит из него кровь гугенотов, пролитая в Варфоломеевскую ночь.
Все разбежались искать врача, находившегося где-нибудь поблизости. Каждому хотелось показать свое усердие и привести Парэ, поэтому в передней комнате не осталось никого. В это время отворилась входная дверь и появилась Екатерина. Она быстро проскользнула через переднюю и торопливо вошла в комнату сына.
С потухшими глазами он лежал навзничь на постели и прерывисто дышал, все его тело покрылось красноватым потом; одна рука свисала с постели, и на кончике каждого пальца повисла капля рубинового цвета. Зрелище было ужасное.
Несмотря на такое состояние, при звуке шагов Карл приподнялся, видимо, узнав походку своей матери.
— Простите, мадам, — сказал он, глядя на мать, — мне бы хотелось умереть спокойно.
— Умереть от случайного приступа этой дрянной болезни? Да что вы, сын мой! Вы хотите довести нас до отчаяния?
— А я говорю, мадам, что у меня душа с телом расстается. Я говорю, мадам, что это — смерть, черт ее побери!.. Я знаю, что "чувствую, и знаю, что говорю.
— Сир, причина вашей болезни — в вашем воображении; после заслуженной казни двух колдунов, двух убийц, которых звали Ла Моль и Коконнас, ваши телесные страдания должны исчезнуть. Но остается ваша душевная болезнь, и если бы я могла поговорить с вами всего десять минут, я доказала бы вам…
— Кормилица, — сказал Карл, — побудь у двери, чтобы никто ко мне не входил. Королева Екатерина Медичи желает поговорить со своим любимым сыном Карлом Девятым.
Кормилица встала за дверью.
— Да, — продолжал Карл, — рано или поздно этот разговор должен был произойти, и лучше сегодня, чем завтра. Завтра, возможно, будет уже поздно. Но при нашем разговоре должно присутствовать еще третье лицо.
— Почему?
— Потому что, повторяю вам, смерть уже подходит, — продолжал Карл с пугающей торжественностью, — и каждую минуту может войти сюда — молча, без доклада, вот так, как вы. Сейчас наступила решительная минута; ночью я распорядился своими личными делами, а теперь надо распорядиться делами государства.
— А кого третьего желаете вы видеть? — спросила Екатерина.
— Моего брата, мадам. Велите его позвать.
— Сир, я вижу с удовольствием, что предубеждения, возникшие у вас не столько под влиянием физических страданий, сколько подсказанные вам чувством неприязни, начинают исчезать из вашего ума, а скоро исчезнут и из сердца. Кормилица! — крикнула Екатерина. — Кормилица!
Кормилица приотворила дверь.
— Кормилица, — сказала Екатерина, — как только придет господин де Нансе, скажите ему от имени его величества, чтобы он сходил за герцогом Алансонским.
Карл движением руки остановил кормилицу, собиравшуюся исполнить приказание.
— Мадам, я сказал — брата, — возразил Карл.
Глаза Екатерины расширились, как у тигрицы, приходящей в ярость, но Карл повелительным жестом остановил ее.
— Я хочу говорить с братом моим Генрихом, — сказал он. — У меня только один брат — Генрих; не тот, который царствует там, в Польше, а тот, который сидит здесь в заключении. Он и услышит мою последнюю волю.
— Неужели вы воображаете, — воскликнула Екатерина с несвойственной ей смелостью перед страшной волей своего сына — настолько ненависть к Генриху Наваррскому вывела ее из состояния обычного притворства, — неужели вы воображаете, что если вы находитесь при смерти, как вы говорите, то я уступлю кому-нибудь, а тем более постороннему лицу, свое право присутствовать при вашем последнем часе — право королевы, право матери?
— Мадам, я еще король, — ответил Карл, — пока приказываю я, мадам! Я говорю вам, что хочу переговорить с братом моим Генрихом, а вы не зовете командира моей охраны!.. Тысяча чертей! Предупреждаю вас, что у меня еще хватит сил самому пойти за ним.
И он приподнялся, чтобы сойти с кровати, раскрыв свое тело, похожее на тело Христа после бичевания.
— Сир, — воскликнула Екатерина, удерживая его, — вы оскорбляете нас всех, вы забываете обиды, нанесенные нашей семье, вы отрекаетесь от кровного родства; только наследный принц французского престола имеет право преклонить колена у смертного одра французского короля. А мое место предуказано мне здесь и законами природы, и требованиями этикета; поэтому я остаюсь…
— А в качестве кого вы здесь останетесь, мадам?
— В качестве матери.
— Как герцог Алансонский мне не брат, так же и вы, мадам, — не мать!
— Вы бредите! — возмутилась Екатерина. — С каких это пор женщина, давшая жизнь другому существу, перестает быть матерью того, кто получил от нее жизнь?
— С того времени, мадам, как эта бесчеловечная мать отнимает то, что она дала, — ответил Карл, вытирая кровавую пену, появившуюся у него на губах.
— О чем вы говорите? Я вас не понимаю, — пробормотала Екатерина, глядя на Карла изумленными, широко раскрытыми глазами.
— Сейчас поймете, мадам!
Карл пошарил под подушкой и вытащил оттуда серебряный ключик.
— Возьмите этот ключ, мадам, откройте мою походную шкатулку; в ней лежат документы, которые ответят вам вместо меня.
И Карл показал рукой на стоявшую на видном месте шкатулку, украшенную великолепной резьбой, с серебряным замком, чеканным так же, как и ключ.
Уступая душевной силе Карла, Екатерина повиновалась, медленно подошла к шкатулке, открыла ее, заглянула внутрь и сразу отшатнулась, точно увидела на дне спящую змею.
— Что в этой шкатулке так испугало вас, мадам? — спросил Карл, не спускавший глаз с Екатерины.
— Ничего, — ответила Екатерина.
— Тогда, мадам, протяните вашу руку и выньте из шкатулки книгу; там ведь лежит книга, верно? — прибавил Карл с бледной улыбкой, означавшей нечто более страшное, чем любая угроза.
— Да, — пролепетала Екатерина.
— Книга об охоте?
— Да.
— Возьмите ее и подайте мне.
При всей своей самоуверенности, Екатерина побледнела, задрожала всем телом, но опустила руку в шкатулку.
— Рок! — прошептала она, беря книгу.
— Хорошо, — сказал Карл. — А теперь слушайте! Я был неосторожен… Больше всего на свете я любил охоту… эта книга об охоте… я слишком жадно ее читал… Понятно вам?
Екатерина чуть слышно охнула.
— В этом была моя слабость, — продолжал Карл. — Сожгите книгу, мадам: не надо, чтобы люди знали о королевских слабостях!
Екатерина подошла к горящему камину, Оросила в огонь книгу и молча, не двигаясь с места, глядела мутным взором, как синеватое пламя съедало страницы, пропитанные ядом. Чем больше их съедало пламя, тем сильнее пахло чесноком.
