XXX
РЕТИФ И ИНЖЕНЮ ПРОЩАЮТ
В то время как Оже исповедовался кюре прихода Сен-Николадю-Шардонере, победители — Ретиф и его дочь — радовались своему счастью, или щастью, как экономно писал Ретиф в своих книгах, которые он сам набирал.
Устранение Оже означало многое; но оставалось одолеть Кристиана.
Кристиан, хотя он и исчез из его поля зрения, не без оснований представлялся Ретифу самым опасным противником.
Кристиан или, вернее, просто его влияние настроили Инженю против Оже. После ухода Оже Инженю больше не думала ни о ком, кроме как о Кристиане.
Мы слышали, что она сказала отцу по поводу ожидаемого им визита Кристиана: он должен прийти в тот же день или самое позднее завтра.
День этот прошел, миновало завтра, а очень зоркие и внимательные глазки девушки ни вблизи, ни вдали так и не заметили ни одного лица, ни одной походки, которые хоть чем-то напомнили бы ей о лице и походке Кристиана.
Тогда бедняжка Инженю начала выстраивать для себя ряд доводов, оправдывая Кристиана. Чем могло объясняться его долгое отсутствие? Ложным стыдом за то, что он назвался не своим, а чужим именем? Это маловероятно. Или страхом, который нагнал на него Ретиф? Довод никудышный! Обидой на то, что с ним так невежливо обошлись, после того как уличили в очевидной лжи? Однако невежливо вел себя Ретиф, а не Инженю. Но что Кристиану было до того, ведь любил он Инженю, а не Ретифа!
Впрочем, доводы эти были если и не вполне убедительными, то, по меньшей мере, приемлемыми (если учесть большую снисходительность со стороны девушки) на протяжении одних или двух суток; но ими нельзя было оправдать три, четыре, шесть дней, целую неделю отсутствия!
Само собой разумеется, что за всем этим крылась какая-то тайна, разгадку которой тщетно искала Инженю.
Именно в это время на них напал Оже, но был избит; нападение Оже и победа Ретифа ненадолго отвлекли Инженю от ее мыслей.
Однако вскоре после этого девушку снова охватила тревога, более сильная, нежели прежде.
Затем тревога сменилась сомнением, и сомнение, эта ржавчина любви, стало закрадываться в ее сердце.
Инженю задавалась вопросом, а не призван ли, в самом деле, опыт отцов служить назиданием детям, и трепетала при мысли, что будет вынуждена поверить жизненной опытности Ретифа.
Ей представлялось, будто Кристиан стремился лишь развлечься с ней, будто любовь, в которой он ей признался, только каприз, какой он хочет удовлетворить; потом она убедила себя, что Кристиан понял, какое множество серьезных трудностей его ждет, чтобы проникнуть к ней, и отвратил от нее свои взоры.
Высказанная Ретифом коварная мысль, будто Кристиан всего-навсего гнусный посредник между нею и графом д’Артуа, девушке даже в голову не приходила; эта мысль, подсказанная романистом, не побудила Инженю к действиям, в то же самое мгновение была отвергнута всем, что было чистого и благородного в воображении девушки, и незримо улетучилась.
Честное, открытое воображение смотрит на жизнь пристальным взглядом, и его проницательность сбивает с толку изощреннейшие выдумки самых искушенных умов.
Ретиф, кстати, догадывался, что может представлять себе невинное сердечко дочери. Он радовался тому, что как бы Инженю ни печалилась, ее грусть неизбежно закончится равнодушием.
Пока же в доме Ретифа жизнь текла уныло. Ведь этого развлечения, когда к мужчине пристают на улице, а девушку хотят похитить, если ничего другого не предвидится, этого развлечения очень сильно начинает не хватать.
Именно в этот промежуток, однажды вечером, когда добродушный Ретиф спустился с чердака — там он просушивал на веревках свежеотпечатанные листы своих «Ночей Парижа», — славный кюре Боном (пропуском ему служила его фамилия) попросил доложить о себе романисту-соседу.
Ретиф был философ и, подобно всем философам той эпохи, немного атеист, поэтому со священниками своего квартала он общался редко, и соприкасался с Церковью лишь благодаря своей дочери Инженю: накануне каждого из четырех великих церковных праздников в году она исповедовалась старому приходскому кюре, бывшему исповеднику ее матери.
Вот почему Ретиф, услышав от дочери о приходе кюре Бонома, позволил себе посчитать, что речь просто-напросто вдет о каком-нибудь богоугодном деле; но у него как раз кончились деньги, и он рассчитывал получить от своего книгопродавца пятьдесят ливров.
Посему он принял доброго кюре с досадой, как гордый автор, которого неуместная просьба застала врасплох в период безденежья.
Дело представилось ему еще в худшем свете, когда кюре Боном с таинственным видом попросил Ретифа о беседе наедине.
Ретиф все-таки впустил кюре к себе в комнату, которая была и его рабочим кабинетом, и его типографией; но, пропуская кюре вперед, он украдкой бросил дочери, оставшейся в первой комнате, взгляд, означавший: «Не волнуйся, нашему соседу, кюре церкви Сен-Николадю-Шардонере, будет с кем поговорить».
