XVII
Когда лодка скрылась из глаз и мы остались одни, нам пришлось задуматься о собственном положении. Оно было далеко не безопасным. Во-первых, мы трое, в полночь, были на берегу без увольнительной; во-вторых, нам следовало пройти от Галаты до Топхане берегом моря, который кишел бездомными псами, собиравшимися в стаи; при виде чужаков они, безусловно, считали себя вправе разорвать нас на куски. Кроме того, у меня не выходило из головы, что, хоть я сам и не имею прямого отношения к убийству, все же заколот сын Магомета, и этот сын Магомета не кто иной, как цука-дар.
Два последних обстоятельства побуждали нас не терять время, хотя не было никакого сомнения, что по возвращении на борт нам придется понести суровое наказание. Тесно прижавшись друг к другу, мы пошли вперед. Настоящая орда голодных собак пустилась за нами вслед. Во тьме глаза их блестели, точно карбункулы. Время от времени звери подбегали к нам так близко, а намерения их были столь враждебны, что, отражая нападение, мы были вынуждены оборачиваться к ним лицом. У Боба была палка, и он действовал ею с такой ловкостью, что нашим преследователям приходилось отступать на несколько шагов назад. Мы пользовались этим, чтобы, не задерживаясь, продолжить путь, но едва успевали сделать шагов двадцать, как они буквально хватали нас за пятки. Если бы хоть один из нас отстал или споткнулся во время этого бегства, с ним, а скорее всего, и со всеми нами, было бы покончено: ощутив вкус крови, собаки не выпустили бы своих жертв.
Они следовали за нами вплоть до Топхане, где Боб и Джеймс нашли свою лодку. Джеймс первым спрыгнул в нее, я последовал за ним, Боб прикрывал наш отход. Ему выпала нелегкая задача: наши недруги, увидев, что добыча ускользает от них, подбежали вплотную и Бобу ударом палки пришлось уложить вожака. Тотчас стая бросилась на труп и мгновенно пожрала его. Воспользовавшись этим, наш верный матрос разомкнул на державшей лодку цепи висячий замок и присоединился к нам. Мы с Джеймсом принялись энергично грести и удалились от берега, сопровождаемые заунывным и злобным воем собак, которым так и не удалось свести с нами более близкое знакомство.
Шагах в ста от берега Боб забрал у нас весла и принялся за греблю, делая это гораздо успешнее, чем мы с Джеймсом вместе взятые.
Только тот, кому выпало насладиться нежными и ласковыми ночами Востока, понимает, что это такое; в свете луны, озаряющем разноцветные дома, беседки с позолоченными куполами, разбросанные в очаровательном беспорядке деревья, Константинополь казался истинно волшебным садом; над ним стояло чистое, без единого облачка, небо; в застывшем, подобном зеркалу море отражалась вся россыпь звезд.
Наш корабль стоял на якоре напротив дворца Скутари на одной линии с башней Леандра; позади него на высоком мысу Халкедонского порта возвышался маяк, и в свете его пламени рисовались грациозные мачты и похожие на паутину корабельные снасти. Вид судна заставил нас задуматься о собственном положении, о котором мы забыли под впечатлением окружающей нас красоты, а поскольку наша лодка уже подходила к «Трезубцу», то мы попросили Боба грести как можно осторожнее, стараясь не поднимать на море светящихся брызг и производить поменьше шума. Так мы надеялись пришвартоваться к борту, не замеченные часовым. Если бы там стоял кто-нибудь из наших друзей, он мог бы сделать вид, что ничего не заметил, и мы через какое-нибудь из отверстий, неизменно остающихся открытыми в борту корабля, сумели бы бесшумно добраться до своих коек, а утром, в наше дежурство, как ни в чем не бывало появиться на палубе. К несчастью, уже были приняты меры, чтобы все сложилось иначе. Едва мы подошли шагов на тридцать, как вахтенный, чья голова едва виднелась над фальшбортом, поднялся на банку левого борта и закричал:
— Эй! На лодке! Что вам нужно?
— Подняться на судно! — ответил я, прикрыв рот рукой, чтобы мой голос звучал как можно тише.
— Кто вы?
— Гардемарины Джон и Джеймс и матрос Боб!
— Отваливайте!