Наконец книга сгорела.
— Теперь, мадам, позовите моего брата, — произнес Карл с непререкаемой властностью.
Совершенно растерявшись, подавленная множеством противоречивых чувств, которые был не в силах осознать даже ее глубокий ум и не могла преодолеть почти сверхчеловеческая сила ее воли, королева-мать сделала шаг по направлению к Карлу, собираясь что-то сказать, но остановилась. Три чувства в ней кричали громче всех: в матери — муки совести, в королеве — ужас, в отравительнице — вновь вспыхнувшая ненависть. Последнее чувство взяло верх над всеми остальными.
— Будь он проклят! — воскликнула она, бросаясь вон из комнаты. — Он торжествует, он у цели! Да, проклят! Проклят!
— Вы слышали: моего брата, брата Генриха, — крикнул ей Карл. — Моего брата Генриха, и сию минуту! Я хочу переговорить с ним о регентстве над государством.
Почти сейчас же вслед за Екатериной в другую дверь вошел Амбруаз Парэ; он остановился на пороге и принюхался к чесночному запаху, наполнившему спальню короля.
— Кто жег мышьяк? — спросил он.
— Я, — ответил Карл.

XIII
ВЫШКА ВЕНСЕНСКОЙ КРЕПОСТИ

В это время Генрих Наваррский задумчиво прогуливался по вышке главной башни; он знал, что королевский двор живет шагах в ста от него, здесь, в Венсенском замке; проницательный взор Генриха как будто видел умирающего Карла сквозь стены замка.
Вокруг все голубело, золотилось. Потоки солнечного света широко разливались по долинам и золотили верхушки леса, гордившегося великолепием молодой листвы. Мягкое, теплое дыхание неба, казалось, пропитывало даже серые камни башни; и цветы левкоя, занесенные в ее расселины восточным 482 ветром, раскрывали свои оранжевые венчики под теплым дуновением воздуха.
Но не зеленые долины, не золотистые древесные вершины влекли к себе пристальный взор Генриха; взгляд его переносился через пространство и, светясь огнем честолюбия, упорно обращался на тогдашнюю столицу Франции, в будущем — столицу мира.
— Вот он — Париж, — шептал король Наваррский. — Париж! В нем власть, слава, радость, торжество и счастье! В нем — Лувр, а в Лувре — трон. Что отделяет меня от столь желанного Парижа? Только одно — камни, что громоздятся здесь, у моих ног, и служат жилищем моей врагине.
В то время как Генрих переносил свой взгляд с Парижа на Венсен, он вдруг заметил слева от себя, в долине, осененной миндальными деревьями в цвету, какого-то мужчину в латах, на которых играл луч солнца, и этот "зайчик" порхал вдали при каждом движении незнакомца. Он сидел верхом на горячей лошади, держа в поводу другую лошадь, по-видимому, такую же ретивую, как и первая.
Король Наваррский стал всматриваться и увидал, что замеченный им всадник обнажил шпагу, надел на ее острие носовой платок и стал махать им, словно подавая кому-то знак. В ту же минуту с холма напротив ему ответили таким же знаком, а через несколько секунд везде кругом зареял целый хоровод из носовых платков.
Это был де Муи со своими гугенотами: узнав, что Карл при смерти, и опасаясь покушения на жизнь Генриха, они собрались, готовые и нападать, и защищать.
Генрих опять перевел взгляд на первого всадника, перегнулся через ограду вышки, прикрыл глаза ладонью и, защитив их от слепящих солнечных лучей, узнал молодого гугенота.
— Де Муи! — крикнул король Наваррский, как будто де Муи мог услыхать его.
И в радости, что окружен друзьями, Генрих снял шляпу и замахал шарфом. В ответ все белые платочки вновь замелькали с особым оживлением, говорившим о радости его друзей.
— Увы! — сказал Генрих. — Они ждут меня, а я не могу к ним присоединиться!.. Зачем я этого не сделал, когда еще была возможность!.. Теперь я опоздал.
Он жестом выразил друзьям свое отчаяние, на что де Муи ответил ему знаками, говорившими: "Буду ждать".
В это мгновение Генрих Наваррский услыхал шаги на каменной лестнице, ведущей на площадку. Он быстро отошел от парапета. Гугеноты поняли, что он поступил так не без причины. Шпаги опять спрятались в ножны, платки исчезли.
Генрих увидел в пролете лестницы запыхавшуюся от быстрого подъема женщину и с ужасом, который он всегда испытывал при ее появлении, узнал Екатерину Медичи. Сзади нее 16* шли двое королевских стражей; они остановились на верхней ступеньке лестницы.
— Ого! — прошептал Генрих. — Что-то новое и очень важное должно было произойти, если королева-мать сама пришла за мной на вышку Венсенской крепости.
Екатерина села на каменную скамейку парапета, чтоб отдышаться. Генрих подошел к ней и с самой любезной улыбкою спросил:
— Милая матушка, уж не ко мне ли вы пришли?
— Да, — ответила Екатерина, — я хочу доказать вам в последний раз мое расположение. Наступила решительная минута: король умирает и хочет с вами говорить.
— Со мной? — спросил Генрих, затрепетав от радости.
— Да, с вами. Как я узнала, ему наговорили, будто вы не только сожалеете о потере наваррского престола, но простираете свое честолюбие и на престол французский.
— Ого! — произнес Генрих.
— Я-то знаю, что это не так, но король верит этому; и разговор, который он намерен вести с вами, имеет целью устроить вам ловушку.
— Мне?
— Да. Перед смертью Карл желает знать, чего он может опасаться и на что рассчитывать с вашей стороны. Имейте в виду: от вашего ответа на его предложения будут зависеть его последние распоряжения относительно вас, то есть ваша жизнь или ваша смерть.
— Но что он может предлагать мне?
— Откуда я знаю? Вероятно, что-нибудь немыслимое.
— А вы, матушка, не догадываетесь, что именно?
— Нет; могу только предполагать: например…
Екатерина не договорила.
— Что же?
— Поскольку король верит наговорам о ваших честолюбивых замыслах, я предполагаю, что он хочет услышать из собственных ваших уст доказательство вашего честолюбия. Представьте себе, что вас будут искушать, как, бывало, соблазняли преступников, с целью вырвать у них признание, не прибегая к пытке; представьте себе, — продолжала Екатерина, глядя в упор на Генриха, — что вам предложат управление государством, даже регентство.
Невыразимо радостное чувство охватило угнетенную душу короля Наваррского, но Генрих понял, куда метит Екатерина, и его крепкая, упругая душа вся напряглась от ее натиска.
— Мне? — переспросил он. — Нет, это была бы слишком грубая ловушка: предлагать мне регентство, когда есть вы, когда есть брат мой, герцог Алансонский…
Екатерина прикусила губу, чтобы скрыть чувство удовлетворения.
— Значит, вы отказываетесь от регентства? — спросила она с оживлением.
