XXXII
На протяжении этого месяца по роковому стечению обстоятельств не было ни одного судна на Архипелаг; единственным государственным кораблем, отправлявшимся в Левант, был фрегат «Исида», который вез сэра Гудсона Лоу, полковника королевского корсиканского полка, в Бутренто, откуда он должен был следовать в Янину. Я поторопился получить право оказаться на борту этого корабля и легко получил его. Непростым путем предстояло мне добираться до места, куда я так спешил, но, попав в Албанию, я, благодаря письму лорда Байрона, сохранившемуся у меня, рассчитывал, получив охрану Али-паши, пересечь Ливадию, доехать до Афин, а оттуда на лодке переправиться на Кею. Мы решили пожить в Портсмуте до отправления «Исиды»: оно должно было состояться через двадцать семь дней после обещания, данного мною матушке, и спустя почти восемь месяцев после моего отъезда с острова. Но последнее меня не тревожило: я был уверен в Фатинице как в самом себе; она, разумеется, так же не сомневалась во мне, как я не усомнился в ней, и я ехал теперь, чтобы никогда более не разлучаться.
И на этот раз погода, казалось, потворствовала моему нетерпению. Через десять дней после нашего отплытия из Англии мы уже прошли Гибралтарский пролив, где сделали остановку лишь для того, чтобы набрать воды и передать почту, и снова пустились в путь. Вскоре по левому борту остались Балеарские острова, мы проплыли между Сицилией и Мальтой и вот, наконец, перед нами открылась Албания:
Страна людей, как скалы, непокорных,
Где крест поник, унижен калойер
И полумесяц на дорогах горных
Горит над лаврами средь кипарисов черных.
Мы пришвартовались в Бутренто, и, пока мои спутники приготовлялись, чтобы достойно представиться Али-паше, я нанял проводника и, не медля ни минуты, направился в Янину.
Предо мною открывалась страна, какой обрисовал ее поэт: дикие холмы Албании, черные скалы Сули, полуокутанная туманами вершина горы Пинд; ее омывали текущие из-под ледников ручьи, и она казалась прорезанной пурпурными полосами, перемежающимися с полосами темными. Следы обитания человека виднелись редко, и трудно было предположить, что мы приближались к столице столь могущественного пашалыка. Лишь кое-где можно было заметить одинокую хижину, лепящуюся под обрывом, или закутанного в белое пастуха, сидящего на скале, свесив ноги над бездной; он беззаботно оглядывал свое жалкое стадо, самый вид которого уже служил защитой от возможного нападения на него. Наконец мы преодолели череду холмов, за которыми укрылась Янина; увидели озеро, на берегах которого некогда возвышалась Додона и в котором отражались кроны священных дубов; затем спустились вниз по течению реки Арта, носившей в древности имя Ахеронт.
Именно этот уголок на берегах реки, посвященной мертвым, необычный человек, к которому я стремился, избрал местом своей резиденции. Отец его, Вели-бей, сжег заживо собственных братьев, Салеха и Мехмета, в доме, где он их запер, и стал первым агой города Тепелена. Его мать, Хамко, была дочь бея Коницы. Али Тепеленскому Вели-заде во времена нашего повествования исполнилось семьдесят два года. Молодость его прошла в неволе и нищете, ибо после смерти отца соседствующие с Тепеленой племена, опасаясь предприимчивого духа Хамко более, чем жестокости Вели, заманили ее в засаду и на глазах привязанных к дереву детей надругались над ней, вдовой, только что похоронившей мужа. Затем правитель Кормово бросил ее вместе с детьми Али и Шайницей в тюрьму Кардика. Они вышли оттуда лишь после того, как грек из Аргирокастрона, по имени Маликоро, заплатил за них выкуп в двадцать две тысячи восемьсот пиастров, не сомневаясь, что выкупает тигрицу с ее потомством.
Много лет прошло с тех пор, но Хамко сохранила в глубине сердца такую ненависть к своим врагам, словно все произошло только вчера. Терзаемая язвой, чувствуя приближение смерти, она пожелала дать сыну последние наставления и одного за другим слала к нему гонцов. Но смерть, будто мчась на крылатом коне, опережала их. Осознавая, что счастья увидеть своего возлюбленного отпрыска ей не дано, Хамко передала предсмертную волю Шайнице, и та на коленях поклялась исполнить ее. Из последних сил приподнявшись на ложе и призвав Небо в свидетели, она заявила, что восстанет из могилы и проклянет своих детей, если они забудут о ее завещании, после чего, разбитая этим последним порывом, упала замертво. Час спустя прибыл Али и, найдя свою сестру коленопреклоненной у смертного ложа, бросился к нему, полагая, что Хамко еще жива, но, увидев ее бездыханное тело, осведомился, не просила ли она что-нибудь передать ему.