Мы недоуменно переглянулись. Нас тем более ошеломил этот грубый окрик, что в вахтенном матросе мы узнали личного друга Боба, несомненно в глубине души расположенного скрыть наше нарушение дисциплины. Я снова повернулся к нему, полагая, что он плохо расслышал нас.
— Вы неправильно поняли, Патрик. Мы с корабля и возвращаемся на него: Джеймс, Боб и я. Вы не узнаете мой голос? Я Джон Дэвис.
— Отваливайте! — прокричал Патрик столь громко и повелительно, что стало ясно: если продолжать переговоры, они перебудят весь экипаж.
Увидев опасность, Боб тотчас же принялся грести. Мы поняли его намерение и кивком показали, что одобряем его. Он хотел уйти из поля видимости судна и, раз у левого борта нас встретила неудача, решил, описав дугу и приняв еще большие меры предосторожности, чем в первый раз, попытать счастья у правого. Вахтенный больше не видел нас, и мы на минуту задержались, чтобы обернуть концы весел носовыми платками и разорванным пополам маленьким парусом. Теперь гребки Боба стали совсем неслышными, почти неразличимыми и лишь светящаяся борозда позади могла выдать лодку. Казалось, стоило бы похвалить себя за эту военную хитрость, благодаря которой можно было надеяться в конце концов взойти на борт, но, увы, приблизившись к судну на пятьдесят шагов, мы увидели, как поднялось и замерло дуло ружья морского пехотинца, стоявшего на часах у правого борта; через мгновение раздался его голос:
— Эй, на лодке! Что вам нужно!?
— Вернуться на борт, черт возьми! — ответил Джеймс, как и я начинавший терять терпение.
— Отваливайте! — прокричал голос.
— Но, какого черта! — заорал я в свою очередь. — Признайте нас, в конце концов! Мы не пираты.
— Отваливайте! — повторил часовой.
Мы решили не считаться с предупреждением и сделали знак Бобу грести к кораблю.
— Отваливайте! — в третий раз повторил часовой, наставив на нас ружье. — Отваливайте или я буду стрелять!
— Тут видна рука мистера Бёрка, — пробормотал Боб. — Послушайте меня, мистер Джон, подчинимся. Это лучшее, что мы можем сделать.
— А когда же мы сможем возвратиться? — спросил я часового.
— К утренней вахте, — ответил он. — На рассвете.
Предстояло еще четырехчасовое ожидание; впрочем, возразить было нечего, и, смирившись, после нескольких ударов весел мы отошли на требуемое расстояние. Боб предложил отвезти нас на берег, где можно было отдохнуть лучше, чем в лодке, но встреченная там компания внушила нам такую великую неприязнь к твердой земле, что мы предпочли провести ночь посреди Босфора. Если бы наказание ограничилось лишь этой ночной стоянкой, оно не было бы слишком суровым: над нами сияло прекрасное небо, нас овевало ласковое дыхание ветерка; однако переговоры с часовыми показали, что следует ожидать чего-то более серьезного. Мы слишком хорошо знали характер мистера Бёрка, и поэтому оснований для тревоги было более чем достаточно. Так что, несмотря на красоту природы (уже начинала заниматься заря), которая при свете первых лучей солнца в любое другое время привела бы меня в восторг, эти четыре часа прошли в жутком, тягостном ожидании. Но вот звук дудки возвестил нам, что наступило время смены вахты, и мы приблизились к кораблю. На этот раз нас приняли спокойно.
Поднявшись на палубу, мы тотчас же увидели мистера Бёрка. Облаченный в парадный мундир, он, казалось, возглавлял корпус офицеров, собравшихся на военный суд. Обычно наказание за провинность, подобную нашей, ограничивалось несколькими днями ареста для гардемаринов и несколькими ударами плетью для матросов, так что трудно было поверить, что именно для нас устроена вся эта грозная церемония. Но вскоре нас вывели из заблуждения, дав понять, что мистер Бёрк намеревается предъявить нам обвинение в дезертирстве. Едва мы ступили на палубу, как он, скрестив руки и устремив на нас взгляд, которому жажда покарать виновных придавала особый блеск, вымолвил:
— Откуда вы прибыли?
— С берега, сэр, — ответил я.
— Кто дал вам разрешение?
— Вы знаете, сэр, что я сопровождал мистера Стэнбоу.
— Но вам, как и другим, надлежало быть на борту в десять вечера. Возвратились все, кроме вас.
— Мы вернулись в полночь, но нам не дали подняться на судно.