"Король уже умер, — подумал Генрих, — и она устраивает мне ловушку". — Затем ответил:
— Прежде всего я должен выслушать самого короля, так как, по вашему собственному признанию, мадам, все то, что вы сейчас сказали, — только предположение.
— Конечно, — сказала Екатерина, — но это все же не мешает вам изложить свои намерения.
— Ах, Боже мой! — простодушно ответил Генрих. — Поскольку я ничего не домогаюсь, у меня нет никаких намерений!
— Это не ответ, — возразила Екатерина и, чувствуя, что время уходит, дала волю своему гневу. — Говорите определенно: да или нет!
— Я не могу, мадам, давать ответ на одни предположения. Определенное решение — вещь настолько трудная, а главное — настолько серьезная, что надо подождать настоящих предложений.
— Слушайте, Генрих, — сказала Екатерина, — мы теряем время в бесплодных пререканиях, во взаимных увертках. Давайте играть в открытую, как подобает королю и королеве. Если вы согласитесь стать регентом, вас ждет смерть.
"Король жив", — подумал Генрих и ответил твердым тоном:
— Мадам, жизнь и простых людей, и королей в руках Божьих! Бог вразумит меня. Пусть доложат его величеству, что я готов к нему явиться.
— Подумайте, Генрих.
— За те два года, что я жил в опале, и за месяц моего заключения здесь, мадам, у меня было время все обдумать; и я обдумал, — внушительно ответил Генрих. — Будьте добры, пройдите первой к королю и передайте ему, что я следую за вами. Два этих молодца, — прибавил Генрих, указывая на солдат, — позаботятся, чтоб я не убежал. Кроме того, я и не собираюсь это делать.
В его словах звучала такая твердая уверенность в себе, что Екатерина сразу поняла бесплодность всех своих попыток подействовать на Генриха, чем их ни прикрывай, и стремительно ушла с площадки.
Как только она скрылась из виду, Генрих подбежал к парапету и знаками передал своему другу де Муи распоряжение: "Подъезжайте ближе к замку и будьте наготове". Де Муи, который было спешился, снова вскочил в седло, подскакал вместе с запасной лошадью ближе и остановился в удобном месте, на расстоянии двух мушкетных выстрелов от крепости. Генрих жестом поблагодарил его и сошел вниз. На первой площадке его ждали два конвойных.
Усиленный наряд из швейцарцев и легких конников охранял вход в крепостные дворы; таким образом, чтобы войти в крепость или из нее выйти, необходимо было пройти между двумя рядами стоявших стеною протазанов. Около них Екатерина дожидалась Генриха. Она знаком остановила двух солдат, сопровождавших короля Наваррского, и, накрыв его руку своей, сказала:
— В этом дворе двое ворот: вон у тех, что за покоями короля, вас ждет хорошая лошадь и свобода, если вы откажетесь от регентства; но если вы послушаетесь голоса вашего честолюбия, то у тех ворот, в которые вы сейчас прошли… Что говорите вы?
— Я говорю, мадам, что если король назначит меня регентом, то отдавать приказания солдатам будете не вы, а я. Я говорю, что вечером, когда я выйду от короля, все эти алебарды и мушкеты склонятся передо мной.
— Безумец! — в отчаянии прошептала Екатерина. — Верь мне и не играй с Екатериной в страшную игру на жизнь и на смерть.
— Почему нет? — спросил Генрих, глядя в упор на Екатерину. — Почему не играть с вами, как с любым другим, раз до сих пор выигрывал я?
— Если вы ничему не верите и не хотите ничего слушать, тогда взойдите к королю, — сказала Екатерина, одной рукой показывая на лестницу, а другой нащупывая рукоятку одного из двух отравленных кинжальчиков, которые она носила в черных сафьяновых ножнах, вошедших в историю.
— Проходите первой, мадам. Пока я не стану регентом, честь идти впереди принадлежит вам.
Екатерина, чувствуя, что все ее намерения разгаданы, не пыталась противиться и пошла первой.

XIV
РЕГЕНТСТВО

Король уже начал терять терпение, вызвал к себе де Нансе и только приказал ему сходить за Генрихом, как Генрих появился на пороге королевской опочивальни. Увидав своего зятя, Карл радостно вскрикнул, а Генрих остановился в ужасе, как будто наткнулся на чей-то труп.
Врачи, стоявшие по обе стороны королевского ложа, ушли; священник, увещевавший несчастного государя принять конец свой по-христиански, тоже удалился.
Карла IX не любили; однако многие стоявшие в передних комнатах горько плакали: в случае смерти какого-нибудь короля всегда оказываются люди, которые при этом теряют нечто и опасаются, что это "нечто" уж не вернется к ним при новом короле.
Эти скорбь, плач, слова Екатерины, мрачное и торжественное настроение, сопровождающее последние минуты королей, наконец, вид самого короля, пораженного болезнью, уже вполне определившейся, но еще неведомой науке, — все это произвело страшное действие на юный, впечатлительный ум Генриха. Вопреки своему решению не возбуждать в Карле новых тревог, Генрих не мог подавить чувства ужаса, и оно отразилось на его лице при виде умирающего короля, покрытого кровавым потом.
От умирающих не ускользает ни одно выражение на лицах тех, кто их окружает, и Карл грустно улыбнулся.
— Подойди, Анрио, — сказал он, протягивая руку зятю и говоря таким нежным тоном, какого никогда не слышал у него Генрих. — Иди ко мне, я так страдал оттого, что не виделся с тобой. При жизни я тебя сильно мучил, мой милый друг, но верь мне — я часто корю себя за это; случалось, что я и помогал тем, кто тебя мучил, но король не властен над обстоятельствами, и, кроме моей матери и моих братьев — герцога Анжуйского и герцога Алансонского, надо мной всю мою жизнь тяготело нечто, что меня стесняло и что перестает давить на меня только теперь, когда я близок к смерти: благо государства!
— Сир, — тихо отвечал Генрих, — я помню лишь одно — мою любовь, которую я всегда питал к моему брату, и мое уважение, которое я всегда оказывал моему королю.
— Да-да, верно, — сказал Карл, — я признателен тебе, Анрио, за то, что ты говоришь так; ведь, правду сказать, ты много претерпел под моей властью, помимо того, что твоя мать умерла во время моего правления. Но ты должен был видеть, что меня толкали к этому другие. Иногда я боролся и не сдавался, иногда же я уставал сопротивляться и уступал. Но ты верно сказал — не будем поминать прошлое, сейчас меня торопит настоящее, меня пугает будущее.
И, говоря это, бедный король закрыл свое мертвенно-бледное лицо костлявыми руками. С минуту Карл молчал, затем, чтобы отогнать от себя мрачные мысли, тряхнул головой, забрызгав все кругом себя кровавым потом.
— Надо спасать государство, — шепотом сказал он, наклоняясь к Генриху, — надо, чтобы оно не попало в руки фанатиков или баб.
