XVI
ВАЛЕНТИНА
Читатели, конечно, догадываются, куда спешил Моррель и с кем у него было назначено свидание.
Расставшись с Монте-Кристо, он медленно шел по направлению к дому Вильфора, медленно потому, что у Морреля было еще более получаса времени, а пройти ему надо было шагов пятьсот. Но хоть времени у него было более чем достаточно, он все же поспешил расстаться с Монте-Кристо, потому что ему не терпелось остаться наедине со своими мыслями.
Он твердо помнил назначенный ему час: тот самый, когда Валентина кормила завтраком Нуартье и потому могла быть уверена, что никто не потревожит ее при исполнении этого благочестивого долга. Нуартье и Валентина разрешили ему посещать их два раза в неделю, и он собирался воспользоваться своим правом.
Когда Моррель вошел, поджидавшая его Валентина схватила его за руку и подвела к своему деду. Она была бледна и сильно взволнована.
Крайнее волнение это было вызвано скандалом в Опере: все уже знали (свет всегда все знает) о ссоре между Альбером и Монте-Кристо. В доме Вильфоров никто не сомневался в том, что неизбежным последствием случившегося будет дуэль. Валентина женским чутьем поняла, что Моррель будет секундантом Монте-Кристо, и, зная храбрость Максимилиана, его глубокую привязанность к графу, боялась, что он не ограничится пассивной ролью свидетеля.
Легко поэтому понять, с каким нетерпением спрашивала она о подробностях и выслушивала ответы, и Моррель прочел в глазах своей возлюбленной бесконечную радость, когда она услышала о неожиданно счастливом исходе дуэли.
— А теперь, — сказала Валентина, делая знак Моррелю сесть рядом со стариком и сама усаживаясь на скамеечку, на которой покоились его ноги, — мы можем поговорить и о собственных делах. Вы ведь знаете, Максимилиан, что дедушка одно время хотел уехать из дома господина де Вильфора и поселиться отдельно.
— Да, конечно, — сказал Максимилиан, — я помню этот план, я весьма одобрял его.
— Так я могу вас обрадовать, Максимилиан, — сказала Валентина, — потому что дедушка опять вернулся к этой мысли.
— Отлично! — воскликнул Максимилиан.
— А знаете, — продолжала Валентина, — почему дедушка хочет покинуть этот дом?
Нуартье многозначительно посмотрел на внучку, взглядом приказывая ей замолчать; но Валентина не смотрела на него: ее взоры и ее улыбка принадлежали Моррелю.
— Чем бы ни объяснялось желание господина Нуартье, я присоединяюсь к нему! — воскликнул Моррель.
— Я тоже, от всей души, — сказала Валентина. — Он утверждает, что воздух предместья Сент-Оноре вреден для моего здоровья.
— А вы знаете, Валентина, — сказал Моррель, — я нахожу, что господин Нуартье совершенно прав: вот уже недели две, как вы, по-моему, не совсем здоровы.
— Да, я не очень хорошо себя чувствую, — отвечала Валентина, — поэтому дедушка решил сам полечить меня; он все знает, и я вполне ему доверяю.
— Но, значит, вы в самом деле больны? — быстро спросил Моррель.
— Это не болезнь. Мне просто не по себе, вот и все. Я потеряла аппетит, и у меня такое ощущение, будто мой организм борется с чем-то.
Нуартье не пропускал ни одного слова Валентины.
— А чем вы лечитесь от этой неведомой болезни?
— Просто я каждое утро пью по чайной ложке того лекарства, которое принимает дедушка; я хочу сказать, что я начала с одной ложки, а теперь пью по четыре. Дедушка уверяет, что это средство от всех болезней.
Валентина улыбнулась, но ее улыбка была грустной и страдальческой.
Максимилиан, опьяненный любовью, молча смотрел на нее: она была очень хороша собой, но ее бледность приобрела какой-то тусклый оттенок, глаза блестели сильнее обыкновенного, а руки, обычно белые, как перламутр, казались вылепленными из воска, слегка пожелтевшего от времени.
С Валентины Максимилиан перевел взгляд на Нуартье; тот смотрел своим загадочным, вдумчивым взглядом на внучку, поглощенную своей любовью, но и он, как Моррель, видел эти признаки затаенного страдания, настолько, впрочем, неуловимые, что никто их не замечал, кроме деда и возлюбленного.
— Но ведь это лекарство прописано господину Нуартье? — спросил Моррель.
— Да, оно очень горькое на вкус, — отвечала Валентина, — такое горькое, что после него я во всем, что пью, чувствую горечь.
Нуартье вопросительно взглянул на внучку.
— Правда, дедушка, — сказала Валентина, — только что, идя к вам, я выпила сахарной воды и даже не могла допить стакана, до того мне показалось горько.
Нуартье побледнел и показал, что он хочет что-то сказать.
Валентина встала, чтобы принести словарь.
Нуартье с явной тревогой следил за ней глазами.
Кровь прилила к лицу девушки, и щеки ее покраснели.
— Как странно, — весело воскликнула она, — у меня закружилась голова! Неужели от солнца?
И она оперлась на подоконник.
— Да ведь нет никакого солнца, — сказал Моррель, которого сильнее обеспокоило выражение лица Нуартье, чем недомогание Валентины.
Он подбежал к ней. Валентина улыбнулась.
— Успокойся, дедушка, — сказала она Нуартье, — успокойтесь, Максимилиан. Ничего, все уже прошло, но слушайте, кажется, кто-то въехал во двор?
Она открыла дверь, подбежала к окну в коридоре и сейчас же вернулась.
— Да, — сказала она, — приехала госпожа Данглар с дочерью. Прощайте, я убегу, иначе за мной придут сюда; вернее, до свидания, посидите с дедушкой, Максимилиан, я обещаю вам не удерживать их.
Моррель проводил ее глазами, видел, как за ней закрылась дверь, и слышал, как она стала подниматься по маленькой лестнице, которая вела в комнату г-жи де Вильфор и в ее собственную.
Как только она ушла, Нуартье сделал знак Моррелю взять словарь.
Моррель исполнил его желание; он под руководством Валентины быстро научился понимать старика.
Однако, так как приходилось всякий раз перебирать алфавит и отыскивать в словаре каждое слово, прошло целых десять минут, пока мысль старика выразилась в следующих словах:
"Достаньте стакан с водой и графин из комнаты Валентины".
Моррель немедленно позвонил лакею, заменившему Барруа, и от имени Нуартье передал ему это приказание.
Через минуту лакей вернулся.
Графин и стакан были совершенно пусты.
Нуартье показал, что желает что-то сказать.
— Почему графин и стакан пусты? — спросил он. — Ведь Валентина сказала, что не допила стакана.
Передача этой мысли словами потребовала новых пяти минут.
— Не знаю, — ответил лакей, — но в комнату мадемуазель Валентины прошла горничная, может быть, это она выплеснула.
— Спросите у нее об этом, — сказал Моррель, по взгляду поняв мысль Нуартье.
Лакей вышел и тотчас же вернулся.
— Мадемуазель Валентина заходила сейчас в свою комнату, — сказал он, — и допила все, что осталось в стакане, а из графина все вылил господин Эдуар, чтобы устроить пруд для своих уток.
Нуартье поднял глаза к небу, словно игрок, поставивший на карту все свое состояние.
Затем глаза старика обратились к двери и уже не отрывались от нее.
Валентина не ошиблась, говоря, что приехала г-жа Данглар с дочерью. Их провели в комнату г-жи де Вильфор, которая сказала, что примет их у себя; вот почему Валентина и прошла через свою комнату: эта комната была в одном этаже с комнатой мачехи, и их разделяла только комната Эдуара.
Гостьи вошли в будуар с несколько официальным видом, очевидно готовясь сообщить важную новость.
Люди одного круга легко улавливают всякие оттенки в обращении. Г-жа де Вильфор в ответ на торжественность обеих дам также приняла торжественный вид.
В эту минуту вошла Валентина, и приветствия возобновились.
— Дорогой друг, — сказала баронесса, меж тем как девушки взялись за руки, — я приехала к вам вместе с Эжени, чтобы первой сообщить вам о предстоящей в ближайшем будущем свадьбе моей дочери с князем Кавальканти.
Данглар настаивал на титуле князя. Банкир-демократ находил, что это звучит лучше, чем граф.
— В таком случае разрешите вас искренно поздравить, — ответила г-жа де Вильфор. — Я нахожу, что князь Кавальканти — молодой человек, полный редких достоинств.
— Если говорить по-дружески, — сказала, улыбаясь, баронесса, — то я скажу, что князь еще не тот человек, кем обещает стать впоследствии. В нем еще много тех странностей, по которым мы, французы, с первого взгляда узнаем итальянского или немецкого аристократа. Все же у него, по-видимому, доброе сердце, тонкий ум, а что касается практической стороны, то господин Данглар утверждает, что состояние у него грандиозное; он так и выразился.
— А кроме того, — сказала Эжени, перелистывая альбом г-жи де Вильфор, — прибавьте, сударыня, что вы питаете к этому молодому человеку особую благосклонность.
— Мне незачем спрашивать вас, — заметила г-жа де Вильфор, — разделяете ли вы эту благосклонность?
— Ни в малейшей степени, сударыня, — отвечала Эжени с обычной своей самоуверенностью. — Я не чувствую никакой склонности связывать себя хозяйственными заботами или исполнением мужских прихотей, кто бы этот мужчина ни был. Мое призвание быть артисткой и, следовательно, свободно распоряжаться своим сердцем, своей особой и своими мыслями.
Эжени произнесла эти слова таким решительным и твердым тоном, что Валентина вспыхнула. Робкая девушка не могла понять этой сильной натуры, в которой не чувствовалось и тени женской застенчивости.
— Впрочем, — продолжала та, — раз уж мне суждено выйти замуж, я должна благодарить Провидение, избавившее меня по крайней мере от притязаний господина де Морсера; не вмешайся Провидение, я была бы теперь женой обесчещенного человека.
— А ведь правда, — сказала баронесса с той странной наивностью, которой иногда отличаются аристократки и от которой их не может отучить даже общение с плебеями, — правда, если бы Морсеры не колебались, моя дочь уже была бы замужем за Альбером. Генерал очень хотел этого брака, он даже сам приезжал к господину Данглару, чтобы вырвать его согласие; мы счастливо отделались.
— Но разве позор отца бросает тень на сына? — робко заметила Валентина. — Мне кажется, что виконт нисколько не повинен в предательстве генерала.
— Простите, дорогая, — сказала неумолимая Эжени, — виконт недалеко от этого ушел говорят, что, вызвав вчера в Опере графа де Монте-Кристо на дуэль, он сегодня утром принес ему свои извинения у барьера.
— Не может быть! — сказала г-жа де Вильфор.
— Ах, дорогая, — отвечала г-жа Данглар с той же наивностью, которую мы только что отметили, — это наверное так; я это знаю от господина Дебрэ, который присутствовал при объяснении.
Валентина тоже знала все, но промолчала. От дуэли мысль ее перенеслась в комнату Нуартье, где ее ждал Моррель.
Погруженная в задумчивость, Валентина уже несколько минут не принимала участия в разговоре, она даже не могла бы сказать, о чем шла речь, как вдруг г-жа Данглар дотронулась до ее руки.
— Что вам угодно, сударыня? — сказала Валентина, вздрогнув от этого прикосновения, словно от электрического разряда.
— Вы больны, дорогая Валентина? — спросила баронесса.
— Больна? — удивилась девушка, проводя рукой по своему горячему лбу.
— Да, посмотрите на себя в зеркало: за последнюю минуту вы раза четыре то краснели, то бледнели.