— Разве на военный корабль возвращаются в полночь?
— Я знаю, сэр, что это не принято, но я также знаю, что при определенных обстоятельствах допускается послабление в дисциплине.
— У вас есть разрешение капитана?
— Нет, сэр.
— Вы подвергнетесь аресту на пятнадцать суток.
Я поклонился в знак повиновения, но остался узнать, какое решение примут в отношении Джеймса и Боба.
— А вы, сэр? — спросил со своей дьявольской улыбкой мистер Бёрк, ибо, покончив со мною, он теперь принялся за Джеймса. — Вы тоже были в эскорте капитана?
— Нет, сэр, — ответил Джеймс. — Я не ищу для себя оправдания и, виновный в том, что сошел на берег без разрешения, готов понести наказание; накажите же меня, но накажите за двоих.
— A-а! Похоже, сейчас мы увидим сцену Пифия и Дамона, — пробормотал мистер Бёрк сквозь зубы и затем громко добавил: — Скажите, пожалуйста, почему же я должен наказать вас за двоих?
— Потому, сэр, что я взял с собой Боба под свою ответственность.
— Под вашу ответственность? — переспросил мистер Бёрк, улыбаясь свойственной только ему презрительной улыбкой. — Ответственность гардемарина!..
Джеймс до крови закусил губы, но не выговорил ни слова, хотя мистер Бёрк намеренно дал ему время для ответа.
— Итак, это все, что вы можете сказать в свою защиту? — продолжал старший помощник после недолгого молчания.
— Да, сэр, — подтвердил Джеймс.
— Вы подвергнетесь аресту на месяц, а Боб получит двадцать ударов плетью.
— Сэр, — вмешался я, подойдя к мистеру Бёрку, — могу ли я попросить вас о беседе с глазу на глаз?
Он взглянул на меня и, кажется, был удивлен моей дерзостью.
— Что вам угодно сообщить мне? — спросил старший помощник.
— Нечто такое, что, возможно, изменит ваше решение.
— В отношении вас?
— Нет, сэр. В отношении Джеймса и Боба.
— И это столь секретно, что требует разговора наедине?
— Полагаю все же, что смогу высказаться лишь при этом условии.
— Следуйте за мной, сэр. Я направляюсь к себе в каюту и там выслушаю вас.
Он сделал несколько шагов к полуюту, затем, обернувшись к матросам, сказал, указывая поочередно на Джеймса и Боба:
— Проводите гардемарина в его каюту и поставьте часового у двери, а этого мерзавца бросьте в карцер и наденьте ему кандалы на руки и ноги.
Затем, спокойно повернувшись, словно им было отдано самое будничное распоряжение, он стал спускаться по трапу впереди меня, насвистывая какую-то непонятную мелодию.
Признаюсь, я следовал за ним без особой надежды чем-либо помочь моим бедным друзьям. Но мне казалось, что я обязан был использовать этот последний шанс, чтобы успокоить свою совесть. Войдя в каюту, мистер Бёрк не присел, а остался стоять, как бы давая мне понять этим, что беседа наша будет весьма краткой.
— Говорите, сэр, — произнес он. — Мы одни, я слушаю вас.
Тогда я изложил ему со всеми подробностями причину своего опоздания; рассказал, как мне было назначено свидание и я вначале подумал, что это просто любовная интрига, но внезапно она приобрела необычный характер и привела к трагическому исходу. Наконец я рассказал о преданности Джеймса и Боба, которые, страшась за меня, предпочли, если уж на то пошло, подвергнуться риску наказания, но не оставить друга без помощи и поддержки.
Мистер Бёрк выслушал меня в глубоком молчании. Когда я закончил, он вымолвил с недоброй улыбкой:
— Все это, несомненно, очень трогательно, сэр, но его британское величество направил нас в Константинополь не для того, чтобы искать приключения и играть в странствующих рыцарей. Ваш рассказ, как бы ни был он интересен, ничего не изменит в моем решении.
— Конечно, нет, в том, что касается меня, мистер Бёрк! Но неужели вы накажете Джеймса и Боба за преданность?
— Я накажу, — ответил мистер Бёрк, как всегда бледнея при малейшем возражении, — накажу за любое нарушение дисциплины.
— Независимо от причины?
— Независимо от причины.