— Да, просила, — ответила Шайница, — она оставила завет нашему сердцу, брат — истребить всех до единого жителей Кормово и Кардика, где мы были рабами. Если мы забудем об отмщении, над нами будет тяготеть ее проклятие.
— Спи спокойно, мать, — промолвил Али, простерев руку над телом, — все будет исполнено по твоему желанию!
Одно ее желание, по крайней мере, было выполнено в ту же ночь: застигнутый врасплох Кормово пробудился от смертных криков; все население, исключая лишь тех, кому удалось укрыться в горах, было вырезано; погибли все мужчины, женщины, дети и старики. Прелата, надругавшегося над Хамко, посадили на кол, терзали раскаленными щипцами и жгли на медленном огне между двумя пылающими кострами. С тех пор прошло тридцать лет; власть, влияние и богатство Али неизменно возрастали.
Казалось, он забыл о своей клятве и разрушенная Гоморра тщетно ожидала, что за ней последует Содом. Все эти годы Шайница неустанно напоминала брату о предсмертной материнской воле, и всякий раз Али, хмуря брови, отвечал:
— Время еще не настало, всему свой час.
И, отводя глаза в сторону, отдавал приказы о новых бойнях и поджогах.
Завещанное матерью отмщение, похоже, подверглось забвению, пока однажды ночью Янина не пробудилась от женских воплей. Младший сын Шайницы, Аден-бей, только что умер, и обезумевшая мать, разодрав одежды, с растрепанными волосами и пеной у рта металась по улицам, требуя выдачи врачей, не сумевших спасти ее дитя. В единый миг закрылись все лавки и город окутался трауром. Среди всеобщего ужаса терзаемая скорбью Шайница пытается броситься в клоаку гарема — ее удерживают, она вырывается из рук стражников и мчится к озеру — ее останавливают. Тогда, видя, что ей не дают покончить с собой, женщина возвращается во дворец, молотком разбивает все свои драгоценности, сжигает кашемировые шали и меха и клянется в течение целого года не упоминать имени Пророка, запретив прислужницам блюсти пост рамазана, приказав избить дервишей и выгнать их из дворца, заставляет остричь гривы боевых коней своего сына и, выбросив диваны, отшвырнув шелковые подушки, бросается на пол на соломенную подстилку. Вдруг она внезапно вскакивает — страшная мысль пронзает ее: это проклятие неотмщенной матери поразило сына; Аден-бей умер, потому что Кардик еще существует.
Шайница выбегает из своего дворца, проникает в покои Али до самого гарема, где и застает брата за подписанием капитуляции кардикиотов. Обложенные со всех сторон в своих орлиных гнездах, они, тем не менее, выставляют некоторые условия: семьдесят два бея, главы самых именитых родов Шкиперии — все магометане и крупные вассалы короны — добровольно сдадутся Янине, где будут приняты с соответствующими их сану почестями; им оставят накопленные богатства, их семьям окажут уважение, а все без исключения жители Кардика станут рассматриваться как самые верные друзья визиря; былая вражда будет предана забвению, Али-пашу признают владетелем города, и он возьмет его под свое особое покровительство. Едва Али-паша успел принести клятву на Коране и скрепить договор своей печатью, как ворвалась Шайница с криком:
— Проклятие тебе, Али! Ты виновник смерти моего сына, ибо не сдержал клятвы, данной нашей матери. Я отказываю тебе в звании визиря, я не назову тебя больше братом, пока Кардик не будет разрушен, а его жители — истреблены. Отдай женщин и девушек мне, чтобы я поступила с ними по своему усмотрению. Я желаю спать только на матраце из их волос! Но нет, ты все забыл, как будто ты женщина, лишь одна я помню обо всем!
Али спокойно выслушал ее и, когда она умолкла, протянул ей договор о капитуляции, только что подписанный им. Шайница взвыла от радости: ей-то хорошо было известно, как блюдет ее брат обещания, данные врагам; она поняла, что ей будет предоставлена возможность растерзать город живьем, и с улыбкой возвратилась в свой дворец. Через неделю Али объявил, что сам отбывает в Кардик и, чтобы установить порядок в городе, учреждает суд, организуя при нем полицию для защиты жителей. Я приехал как раз накануне и, тотчас же отослав письмо лорда Байрона, уже вечером получил приглашение на аудиенцию, назначенную на следующий день.