— В самом деле, — воскликнула Эжени, — сейчас ты страшно бледна!
— Не беспокойся, Эжени со мной это уже несколько дней.
И, несмотря на все свое простодушие, Валентина поняла, что может воспользоваться этим предлогом, чтобы уйти. Впрочем, г-жа де Вильфор сама пришла ей на помощь.
— Идите к себе, Валентина, — сказала она, — вы в самом деле нездоровы; наши гостьи извинят вас; выпейте стакан холодной воды, вам станет легче.
Валентина поцеловала Эжени, поклонилась г-же Данглар, которая уже поднялась и начала прощаться, и вышла из комнаты.
— Бедная девочка, — сказала г-жа де Вильфор, когда дверь за Валентиной закрылась, — она не на шутку меня беспокоит, и я боюсь, что она серьезно заболевает.
Между тем Валентина в каком-то безотчетном возбуждении прошла через комнату Эдуара, не ответив на злую выходку, которой он ее встретил, и, миновав свою спальню, вышла на маленькую лестницу. Ей оставалось спуститься только три ступени, она уже слышала голос Морреля, как вдруг туман застлал ей глаза, ее онемевшая нога оступилась, перила выскользнула из-под руки, и, припав к стене, она уже не сошла, а скатилась по ступеням.
Моррель метнулся к двери, распахнул ее и увидел Валентину, лежавшую на площадке.
Он подхватил ее на руки и усадил в кресло.
Валентина открыла глаза.
— Какая я неловкая! — сказала она с лихорадочной живостью. — Я, кажется, разучилась держаться на ногах. Как я могла забыть, что до площадки оставалось еще три ступеньки.
— Вы не ушиблись, Валентина? — воскликнул Моррель.
Валентина окинула взглядом комнату, в глазах Нуартье она прочла величайший испуг.
— Успокойся, дедушка, — сказала она, пытаясь улыбнуться, — это пустяки… у меня просто закружилась голова.
— Опять головокружение! — сказал Моррель, в отчаянии сжимая руки. — Поберегите себя, Валентина, умоляю вас!
— Да ведь все уже прошло, — сказала Валентина, — говорю же я вам, что это пустяки. А теперь послушайте, я скажу вам новость: через неделю Эжени выходит замуж, а через три дня назначено большое пиршество в честь обручения. Мы все приглашены — мой отец, госпожа де Вильфор и я… Так я по крайней мере поняла.
— Какой же наконец настанет наша очередь? Ах, Валентина, вы имеете такое влияние на своего дедушку, постарайтесь, чтобы он ответил вам: скоро!
— Так вы рассчитываете на меня, чтобы торопить дедушку и напоминать ему? — отвечала Валентина.
— Да! — воскликнул Моррель. — Ради Бога поспешите. Пока вы не будете моей, Валентина, мне всегда будет казаться, что я вас потеряю.
— Право, Максимилиан, — отвечала Валентина, судорожно вздрогнув, — вы слишком боязливы. Вы же офицер, про которого говорят, что он не знает страха. Ха-ха-ха!
И она разразилась резким, болезненным смехом, руки ее напряглись, голова запрокинулась, и она осталась недвижима.
Крик ужаса, который не мог сорваться с уст Нуартье, застыл в его взгляде.
Моррель понял: нужно звать на помощь.
Он изо всех сил дернул звонок; горничная, находившаяся в комнате Валентины, и лакей, заступивший место Барруа, вместе вбежали в комнату.
Валентина была так бледна, так холодна и неподвижна, что, не слушая того, что им говорят, они поддались царившему в этом проклятом доме страху и, воплями призывая на помощь, бросились бежать по коридорам.
Хотя госпожа Данглар и Эжени как раз в эту минуту уезжали, они еще успели узнать причину переполоха.
— Я вам говорила! — воскликнула г-жа де Вильфор. — Бедняжка!
XVII
ПРИЗНАНИЕ
В эту минуту послышался голос Вильфора, кричавшего из своего кабинета:
— Что случилось?
Моррель взглянул на Нуартье, к которому вернулось все его хладнокровие, и тот глазами указал ему на нишу, где однажды, при сходных обстоятельствах, он уже скрывался.
Он едва успел схватить шляпу и спрятаться за портьерой. В коридоре уже раздавались шаги королевского прокурора.
Вильфор вбежал в комнату, бросился к Валентине и схватил ее в объятия.
— Доктора! Доктора!.. Д’Авриньи! — крикнул Вильфор. — Нет, я лучше сам поеду за ним.
И он стремглав выбежал из комнаты.
В другую дверь выбежал Моррель.
Его поразило в самое сердце ужасное воспоминание: ему вспомнился разговор между Вильфором и доктором, который он случайно подслушал той ночью, когда умерла г-жа де Сен-Меран; симптомы, хоть и более слабые, были такие же, какие предшествовали смерти Барруа.
И ему почудилось, будто в ушах у него звучит голос Монте-Кристо, сказавшего ему не далее как два часа тому назад:
"Что бы вам ни понадобилось, Моррель, приходите ко мне, я многое могу сделать".
Он стрелой помчался по предместью Сент-Оноре к улице Матиньон, а с улицы Матиньон на Елисейские поля.
Тем временем Вильфор подъехал в наемном кабриолете к дому д’Авриньи. Он так резко позвонил, что швейцар открыл ему с перепуганным лицом. Вильфор бросился на лестницу, не в силах вымолвить ни слова. Швейцар знал его и только крикнул ему вслед:
— Доктор в кабинете, господин королевский прокуpop!
Вильфор уже вошел, или, вернее, ворвался, к доктору.
— А, это вы! — сказал д’Авриньи.
— Да, доктор, — отвечал Вильфор, закрывая за собой дверь, — и на этот раз я вас спрашиваю, одни мы здесь? Доктор, мой дом проклят Богом.
— Что случилось? — спросил тот внешне холодно, но с глубоким внутренним волнением. — У вас опять кто-нибудь заболел?
— Да, доктор, — воскликнул Вильфор, хватаясь за голову, — да!
Взгляд д’Авриньи говорил:
"Я это предсказывал".
Он медленно и с ударением произнес:
— Кто же умирает на этот раз? Кто эта новая жертва, которая предстанет перед Богом, обвиняя нас в преступной слабости?
Мучительное рыдание вырвалось из груди Вильфора; он схватил доктора за руку.
— Валентина! — сказал он. — Теперь очередь Валентины!
— Ваша дочь! — с ужасом и изумлением воскликнул д’Авриньи.
— Теперь вы видите, что вы ошиблись, — прошептал Вильфор, — помогите ей и попросите у страдалицы прощения за то, что вы подозревали ее.
— Всякий раз, когда вы посылали за мной, — сказал д’Авриньи, — бывало уже поздно, но все равно, я иду, только поспешим, с вашими врагами медлить нельзя.
— На этот раз, доктор, вам уже не придется упрекать меня в слабости. На этот раз я узнаю, кто убийца, и не пощажу его.
— Прежде чем думать о мщении, сделаем все возможное, чтобы спасти жертву, — сказал д’Авриньи. — Едем.
И кабриолет, доставивший Вильфора, быстро домчал его обратно вместе с д’Авриньи в то самое время, как Моррель стучался в дверь Монте-Кристо.
Граф был у себя в кабинете и, очень озабоченный, читал записку, которую ему только что спешно прислал Бертуччо.
Услышав, что ему докладывают о Морреле, который расстался с ним за каких-нибудь два часа перед этим, граф с удивлением поднял голову.
Для Морреля, как и для графа, за эти два часа изменилось, по-видимому, многое: он покинул графа с улыбкой, а теперь стоял перед ним, растерянный.
Граф вскочил и бросился к нему.
— Что случилось, Максимилиан? — спросил он. — Вы бледны, по лбу пот ручьями!
Моррель почти упал в кресло.
— Да, — сказал он, — я бежал, мне нужно с вами поговорить.
— У вас дома все здоровы? — спросил граф самым сердечным тоном, не оставлявшим сомнений в его искренности.
— Благодарю вас, граф, — отвечал Моррель, видимо не зная, как приступить к разговору, — да дома у меня все здоровы.
— Я очень рад; но вы хотели мне что-то сказать? — заметил граф с возрастающей тревогой.
— Да, — сказал Моррель, — я бежал к вам из дома, куда вошла смерть.
— Так вы от Морсеров? — спросил Монте-Кристо.
— Нет, — отвечал Моррель, — а разве у Морсеров кто-нибудь умер?
— Генерал пустил себе пулю в лоб, — отвечал Монте-Кристо.
— Какое ужасное несчастье! — воскликнул Максимилиан.
— Не для графини, не для Альбера, — сказал Монте-Кристо, — лучше потерять отца и мужа, чем видеть его бесчестие; кровь смоет позор.
— Несчастная графиня! — сказал Максимилиан. — Больше всего мне жаль эту благородную женщину!
— Пожалейте и Альбера, Максимилиан, поверьте, он достойный сын графини. Но поговорим о вас. Вы спешили ко мне, и я очень рад, если могу быть вам полезен.
— Да, я пришел к вам в безумной надежде, что вы можете помочь мне в таком деле, где один Бог может помочь.
— Говорите же!
— Я даже не знаю, — сказал Моррель, — имею ли я право хоть одному человеку на свете открыть такую тайну, но меня вынуждает рок, я не могу иначе.
И он замолчал в нерешительности.
— Вы ведь знаете, что я вас люблю, — сказал Монте-Кристо, сжимая руку Морреля.
— Ваши слова придают мне смелости, и что-то говорит мне (молодой человек прижал руку к сердцу), что я не должен иметь тайн от вас.
— Да, Моррель, сам Бог внушил вам это. Скажите же мне все, как вам велит сердце.
— Граф, разрешите мне послать Батистена справиться от вашего имени о здоровье одной особы, которую вы знаете.
— Я сам в вашем распоряжении, что же говорить о моих слугах?
— Я должен узнать, что ей лучше, не то я с ума сойду.
— Хотите, чтобы я позвонил Батистену?
— Нет, я сам ему скажу.
Моррель вышел, позвал Батистена и вполголоса сказал ему несколько слов. Камердинер поспешно вышел.
— Ну что? Послали? — спросил Монте-Кристо возвратившегося Морреля.
— Да, теперь я буду немного спокойнее.
— Я жду вашего рассказа, — сказал, улыбаясь, Монте-Кристо.
— Да, я все скажу вам. Слушайте. Однажды вечером я очутился в одном саду; меня скрывали кусты, никто не подозревал о моем присутствии. Мимо меня прошли двое; разрешите мне пока не называть их; они разговаривали тихо, но мне было так важно знать, о чем они говорят, что я напряг слух и не пропустил ни слова.
— Начало довольно зловещее, если судить по вашей бледности и дрожи в голосе.
— Да, мой друг, все это ужасно! В этом доме кто-то только что умер; один из собеседников был хозяин, другой — врач. И первый поверял второму свои опасения и горести, потому что уже второй раз за этот месяц смерть, быстрая и неожиданная, поражала его дом, словно ангел мщения призвал на него Божий гнев.
— Вот что! — сказал Монте-Кристо, пристально глядя на Морреля и неуловимым движением поворачивая свое кресло так, чтобы оказаться в тени, в то время как свет падал прямо на лицо гостя.
— Да, — продолжал Максимилиан, — смерть дважды за один месяц посетила этот дом.
— А что отвечал доктор? — спросил Монте-Кристо.
— Он отвечал… он отвечал, что смерть эта кажется ему неестественной и что ее можно объяснить только одним…
— Чем?
— Ядом!