Как мы сказали, Карл произнес эти слова шепотом, но Генриху почудился за ширмами около кровати как бы сдавленный крик ярости. Возможно, что благодаря какому-то отверстию, проделанному в стене без ведома Карла, Екатерина подслушивала этот предсмертный разговор.
— Баб? — переспросил король Наваррский, чтобы вызвать короля на объяснение.
— Да, Анрио, — ответил Карл. — Моя мать хочет быть регентшей, пока не вернется из Польши мой брат. Но слушай, что я тебе скажу: он не вернется.
— Как! Он не вернется? — воскликнул Генрих, и его сердце забилось от тайной радости.
— Нет, не вернется, — продолжал Карл, — его не выпустят его же собственные подданные.
— Но неужели вы думаете, брат мой, — спросил Генрих, — что королева-мать не написала ему заранее?
— Конечно, да, но Нансе перехватил гонца в Шато-Тьерри и привез письмо мне; в этом письме она писала, что я при смерти. Но я тоже написал письмо в Варшаву — а мое письмо дойдет, я в этом уверен, — и за моим братом будут наблюдать. Таким образом, по всей вероятности, престол окажется свободным.
Из-за алькова вторично и более явственно, чем в первый раз, донесся какой-то звук.
"Несомненно, она там, — подумал Генрих, — подслушивает и ждет!"
Карл ничего не слыхал и продолжал:
— Я умираю, а наследника-сына у меня нет.
Карл умолк; казалось, милая сердцу мысль озарила его лицо, и, положив руку на плечо короля Наваррского, он сказал:
— Увы! Помнишь, Анрио, того бедного ребенка, которого я показал тебе, когда он спал в шелковой колыбели, хранимый ангелом? Увы! Они его убьют!..
Глаза Генриха наполнились слезами.
— Сир, — воскликнул он, — клянусь вам Богом, что его жизнь я буду охранять и день и ночь. Приказывайте, сир.
— Спасибо! Спасибо, Анрио, — произнес король с таким чувством, какое было чуждо его характеру, но вызывалось обстоятельствами. — Я принимаю твой обет. Не делай из него короля: он рожден не для трона, а для счастья. Я оставляю ему значительное состояние; пусть благородство его матери — благородство души — станет и его отличительной чертой. Может быть, для него будет лучше, если посвятить его служению церкви; тогда он внушит меньше опасений. Ах! Мне кажется, что я бы умер если не счастливым, то, по крайней мере, спокойным, когда бы мог утешиться теперь ласками этого ребенка и видеть перед собою его мать.
— Сир, а разве вы не можете послать за ними?
— Что ты говоришь! Да им отсюда не уйти живыми. Вот, Анрио, положение королей: они не могут ни жить, ни умереть, как хочется. Но после твоего обещания я чувствую себя покойнее.
Генрих задумался:
— Да, сир, я правда обещал, но буду ли я в состоянии сдержать свое обещание?
— Что ты имеешь в виду?
— Ведь и я сам здесь человек отверженный, нахожусь под угрозой так же, как он… и даже больше: потому что он ребенок, а я мужчина.
— Нет, это не так, — ответил Карл. — С моей смертью ты будешь силен и могуществен, а силу и могущество даст тебе вот это.
С этими словами умирающий Карл вынул из-под подушки грамоту.
— Возьми, — сказал он.
Генрих пробежал глазами грамоту, скрепленную королевской печатью.
— Сир, вы назначаете меня регентом? — произнес Генрих, побледнев от радости.
— Да, я назначаю тебя регентом до возвращения герцога Анжуйского; а так как, по всей вероятности, герцог Анжуйский сюда больше не вернется, то эта грамота дает тебе не регентство, а трон.
— Трон! Мне?! — прошептал Генрих.
— Да, тебе, — ответил Карл, — тебе, единственно достойному, а главное — единственно способному справиться с этими распущенными придворными и с этими развратными девками, которые живут чужими слезами и чужой кровью. Мой брат, герцог Алансонский, — предатель, и будет предавать всех. Оставь его в крепости, куда я засадил его. Моя мать будет стараться извести тебя — отправь ее в изгнание. Через три-четыре месяца, а может быть, и через год мой брат, герцог Анжуйский, бросит Варшаву и явится оспаривать у тебя власть — ответь ему грамотой папы о твоем утверждении. Я это провел через моего посланника, герцога Неверского, и ты немедленно получишь такую грамоту.
— О мой король!
— Берегись только одного, Генрих, — гражданской войны. Но, оставаясь католиком, ты ее минуешь, потому что и партия гугенотов может быть крепкой лишь при условии, если ты станешь во главе ее; принц же Конде не в силах вести борьбу с тобой. Франция — страна равнинная, а следовательно, должна быть страной единой, католической. Король Французский должен быть королем католиков, а не гугенотов, так как французским королем должен быть король большинства. Говорят, будто меня мучит совесть за Варфоломеевскую ночь. Сомнения — да! А совесть — нет. Болтают, что у меня сквозь поры кожи выходит кровь гугенотов. Я знаю, что из меня выходит: не кровь, а мышьяк.
— О, что вы сказали, сир?!
— Ничего. Если моя смерть требует отмщения, Анрио, то это дело только Бога. Не будем говорить о моей смерти, займемся тем, что будет после нее. Я оставляю тебе в наследство хороший парламент, испытанную армию. Обопрись на парламент и на армию в борьбе с твоими единственными врагами: моей матерью и герцогом Алансонским.
Глухое бряцание оружия и слова военной команды раздались в вестибюле Лувра.
— Это моя смерть, — прошептал Генрих.
— Ты боишься, ты колеблешься? — с тревогой спросил Карл.
— Я? Нет, сир, — ответил Генрих, — я не боюсь и не колеблюсь. Я согласен.
Карл пожал ему руку. В это время к нему подошла его кормилица с питьем, которое она готовила в соседней комнате, не обращая внимания на то, что в трех шагах от нее решалась судьба Франции.
— Милая кормилица, позови мою мать и скажи, чтобы привели сюда герцога Алансонского.

XV
КОРОЛЬ УМЕР —
ДА ЗДРАВСТВУЕТ КОРОЛЬ!

Спустя несколько минут вошли Екатерина и герцог Алансонский, дрожа от ярости и бледные от страха. Генрих угадал: Екатерина знала все и рассказала Франсуа. Они сделали несколько шагов и остановились в ожидании. Генрих стоял у Карла в головах. Увидав мать и брата, Карл объявил им свою волю.