На рассвете войска пришли в движение, за ними потянулась мощная артиллерия — дар Англии: горные пушки, гаубицы, ракеты Конгрева. Это был задаток, только что полученный Али после сделки в Парге. К назначенному часу я направился в резиденцию Али, которая представляла собой крепость, отделанную изнутри как дворец. Уже издали слышалось гудение этого каменного улья, вокруг которого беспрестанно сновали на быстрых скакунах гонцы, привозившие и увозившие приказы. Первый просторный двор, куда я вошел, был похож на огромный караван-сарай, где сошлись выходцы из всех стран Востока. Над толпой преобладали разодетые, подобно принцам, албанцы в своих фустанеллах, белых, словно снега Пинда, в кафтанах и куртках из малинового бархата, расшитых золотыми галунами, сплетающимися в элегантные арабески; их вышитые пояса несли целый арсенал пистолетов и кинжалов. Были там и дельхисы в высоких остроконечных шапках, турки в широких шубах и в тюрбанах, македонцы с их алыми шарфами, нубийцы цвета черного дерева — все это беззаботно играло и курило, поднимая голову лишь на глухой цокот лошадиных копыт под сводами, чтобы бросить взгляд на татарского гонца, мчащегося с очередным кровавым приказом.
Второй двор носил, если можно так выразиться, более домашний характер: пажи, евнухи и невольники отправляли свою службу, не обращая внимания ни на дюжину только что отрубленных голов, насаженных на пики, ни на полсотни других — отрубленных ранее и сложенных на земле наподобие ядер в арсенале. Пробравшись средь этих зловещих трофеев, я вошел во дворец. Два пажа встретили меня у двери и взяли у сопровождающих мои подарки паше: пару пистолетов и великолепный, сплошь инкрустированный золотом карабин работы лучшего оружейника Лондона. Затем меня провели в большую, роскошно обставленную комнату и оставили одного, без сомнения, чтобы сначала показать Али мои подношения, с которыми он, возможно, соизмерял свой прием. Через какое-то время дверь отворилась, вошел секретарь паши и осведомился о моем здоровье: это означало, что мои подарки возымели свое действие и мне обеспечена благосклонность хозяина. Секретарь сказал, что его господин беседует сейчас с французским посланником, но поскольку ему предстоит отъезд, то он, если я не возражаю, примет нас вместе. Я тут же согласился, ибо спешил не менее паши.
Секретарь пошел впереди, проведя меня анфиладой апартаментов, обставленных с неслыханной роскошью. Самые красивые ткани Персии и Индии покрывали диваны; по стенам висело великолепное оружие, на деревянных полках, точно в лавке на Бонд-стрит, стояли прекрасные вазы из Китая и Японии вперемежку с севрским фарфором. Но вот в конце коридора, обитого кашемиром, поднялся занавес из золотой парчи, и я увидел Али Тепеленского. Окутанный ярко-красной мантией, в бархатных темно-красных сапогах, он задумчиво опирался на покрытый резьбой боевой топорик, ноги его свешивались с софы, а пальцы рук были унизаны бриллиантами. Он о чем-то глубоко задумался, пока толмач переводил его речь г-ну де Пуквилю; создавалось впечатление, что слова, которые он произнес, уже улетучились из его мыслей и он казался непричастным к доносившимся до меня звукам. Драгоман говорил по-французски, и я прослушал всю речь.
— Мой дорогой консул, пришла пора рассеяться твоим предубеждениям против меня, — сказал он. — Да, прежде я был грозен и мстителен по отношению к врагам, но потому лишь, что знаю: вода может успокоиться, зависть же не успокаивается никогда; теперь я достиг венца своих желаний, стою на пороге завершения долгих трудов и хочу показать, что при всей жестокости и суровости мне не чужды человечность и сострадание. Увы! Прошлое не в моей власти, но отныне я стану стремиться к тому, чтобы ненависть остыла в моем сердце и чтобы месть занимала в нем как можно меньше места. Мною пролито слишком много крови, поток ее настигает меня, и я не смею обратить взор к содеянному.
Консул отвесил поклон и ответил, что он счастлив видеть его высочество в столь добрых чувствах и не может не поздравить его с этим как от себя лично, так и от имени правительства, представляемого им. В эту минуту раздался сильный удар грома; Али отбросил топорик, взял жемчужные четки, висевшие у него на поясе, и, опустив глаза, так что трудно было понять, продолжал ли он беседу, или принялся молиться, произнес длинный ряд слов; толмач тут же перевел их, и я понял, что это было заявление, а не молитва.