— Вот как? — сказал Монте-Кристо с тем легким покашливанием, которое в минуты сильного волнения помогало ему скрыть румянец, или бледность, или просто то внимание, с каким он слушал собеседника. — Вот как, Максимилиан? И вы все это слышали?
— Да, дорогой граф, я все это слышал, и доктор даже прибавил, что, если что-либо подобное повторится, он будет считать себя обязанным обратиться к правосудию.
Монте-Кристо слушал с величайшим спокойствием, быть может притворным.
— Потом, — продолжал Максимилиан, — смерть нагрянула в третий раз, но ни хозяин дома, ни доктор никому ничего не сказали; теперь смерть, может быть, нагрянет и в четвертый раз. Скажите, граф, к чему меня обязывает знание этой тайны?
— Дорогой друг, — сказал Монте-Кристо, — вы рассказываете о случае, о котором знают решительно все. Дом, где вы все это слышали, мне знаком, или по крайней мере я знаю точь-в-точь такой же: там имеется сад, отец семейства, доктор, там одна за другой случились три странные и неожиданные смерти. Взгляните на меня: я не слышал ничьих признаний и тем не менее знаю все это не хуже вас. Но разве меня мучает совесть? Нет, меня это ничуть не касается. Вы говорите, что словно ангел мщения призвал Божий гнев на этот дом, а кто вам сказал, что это не так? Закройте глаза на преступления, которых не хотят видеть те, кому надлежало бы их видеть. Если в этом доме Бог творит свой суд, Максимилиан, то отвернитесь и не мешайте Божьему правосудию.
Моррель вздрогнул. Голос графа звучал мрачно, грозно и торжественно.
— Впрочем, — продолжал граф, так резко меняя тон, что казалось, будто заговорил совсем другой человек, — откуда вы знаете, что это должно повториться?
— Это повторилось, граф! — воскликнул Моррель. — Вот почему я здесь.
— Что же я могу сделать, Моррель? Может быть, вы хотите, чтобы я предупредил королевского прокурора?
Монте-Кристо произнес последние слова так выразительно, с такой недвусмысленной интонацией, что Моррель вскочил.
— Граф, — воскликнул он, — вы знаете, о ком я говорю!
— Да, разумеется, мой друг, и я докажу вам это, поставив точки над i, то есть назову всех действующих лиц. Вы гуляли в саду Вильфора; из ваших слов я заключаю, что это было в вечер смерти маркизы де Сен-Меран. Вы слышали, как Вильфор и д’Авриньи беседовали о смерти маркиза де Сен-Меран и о не менее удивительной смерти маркизы. Д’Авриньи говорил, что предполагает отравление и даже два отравления; и вот вы, на редкость порядочный человек, с тех пор терзаете свое сердце, пытаете совесть, не зная, следует ли вам открыть эту тайну или промолчать. Мы живем не в средние века, дорогой друг, теперь уже нет ни святой Феме, ни свободных судей. Что вы сделаете? "Совесть, чего ты хочешь от меня?" — сказал Стерн. Полно, друг мой, пусть они спят, если им спится, пусть чахнут от бессонницы, если она их мучит, а сами Бога ради спите спокойно, благо у вас совесть чиста.
Лицо Морреля страдальчески исказилось, он схватил Монте-Кристо за руку.
— Но ведь это повторилось! Вы слышите?
— Так что же? Пусть, — сказал граф и, удивленный этой непонятной ему настойчивостью, испытующе посмотрел на Максимилиана. — Это семья Атридов. Бог осудил их, и они несут свою кару; они сгинут все, как бумажные человечки, которых вырезают дети и которые валятся один за другим, хотя бы их было двести, от дуновения их создателя. Три месяца тому назад умер маркиз де Сен-Меран, спустя несколько дней — маркиза, на днях — Барруа, сегодня — старик Нуартье или юная Валентина.
— Вы знали об этом? — воскликнул Моррель с таким ужасом, что Монте-Кристо вздрогнул, — он, который не шевельнулся бы, если бы обрушилась твердь небесная. — Вы знали об этом и молчали?
— Что мне до этого? — возразил, пожав плечами, Монте-Кристо. — Что мне эти люди и зачем мне губить одного, чтобы спасти другого? Право, я не отдаю предпочтения ни жертве, ни убийце.
— Но я, я! — в исступлении крикнул Моррель. — Ведь я люблю ее!
— Любите? Кого? — воскликнул Монте-Кристо, вскакивая с места и хватая Морреля за руки, которые тот в отчаянии заломил над головой.
— Я люблю страстно, безумно, я отдал бы всю свою кровь, чтобы осушить одну ее слезу. Вы слышите! Я люблю Валентину де Вильфор, а ее вот сейчас, в эти минуты убивают! Я люблю ее, и я молю Бога и вас научить меня, как ее спасти!
Монте-Кристо вскрикнул, и этот дикий крик был подобен рычанию раненого льва.
— Несчастный! — воскликнул он, ломая руки. — Ты любишь Валентину! Ты любишь дочь этого проклятого рода!
Никогда в своей жизни Моррель не видел такого лица, такого страшного взора. Никогда еще Ужас, чей лик не раз являлся ему и на полях сражения, и в смертоубийственные ночи Алжира, не опалял его глаз столь зловещими молниями.
Он отступил в страхе.
После этой страстной вспышки Монте-Кристо на миг закрыл глаза, словно ослепленный внутренним пламенем; он сделал нечеловеческое усилие, чтобы овладеть собой, и понемногу буря в его груди утихла, подобно тому, как после грозы смиряются под лучами солнца разъяренные, вспененные волны.
Это напряженное молчание, эта борьба с самим собой длилась не более двадцати секунд.
Граф поднял побледневшее лицо.
— Вы видите, друг мой, — сказал он почти не изменившимся голосом, — как Господь карает кичливых и равнодушных людей, безучастно взирающих на ужасные бедствия, которые он им являет. С бесстрастным любопытством наблюдал я, как разыгрывается на моих глазах эта мрачная трагедия; подобно падшему ангелу, я смеялся над злом, которое совершают люди под покровом тайны (а богатым и могущественным легко сохранить тайну); и вот теперь и меня ужалила эта змея, за извилистым путем которой я следил, ужалила в самое сердце!
Моррель глухо застонал.
— Довольно жалоб, — сказал граф, — мужайтесь, соберитесь с силами, надейтесь, ибо я с вами и я охраняю вас.
Моррель грустно покачал головой.
— Я вам сказал — надейтесь! — воскликнул Монте-Кристо. — Знайте, я никогда не лгу, никогда не ошибаюсь. Сейчас полдень, Максимилиан, благодарите Небо, что вы пришли ко мне сегодня в полдень, а не вечером или завтра утром. Слушайте меня, Максимилиан, сейчас полдень, и если Валентина еще жива, она не умрет.
— Боже мой! — воскликнул Моррель. — И я оставил ее умирающей!
Монте-Кристо прикрыл глаза рукой.
Что происходило в этом мозгу, отягченном страшными тайнами? Что шепнули этому разуму, и неумолимому и человечному, светлый ангел или ангел тьмы?
Только Богу это ведомо!
Монте-Кристо снова поднял голову; на этот раз лицо его было безмятежно, как у младенца, пробудившегося от сна.
— Максимилиан, — сказал он, — идите спокойно домой; я приказываю вам ничего не предпринимать, не делать никаких попыток и ничем не выдавать своей тревоги. Ждите вестей от меня, ступайте.
— Ваше хладнокровие меня пугает, граф, — сказал Моррель. — Вы имеете власть над смертью? Человек ли вы? Или вы ангел? Бог?
И молодой офицер, никогда не отступавший перед опасностью, отступил перед Монте-Кристо, объятый невыразимым ужасом.
Но Монте-Кристо взглянул на него с такой печальной и ласковой улыбкой, что слезы увлажнили глаза Максимилиана.
— Многое в моей власти, друг мой, — отвечал граф. — Идите, мне нужно побыть одному.
Моррель, покоренный той непостижимой силой, которой Монте-Кристо подчинял себе всех окружающих, даже не пытался ей противиться. Он пожал руку графа и вышел.
Но, дойдя до ворот, он остановился, чтобы подождать Батистена, который показался на углу улицы Матиньон.
Тем временем Вильфор и д’Авриньи спешно прибыли в дом королевского прокурора. Они нашли Валентину все еще без чувств, и доктор осмотрел больную со всей тщательностью, которой требовали обстоятельства от врача, посвященного в страшную тайну.
Вильфор, не отрывая глаз от лиц д’Авриньи, ждал его приговора. Нуартье, еще более бледный, чем Валентина, еще нетерпеливее жаждующий ответа, чем Вильфор, тоже ждал, и все силы его души и разума сосредоточились в его взгляде.
Наконец д’Авриньи медленно проговорил:
— Она еще жива.
— Еще! — воскликнул Вильфор. — Какое страшное слово, доктор!
— Да, я повторяю: она еще жива, и это очень меня удивляет.
— Но она спасена? — спросил отец.
— Да, раз она жива.
В эту минуту глаза д’Авриньи встретились с глазами Нуартье: в них светилась такая бесконечная радость, такая глубокая и всепроникающая мысль, что доктор был поражен.
Он снова опустил в кресло больную, чьи бескровные губы едва выделялись на бледном лице, и стоял неподвижно, глядя на Нуартье, который внимательно следил за каждым его движением.
— Господин де Вильфор, — сказал, наконец, доктор, — позовите, пожалуйста, горничную мадемуазель Валентины.
Вильфор опустил голову дочери, которую поддерживал рукой, и сам поспешил за горничной.
Как только Вильфор закрыл за собой дверь, д’Авриньи подошел к Нуартье.
— Вы желаете мне что-то сказать? — спросил он.
Старик выразительно закрыл глаза; как нам известно, в его распоряжении был только этот единственный утвердительный знак.
— Мне одному?
— Да, — показал Нуартье.
— Хорошо, я постараюсь остаться с вами наедине.
В эту минуту вернулся Вильфор в сопровождении горничной, следом за горничной шла г-жа де Вильфор.
— Что случилось с бедной девочкой? — воскликнула она. — Она только что была у меня; правда, она жаловалась на недомогание, но я не думала, что это так серьезно.
И молодая женщина со слезами на глазах и с чисто материнской нежностью подошла к Валентине и взяла ее за руку.
Д’Авриньи наблюдал за Нуартье: старик широко раскрыл глаза, его щеки побледнели, на лбу проступили капли пота.
"Вот оно что!" — невольно сказал себе д’Авриньи, следя за направлением взгляда Нуартье, другими словами, взглянув на г-жу де Вильфор, твердившую:
— Бедной девочке надо лечь в постель. Давайте, Фанни, мы с вами ее уложим.
Д’Авриньи, которому это предложение давало возможность остаться наедине с Нуартье, одобрительно кивнул, но строго запретил давать больной что бы то ни было без его предписания.
Валентину унесли; она пришла в сознание, но не могла ни пошевельнуться, ни даже говорить, настолько она была разбита перенесенным припадком. Все же у нее хватило сил взглядом проститься с дедушкой, который смотрел ей вслед с таким отчаянием, словно у него вырывали душу из тела.
Д’Авриньи проводил больную, написал рецепты и велел Вильфору самому поехать в аптеку, лично присутствовать при изготовлении лекарств, привезти их и ждать его в комнате дочери.
Затем, снова повторив свое приказание ничего не давать Валентине, он спустился к Нуартье, тщательно закрыл за собою дверь и, убедившись в том, что никто их не подслушивает, сказал:
— Вы что-нибудь знаете о болезни вашей внучки?
— Да, — показал старик.
— Нам нельзя терять времени; я буду предлагать вам вопросы, а вы отвечайте.
Нуартье показал, что готов отвечать.
