VI
В первую очередь мне нужно было отыскать помещение для себя и сестры. В тот же день я отправился к банкиру, у которого был аккредитован; он показал мне небольшой меблированный дом, очень удобный для двух человек с двумя слугами. Я поручил ему снять его, и на другой день мне сообщили, что дом в моем распоряжении.
Графиня еще спала, когда я отправился в бельевой магазин; его хозяйка мгновенно подобрала мне полный комплект белья, довольно простого, но изготовленного с большим вкусом; через два часа оно было помечено именем Полины де Нерваль и размещено по шкафам спальни той, для которой было предназначено. Сразу после этого я отправился к модистке: она была француженка, но проявила чисто английскую быстроту и деловитость, снабдив меня всем необходимым. Что касается платьев, то, не сумев назвать мерки, я выбрал самые лучшие ткани, какие только мог найти, и попросил хозяина магазина прислать портниху в тот же день вечером.
Возвратившись домой в полдень, я узнал, что сестра моя проснулась и ждет меня к чаю. Она была одета в очень простое платье, которое успели сделать ей за те двенадцать часов, что мы провели в Гавре. Она была прелестна в нем!
«Посмотрите, не правда ли, — сказала она, увидев меня, — мой наряд соответствует моему новому положению, и теперь будет очень естественно представить меня в качестве помощницы учительницы?»
«Я сделаю все, что вы прикажете», — сказал я.
«Но вам не следует так говорить, и если я исполняю свою роль, то вы, кажется, забываете свою. Братья не должны слепо повиноваться желаниям своих сестер, особенно если это старшие братья. Вы выдаете себя — берегитесь!»
«Меня поистине восхищает в вас присутствие духа, — сказал я, бессильно уронив руки и глядя на нее, — в вашем сердце грусть из-за глубоких душевных страданий, ваше лицо бледное и усталое из-за физических болей и истощения; вы покинули навсегда все то, что было вам дорого и что вы любили, — не так ли? — и у вас есть силы улыбаться? Нет, плачьте, плачьте, мне это больше по душе и не так тяжело это видеть».
«Да, вы правы, — отвечала она, — я дурная комедиантка… Не правда ли, слезы видны сквозь мою улыбку? Но я плакала все время, когда вас не было, и мне стало легче, так что, брат, на взгляд менее проницательный, чем ваш, менее внимательный, может показаться, что я все уже забыла».
«О, будьте спокойны, сударыня! — сказал я с горечью, потому что все подозрения мои вернулись. — Будьте спокойны, я не поверю этому никогда».
«Можно ли не печалиться о своей матери, когда знаешь, что она считает тебя мертвой и оплакивает твою смерть?.. О моя матушка, моя бедная матушка!» — воскликнула графиня рыдая и падая на канапе.
«Вот видите, какой я эгоист, — сказал я, приближаясь к ней, — я предпочитаю ваши слезы вашей улыбке: слезы доверчивы, улыбка скрытна. Улыбка — это покрывало, которым пользуется сердце, чтобы лгать… А когда вы плачете, мне кажется, я вам нужен, чтобы осушить ваши слезы… Когда вы плачете, я надеюсь, что когда-нибудь заботами, вниманием, почтением утешу вас. А если вы утешились, то какая надежда мне остается?»
«Послушайте, Альфред! — сказала графиня с глубокой благожелательностью, в первый раз называя меня по имени. — Перестанем обмениваться пустыми словами: мы попали в такие странные обстоятельства, что не стоит хитрить друг с другом. Будьте откровенны, спросите меня, что вам хочется знать, и я отвечу вам».
«О, вы ангел! — ответил я. — А я, я сумасшедший: я не имею права ничего знать, ни о чем спрашивать. Разве я не был счастлив настолько, насколько дано быть счастливым человеку, когда нашел вас в подземелье; когда, сходя с горы, нес вас на руках; когда вы опирались на мое плечо в лодке? Не знаю почему, но мне бы хотелось, чтобы вечная опасность угрожала вам, чтобы сердце ваше дрожало подле моего, хотя существование, полное таких ощущений, не может быть долгим. Не прошло бы и года — и сердце разорвалось бы на части. Но какую долгую жизнь нельзя было бы променять на подобный год? Тогда вы были бы отданы вашему страху и я один был бы вашей надеждой. Тогда воспоминания о Париже не стали бы мучить вас. Вы не прибегнул и бы к улыбке, чтобы скрыть от меня свои слезы, и я бы был счастлив!.. Я не ревновал бы!»