— Разрешите мне сказать вам, сэр, что вы, как мне кажется, действуете под влиянием преувеличенного чувства долга и, если бы на вашем месте был капитан…
— К несчастью, сэр, — прервал меня лейтенант со своей вечной улыбкой, — вы имеете дело со мной, а не с ним; мистер Стэнбоу остался на берегу, и в его отсутствие распоряжаюсь на корабле я и, как лицо, облеченное в данное время высшей властью, приказываю вам идти в свою каюту и оставаться там под арестом.
— Вы прекрасно знаете, что я не отказываюсь и прошу снисхождения лишь для Джеймса и Боба.
— Гардемарин Джеймс вместо месяца останется под арестом шесть недель, матрос Боб вместо двадцати ударов плетью получит тридцать.
На этот раз пришла моя очередь побледнеть. Однако, все еще держа себя в руках, я воскликнул:
— Мистер Бёрк, то, что вы делаете, несправедливо!
— Еще одно слово, — ответил он, — и я удвою меру.
Я шагнул к нему:
— Но, мистер Бёрк, вы бесчестите меня! Мои друзья, видя, что их наказание увеличивается без всякой причины, смогут подумать, что я пошел с вами с целью оклеветать их! Накажите меня! Накажите меня вдвое сильнее, но помилуйте их!
— Достаточно, сэр! Выйдите!
— Но…
— А! — вскричал мистер Бёрк, взмахнув своей тростью.
Невозможно описать, что произошло со мною, едва я увидел этот жест: казалось, вся моя кровь прилила к сердцу, а затем разом бросилась в лицо. Если бы я подчинился первому порыву, то бросился бы на лейтенанта и заколол бы его, но между нами, как спасительное видение, проскользнула тень несчастного Дэвида. Я испустил сдавленный крик, похожий на рычание и бросился из каюты. В тот миг арест стал для меня благодеянием. Мне нужно было побыть одному.
Едва войдя к себе в каюту, я, вцепившись в волосы, бросился на пол и долго лежал неподвижно, словно уничтоженный, не подавая признаков жизни; лишь глухой хрип вырывался у меня из глубины груди. Не знаю, сколько времени я провел в этом состоянии, — разве сочтешь его среди столь бурного наплыва чувств? — но затем медленно поднялся и улыбнулся: мне открылась возможность отмщения.
Весь день я был настолько поглощен этой идеей, что не прикоснулся к еде и просидел всю ночь на стуле. Однако внешне мне удалось сохранить полное спокойствие, и матрос, принесший завтрак, ничего не заметил. Чтобы не возбудить подозрений, я при нем поел, спрашивая, не возвратился ли на борт капитан Стэнбоу. Оказывается, он вернулся накануне и был крайне огорчен примененными к нам мерами. В довершение всего, все офицеры нашего корабля, чтобы покарать, насколько это было в их силах, старшего помощника за его обращение с нами, которое они сочли гнусностью, приняли решение объявить ему карантин, и это доставило мне удовольствие, ибо подтвердило, что офицерский корпус судит о мистере Бёрке так же, как и я. Решение мое окрепло.
Теперь я должен объяснить читателю, незнакомому с жизнью моряков, что означает на корабле подвергнуть офицера карантину.
Если высший по званию своим невыносимым характером либо преувеличенной строгостью восстанавливает против себя подчиненных, те, лишенные возможности наложить на него то же наказание, применяют другое, доступное им и, быть может, более жесткое, чем все существующие в воинском уставе. Они собирают нечто вроде военного суда и там объявляют своего офицера в относительно длительном карантине. Однако необходимо, чтобы решение было единогласным, ибо все обязаны принимать участие в исполнении приговора.
Итак, вот в чем он состоит: с объявлением офицера в карантине он становится парией, прокаженным, зачумленным. К нему никто не обращается, разве только по служебной надобности, и никто не отвечает ему, разве только строго предусмотренными уставом словами. Если он протягивает руку кому-либо — тот стоит неподвижно со скрещенными на груди руками; если он предлагает сигару — от нее отказываются; если он проходит вперед — другие идут назад. За столом, передавая друг другу блюда, его обходят; он вынужден или просить их, или брать сам. А поскольку жизнь на борту не слишком богата развлечениями, через некоторое время начинает ощущаться безмерная тяжесть подобной кары: от этого можно сойти с ума, от этого можно прийти в бешенство, и обычно офицер уступает. Тогда все входит в привычную колею. Он вновь становится человеком и гражданином, пользующимся всеми правами, перестает быть изгоем и возвращается в общую жизнь. Но если он упорствует, ему не уступают и, пока длится его упорство, длится и карантин.