— Мадам, — сказал он матери, — будь у меня сын, регентство перешло бы к вам, а не было бы вас — к королю Польскому, а если бы не было его — то к моему брату Франсуа. Но сына у меня нет, и после меня престол принадлежит моему брату, герцогу Анжуйскому, а его здесь нет. Так как рано или поздно он может явиться и потребовать себе престол, я не хочу, чтобы он нашел на своем месте человека, который, опираясь на почти равные права, станет оспаривать престол, что грозило бы государству войною между претендентами. На том же основании я не назначаю вас регентшей, так как вам пришлось бы выбирать между двумя сыновьями, что было бы тяжко для материнского сердца. На том же основании я не остановил своего выбора и на моем брате Франсуа, так как мой брат Франсуа мог бы сказать старшему брату: "У вас есть свой престол, незачем было бросать его!" Нет! Я выбирал такого регента, который принял бы королевскую корону только на хранение и держал бы ее под своей рукой, а не надевал себе на голову. Этот регент — король Наваррский. Приветствуйте его, мадам! Приветствуйте его, брат мой!
И, подтверждая жестом свою последнюю волю, Карл сам приветствовал Генриха. Екатерина и герцог Алансонский сделали головой движение, среднее между нервной дрожью и приветствием.
— Ваше высочество регент, возьмите, — сказал Карл королю Наваррскому, — вот грамота, которой вам даруются, до возвращения короля Польского, командование всеми армиями, ключи от государственной казны, королевские права и власть.
Екатерина взглядом пожирала Генриха, Франсуа шатался, едва удерживаясь на ногах. Но и его слабость, и сдержанность Екатерины не только не успокаивали Генриха, а явно указывали на непосредственную, нависшую, уже грозящую ему опасность.
Большим напряжением воли Генрих превозмог свою боязнь и взял из рук короля свиток; затем, выпрямившись во весь рост, он бросил на Екатерину и на Франсуа взгляд, пристальный и ясно говоривший: "Берегитесь, я ваш господин!"
Екатерина поняла этот взгляд.
— Нет, нет, никогда! — сказала она. — Никогда мой род не склонит головы перед чужим родом! Пока жив хоть один Валуа, никогда во Франции не будет царствовать Бурбон.
— Матушка, матушка! — закричал на нее Карл, поднимаясь на окровавленной постели, страшный, как никогда. — Берегитесь, я еще король! Знаю, что не надолго, но мне не нужно много времени, чтобы отдать приказ и наказать убийц и отравителей.
— Хорошо! Отдавайте ваш приказ, если посмеете. А я пойду отдать свои приказы. Идем, Франсуа, идем! — сказала Екатерина и быстро вышла, увлекая за собой герцога Алансонского.
— Нансе! — крикнул Карл. — Нансе, сюда, ко мне! Я приказываю, я требую, Нансе: арестуйте мою мать, арестуйте моего брата, арестуйте…
Хлынувшая горлом кровь прервала речь Карла. И в то мгновение, когда начальник охраны открыл дверь, король, задыхаясь, хрипел на своей кровати. Нансе слышал только свое имя, но приказания, произнесенные уже не так отчетливо, потерялись в пространстве.
— Охраняйте дверь, — распорядился Генрих, — и не впускайте никого.
Нансе поклонился и вышел.
Генрих снова перенес взгляд на лежавшее перед ним безжизненное тело, которое могло бы показаться трупом, если бы слабое дыхание не шевелило едва заметно полоску кровавой пены, окаймлявшей его губы.
Генрих долго смотрел на Карла, потом, говоря с самим собой, сказал:
— Вот решительная минута: царство или жизнь?
В это мгновение гобелен за альковом чуть приподнялся, из-за него показалось бледное лицо, и среди мертвой тишины, царившей в королевской опочивальне, прозвучал голос:
— Жизнь!
— Рене! — воскликнул Генрих.
— Да, сир.
— Значит, твое предсказание — ложь; я не буду королем? — спросил Генрих.
— Будете, сир, но ваше время еще не приспело.
— Почем ты знаешь? Говори, я хочу знать, можно ли тебе верить?
— Нагнитесь.
Король Наваррский нагнулся над телом Карла. Рене нагнулся тоже. Их разделяла лишь кровать, но и это расстояние теперь уменьшилось благодаря их движению друг к другу. Между ними лежало безгласное и недвижимое тело умирающего короля.
— Слушайте! — сказал Рене. — Меня здесь поместила королева-мать, чтобы вас убить, но я предпочитаю служить вам, так как верю вашему гороскопу; оказывая вам услугу тем, что я сделаю для вас сию минуту, я спасу и свое тело, и свою душу.
— А не по приказанию ли той же королевы-матери ты это говоришь? — спросил Генрих, обуреваемый сомнениями и недобрыми предчувствиями.
— Нет, — ответил Рене. — Выслушайте одну тайну.
Он наклонился еще больше. Генрих сделал то же самое, так что их головы почти соприкасались.
Разговор двух мужчин, склонившихся над умирающим королем, приобретал характер настолько жуткий, что у суеверного флорентийца зашевелились волосы на голове, а на лице у Генриха выступили крупные капли пота.
— Выслушайте, — продолжал Рене, — выслушайте тайну, известную только мне. Я вам ее открою, если вы поклянетесь простить мне смерть вашей матери.
— Я уже обещал простить, — ответил Генрих, и лицо его омрачилось.
— Обещали, но не клялись, — сказал Рене, отшатнувшись от Генриха.
— Клянусь, — ответил Генрих, протягивая правую руку над головой Карла.
— Польский король уже едет, — торопливо проговорил Рене.
— Нет, — сказал Генрих, — король Карл задержал гонца.
— Король Карл задержал только одного, на дороге в Шато-Тьерри; но королева-мать предусмотрительно послала трех, по трем разным дорогам.
— О, тогда горе мне!
— Гонец из Варшавы прибыл сегодня утром. Король Польский выехал вслед за ним, и никому в голову не пришло его задерживать, потому что в Варшаве еще не знали о болезни короля. Гонец опередил Генриха Анжуйского всего на несколько часов.
— О, если бы в моем распоряжении была хотя бы неделя! — воскликнул Генрих.
— Да, но вы не располагаете даже семью часами. Разве вы не слышали звона оружия, которое раздавали людям?
— Слышал.
— Это оружие — против вас. Они придут даже сюда и убьют вас даже в опочивальне короля.
— Но король еще не умер.
Рене пристально посмотрел на Карла:
— Через десять минут он умрет. Итак, вам остается жить всего десять минут, а может быть, и меньше.
— Что же делать?
— Бежать, не теряя ни минуты, ни секунды.
— Но как? Если меня поджидают в передней, то убьют, как только я отсюда выйду.
— Слушайте! Ради вас я рискую всем, не забывайте этого никогда.
— Будь покоен.
— Идемте, потайным ходом я доведу вас до задней калитки. Затем, чтобы дать вам время убежать, я пойду к королеве-матери и скажу, что вы сейчас сойдете вниз; подумают, что вы сами обнаружили этот потайной ход и воспользовались им, чтоб убежать. Идем, идем!
Генрих наклонился к Карлу и поцеловал его в лоб.