— Вы предвидели болезнь Валентины?
— Да.
Д’Авриньи на секунду задумался, затем подошел ближе к Нуартье.
— Простите меня за то, что я сейчас скажу, но ничто не должно быть упущено в том страшном положении, в котором мы находимся. Вы видели, как умирал несчастный Барруа?
Нуартье поднял глаза к небу.
— Вы знаете, отчего он умер? — спросил д’Авриньи, кладя руку на плечо Науартье.
— Да, — показал старик.
— Вы думаете, что это была естественная смерть?
Подобие улыбки мелькнуло на безжизненных губах Нуартье.
— Так вы подозревали, что Барруа был отравлен?
— Да.
— Вы думаете, что яд, от которого он погиб, предназначался ему?
— Нет.
— Думаете ли вы, что та же рука, которая по ошибке поразила Барруа, сегодня поразила Валентину?
— Да.
— Значит, она тоже погибнет? — спросил д’Авриньи, не спуская с Нуартье пытливого взгляда.
Он ждал действия этих слов на старика.
— Нет! — показал тот с таким торжеством, что самый искусный отгадчик был бы сбит с толку.
— Так у вас есть надежда? — сказал удивленный д’Авриньи.
— Да.
— На что вы надеетесь?
Старик показал глазами, что не может ответить.
— Ах, верно, — прошептал д’Авриньи.
Потом снова обратился к Нуартье:
— Вы надеетесь, что убийца отступится?
— Нет.
— Значит, вы надеетесь, что яд не окажет действия на Валентину?
— Да.
— Вы, конечно, знаете, не хуже меня, что ее пытались отравить, — продолжал д’Авриньи.
Взгляд старика показал, что у него на этот счет нет никаких сомнений.
— Почему же вы надеетесь, что Валентина избежит опасности?
Нуартье упорно смотрел в одну точку; д’Авриньи проследил направление его взгляда и увидел, что он устремлен на склянку с лекарством, которое ему приносили каждое утро.
— А, вот оно что, — сказал д’Авриньи, осененный внезапной мыслью. — Неужели вы…
Нуартье не дал ему кончить.
— Да, — показал он.
— Предохранили ее от действия яда…
— Да.
— Приучая ее мало-помалу…
— Да, да, да, — показал Нуартье, в восторге оттого, что его поняли.
— Вы, должно быть, слышали, как я говорил, что в лекарства, которые я вам даю, входит бруцин?
— Да.
— И, приучая ее к этому яду, вы хотели нейтрализовать действие яда?
Глаза Нуартье сияли торжеством.
— И вы достигли этого! — воскликнул д’Авриньи. — Не прими вы этой предосторожности, яд сегодня убил бы Валентину, убил бы мгновенно, безжалостно, до того силен был удар; но дело кончилось потрясением, и, во всяком случае, на этот раз Валентина не умрет.
Безмерная радость светилась в глазах старика, возведенных к небу с выражением бесконечной благодарности.
В эту минуту вернулся Вильфор.
— Вот лекарство, которое вы прописали, доктор, — сказал он.
— Его приготовили при вас?
— Да, — отвечал королевский прокурор.
— Вы его не выпускали из рук?
— Нет.
Д’Авриньи взял склянку, отлил несколько капель жидкости на ладонь и проглотил их.
— Хорошо, — сказал он, — пойдемте к Валентине, я дам предписания, и вы сами проследите за тем, чтобы они никем не нарушались.
В то самое время, когда д’Авриньи в сопровождении Вильфора входил в комнату Валентины, итальянский священник, с размеренной походкой, со спокойной и уверенной речью, нанимал дом, примыкающий к особняку Вильфора.
Неизвестно, в чем заключалась сделка, в силу которой все жильцы этого дома выехали два часа спустя, но прошел слух, будто фундамент этого дома не особенно прочен и дому угрожает обвал, что не помешало новому жильцу около пяти часов того же дня переехать в него со всей своей скромной обстановкой.
Новый жилец взял его в аренду на три, шесть или девять лет и, как полагается, заплатил за полгода вперед; этот новый жилец, как мы уже сказали, был итальянец, и звали его синьор Джакомо Бузони.
Немедленно были призваны рабочие, и в ту же ночь редкие прохожие, появлявшиеся в этой части предместья, с изумлением наблюдали, как плотники и каменщики подводили фундамент под ветхое здание.
XVIII
ОТЕЦ И ДОЧЬ
Из предыдущей главы мы знаем, что г-жа Данглар приезжала официально объявить г-же де Вильфор о предстоящей свадьбе мадемуазель Эжени Данглар с Андреа Кавальканти.
Это официальное уведомление как будто доказывало, 391 что все заинтересованные в столь важном событии лица пришли к соглашению, однако ему предшествовала сцена, о которой мы должны рассказать нашим читателям.
Поэтому мы просим их вернуться немного назад и утром этого дня перенестись в ту пышную золоченую гостиную, которую мы уже описывали и которой так гордился ее владелец, барон Данглар.
По этой гостиной часов в десять утра шагал взад и вперед, погруженный в задумчивость и, видимо, чем-то обеспокоенный, сам барон, поглядывая на двери и останавливаясь при каждом шорохе.
Когда в конце концов его терпение истощилось, он позвал камердинера.
— Этьен, — сказал он, — пойдите узнайте, для чего мадемуазель Данглар просила меня ждать ее в гостиной и по какой причине она заставляет меня ждать так долго.
Дав, таким образом, волю своему дурному настроению, барон немного успокоился.
В самом деле мадемуазель Данглар, едва проснувшись, послала свою горничную испросить у барона аудиенцию и назначила местом ее золоченую гостиную. Необычайность этой просьбы, а главное, ее официальность немало удивили банкира, который не замедлил исполнить желание своей дочери и первым явился в гостиную.
Этьен вскоре вернулся с ответом.
— Горничная мадемуазель Эжени, — сказал он, — сообщила мне, что мадемуазель Эжени кончает одеваться и сейчас придет.
Данглар кивнул в знак того, что он удовлетворен ответом. В глазах света и даже в глазах слуг Данглар слыл благодушным человеком и снисходительным отцом: этого требовала роль демократического деятеля в той комедии, которую он разыгрывал. Ему казалось, что это ему подходит; так в античном театре у масок отцов правый угол рта был приподнятый и смеющийся, а левый — опущенный и плаксивый.
Поспешим добавить, что в тесном семейном кругу смеющаяся губа опускалась до уровня плаксивой, так что в большинстве случаев благодушный человек исчезал, уступая место грубому мужу и отцу-деспоту.
"Почему эта сумасшедшая девчонка, если ей нужно со мной поговорить, не придет просто ко мне в кабинет? — думал Данглар. — И о чем это ей понадобилось со мной говорить?"
Он в двадцатый раз возвращался к этой беспокоившей его мысли, и тут дверь отворилась и вошла Эжени, в черном атласном платье, затканном черными же цветами, без шляпы, но в перчатках, как будто она собиралась занять свое кресло в Итальянской опере.
— В чем дело, Эжени? — воскликнул отец. — И к чему эта парадная гостиная, когда можно так уютно посидеть у меня в кабинете?
— Вы совершенно правы, сударь, — отвечала Эжени, знаком приглашая отца сесть, — вы задали мне два вопроса, которые исчерпывают предмет предстоящей нам беседы. Поэтому я вам сейчас отвечу на оба и, вопреки обычаям, начну со второго, ибо он менее сложен. Я избрала местом нашей встречи гостиную, чтобы избежать неприятных впечатлений и воздействий кабинета банкира. Кассовые книги, как бы они ни были раззолочены, ящики, запертые, как крепостные ворота, огромное количество кредитных билетов, берущихся неведомо откуда, и груды писем, пришедших из Англии, Голландии, Испании, Индии, Китая и Перу, всегда как-то странно действуют на мысли отца и заставляют его забывать, что в мире существуют более важные и священные вещи, чем общественное положение и мнение его доверителей. Вот почему я избрала эту гостиную, где на стенах висят в своих великолепных рамах, счастливые и улыбающиеся, наши портреты— ваш, мой и моей матери, и всевозможные идиллические пейзажи, и умилительные пастушеские сцены. Я очень верю в силу внешних впечатлений. Быть может, особенно в отношении вас, я и ошибаюсь, но что поделать? Я не была бы артистической натурой, если бы не сохраняла еще некоторых иллюзий.
— Отлично, — ответил Данглар, прослушавший эту тираду с невозмутимым хладнокровием, но ни слова в ней не понявший, так как был занят собственными мыслями и старался найти им отклик в мыслях собеседницы.
— Итак, мы более или менее разрешили второй вопрос, — сказала Эжени, нимало не смущаясь и с той почти мужской самоуверенностью, которая отличала ее речь и движения, — мне кажется, вы вполне удовлетворены моим объяснением. Теперь вернемся к первому вопросу. Вы спрашиваете меня, для чего я просила у вас аудиенции; я вам отвечу в двух словах, сударь: я не желаю выходить замуж за графа Андреа Кавальканти.
Данглар подскочил на своем кресле, потрясенный, возвел глаза и воздел руки к небесам.
— Да, сударь, — все так же спокойно продолжала Эжени. — Я вижу, вы изумлены? Правда, за все время, что идут разговоры об этой небольшой сделке, я не противоречила ни словом, я была, как всегда, убеждена, что в нужную минуту сумею открыто и решительно воспротивиться воле людей, не спросивших моего согласия на неприятный мне шаг. Однако на этот раз мое спокойствие, моя пассивность, как говорят философы, имела другой источник: как любящая и послушная дочь… (легкая улыбка мелькнула на румяных губах девушки), я старалась подчиниться вашему желанию.
— И что же? — спросил Данглар.
— А то, сударь, — отвечала Эжени, — я старалась изо всех сил, но теперь, когда настало время, я чувствую, что, несмотря на все мои усилия, я не в состоянии быть послушной.
— Однако, — сказал Данглар, который, как человек недалекий, был совершенно ошеломлен неумолимой логикой дочери и ее хладнокровием — свидетельством твердой воли и дальновидного ума, — в чем причина твоего отказа, Эжени?
— Причина? — отвечала Эжени. — Бог мой! Андреа Кавальканти не безобразнее, не глупее и не противнее всякого другого. В глазах людей, которые судят о мужчине по его лицу и фигуре, он может даже сойти за довольно привлекательный образец; я даже не скажу, что он меньше мил моему сердцу, чем любой другой, — так могла бы рассуждать институтка, но я выше этого. Я никого не люблю, сударь, вам ведь это известно? И я не вижу, зачем мне, без крайней необходимости, стеснять себя спутником на всю жизнь. Разве не сказал один мудрец: "Ничего лишнего", а другой: "Все мое ношу с собой"? Меня даже выучили этим двум афоризмам по-латыни и по-гречески; один из них принадлежит, если не ошибаюсь, Федру, а другой Бианту. Так вот, дорогой отец, в жизненном крушении— ибо жизнь — это вечное крушение наших надежд— я просто выбрасываю за борт ненужный балласт, вот и все. Я оставляю за собой право остаться в одиночестве и, следовательно, сохранить свою свободу.
— Несчастная! — пробормотал Данглар, бледнея, ибо он знал по долгому опыту, как непреодолимо то препятствие, которое неожиданно встало на его пути.