Зная характер мистера Бёрка, легко было догадаться, что он не уступит первым. Кроме того, эта мера по отношению к такому человеку мало что меняла в его существовании.
Но дело было не в этом; дело было в смелости, необходимой для того, чтобы выступить против старшего офицера, ведь обычно подобная мера применялась к человеку, стоявшему не выше второго помощника. Итак, мистер Бёрк стал, если это только возможно, еще сумрачнее и суровее.
Что же до меня, то одиночество лишь способствовало тому, что пришедшая мне в голову мысль овладела мной окончательно. Порой воспоминание об оскорблении, нанесенном мне мистером Бёрком, заставляло сжиматься мое сердце и кровь бросалась мне в лицо; порой я чувствовал, как моя решимость слабеет, и искал оправданий его грубому и злобному поведению. В подобном христианском расположении духа я находился в наступивший после моего ареста четверг, когда должны были наказывать Боба. Я даже пообещал себе, что если мистер Бёрк наполовину уменьшит число ударов плетью, то я прошу ему и не стану мстить.
Это было чем-то вроде уступки, и мне захотелось прибегнуть к ней, чтобы примирить гордость с разумом. Итак, я ждал этого дня с определенным волнением, ибо он должен был либо укрепить меня в принятом решении, либо заставить забыть о нем. Итак, этот день настал. По размеренным шагам морских пехотинцев я понял, что они выстраиваются для экзекуции. Она была довольно долгой: предстояло наказать пять или шесть матросов — это происходило всегда, когда мистер Бёрк временно заменял капитана. До меня долетали отдельные крики, но, слишком хорошо зная Боба, я был уверен, что он не впадет в подобную слабость. Но вот послышались шаги: это солдаты спускались в батарею тридцатишестифунтовых пушек. Все было кончено, но узнать что-либо я смогу лишь через час, когда матрос принесет мне обед.
Как раз в этот день меня охранял Патрик, тот самый, кому приказали стрелять в нас, если мы приблизимся к кораблю. Этот приказ, которому он был вынужден подчиниться, отдал мистер Бёрк, узнав, что капитан остается на берегу, а меня нет в списке сопровождающих его там лиц. На следующее утро бедный парень извинялся передо мною за то, что он никоим образом не мог обойти строгого распоряжения старшего помощника; тогда-то я и попросил его дать мне впоследствии отчет о том, как пройдет наказание, выразив надежду, что Боб не получит тех двадцати ударов, к которым мистер Бёрк приговорил его в первом порыве гнева. Либо мне трудно было поверить в подобную жестокость, либо совесть моя отступила, но я убедил себя, что все произойдет именно так, как я желал в глубине своего сердца. Поэтому, когда появился Патрик, я встретил его с почти веселым видом:
— Ну что, чем это закончилось, дружище?
— Плохо для бедняги Боба, мистер Джон.
— Как! Он получил все двадцать ударов?
— Тридцать, мистер Джон, тридцать.
— Тридцать ударов плетью?! — вскричал я. — Но ведь ему назначили двадцать!
— Я думал так же, ваша честь, и все так думали. Сам Боб не подозревал о добавке, которая его ожидает. Получив свое и едва отдышавшись, он собирался было подняться, думая, что все уже кончилось, как вдруг офицер судовой полиции объявил, что его наградили еще десятью ударами.
— И он не протестовал?! — воскликнул я.
— Протестовал. Но добился лишь того, что узнал, откуда исходит эта милость.
— Откуда же?
— Черт, не знаю, правда или нет, но ему сказали, что этим он обязан вам. Тогда он снова лег со словами: «Раз так, это другое дело. То, что идет от мистера Джона, всегда принимается с благодарностью. Бейте!»
— О! — вскричал я. — Ты уверен, что Боб получил тридцать ударов?
— Черт возьми! Я сам один за другим считал их. Да и потом, при первом случае, когда увидите Боба, можете спросить у него. Уж он-то наверняка все запомнил.
— Хорошо, — сказал я. — Спасибо, Патрик. Теперь я знаю то, что хотел знать.
Матрос, далекий от мысли придать моим словам какой-то иной смысл, поклонился и вышел.
Мистер Бёрк был обречен.