— Прощай, мой брат, — сказал он, — я не забуду, что последним твоим желанием было видеть меня твоим преемником. Я не забуду, что последним желанием твоим было сделать меня королем. Почий с миром! От имени моих собратьев прощаю тебе их пролитую кровь.
— Скорей! Скорей! — сказал Рене. — Он приходит в чувство! Бегите, пока он не открыл глаза, бегите!
— Кормилица! — пробормотал Карл. — Кормилица!
Генрих схватил шпагу Карла, висевшую в головах у короля и теперь ненужную ему, засунул за пазуху грамоту о назначении регентом, в последний раз поцеловал Карла в лоб, обежал вокруг кровати и бросился в проход, который закрылся вслед за ним.
— Кормилица! — крикнул Карл громче. — Кормилица!
Кормилица подбежала:
— Что тебе, Шарло?
— Кормилица, — сказал Карл, приподняв веки и раскрывая глаза с расширенными зрачками, страшно застывшими в смертной неподвижности, — кормилица, пока я спал, что-то произошло во мне: я вижу яркий свет, я вижу Господа нашего Бога; я вижу пресветлого Иисуса Христа и присно блаженную Деву Марию. Они просят, они молят за меня Бога. Всемогущий Господь меня прощает… зовет меня к себе… Господи!
Господи! Прими меня в милосердии Твоем… Господи! Забудь, что я был королем, ведь я иду к Тебе без скипетра и без короны. Господи! Забудь преступления короля и помни лишь мои страдания как человека… Господи! Вот я!
Произнося эти слова, Карл приподнимался все больше и больше, как будто двигался на голос того, кто звал его к себе, затем с последними словами испустил дух и, мертв, недвижим, упал на руки кормилицы.
Пока солдаты, отряженные Екатериной, занимали коридор, по которому Генрих должен был неминуемо пройти от короля, сам Генрих, по указанию Рене, проскользнул по потайному ходу к задней калитке, вскочил на приготовленную лошадь и поскакал в том направлении, где, как он знал, его ждет де Муи.
Вдруг несколько часовых обернулись на топот лошади, скакавшей по гулкой мостовой, и крикнули:
— Бежит! Бежит!
— Кто? — закричала королева-мать, подходя к окну.
— Король Наваррский! Король Наваррский! — орали часовые.
— Стреляй! Стреляй в него! — крикнула Екатерина.
Часовые прицелились, но Генрих был уже недосягаем.
— Бежит — значит, побежден! — воскликнула королева-мать.
— Бежит — значит, король я! — прошептал герцог Алансонский.
Но в ту самую минуту, когда Франсуа и королева-мать еще стояли у окна, подъемный мост загромыхал под лошадиными копытами, послышалось бряцание оружия, гул многих голосов, и молодой человек со шляпою в руке въехал галопом во двор Лувра с криком: "Франция!", а вслед за ним четверо дворян, покрытых, как и он, пылью, потом и пеною взмыленных коней.
— Сын! — крикнула Екатерина, протягивая руки в раскрытое окно.
— Мама! — ответил молодой человек, спрыгивая с лошади.
— Брат! Анжу! — с ужасом воскликнул Франсуа, отступая от окна.
— Опоздал? — спросил свою мать Генрих Анжуйский.
— Нет, наоборот, как раз вовремя; сама десница Божия не привела бы тебя более кстати. Смотри и слушай!
В это время начальник охраны де Нансе вышел на балкон королевской опочивальни. Все взоры обратились к нему.
Он вынес деревянный жезл, разломил надвое, затем, держа в вытянутых руках по половинке, трижды прокричал:
— Король Карл Девятый умер! Король Карл Девятый умер! Король Карл Девятый умер!
И выпустил из рук обе половинки.
— Да здравствует король Генрих Третий! — крикнула Екатерина и перекрестилась, выражая благодарность Богу. — Да здравствует король Генрих Третий!
Все повторили этот возглас, кроме Франсуа.
— A-а! Она провела меня, — прошептал он, раздирая себе ногтями груды.
— Я одержала верх, — воскликнула Екатерина, — проклятый Беарнец не будет царствовать!

XVI
ЭПИЛОГ

Прошел год со времени смерти Карла IX и восшествия на престол его преемника. Король Генрих III, благополучно царствующий по милости Бога и своей матери Екатерины, отправился принять участие в пышном крестном ходе к Клерийской Божьей Матери. Он шел пешком вместе со своей женой и со всем двором.
Король Генрих III мог разрешить себе приятное времяпрепровождение: в ту пору никакая серьезная забота его не беспокоила. Король Наваррский жил в Наварре, куда он так стремился, и, как говорили, был сильно увлечен какой-то красивой девушкой из рода Монморанси, которую он звал Могильщицей. Маргарита была с ним, мрачная, печальная, и только там, среди красивых гор, она нашла если не отвлечение, то облегчение от двух переживаний, наиболее тяжелых в жизни: отсутствия и утраты близких.
В Париже было все спокойно, и королева-мать, ставшая в действительности регентшей, с тех пор как ее дорогой сын Генрих сделался королем, жила то в Лувре, то в особняке Суассон, занимавшем тогда участок, где теперь Хлебный рынок и где от этого особняка до сих пор осталась изящная колонна.
Однажды вечером Екатерина усиленно занималась изучением созвездий вместе с Рене, не зная о предательских проделках флорентийца, который опять вошел к ней в милость благодаря своим ложным показаниям в деле Коконнаса и Ла Моля; как раз в это время пришли сказать, что у нее в молельне ее ждет какой-то человек, желающий сообщить крайне важное известие. Екатерина спустилась в молельню, где нашла Морвеля.
— Он здесь! — воскликнул отставной командир петардщиков, вопреки правилам придворного этикета не дав Екатерине времени обратиться к нему первой.
— Кто — он?
— Кто же другой, мадам, как не король Наваррский?
— Здесь?! — сказала Екатерина. — Он… здесь… Генрих… зачем этот безумец здесь?
— Если судить по тому, что явно, — он приехал повидать баронессу де Сов, только и всего. Если же судить по тому, что вероятно, — он приехал с целью заговора против короля.
— Откуда вы знаете, что он здесь?
— Вчера я видел, как он входил в один дом, а через минуту туда же вошла баронесса.
— А вы уверены, что это он?
— Я ждал, пока он выйдет, потратил на это половину ночи. В три часа утра оба влюбленных отправились по домам. Король проводил баронессу до самой пропускной калитки Лувра; благодаря привратнику, несомненно подкупленному, она прошла туда без всяких неприятностей, а король, напевая песенку, пошел обратно, и так развязно, точно у себя в горах.
— Куда же он пошел?
— На улицу Арбр-сек, в гостиницу "Путеводная звезда", к тому самому трактирщику, у которого жили два колдуна, казненные в прошлом году по приказанию вашего величества.
— Почему же вы не пришли сказать мне об этом сейчас же?
— Потому, что я не был вполне уверен в своих наблюдениях.