— Несчастная? — возразила Эжени. — Вот уж нисколько! Ваше восклицание, сударь, кажется мне театральным и напыщенным. Напротив, счастливая. Скажите, чего мне недостает? Люди находят меня красивой, а это уже кое-что: это обеспечивает мне повсюду благосклонный прием. А я люблю, когда меня хорошо принимают: приветливые лица не так уродливы. Я не глупа, одарена известной восприимчивостью, благодаря чему я извлекаю для себя из жизни все, что мне нравится, как делает обезьяна, когда она разгрызает орех и вынимает ядро. Я богата, ибо вы обладаете одним из самых крупных состояний во Франции, а я ваша единственная дочь, и вы не столь упрямы, как театральные отцы, которые лишают дочерей наследства за то, что те не желают подарить им внучат. К тому же предусмотрительный закон отнял у вас право лишить меня наследства, по крайней мере полностью, так же как он отнял у вас право принудить меня выйти замуж. Таким образом, красивая, умная, блещущая талантами, как выражаются в комических операх, и богатая! Да ведь это счастье, сударь! А вы называете меня несчастной.
Видя дерзкую, высокомерную улыбку дочери, Данглар не сдержался и повысил голос. Но под вопросительным взглядом Эжени, удивленно нахмурившей красивые черные брови, он благоразумно отвернулся и тотчас же овладел собой, укрощенный железной рукой осторожности.
— Все это верно, — улыбаясь, ответил он, — ты именно такая, какой себя изображаешь, дочь моя, за исключением одного пункта: я не хочу прямо назвать его, я предпочитаю, чтобы ты сама догадалась.
Эжени взглянула на Данглара, немало удивленная, что у нее оспаривают право на одну из жемчужин венца, который она так гордо возложила на свою голову.
— Ты превосходно объяснила мне, — продолжал банкир, — какие чувства вынуждают такую дочь, как ты, отказаться от замужества. Теперь моя очередь сказать тебе, какие побуждения заставили такого отца, как я, настаивать на твоем замужестве.
Эжени поклонилась, не как покорная дочь, которая слушает своего отца, но как противник, который готов возражать.
— Когда отец предлагает своей дочери выйти замуж, — продолжал Данглар, — у него всегда имеется какое-нибудь основание желать этого брака. Одни обуреваемы той навязчивой мыслью, о которой ты только что говорила, — то есть хотят продолжать жить в своих внуках. Скажу сразу, что этой слабостью я не страдаю: к семейным радостям я довольно равнодушен. Я могу в этом сознаться дочери, которая достаточно философски смотрит на вещи, чтобы понять это равнодушие и не считать его преступлением.
— Прекрасно, — сказала Эжени, — будем говорить откровенно, так гораздо лучше.
— Ты сама видишь, — сказал Данглар, — что, не разделяя в целом твоего пристрастия к излишней откровенности, я все же прибегаю к ней, когда этого требуют обстоятельства. Итак, я продолжаю. Я предложил тебе мужа не ради твоего счастья, потому что, по совести говоря, я меньше всего думал в ту минуту о тебе. Ты любишь откровенность— надеюсь, это достаточно откровенно. Просто мне было необходимо, чтобы ты как можно скорее вышла замуж за этого человека ввиду некоторых коммерческих соображений.
Эжени подняла брови.
— Дело обстоит именно так, как я имею честь тебе докладывать, дочь моя; не прогневайся, ты сама виновата. Поверь, я вовсе не по своей охоте вдаюсь в эти финансовые расчеты в разговоре с такой артистической натурой, которая боится войти в кабинет банкира, чтобы не подвергнуться воздействию — кажется, именно так выражаются философы — неприятных и непоэтических впечатлений.
— Но в этом кабинете банкира, — продолжал он, — в который позавчера ты, однако, вошла, чтобы получить от меня тысячу франков, что я каждый месяц тебе даю на булавки, — да будет тебе это известно, моя дорогая, можно научиться многому, что пригодилось бы даже молодым особам, не желающим выходить замуж. Например, там можно узнать — и, щадя твои чувствительные нервы, я охотно скажу тебе это здесь, в гостиной, — что для банкира кредит — что душа для тела: кредит поддерживает его, как дыхание оживляет тело, и господин де Монте-Кристо прочел мне однажды на этот счет лекцию, которую я никогда не забуду. Там можно узнать, что, по мере того как исчезает кредит, тело банкира превращается в труп, и в очень непродолжительном будущем это произойдет с тем банкиром, который имеет честь быть отцом столь логично рассуждающей дочери.
Но Эжени, вместо того чтобы согнуться под ударом, гордо выпрямилась.
— Вы разорились! — сказала она.
— Ты очень точно выразилась, дочь моя, — сказал Данглар, прижимая руки к груди и чуть не впиваясь в нее ногтями, но все же сохраняя на своем грубом лице улыбку бессердечного, но неглупого человека. — Да, я разорен.
— Вот как! — вымолвила Эжени.
— Да, разорен! Итак, поведана убийственная тайна, как сказал поэт. А теперь выслушай, дочь моя, каким образом ты можешь помочь этой беде — не ради меня, но ради себя самой.
— Вы плохой психолог, сударь, — воскликнула Эжени, — если воображаете, что эта катастрофа очень огорчает меня.
Я разорена? Да не все ли мне равно? Разве у меня не остался мой талант? Разве я не могу, подобно Паста, Малибран или Гризи, обеспечить себе то, чего вы, при всем вашем богатстве, никогда не могли бы мне дать: сто или сто пятьдесят тысяч ливров годового дохода, которыми я буду обязана только себе? И, вместо того чтобы получать их, как я получала от вас эти жалкие двенадцать тысяч франков, вынося хмурые взгляды и упреки в расточительности, я буду получать эти деньги, осыпанная цветами, под восторженные крики и рукоплескания. И даже не будь у меня моего таланта, в который вы, судя по вашей улыбке, не верите, разве мне не остается моя страсть к независимости, которая мне дороже всех сокровищ мира, дороже самой жизни?
Нет, я не огорчена за себя, я всегда сумею устроить свою судьбу; у меня всегда останутся мои книги, мои карандаши, мой рояль, все это стоит недорого, и это я всегда сумею приобрести. Быть может, вы думаете, что я огорчена за госпожу Данглар, но и этого нет; если я не заблуждаюсь, она приняла все меры предосторожности, и грозящая вам катастрофа ее не заденет; я надеюсь, что она в полной безопасности. Во всяком случае, не заботы обо мне мешали ей упрочить свое состояние: слава Богу, под предлогом того, что я люблю свободу, она не вмешивалась в мою жизнь.
Нет, сударь, с самого детства я видела все, что делалось вокруг меня; я все слишком хорошо понимала, и ваше банкротство производит на меня не больше впечатления, чем оно заслуживает. С тех пор как я себя помню, меня никто не любил — тем хуже! Естественно, что и я никого не люблю, — тем лучше! Теперь вы знаете мой образ мыслей.
— Следовательно, — сказал Данглар, бледный от гнева, вызванного отнюдь не оскорбленными чувствами отца, — следовательно, ты упорствуешь в желании довершить мое разорение?
— Довершить ваше разорение? Я? — сказала Эжени. — Не понимаю.
— Очень рад, это дает мне луч надежды; выслушай меня.
— Я слушаю, — сказала Эжени, пристально глядя на отца; ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы не опустить глаза под властным взглядом девушки.
— Князь Кавальканти, — продолжал Данглар, — хочет жениться на тебе и при этом согласен поместить у меня три миллиона.
— Очень мило, — презрительно заявила Эжени, поглаживая свои перчатки.
— Ты, кажется, думаешь, что я собираюсь воспользоваться твоими тремя миллионами? — сказал Данглар. — Ничуть не бывало, эти три миллиона должны принести по крайней мере десять. Я и еще один банкир добились железнодорожной концессии; это единственная отрасль промышленности, которая в наше время дает возможность мгновенного баснословного успеха, подобного тому, который имел некогда До у наших добрых парижан, у этих ротозеев-спекулянтов, с их фантастическим Миссисипи. По моим расчетам, достаточно владеть миллионной долей рельсового пути, как некогда владели акром целины на берегах Огайо. Это — помещение денег под залог, что уже прогресс, так как взамен своих денег получаешь пятнадцать, двадцать, сто фунтов железа. Ну так вот, через неделю, считая от сегодняшнего дня, я должен внести в счет своей доли четыре миллиона! Эти четыре миллиона, как я уже сказал, принесут десять или двенадцать.
— Но когда я позавчера была у вас, о чем вы так хорошо помните, — возразила Эжени, — я видела, как вы инкассировали— так, кажется, говорят? — пять с половиной миллионов; вы даже показали мне эти две облигации казначейства и были несколько изумлены, что бумаги такой ценности не ослепили меня как молния.
— Да, но эти пять с половиной миллионов не мои и являются только доказательством доверия, которым я пользуюсь; моя репутация демократа снискала мне доверие Управления приютов, и эти пять с половиной миллионов принадлежат ему; во всякое другое время я, не задумываясь, воспользовался бы ими, но сейчас всем известно, что я понес большие потери и, как я уже сказал, теряю свой кредит. В любую минуту Управление приютов может потребовать свой вклад, и, если окажется, что я пустил его в оборот, мне придется объявить себя банкротом. Я не против банкротства, но банкротство должно обогащать, а не разорять. Если ты выйдешь замуж за Кавальканти и я получу его три миллиона, или даже если люди просто будут думать, что я их получу, кредит мой немедленно восстановится. Тогда мое состояние упрочится и я наконец вздохну свободно, ибо вот уже второй месяц меня преследует злой рок, и я чувствую, что у меня под ногами разверзается бездна. Ты меня поняла?
— Вполне. Вы отдаете меня под залог трех миллионов?
— Чем выше сумма, тем более это лестно: ее размеры определяют твою ценность.
— Благодарю вас, сударь. Еще одно слово: обещаете ли вы мне пользоваться только номинально вкладом господина Кавальканти, но не трогать самого капитала? Я говорю об этом не из эгоизма, но из щепетильности. Я согласна помочь вам восстановить ваше состояние, но не желаю быть вашей сообщницей в разорении других людей.
— Но ведь я тебе говорю, — воскликнул Данглар, — что с помощью этих трех миллионов…
— Считаете ли вы, что вы можете выпутаться, не трогая этих трех миллионов?
— Я надеюсь, но опять-таки при том условии, что этот брак состоится и упрочит мой кредит.
— Вы можете выплатить Кавальканти те пятьсот тысяч франков, которые вы обещали мне в приданое?
— Он получит их, как только вы вернетесь из мэрии.
— Хорошо!
— Что это значит — хорошо?
— Это значит, что я даю свою подпись, но оставляю за собой право распоряжаться своей особой.
— Безусловно.
— В таком случае — хорошо; я заявляю вам, сударь, что готова выйти замуж за господина Кавальканти.
— Но что ты думаешь делать?
— Это уж моя тайна. В чем же было бы мое преимущество перед вами, если я, узнав вашу тайну, открыла бы вам свою?
Данглар закусил губу.
— Итак, ты согласна, — сказал он, — сделать все необходимые официальные визиты?
— Да, — ответила Эжени.
— И подписать через три дня брачный договор?
— Да.
— В таком случае я, в свою очередь, скажу тебе — хорошо!
И Данглар взял руку дочери и пожал ее.
Но странное дело — отец при этом рукопожатии не решился сказать: "Благодарю тебя", а дочь даже не улыбнулась отцу.
— Наши переговоры окончены? — спросила Эжени, вставая.
Данглар кивнул, давая понять, что говорить больше не о чем.
Пять минут спустя под руками мадемуазель д’Армильи зазвучал рояль, а мадемуазель Данглар запела проклятие Брабанцио Дездемоне.
Как только ария была окончена, вошел Этьен и доложил Эжени, что лошади поданы и баронесса ждет ее.
Мы уже присутствовали при том, как обе дамы побывали у Вильфоров, откуда они вышли, чтобы ехать дальше с визитами.