«Альфред! — сказала графиня очень серьезно. — Вы сделали для меня столько, что я должна сделать что-нибудь для вас. Очевидно, вы сильно страдаете, если позволили себе говорить со мной таким тоном; вы доказываете, что забыли о моей полной зависимости от вас; вы заставляете меня краснеть за себя и страдать за вас».
«О, простите, простите! — воскликнул я, падая к ее ногам. — Но вы знаете, что я любил вас, когда вы были совсем юной, хотя никогда не говорил вам этого; знаете, что только моя бедность помешала мне просить вашей руки; знаете еще, что, с того времени как я нашел вас, эта любовь, уснувшая может быть, но никогда не угасавшая, вспыхнула сильнее и ярче, чем когда-либо. Вы это знаете, потому что нет необходимости говорить о таких чувствах. И что же? Я страдаю, когда вижу как вашу улыбку, так и ваши слезы. Когда вы смеетесь, вы что-то скрываете от меня; когда плачете — сознаетесь мне во всем. Ах! Вы любите, вы сожалеете о ком-нибудь?»
«Вы ошибаетесь, — отвечала графиня, — если я любила, то не люблю больше; если сожалею, то только о матери».
«Ах, Полина! Полина! — воскликнул я. — Правду ли вы говорите? Не обманываете ли меня? Боже мой!»
«Неужели вы думаете, что я способна купить ваше покровительство ложью?»
«О! Боже меня сохрани!.. Но откуда же взялась ревность вашего мужа, потому что только ревность могла довести его до злодейства?»
«Послушайте, Альфред, когда-нибудь я должна была открыть вам эту страшную тайну: вы имеете право знать ее. Сегодня вечером вы ее узнаете; сегодня вечером вы прочтете в душе моей; сегодня вечером вы будете располагать более нежели моей жизнью — будете располагать моей честью и честью моей семьи; но с одним условием…»
«Каким? Говорите: я принимаю его заранее».
«Вы не будете больше говорить мне о своей любви, а я обещаю вам не забывать, что вы меня любите».
Она протянула мне руку, и я поцеловал ее с благоговейной почтительностью.
«Садитесь, — сказала она, — и не будем говорить об этом до вечера… Но что вы сегодня делали?»
«Я искал небольшой домик, очень простой и очень уединенный, в котором вы были бы свободны, были бы полной хозяйкой, потому что вам нельзя оставаться в гостинице».
«И вы нашли его?»
«Да! На Пикадилли. Если хотите, мы поедем посмотреть его после завтрака».
«Берите же вашу чашку».
Мы выпили чаю, сели в карету и поехали осмотреть наш дом.
Он был невелик, с зелеными жалюзи, с садом, полным цветов, настоящий английский дом в три этажа. В нижнем были общие комнаты. Второй этаж предназначался для Полины, а третий — для меня.
Мы вошли в ее покои; они состояли из передней, гостиной, спальни, будуара и кабинета, в котором было все, что нужно для музыки и рисования. Я открыл шкафы: в них уже лежало белье.
«Что это?» — спросила Полина.
«Когда вы поступите в пансион, — отвечал я, — вам понадобится это белье. Оно помечено вашими инициалами “П” и “Н”: “Полина де Нерваль”».
«Благодарю, брат мой», — сказала она, пожимая мне руку.
В первый раз она назвала меня этим именем после нашего объяснения, но теперь я не испытывал боли.
Мы вошли в спальню; на постели лежали две шляпки, присланные модисткой и сделанные по последней парижской моде, и простая кашемировая шаль.
«Альфред! — сказала мне графиня, заметив их. — Мне следовало бы одной войти сюда и найти все эти вещи. Мне стыдно, что я заставила вас столько хлопотать о себе… Я не знаю, прилично ли это, если я приму ваши подарки…»
«Вы отдадите мне деньги за все это, когда получите плату за свои уроки, — прервал я ее, улыбаясь. — Брат может ссужать сестру».
«Брат может даже дарить ей что-нибудь, если он богаче ее, и в этом случае тот, кто дарит, счастлив».
«О! Вы правы! — обрадовался я. — Ни один порыв нежности моего сердца от вас не ускользает… Благодарю… благодарю…»
Потом мы прошли в кабинет. На фортепьяно лежали новейшие романсы госпожи Дюшанж, Лабарра и Плантада, самые модные отрывки из опер Беллини, Мейербера и Россини. Полина раскрыла одну тетрадь и глубоко задумалась.