— А теперь?
— Теперь уверен.
— Вы его видели?
— Совершенно ясно. Я сел в засаду у виноторговца, что напротив; прежде всего я увидал его, когда он входил в тот же дом, что и накануне, но баронесса запоздала; тогда он имел неосторожность приложиться лицом к оконному стеклу в окне второго этажа, и на этот раз у меня не осталось никаких сомнений. А кроме того, в ту же минуту к нему опять пришла баронесса де Сов.
— Так ты думаешь, они, как и прошлой ночью, пробудут там до трех часов утра?
— Вполне возможно.
— А где находится этот дом?
— У Круа-де-Пти-Шан, около улицы Сент-Оноре.
— Хорошо, — сказала Екатерина. — Баронесса де Сов знает ваш почерк?
— Нет.
— Садитесь и пишите.
Морвель сел и взял перо.
— Я готов, ваше величество, — сказал он.
Екатерина продиктовала:
"Пока барон де Сов дежурит в Лувре, баронесса с одним франтом из числа его друзей пребывает в доме близ Круа-де-Пти-Шан, около улицы Сент-Оноре; барон де Сов узнает этот дом по красному кресту, который будет начерчен на его стене".
— Дальше? — спросил Морвель.
— Сделайте копию с этого письма, — ответила Екатерина.
Морвель слепо повиновался.
— Теперь, — сказала Екатерина, — поручите эти письма какому-нибудь сметливому человеку: пусть одно он отдаст барону де Сов, а другое обронит где-нибудь в коридорах Лувра.
— Не понимаю, — сказал Морвель.
Екатерина передернула плечами:
— Неужели вы не понимаете, что муж, получив такое письмо, рассердится?
— Но, мне кажется, ваше величество, во времена короля Наваррского он не сердился.
— То, что сходит с рук королю, может не пройти даром простому поклоннику. Кроме того, если не рассердится он сам, то за него рассердитесь вы.
— Я?
— Конечно. Вы возьмете с собой четверых, если надо шестерых людей, наденете маски, вышибете дверь, как будто вас послал барон, захватите влюбленных в разгар свидания и нанесете удар во имя короля; а наутро письмо, потерянное в одном из коридоров Лувра и найденное какой-нибудь сердобольною душой, засвидетельствует, что это была месть мужа, а убитый поклонник совершенно случайно оказался королем Наваррским; но кто же мог это предвидеть, если все думали, что он живет в По?
Морвель с восхищением посмотрел на Екатерину, раскланялся и вышел.
В то время как Морвель выходил из суассонского особняка, баронесса де Сов входила в домик у Круа-де-Пти-Шан. Генрих ждал у приоткрытой двери и, как только увидал ее на лестнице, спросил:
— За вами не следили?
— По-моему, нет, — ответила Шарлотта.
— А за мной, кажется, следили, — сказал Генрих, — и не только прошлой ночью, но и сегодня вечером.
— О Господи! Вы меня пугаете, сир; если то, что вы вспомнили о вашей прежней подруге, обратится против вас, я буду безутешна.
— Не беспокойтесь, моя крошка, — ответил Беарнец, — под покровом ночи нас берегут три шпаги.
— Три? Слишком мало, сир.
— Достаточно, если их имена — де Муи, Сокур и Бартельми.
— Так де Муи в Париже?
— Разумеется.
— Неужели он осмелился вернуться в столицу? Значит, и у него есть бедняжка, влюбленная в него до безумия?
— Нет, но у него есть враг, и де Муи дал клятву его убить.
Только ненависть, дорогая, заставляет нас совершать столько же глупостей, сколько и любовь.
— Спасибо, сир.
— О! Это относится не к тем глупостям, которые я делаю сейчас, а к прошлым и будущим. Не будем спорить на эту тему и терять время.
— Вы все-таки решили ехать?
— Сегодня ночью.
— Значит, вы покончили с делами, ради которых приехали в Париж?
— Я приезжал только ради вас.
— Обманщик!
— Святая пятница! Я говорю правду, крошка. Не надо прошлого: мне остается два-три часа счастья, а затем вечная разлука.
— Ах, сир! Нет ничего вечного, кроме моей любви.
Только что сказав, что у него нет времени для рассуждений, Генрих не стал с ней спорить, а поверил на слово или же, будучи скептиком, сделал вид, что верит.
Как сообщил король Наваррский, все это время де Муи и два его товарища прятались тут же, по соседству с этим домом. Было условлено, что Генрих выйдет из него не в три часа, а в полночь, затем они, как накануне, проводят баронессу де Сов до Лувра, а оттуда пойдут на улицу Серизе, где жил Морвель. Де Муи только сегодня днем узнал точно, в каком доме проживает его враг.
Все трое были на своем посту уже с час, как вдруг заметили человека, пришедшего в сопровождении пяти других, который подошел к домику и стал подбирать ключ к его двери. Увидев это, де Муи, прятавшийся в нише соседнего дома, одним прыжком из своего укрытия подскочил к человеку и схватил его за руку.
— Одну минуту, — сказал он, — вход воспрещен!
Человек отскочил назад, и от резкого движения с него свалилась шляпа.
— Де Муи де Сен-Фаль! — воскликнул он.
— Морвель! — в ярости вскричал гугенот, поднимая вверх свою шпагу. — Я тебя искал, а ты сам пришел ко мне? Спасибо!
Однако, при всей своей ярости, де Муи не забыл о Генрихе и, повернув голову к окну, свистнул, как свистят беарнские пастухи.
— Этого довольно, — сказал он Сокуру. — Ну, а теперь подходи, убийца! Ближе, ближе!
И де Муи набросился на Морвеля.
Морвель успел за это время вытащить из-за пояса пистолет.
— Ага! На этот раз ты, кажется, умрешь, — сказал Королевский Истребитель, прицеливаясь в молодого человека.
Он выстрелил, но де Муи отскочил вправо, и пуля пролетела мимо.
— Теперь черед за мной! — крикнул молодой человек.
Де Муи нанес Морвелю сокрушительный удар, и хотя он пришелся в кожаный пояс, отточенное острие прошло сквозь пояс и вонзилось в тело.
Королевский Истребитель закричал диким голосом, выражавшим такую страшную боль, что полицейские солдаты сочли его раненным насмерть и в страхе бросились бежать по направлению к улице Сент-Оноре.
Морвель был не из храбрых. Увидав, что полицейские оставили его, а перед ним такой противник, как де Муи, он тоже попытался спастись бегством и побежал в том же направлении, что и солдаты, с криком: "Помогите!"
Де Муи, Сокур и Бартельми в пылу азарта кинулись преследовать бежавших. Когда они вбегали на улицу Гренель, одно из угловых окон распахнулось, и какой-то человек спрыгнул со второго этажа на землю, только что смоченную дождем.