XIX
БРАЧНЫЙ ДОГОВОР
Прошли три дня после описанной нами сцены, и настал день, назначенный для подписания брачного договора между мадемуазель Эжени Данглар и Андреа Кавальканти, которого банкир упорно продолжал называть князем. Было около пяти часов вечера; свежий ветерок шелестел листвой в садике перед домом Монте-Кристо; граф собирался выехать, и поданные ему лошади били копытами землю, едва сдерживаемые кучером, уже четверть часа сидевшим на козлах. В это время в ворота быстро въехал элегантный фаэтон, с которым мы уже несколько раз встречались, хотя бы, например, в известный нам вечер в Отее. Из фаэтона не вышел, а скорее выпрыгнул на ступени крыльца Андреа Кавальканти, такой блестящий, такой сияющий, как будто и он собирался породниться с княжеским домом.
Он с обычной фамильярностью осведомился о здоровье графа и, легко взбежав на второй этаж, столкнулся на площадке лестницы с ним самим.
При виде посетителя граф остановился. Но Андреа Кавальканти взял разгон, и его уже ничто не могло остановить.
— Здравствуйте, дорогой граф! — сказал он Монте-Кристо.
— А, господин Андреа! — сказал тот своим обычным полунасмешливым тоном. — Как поживаете?
— Чудесно, как видите. О тысяче вещей хочу с вами потолковать. Но прежде всего скажите, вы собирались выехать или только что вернулись?
— Собираюсь выехать.
— В таком случае, чтобы не задерживать вас, я, если разрешите, сяду к вам в коляску, а Том будет следовать за нами.
— Нет, — сказал с неуловимо презрительной улыбкой граф, отнюдь не желавший показываться в обществе этого молодого человека. — Я предпочитаю выслушать вас здесь, дорогой господин Андреа: в комнате потолковать удобнее, и нет кучера, который на лету подхватывает ваши слова.
И граф вошел в маленькую гостиную второго этажа, сел и, закинув ногу за ногу, знаком пригласил гостя тоже сесть.
— Вам известно, дорогой граф, — сказал Андреа, весь сияя, — что обручение назначено на сегодня; в девять часов вечера у моего тестя подписывают договор.
— Вот как! — ответил Монте-Кристо.
— Как, разве это для вас новость? И разве Данглар не уведомил вас о таком событии?
— Да, конечно, — сказал граф, — я вчера получил письмо, но, насколько помню, там не указан час.
— Вполне возможно: мой тесть, должно быть, рассчитывал, что это всем известно.
— Ну что ж, поздравляю, господин Кавальканти, — сказал Монте-Кристо, — вы делаете хорошую партию; к тому же мадемуазель Данглар очень недурна собой.
— О да, — скромно ответил Кавальканти.
— А главное, она очень богата; так я по крайней мере слышал, — сказал Монте-Кристо.
— Вы думаете, она очень богата?
— Несомненно, говорят, что Данглар скрывает по меньшей мере половину своего состояния.
— А он сознается в пятнадцати или двадцати миллионах, — сказал Андреа, и глаза его блеснули от радости.
— И кроме того, — прибавил Монте-Кристо, — он еще собирается заняться одной денежной операцией, довольно обычной в Соединенных Штатах и в Англии, но совершенно новой во Франции.
— Да, я знаю, вы ведь говорите о железнодорожной концессии, которую он только что получил?
— Вот именно. По общему мнению, он наживет на этом по крайней мере десять миллионов.
— Десять миллионов! Вы думаете? Это великолепно! — сказал Кавальканти, опьяняясь металлическим звоном этих золотоносных слов.
— Не говоря уже о том, — продолжал Монте-Кристо, — что все это состояние достанется вам; это вполне справедливо, раз мадемуазель Данглар — единственная дочь. Впрочем, ваше собственное состояние, как мне говорил ваш отец, немногим меньше состояния вашей невесты. Но оставим эти денежные вопросы. Знаете, господин Андреа, я нахожу, что вы очень быстро и ловко повели это дело.
— Да, недурно, — сказал Андреа, — я прирожденный, дипломат.
— Ну что ж, вы и будете дипломатом; дипломатии, знаете, нельзя выучиться — для этого нужно чутье… Так ваше сердце в плену?
— Боюсь, что да, — отвечал Андреа, подражая тону, каким на подмостках Французского театра Альцесту отвечают Дорант или Валер.
— И вам отвечают взаимностью?
— Очевидно, раз за меня выходят замуж, — отвечал Андреа, победоносно улыбаясь. — Но все же не следует забывать об одном существенном обстоятельстве.
— О каком же?
— О том, что мне в этом деле необыкновенно помогли.
— Да что вы!
— Несомненно.
— Обстоятельства?
— Нет, вы.
— Я? Да полно, князь, — сказал Монте-Кристо, подчеркивая титул. — Что такого мог я для вас сделать? Разве недостаточно было вашего имени, вашего общественного положения и ваших личных достоинств?
— Нет, — отвечал Андреа, — что бы вы ни говорили, граф, я продолжаю утверждать, что то место, которое вы занимаете в свете, сделало больше, чем мое имя, мое общественное положение и мои личные достоинства.
— Вы глубоко заблуждаетесь, сударь, — сказал Монте-Кристо, почувствовав коварный намек в словах Андреа, — я начал вам покровительствовать только после того, как узнал о богатстве и положении вашего уважаемого отца. Кому я обязан удовольствием быть с вами знакомым? Ведь я никогда не видел ни вас, ни вашего достойного родителя! Двум моим друзьям, лорду Уилмору и аббату Бузони. Что заставило меня — не говорю ручаться за вас, но ввести вас в общество? Имя вашего отца, столь известное и уважаемое в Италии; вас же самого я не знаю.
Спокойствие графа, его непринужденность заставили Андреа понять, что его в данную минуту держит сильная рука и ему нелегко будет избавиться от этих тисков.
— Скажите, граф, — спросил он, — мой отец и в самом деле так богат?
— По-видимому, да, — отвечал Монте-Кристо.
— А вы не знаете — деньги, которые я должен внести Данглару, уже прибыли?
— Я получил уведомление.
— Значит, три миллиона…
— Три миллиона в пути, по всей вероятности.
— И я их получу?
— Мне кажется, — ответил граф, — что до сих пор вы получали все, что вам было обещано!
Андреа был до того изумлен, что на минуту даже задумался.
— В таком случае, сударь, — сказал он, помолчав, — мне остается обратиться к вам с просьбой, и, надеюсь, вы меня поймете, даже если она и будет вам неприятна.
— Говорите, — сказал Монте-Кристо.
— Благодаря моему состоянию я познакомился со многими достойными людьми, у меня, по крайней мере сейчас, куча друзей. Но, вступая в такой брак, перед лицом всего парижского общества, я должен опереться на человека с громким именем, и если меня поведет к алтарю не рука моего отца, то это должна быть чья-нибудь могущественная рука, а мой отец не приедет, ведь правда?
— Он дряхл и жалуется, что его старые раны нестерпимо ноют, когда он путешествует.
— Понимаю. Так вот, я и обращаюсь к вам с просьбой.
— Ко мне?
— Да, к вам.
— С какой же, Бог мой?
— Заменить его.
— Как, дорогой мой? После того как я имел удовольствие часто беседовать с вами, вы еще так мало меня знаете, что обращаетесь ко мне с подобной просьбой? Попросите у меня взаймы полмиллиона, и хотя подобная ссуда довольно необычна, но, честное слово, вы меня этим меньше стесните. Я уже, кажется, говорил вам, что граф Монте-Кристо, даже когда он участвует в жизни здешнего общества, никогда не забывает правил морали, более того — предубеждений Востока. У меня гарем в Каире, гарем в Смирне и гарем в Константинополе, и мне быть посаженым отцом? Ни за что!
— Так вы отказываетесь?
— Наотрез, и будь вы моим сыном, будь вы моим братом, я бы все равно вам отказал.
— Какая неудача! — воскликнул разочарованный Андреа. — Но что же мне делать?
— У вас сотня друзей, вы же сами сказали.
— Да, но ведь вы ввели меня в дом Данглара.
— Ничуть! Восстановим факты: вы обедали вместе с ним у меня в Отее, и там вы сами с ним познакомились, а это большая разница, черт возьми.
— Да, но моя женитьба… Вы помогли…
— Я? Да ни в малейшей мере, уверяю вас; вспомните, что я вам ответил, когда вы явились ко мне с просьбой сделать от вашего имени предложение; нет, я никогда не устраиваю никаких браков, милейший князь, это мой принцип.
Андреа закусил губу.
— Но все-таки, — сказал он, — вы там будете сегодня?
— Там будет весь Париж?
— Разумеется!
— Ну, значит, и я там буду, — сказал граф.
— Вы подпишете брачный договор?
— Против этого я ничего не имею; так далеко мои предубеждения не простираются.
— Что делать! Если вы не желаете согласиться на большее, я должен удовлетвориться гем, на что вы согласны. Но еще одно слово, граф.
— Пожалуйста.
— Дайте мне совет.
— Это не шутка! Совет — больше, чем услуга.
— Такой совет вы можете мне дать, это вас ни к чему не обязывает.
— Говорите.
— Приданое моей жены равняется пятистам тысячам ливров?
— Эту цифру мне назвал сам барон Данглар.
— Должен я взять его или оставить у нотариуса?
— Вот как принято поступать: при подписании договора оба нотариуса уславливаются встретиться на следующий день или через день; при этой встрече они обмениваются приданым, в чем и выдают друг другу расписку; затем, после венчания, они выдают все эти миллионы вам, как главе семьи.
— Дело в том, — сказал Андреа с плохо скрытым беспокойством, — что мой тесть как будто собирается поместить наши капиталы в эту пресловутую железнодорожную концессию, о которой вы мне только что говорили.
— Так что же? — возразил Монте-Кристо. — Этим способом — так по крайней мере все уверяют — ваши капиталы в течение года утроятся. Барон Данглар — хороший отец, и он умеет считать.
— В таком случае, — сказал Андреа, — все прекрасно, если не считать, конечно, вашего отказа, который меня огорчает до глубины души.
— Не приписывайте его ничему другому, как только вполне естественной в подобном случае щепетильности.
— Что делать, — сказал Андреа, — пусть будет по-вашему. До вечера, до девяти часов!
— До вечера.
И, невзирая на едва ощутимое сопротивление Монте-Кристо, губы которого побелели, хоть и продолжали учтиво улыбаться, Андреа схватил руку графа, пожал ее, вскочил в свой фаэтон и умчался.
Оставшееся до вечера время Андреа употребил на разъезды и визиты, которые должны были возбудить у его друзей желание появиться у банкира во всем своем великолепии, ибо он ослеплял их обещаниями предоставить им те самые волшебные акции, которые в ближайшие месяцы вскружили всем голову и которые пока что были в руках Д англ ара.
Вечером, в половине девятого, парадная гостиная Дангларов, примыкающая к этой гостиной галерея и три остальные гостиные этого этажа были переполнены раздушенной толпой, привлеченной отнюдь не симпатией, но непреодолимым желанием быть там, где можно увидеть нечто новое.
Член Академии сказал бы, что званые вечера суть цветники, привлекающие к себе непостоянных бабочек, голодных пчел и жужжащих шмелей.
Нечего и говорить, что гостиные ослепительно сияли множеством свечей, золоченая резьба и штофная обивка стен были залиты потоками света, и вся эта безвкусная обстановка, говорившая только о богатстве, красовалась во всем своем блеске.
Мадемуазель Эжени была одета с самой изысканной простотой; белое шелковое платье, затканное белыми же цветами, белая роза, полускрытая в ее черных как смоль волосах, составляли весь ее наряд, не украшенный ни одной драгоценностью.