— Да, — говорил он, — да, ты прав, консул, я возжаждал богатства, и мои сокровищницы наполнены; я возжаждал иметь дворец, свой двор, роскошь, могущество, и я имею их. Сравнивая логовище отца с моим дворцом в Янине и моим домом на берегу озера, я чувствую, что должен быть на верху блаженства. Да, да, мое величие ослепляет народ; албанцы у моих ног и завидуют мне; вся Греция взирает на меня и трепещет; но все это, как ты и сказал, консул, — плод преступления, и я молю за это прощения у Бога, разговаривающего с людьми гласом грома. Итак, я раскаиваюсь, консул, мои враги в моей власти, и я хочу облагодетельствовать их; я превращу Кардик в цветок Албании, я проведу свою старость в Аргирокастроне; да, клянусь моей бородой, консул, таковы мои последние планы.
— Да услышит вас Бог, ваше высочество, — ответил консул, — я покидаю вас с этой надеждой.
— Подожди, — по-французски сказал Али, удерживая г-на де Пуквиля за руку. — Подожди, — и ласковым тоном, передававшим смысл слов, хотя я и не мог понять их, он добавил что-то по-турецки.
— Его высочество сказал, — перевел драгоман, — что изложенные тобой планы совпадают с его собственными и, если бы он смог получить Паргу, чего столько лет добивается и готов за это заплатить любую названную тобой цену, его последнее желание будет исполнено. Это даже не столько желание, сколько забота о том, чтобы дать счастье всем народам, над которыми Аллах поставил его властелином и для которых он станет пастырем.
Консул возразил, что на это он вынужден ответить его высочеству лишь то же самое, что и прежде: пока Парга состоит под покровительством Франции, жители Парги не будут иметь иных правителей, кроме избранных ими самими, стало быть, надлежит обратиться к ним и узнать, кого бы они хотели поставить над собой. Затем, отдав поклон Али, г-н де Пуквиль удалился.
Только проводив его глазами и злобно прошипев что-то сквозь зубы, Али заметил меня, стоявшего у двери. Он живо обернулся к драгоману и осведомился, кто я такой; тот перевел вопрос, секретарь, сопровождавший меня, приблизился к паше и, скрестив руки на груди и склонив до земли голову, напомнил, что я англичанин, который привез письмо от его благородного сына, лорда Байрона, и преподнес оружие, которое его высочество соблаговолил принять. Лицо Али тотчас же приняло выражение крайней доброжелательности, и красивая белая борода придавала ему особое благородство; затем, сделав знак секретарю и драгоману удалиться, он по-французски произнес: «Добро пожаловать, сын мой», что само по себе явилось большой милостью, ибо паша редко говорил на каком-либо языке, кроме греческого или турецкого.
— Я люблю твоего брата Байрона, направившего тебя ко мне, я люблю твою страну; Англия — мой верный союзник, она шлет мне хорошее оружие и хороший порох, тогда как Франция посылает лишь упреки и советы.
Склонившись в поклоне, я ответил на том же языке:
— Прием, оказанный твоим высочеством, дает мне смелость просить тебя об одной милости.
— Какой? — спросил Али, и легкое облачко беспокойства омрачило его лицо.
— Важное дело призывает меня на Архипелаг, для чего мне предстоит пересечь всю Грецию, но истинный властелин Греции ты, а не султан Махмуд, и поэтому я прошу у тебя охранную грамоту и небольшой отряд сопровождающих.
Лоб Али заметно разгладился.
— Сын мой, — ответил он, — будет иметь все, что он пожелает, но, прибыв издалека с рекомендацией столь высокородного вельможи, как брат твой Байрон, и вручив мне столь ценные дары, он не должен уехать, не погостив у нас хоть немного. Нет, сын мой будет сопровождать меня в Кардик.
— Я объяснил тебе, паша, что крайне срочное дело призывает меня; если ты желаешь быть великодушнее властелина, который предоставил бы в мое распоряжение все свои сокровища, то не удерживай меня и дай мне сопровождение и охранную грамоту, о чем я прошу тебя.
— Нет, — возразил Али, — сын мой поедет со мной в Кардик, а через неделю он будет свободен, получит охранную грамоту, как у казначея, и почетный конвой, как у военачальника. Но я хочу, чтобы сын мой увидел, как спустя семьдесят лет Али вспомнит об обещании, данном на смертном одре своей матери… О! Наконец-то они у меня в руках, негодяи! — воскликнул паша, хватаясь за боевой топорик с силой и живостью молодого человека. — Они у меня в руках, и, как я и обещал моей матери, я уничтожу их всех — от первого до последнего!
— Но, — вставил я, пораженный, — ты только что при мне говорил консулу Франции о раскаянии и милосердии.
— Тогда гром гремел, — отвечал Али.