Это был Генрих. Свист де Муи предупредил его об опасности, а пистолетный выстрел доказывал серьезность положения и увлек Генриха на помощь своим друзьям. Пылкий, сильный, ловкий, с обнаженной шпагою в руке, он бросился по их следам. Генрих бежал на крик, доносившийся от заставы Сержан. Это кричал Морвель, который, чувствуя, что де Муи его настигает, опять стал звать на помощь своих людей, гонимых страхом. Ему оставалось только или обернуться лицом к врагу, или получить от него удар в спину. Морвель обернулся, скрестил свой клинок с клинком врага и почти в тот же миг очень ловко ударил де Муи, но лишь проколол ему перевязь. Де Муи тотчас ответил ударом на удар; шпага еще раз вонзилась Морвелю в живот, и кровь хлынула из двойной раны двойной струей.
— Попало! — крикнул, подбегая, Генрих. — У-лю-лю! У-лю-лю, де Муи!
Де Муи в подбадривании не нуждался. Он снова атаковал Морвеля, но Морвель не стал ждать: зажав рану левой рукой, он со всех ног бросился бежать.
— Бей скорее! Бей! — кричал король Наваррский. — Вон солдаты его остановились, да эти отчаянные трусы ничто для храбрецов!
У Морвеля рвались легкие, дыхание свистело, каждый выдох выносил наружу кровавую пену, наконец, сразу потеряв силы, Морвель упал на месте; но тотчас приподнялся и, повернувшись на одном колене, выставил свою шпагу навстречу де Муи.
— Друзья! Друзья! — кричал Морвель солдатам. — Их только двое. Стреляйте, стреляйте в них!
В самом деле, Сокур и Бартельми где-то заблудились, преследуя двух полицейских, которые бежали по переулку Пули, так что король Наваррский и де Муи оказались двое против четверых.
— Стреляй! — продолжал кричать Морвель, видя, что один из солдат взял наизготовку свою коротенькую аркебузу.
— Ладно, но раньше умри, предатель! Умри, мерзавец! Умри, окаянный убийца! — кричал де Муи, и, отведя левой рукой шпагу Морвеля, он правой всадил свою шпагу сверху вниз в грудь врага с такой силой, что пригвоздил его к земле.
— Берегись! Берегись! — крикнул Генрих.
Оставив шпагу в груди Морвеля, де Муи отскочил назад, так как один солдат уже прицелился и чуть не выстрелил в него в упор; в тот же миг Генрих проткнул стрелка шпагой — стрелок вскрикнул и упал рядом с Морвелем. Два других солдата бросились бежать.
— Идем, идем, де Муи! — крикнул Генрих. — Нельзя терять ни минуты. Если нас узнают, нам конец.
— Подождите, сир! Неужели вы думаете, что я оставлю свою шпагу в теле этого мерзавца?
Он подошел к Морвелю, лежавшему, казалось, без движения; едва де Муи взялся за рукоять шпаги, торчавшей в груди Морвеля, Морвель приподнялся, схватил выроненную солдатом аркебузу и выстрелил в грудь де Муи. Молодой человек упал, даже не вскрикнув: он был убит наповал. Генрих бросился на Морвеля, но Морвель тоже упал замертво, и шпага Генриха проткнула только труп.
Надо было бежать; шум привлек много народу и мог поднять ночную стражу. Среди сбежавшихся людей Генрих искал какое-нибудь знакомое лицо и радостно вскрикнул, вдруг увидав мэтра Ла Юрьера.
Так как вся эта сцена происходила у Трагуарского креста, то есть против улицы Арбр-сек, то наш старый знакомый, по самой своей природе человек мрачный и еще больше помрачневший после смерти Коконнаса и Ла Моля, своих любимых постояльцев, — прибежал сюда, бросив свои печи и кастрюли как раз в то время, коща готовил ужин для короля Наваррского.
— Дорогой мой Ла Юрьер, поручаю вам де Муи, хотя сильно опасаюсь, что ему ничто уже не поможет. Отнесите его к себе и, если он еще жив, не жалейте для него ничего, вот вам кошелек. А того, другого, оставьте в канаве, пусть там гниет, как собака!
— А вы? — спросил Ла Юрьер.
— Мне надо еще попрощаться. Бегу и через десять минут буду у вас. Моих лошадей держите наготове.
Генрих действительно побежал к домику у Круа-де-Пти-Шан; но, выбежав из улицы Гренель, он в ужасе остановился: у двери домика собралась толпа.
— Кто живет в этом доме? Что случилось? — спросил Генрих.
— Ох! Большое несчастье, месье, — ответил спрошенный. —
Сейчас одну молодую красивую даму зарезал ее муж — его запиской известили, что жена находится здесь с любовником.
— А где муж?
— Удрал.
— А жена?
— Там.
— Умерла?
— Нет еще, но, слава Богу, ей недолго осталось страдать.
— О-о! Я проклят! — воскликнул Генрих и кинулся в дом.
В комнате было полно народу, и все обступили кровать, на которой лежала несчастная Шарлотта, раненная двумя ударами кинжала. Ее муж, в течение двух лет скрывавший свою ревность к королю Наваррскому, воспользовался случаем, чтоб отомстить.
— Шарлотта! Шарлотта! — крикнул Генрих, расталкивая толпу и падая на колени перед кроватью.
Шарлотта открыла красивые глаза, уже туманившиеся предсмертной дымкой, вскрикнула и хотела приподняться, отчего кровь брызнула из обеих ран.
— О, я знала, что не умру, не повидав его, — проговорила она.
В самом деле, Шарлотта будто ждала этой минуты, чтобы вручить Генриху свою душу, так сильно любившую его: как только губы умирающей коснулись лба короля Наваррского и прошептали в последний раз: "Люблю тебя", Шарлотта упала бездыханной.
Генрих не мог дольше оставаться, не губя себя. Он вынул из ножен кинжал, отрезал локон ее прекрасных белокурых волос, которые так часто распускал, любуясь их длиной, зарыдал и вышел, сопровождаемый рыданиями других людей, не подозревавших, что они плачут над горькою судьбой столь высокопоставленных особ.
— Друг, любимая — все меня оставляют, — воскликнул убитый горем Генрих, — все изменяют мне, все разом от меня уходит.
— Да, сир, — шепотом сказал какой-то человек, который отделился от толпы любопытных, теснившихся у домика, и пошел вслед за Генрихом, — но в будущем у вас — престол!
— Рене! — воскликнул Генрих.
— Да, сир, Рене, который оберегает вас. Этот мерзавец, умирая, назвал вас. Стало известно, что вы в Париже, вас всюду разыскивают стрелки. Бегите, бегите!
— А ты говоришь, что я буду королем! Это беглец-то?
— Нет, сир, не я, глядите, — ответил флорентиец, указывая на звезду, сверкнувшую в просвете черной тучи. — Это говорит она.
Генрих вздохнул и скрылся в темноте.
Назад: Часть шестая
Дальше: КОММЕНТАРИЙ