Только бесконечная самоуверенность, читавшаяся в ее взгляде, противоречила простодушию этого девственного наряда, который сама она находила смешным и пошлым.
В нескольких шагах от нее г-жа Данглар беседовала с Дебрэ, Бошаном и Шато-Рено. По случаю торжественного дня Дебрэ снова появился в этом доме, но на положении рядового гостя, без каких-либо особых преимуществ.
Данглар, окруженный депутатами и финансистами, излагал им новую систему налогов, которую он намеревался провести в жизнь, когда силою обстоятельств правительство будет вынуждено призвать его на пост министра.
Андреа, взяв под руку одного из самых элегантных завсегдатаев Оперы, излагал ему, не без развязности — так как для того, чтобы не казаться смущенным, ему приходилось быть наглым — свои планы на будущее и рисовал ту утонченную роскошь, которую ой, обладая ста семьюдесятью пятью тысячами годового дохода, собирался привить парижскому свету.
Вся остальная толпа гостей перекатывалась из гостиной в гостиную волнами бирюзы, рубинов, изумрудов, опалов и брильянтов.
Как всегда, наиболее пышно разодеты были пожилые женщины, а дурнушки упорнее всех выставляли себя напоказ. Если и попадалась прекрасная белая лилия или нежная благоухающая роза, то ее надо было искать где-нибудь в уголке, за спиной мамаши в чалме или тетки, увенчанной райской птицей.
Среди этой толкотни, жужжания, смеха поминутно раздавались голоса лакеев, выкрикивавших имена, известные в мире финансов, уважаемые в военных кругах или знаменитые в литературе; тогда легкое колыхание толпы воздавало дань вновь прибывшему.
Но если иные имена и обладали привилегией волновать это людское море, то сколько было таких, которые встречали полное равнодушие или презрительное зубоскальство!
В ту минуту когда на золотом циферблате стрелка массивных часов, изображающих спящего Эндимиона, показывала девять и колокольчик, точный выразитель механической мысли, пробил девять раз, раздалось имя графа де Монте-Кристо, и, словно пронизанная электрической искрой, вся толпа повернулась лицом к дверям.
Граф был, по своему обыкновению, в простом черном фраке; белый жилет обрисовывал его широкую грудь; черный воротник казался особенно черен, столь резко он оттенял матовую бледность лица; единственная драгоценность — часовая цепочка — была так тонка, что едва выделялась золотой нитью на белом пике жилета.
У дверей в тот же миг образовался круг.
Граф сразу заметил в одном конце гостиной г-жу Данглар, в другом — Данглара, а напротив двери — мадемуазель Эжени.
Прежде всего он подошел к баронессе, которая разговаривала с г-жой де Вильфор, явившейся в одиночестве, потому что Валентина все еще не оправилась от болезни, затем сквозь расступившуюся перед ним толпу гостей прошел к Эжени, которую поздравил в таких сухих и сдержанных выражениях, что гордая артистка была поражена.
Рядом с ней стояла Луиза д’Армильи; она поблагодарила графа за рекомендательные письма, которые он ей столь любезно дал для поездки в Италию и которыми она, по ее словам, собиралась немедленно воспользоваться.
Расставшись с девушками, он обернулся и увидел Данглара, подошедшего пожать ему руку.
Исполнив все требования этикета, Монте-Кристо остановился, окидывая окружающих уверенным взглядом, тем особым выражением, присущим людям известного круга и имеющим в обществе вес, которое словно говорит: "Я сделал все, что нужно; пусть теперь другие выполняют свои обязанности по отношению ко мне".
Андреа, находившийся в смежной гостиной, почувствовал по движению толпы присутствие Монте-Кристо и поспешил навстречу ему.
Он нашел его окруженным плотным кольцом гостей; к его словам жадно прислушивались, как всегда бывает, когда человек говорит мало и ничего не говорит попусту.
В эту минуту вошли нотариусы и разложили свои испещренные каракулями бумаги на расшитой золотом бархатной скатерти, которая покрывала стол золоченого дерева, приготовленный для подписания договора.
Один из нотариусов сел, другой остался стоять.
Предстояло оглашение договора, который должны были подписать присутствующие на торжестве — другими словами, пол-Парижа.
Все сели, вернее, сели в кружок женщины, тогда как мужчины, более равнодушные к "энергичному стилю", как говорил Буало, обменивались замечаниями по поводу лихорадочного возбуждения Андреа, внимательной сосредоточенности Данглара, невозмутимости Эжени и той легкомысленной веселости, с которой баронесса относилась к этому важному делу.
Договор был прочитан при всеобщем молчании. Но как только чтение было окончено, в гостиных снова поднялся гул голосов, вдвое громче прежнего. Эти огромные суммы, эти миллионы, которыми блистало будущее молодой четы, и в довершение всего устроенная в особой комнате выставка приданого и брильянтов невесты поразили воображение завистливой толпы.
В глазах молодых людей красота мадемуазель Данглар возросла вдвое, и в этот миг она для них затмевала солнце.
Что касается женщин, то они, разумеется, хоть и завидовали миллионам, но считали, что их собственная красота в них не нуждается.
Андреа, окруженный друзьями, осыпаемый поздравлениями и льстивыми речами, начал и сам верить в действительность этого сна и едва ли не потерял голову.
Нотариус торжественно взял в руку перо, поднял его над головой и сказал:
— Господа, приступим к подписанию договора.
Первым должен был подписать барон, затем уполномоченный Кавальканти-отца, затем баронесса, затем брачующиеся, как принято выражаться на том отвратительном языке, которым исписывается гербовая бумага.
Барон взял перо и подписал, вслед за ним — уполномоченный.
Баронесса подошла к столу под руку с г-жой де Вильфор.
— Друг мой, — сказала она мужу, беря в руки перо, — какая досада. Неожиданный случай, имеющий отношение к убийству и ограблению, жертвой которого едва не стал граф де Монте-Кристо, лишил нас присутствия господина де Вильфора.
— Ах, Боже мой! — сказал Данглар таким же тоном, каким сказал бы: "Вот уж мне все равно!"
— Боюсь, — сказал, подходя к ним, Монте-Кристо, — не являюсь ли я невольной причиной этого отсутствия.
— Вы, граф? Каким образом? — сказала, подписывая, г-жа Данглар. — Если так, берегитесь, я вам этого никогда не прощу.
Андреа насторожился.
— Но, право, я не виноват, — сказал граф, — и я докажу вам это.
Все обратились в слух: Монте-Кристо собирался говорить, а это бывало не часто.
— Вы, вероятно, помните, — сказал граф среди всеобщего молчания, — что именно у меня в доме умер несчастный, который забрался ко мне, чтобы меня ограбить, и, выходя от меня, был убит, как предполагают, своим сообщником?
— Да, — сказал Данглар.
— Чтобы оказать ему помощь, его раздели, а его одежду бросили в угол, где ее и подобрали следственные власти, которые взяли куртку и штаны, но забыли жилет.
Андреа заметно побледнел и стал подбираться ближе к двери: он видел, что на горизонте появилась туча, и опасался, что она сулит бурю.
— И вот сегодня этот злополучный жилет нашелся, весь покрытый кровью и разрезанный против сердца.
Дамы вскрикнули, две или три уже приготовились упасть в обморок.
— Мне его принесли. Никто не мог догадаться, откуда взялась эта тряпка; мне единственному пришло в голову, что это, по всей вероятности, жилет убитого. Вдруг мой камердинер, осторожно и с отвращением исследуя эту зловещую реликвию, нащупал в кармане бумажку и достал ее оттуда. Это оказалось письмо, адресованное— кому бы вы думали? Вам, барон.
— Мне? — воскликнул Данглар.
— Да, представьте, вам; мне удалось разобрать ваше имя сквозь кровь, которой эта записка была запачкана, — отвечал Монте-Кристо среди возгласов изумления.
— Но каким же образом это могло помешать господину де Вильфору приехать? — спросила г-жа Данглар, с беспокойством глядя на мужа.
— Очень просто, сударыня, — отвечал Монте-Крис-то, — этот жилет и это письмо являются тем, что называется уликой; я отослал и то и другое господину королевскому прокурору. Вы понимаете, дорогой барон, в уголовных делах всего правильнее действовать законным порядком; быть может, здесь кроется какой-нибудь преступный умысел против вас.
Андреа пристально посмотрел на Монте-Кристо и скрылся во вторую гостиную.
— Очень возможно, — сказал Данглар, — ведь, кажется, этот убитый — бывший каторжник?
— Да, — отвечал граф, — это бывший каторжник, по имени Кадрусс.
Данглар слегка побледнел. Андреа выбрался из второй гостиной и перешел в переднюю.
— Но что же вы не подписываете? — сказал Монте-Кристо. — Я вижу, мой рассказ всех взволновал, и я смиренно прошу за это прощения у вас, баронесса, и у мадемуазель Данглар.
Баронесса, только что подписавшая договор, передала перо нотариусу.
— Князь Кавальканти, — сказал нотариус, — князь Кавальканти, где же вы!
— Андреа, Андреа! — крикнули несколько молодых людей, которые уже настолько сдружились со знатным итальянцем, что называли его по имени.
— Позовите же князя, доложите ему, что его ждут для подписи! — крикнул Данглар одному из лакеев.
Но в ту же самую минуту толпа гостей в ужасе хлынула в парадную гостиную, словно в комнате появилось страшное чудовище, quaerens quern devoret.
И в самом деле, было от чего попятиться, испугаться, закричать.
Жандармский офицер, расставив у дверей каждой гостиной по два жандарма, направлялся к Данглару, предшествуемый полицейским комиссаром в шарфе.
Госпожа Данглар вскрикнула и лишилась чувств.
Данглар, который испугался за себя (у некоторых людей совесть никогда не бывает вполне спокойной), явил своим гостям искаженном страхом лицо.
— Что вам угодно, сударь? — спросил Монте-Кристо, делая шаг навстречу комиссару.
— Кого из вас, господа, — спросил полицейский комиссар, не отвечая графу, — зовут Андреа Кавальканти?
Единый крик изумления огласил гостиную.
Стали искать, стали спрашивать.
— Но кто же он такой, этот Андреа Кавальканти? — спросил окончательно растерявшийся Данглар.
— Беглый каторжник из Тулона.
— А какое преступление он совершил?
— Он обвиняется в том, — бесстрастно заявил комиссар, — что убил некоего Кадрусса, своего товарища по каторге, когда тот выходил из дома графа Монте-Кристо.
Монте-Кристо быстрым взглядом обвел гостиную.
Андреа исчез.
XX
ДОРОГА В БЕЛЬГИЮ
Тотчас же после замешательства, которое вызвало в доме Данглара неожиданное появление жандармского офицера и последовавшее за этим разоблачение, просторный особняк опустел с такой быстротой, как если бы среди присутствующих появилась чума или холера; через все двери, по всем лестницам вмиг устремились гости, спешившие удалиться, или, вернее, сбежать. Это был один из тех случаев, когда люди и не пытаются говорить банальные слова утешения, которые при больших катастрофах так тягостно выслушивать из уст даже лучших друзей.
Во всем доме остались только сам Данглар, который заперся у себя в кабинете и давал показания жандармскому офицеру, перепуганная г-жа Данглар в знакомом нам будуаре и Эжени, с гордым и презрительным видом удалившаяся к себе вместе со своей неразлучной подругой Луизой д’Армильи.