«Что с вами?» — спросил я, увидев, что глаза ее остановились на одной странице и она словно забыла о моем присутствии.
«Как это странно, — прошептала она, отвечая и на свою мысль и на мой вопрос, — прошло не более недели с тех пор, как я пела этот самый романс у графини М.; тогда у меня были семья, имя, положение. Прошло несколько дней, и ничего этого уже нет…»
Она побледнела и скорее упала, чем села в кресло. Можно было подумать, что она умирает. Я подошел к ней; она закрыла глаза; я понял, что она погружена в воспоминания. Я сел возле нее и, положив ее голову на свое плечо, сказал:
«Бедная сестра!..»
Тогда она начала плакать; но на этот раз без конвульсий, без рыданий; это были слезы грустные и беззвучные — слезы, которые приносят облегчение, которым следует дать полную волю. Через минуту она открыла глаза и улыбнулась.
«Благодарю вас, — сказала она, — что вы дали мне поплакать».
«Я не ревную больше», — произнес я.
Она поднялась.
«Есть ли здесь третий этаж?» — спросила она.
«Да, и расположен так же, как и этот».
«Будет ли он занят?»
«Это вы решите».
«Надо принять со всей ответственностью то положение, в которое поставила нас судьба. В глазах общества вы мой брат и, естественно, должны жить в одном доме со мной; ведь все сочли бы странным, если бы вы стали жить в другом месте. Эти комнаты будут ваши. Пойдемте в сад».
Это был зеленый ковер с клумбами цветов. Мы обошли его два-три раза по песчаной аллее, потом Полина подошла к кустам роз и набрала букет.
«Посмотрите на эти бедные розы, — сказала она, возвратившись, — как они бледны и почти без запаха. Не правда ли, у них вид изгнанников, томящихся по своей родине? Мне кажется, они тоже имеют понятие о том, что называется отечеством, и страдают».
«Вы ошибаетесь, — сказал я, — эти цветы здесь родились, и здешний воздух им привычен; это дети туманов, а не росы, и более яркое солнце сожгло бы их. Впрочем, они созданы для украшения белокурых волос и будут в гармонии с матовым цветом лица дочерей Севера. Для вас, для ваших черных волос нужны те пламенные розы, что цветут в Испании. Мы поедем туда за ними, когда вы захотите».
Полина печально улыбнулась.
«Да, — сказала она, — в Испанию… в Швейцарию… в Италию… куда угодно… исключая Францию…»
Потом она продолжала идти, не говоря более ни слова, машинально обрывая лепестки роз и бросая их на дорожку.
«Но неужели вы навсегда потеряли надежду туда возвратиться?» — спросил я.
«Разве я не умерла?»
«Но переменив имя…»
«Надо переменить и лицо».
«Итак, это ужасная тайна?»
«Это медаль с двумя сторонами, у которой с одной стороны — яд, а с другой — эшафот. Я должна открыть вам все, и чем скорее, тем лучше. Но расскажите мне прежде, каким чудом Провидение послало вас ко мне?»
Мы сели на скамью под великолепным платаном, закрывавшим своей вершиной часть сада. Начал я свою повесть с самого приезда в Трувиль: рассказал ей, как был застигнут бурей и выброшен на берег; как, отыскивая убежище, набрел на развалины аббатства; как, разбуженный шумом закрывшейся двери, увидел человека, выходившего из подземелья; как этот человек зарыл что-то под могильным камнем и как я заподозрил тайну, которую решил разгадать, потом рассказал ей о путешествии в Див, о полученной там роковой новости, об отчаянном намерении увидеть ее, Полину, еще раз; об удивлении своем и радости, когда узнал под смертным саваном другую женщину; наконец, о ночном путешествии, о ключе под камнем, о входе в подземелье, о счастье и радости, испытанных мной, когда я нашел ее. Я поведал ей все это с выражением, говорившим о моей любви больше, чем могли бы сказать самые пылкие признания. Я был счастлив и вознагражден тем, как она слушала меня, и видел, что этот страстный рассказ передал ей мое волнение и что какие-то из моих слов украдкой проникли в ее сердце. Когда я закончил, она взяла мою руку, пожала ее, не говоря ни слова, и некоторое время смотрела на меня с чувством ангельской признательности. Потом она прервала молчание:
«Дайте мне клятву».
«Какую? Говорите».
«Поклянитесь мне всем самым священным для вас, что вы не откроете никому на свете моей тайны, по крайней мере все годы, пока я, моя матушка и граф будем живы».
«Клянусь честью», — ответил я.
«Теперь слушайте».