Что касается многочисленных слуг, еще более многочисленных в этот вечер, чем обычно, так как, по случаю торжественного дня, были наняты мороженщики, повара и метрдотели из Кафе-де-Пари, то, обратив на хозяев весь свой гнев за то, что они считали для себя оскорблением, они толпились в буфетной, в кухнях, в людских и очень мало интересовались своими обязанностями, исполнение которых, впрочем, само собой прервалось.
Среди всех этих различных людей, взволнованных самыми разнообразными чувствами, только двое заслуживают нашего внимания: это Эжени Данглар и Луиза д’Армильи.
Невеста, как мы уже сказали, удалилась с гордым и презрительным видом, походкой оскорбленной королевы, в сопровождении подруги, гораздо сильнее побледневшей и взволнованной, чем она сама. Придя к себе в комнату, Эжени заперла дверь на ключ, а Луиза бросилась в кресло.
— О Боже, какой ужас! — сказала она. — Кто бы мог подумать? Андреа Кавальканти — преступник… убийца… беглый каторжник!..
Губы Эжени искривились насмешливой улыбкой.
— Право, меня преследует какой-то рок, — сказала она. — Избавиться от Морсера, чтобы налететь на Кавальканти!
— Как ты можешь их равнять, Эжени?
— Молчи, все мужчины — подлецы, и я счастлива, что могу не только ненавидеть их: теперь я их презираю.
— Что мы будем делать? — спросила Луиза.
— Что делать?
— Да.
— То, что собирались сделать через три дня… Мы уедем.
— Ты все-таки хочешь уехать, хотя свадьбы не будет?
— Слушай, Луиза. Я ненавижу эту светскую жизнь, размеренную, расчерченную, разграфленную, как наша нотная бумага. К чему я всегда стремилась, о чем мечтала— это о жизни артистки, о жизни свободной, независимой, когда надеешься только на себя и только себе обязана отчетом. Оставаться здесь? Для чего? Чтобы через месяц меня опять стали выдавать замуж? За кого? Может быть, за Дебрэ? Об этом одно время поговаривали. Нет, Луиза, нет; то, что произошло сегодня, послужит мне оправданием. Я не искала и не просила этого оправдания. Сам Бог мне его посылает, и я его приветствую.
— Какая ты сильная и храбрая! — сказала хрупкая белокурая девушка своей черноволосой подруге.
— Разве ты меня не знала? Ну вот что, Луиза, поговорим о наших делах. Дорожная карета…
— К счастью, уже три дня как куплена.
— Ты велела ее доставить на место?
— Да.
— А наш паспорт?
— Вот он!
Эжени с обычным хладнокровием развернула документ и прочла: "Господин Леон д’Армилъи, двадцати лет, художник, волосы черные, глаза черные, путешествует вместе с сестрой".
— Чудесно! Каким образом ты достала паспорт?
— Когда я просила графа де Монте-Кристо дать мне рекомендательные письма к директорам театров в Риме и Неаполе, я сказала ему, что боюсь ехать в женском платье. Он вполне согласился со мной и взялся достать мне мужской паспорт; через два дня я его получила и сама приписала: "путешествует вместе с сестрой".
— Таким образом, — весело сказала Эжени, — нам остается только уложить вещи; вместо того чтобы уехать в вечер свадьбы, мы уедем в вечер подписания договора, только и всего.
— Подумай хорошенько, Эжени.
— Я уже все обдумала; мне надоели вечные разговоры о покупках, продажах, повышении, понижении, испанских фондах, гаитянских займах. Подумай, Луиза, вместо всего этого — чистый воздух, свобода, пение птиц, равнины Ломбардии, каналы Венеции, дворцы Рима, берег Неаполя. Сколько у нас всего денег?
Луиза вынула из письменного стола запертый на замок бумажник и открыла его: в нем было двадцать три кредитных билета.
— Двадцать три тысячи франков, — сказала она.
— И по крайней мере на такую же сумму жемчуга, брильянтов и золотых вещей, — сказала Эжени. — Мы с гобой богаты. На сорок пять тысяч мы можем два года жить как принцессы или четыре года вполне прилично. Но не пройдет и полгода, как мы нашим искусством удвоим этот капитал. Вот что, ты бери деньги, а я возьму шкатулку; таким образом, если одна из нас вдруг потеряет свое сокровище, у другой все-таки останется половина. А теперь давай укладываться!
— Подожди, — сказала Луиза и, прислушиваясь, подошла к двери, ведущей в комнату г-жи Данглар.
— Чего ты боишься?
— Чтобы нас не застали врасплох.
— Дверь заперта на ключ.
— Нам могут велеть открыть ее.
— Пусть велят, а мы не откроем.
— Ты настоящая амазонка, Эжени.
И обе девушки энергично принялись укладывать в чемодан все то, что они считали необходимым в дороге.
— Вот и готово, — сказала Эжени, — теперь, пока я буду переодеваться, закрывай чемодан.
Луиза изо всех сил нажимала своими маленькими белыми ручками на крышку чемодана.
— Я не могу, — сказала она, — у меня не хватает сил, закрой сама.
— Я и забыла, что я Геркулес, а ты только бледная Омфала, — сказала, смеясь, Эжени.
Она надавила коленом на чемодан и до тех пор напрягала свои белые мускулистые руки, пока обе половинки не сошлись и Луиза не защелкнула замок. Когда все это было проделано, Эжени открыла комод, ключ от которого она носила с собой, и вынула из него дорожную накидку малинового шелка на теплой подкладке.
— Видишь, — сказала она, — я обо всем подумала; в этой накидке ты не озябнешь.
— А ты?
— Ты же знаешь, мне никогда не бывает холодно, да еще мужской костюм…
— Ты здесь и переоденешься?
— Разумеется.
— А успеешь?
— Да не бойся ты, трусишка, все в доме поглощены скандалом. А кроме того, никто не станет удивляться, что я заперлась у себя. Подумай, ведь я должна быть в отчаянии!
— Да, конечно, можно не беспокоиться.
— Ну, помоги мне.
И из того же комода, откуда она достала накидку для Луизы, Эжени извлекла полный мужской костюм, начиная от башмаков и кончая сюртуком, и запас белья; тут не было ничего лишнего, но имелось все необходимое. Потом, с проворством, которое ясно указывало, что она не впервые переодевалась в платье другого пола, Эжени обулась, натянула панталоны, завязала галстук, застегнула доверху закрытый жилет и надела сюртук, красиво облегавший ее тонкую и стройную фигуру.
— Как хорошо! Правда, очень хорошо! — сказала Луиза, с восхищением глядя на нее. — Но твои чудные косы, которым завидуют все женщины, как ты их запрячешь под мужскую шляпу?
— Вот увидишь, — сказала Эжени.
И, зажав левой рукой толстую косу, которую с трудом охватывали ее длинные пальцы, она правой схватила большие ножницы, и вот в этих роскошных волосах заскрипела сталь, и они тяжелой волной упали к ногам девушки, откинувшейся назад, чтобы предохранить сюртук.
Затем Эжени срезала пряди волос у висков; при этом она не выказала ни малейшего сожаления, — напротив, ее глаза под черными как смоль бровями блестели еще ярче и задорнее, чем всегда.
— Ах, твои чудные волосы! — с грустью сказала Луиза.
— А разве так не во сто раз лучше? — воскликнула Эжени, приглаживая короткие кудри, теперь очень похожие на мужские. — И разве, по-твоему, я так не красивее?
— Ты красавица, ты всегда красавица! — воскликнула Луиза. — Но куда же мы теперь направимся?
— Да хоть в Брюссель, если ты не против; это самая близкая граница. Мы проедем через Брюссель, Льеж, Ахен, поднимемся по Рейну до Страсбура, проедем через Швейцарию и спустимся через Сен-Готар в Италию. Ты согласна?
— Ну, конечно!
— Что ты так смотришь?
— Ты очаровательна в таком виде; право, можно подумать, что ты меня похищаешь.
— Черт возьми, так оно и есть!
— Ты, кажется, научилась браниться, Эжени?
И обе девушки, которым, по общему мнению, надлежало заливаться слезами, одной из-за себя, другой из любви к подруге, покатываясь со смеху, принялись уничтожать наиболее заметные следы неизбежного беспорядка, оставленного их сборами.
Потом, потушив свечи, зорко осматриваясь, насторожив слух, беглянки открыли дверь будуара, выходившую на черную лестницу, которая вела прямо во двор. Эжени шла впереди, взявшись одной рукой за ручку чемодана, который за другую ручку едва удерживала обеими руками Луиза. Двор был пуст. Пробило полночь.
Привратник еще не ложился. Эжени тихонько прошла вперед и увидела, что почтенный страж дремлет, растянувшись в кресле в глубине своей каморки. Она вернулась к Луизе, снова взяла чемодан, который поставила было на землю, и обе, прижимаясь к стене, вошли в подворотню. Эжени велела Луизе спрятаться в темном углу, чтобы привратник, если бы ему вздумалось открыть глаза, увидел только одного человека, а сама стала так, чтобы свет фонаря падал прямо на нее.
— Откройте! — крикнула она звучным контральто, стуча в окошко.
Привратник, как и ожидала Эжени, встал с кресла и даже сделал несколько шагов, чтобы взглянуть, кто это выходит, но, увидев молодого человека, который нетерпеливо похлопывал тросточкой по ноге, он поспешил дернуть шнур.
Луиза тотчас же проскользнула в приотворенные ворота и легко выскочила наружу. Эжени, внешне спокойная, хотя, вероятно, ее сердце билось учащеннее, чем обычно, в свою очередь, вышла на улицу.
Чемодан они передали проходившему мимо посыльному и, дав ему адрес — улица Победы, дом № 36,— последовали за этим человеком, чье присутствие успокоительно действовало на Луизу; что касается Эжени, то она была бесстрашна, как Юдифь или Далила.
Когда они прибыли к указанному дому, Эжени велела посыльному поставить чемодан на землю, расплатилась с ним и, постучав в ставень, отпустила его.
В доме, куда пришли беглянки, жила скромная белошвейка, с которой они заранее условились; она еще не ложилась и тотчас же открыла.
— Мадемуазель, — сказала Эжени, — распорядитесь, чтобы привратник выкатил из сарая карету, и пошлите его на почтовую станцию за лошадьми. Вот пять франков, которые я просила вас передать ему за труды.
— Я восхищаюсь тобой, — сказала Луиза, — я даже начинаю тебя уважать.
Белошвейка с удивлением на них посмотрела, но так как ей было обещано двадцать луидоров, то она ничего не сказала.
Четверть часа спустя привратник вернулся и привел с собой кучера, а также лошадей, которые немедленно были впряжены в карету, а сзади привязали чемодан.
— Вот подорожная, — сказал кучер. — По какой дороге поедем, молодой хозяин?
— По дороге в Фонтенбло, — отвечала Эжени почти мужским голосом.
— Как? Что ты говоришь? — спросила Луиза.
— Я заметаю след, — сказала Эжени, — эта женщина, которой мы заплатили двадцать луидоров, может нас выдать за сорок; когда мы выедем на бульвар, мы велим ехать по другой дороге.
И она, почти не касаясь подножки, вскочила в карету.
— Ты, как всегда, права, Эжени, — сказала Луиза, усаживаясь рядом с подругой.
Четверть часа спустя кучер, уже изменив направление по указанию Эжени, проехал, щелкая бичом, заставу Сен-Мартен.
— Наконец-то мы выбрались из Парижа! — сказала Луиза, с облегчением вздыхая.
— Да, моя дорогая, и похищение удалось на славу, — отвечала Эжени.
— Да, и притом без насилия, — сказала Луиза.
— Это послужит смягчающим вину обстоятельством, — отвечала Эжени.
Слова эти потерялись в стуке колес по мостовой Ла-Виллета.
У Данглара больше не было дочери.