Ретиф предложил кюре Боному кресло и сел рядом с ним, но оба — и это легко понять — начали разговор, будучи несколько отчужденными друг от друга легкой антипатией.
Однако с первых слов горе-патриот и романист-философ поняли друг друга, ведь оба, хотя и шли разными путями, стремились к одной общей цели. Когда осенний ветер сотрясает в лесу ветви деревьев, мы видим, как один и тот же вихрь срывает и несет вместе листья с дуба и клена, с платана и бука.
Итак, стояла осень, почти зима XVIII века, и сильно повеяло ветром Революции.
Мы сожалеем, что не можем воспроизвести каждую фразу этой примечательной беседы, которая привела к еле заметному сближению собеседников; мы поняли бы, с какой великолепной добротой кюре защищал перед Ретифом несчастного Оже, предмет особой ненависти в этом доме.
Милосердие — добродетель, в себе одной заключающая все другие добродетели. Мы ошибаемся, говоря о вере, надежде и милосердии, ведь в третьей христианской добродетели содержатся обе первых.
Кюре, повторим мы, защищал раскаявшегося грешника с такой непоколебимой верой в его добродетель, что Ретиф заколебался. Кюре — он стал хитроумным, ибо очень хотел добиться успеха, — убедил Ретифа, тонко взывая к политике, и представил ему Оже таким, каким сам его понимал, то есть невольным, вынужденным соучастником преступления, испытывающим отвращение к тирании аристократов.
Кюре Боном, каким мы представили его нашим читателям, а именно предшественником конституционных священников 1792 года, должен был добиться успеха у друга реформатора Мерсье. И он добился его.
Ретиф, взглянув на вопрос под политическим углом зрения, отныне стал безоговорочно обвинять во всем только графа д’Артуа; хотя кюре, с присущим ему милосердием, нашел извинения и особе графа, выводя его вину из сословного положения и аристократического воспитания.
Из этого последовало, что в конце разговора, после того как сначала он обвинял Оже, потом графа, Ретиф во всем стал винить лишь аристократию.
Уже не г-н Оже, не господин граф д’Артуа хотели отнять у него дочь: похитить ее хотела аристократия!
Но делу, которое защищалось и было выиграно у отца, требовалось завершение.
Этим завершением было прощение.
— Простите его! Простите! — взывал добрый кюре, рассказавший, что жизнь Оже висит на волоске этого прощения.
— Я прощаю его! — величественно объявил Ретиф.
Кюре от радости вскрикнул.
— Теперь пройдемте к Инженю, — прибавил Ретиф, — и позвольте мне рассказать ей обо всем; раскаяние — хороший пример для молодежи. Девушка, которая видит преступление либо наказанное, либо раскаивающееся, не может плохо думать о божественной справедливости.
— Мне нравится эта мысль, — сказал кюре.
Они прошли к Инженю. Подобно сестрице Анне, Инженю стояла у окна и, подобно сестрице Анне, не видела, чтобы к ней кто-либо шел.
Ретиф коснулся плеча Инженю; та, вздрогнув, обернулась. Потом, увидев отца и кюре, она грустно улыбнулась одному, поклонилась другому и снова села на привычное место.
Тогда Ретиф рассказал Инженю о раскаянии и добродетелях Оже.
Инженю слушала без интереса.
Ей было безразлично, станет г-н Оже честным или бесчестным человеком. Увы! Она многое отдала бы за то, чтобы Кристиан совершил столько же преступлений, сколько Оже, раскаявшись сходным образом.
— Ну что, довольна ты этим извинением? — спросил Ретиф, закончив свой рассказ.
— Да, конечно, очень довольна, отец, — машинально ответила Инженю.
— Прощаешь ли этого несчастного человека?
— Я его прощаю.
— О! — воскликнул кюре, ликуя от радости. — Теперь этот бедняга возродится! Это прекрасное деяние сотворило ваше великодушие, господин Ретиф; но это не все, вам еще, наверное, предстоит совершить более похвальное деяние, и вы, я в этом уверен, его совершите.
Ретифа вновь охватили его первоначальные опасения.
Он посмотрел на кюре, который тоже смотрел на Ретифа с улыбкой на губах и настойчивостью в глазах.
Он вздрогнул, уже считая, будто видит, как кюре достает из большого кармана свой бархатный кошелек.
— О! Я полагаю, что он богаче нас с вами, господин кюре, — поспешил заметить Ретиф, чтобы упредить просьбу, которой он опасался.
— Нет, нет, это и вводит вас в заблуждение, — возразил священник. — Он довел все до конца: отверг деньги графа д’Артуа, отказался от причитавшегося ему жалованья и — бедняга! — использовал на благие дела свои сбережения. И сделал это лишь потому, что всем сердцем стремился искупить свою вину; и, в самом деле, деньги этого проклятого аристократического дома оказались не чем иным, как платой за те дурные дела, какие Оже хотел искупить.
— Неважно, неважно, господин кюре, — перебил Ретиф, — но все-таки согласитесь: было бы странно, если господин Оже, причинив нам столько несчастий, пришел к нам просить милостыню.
— Если бы он даже попросил у вас милостыню, господин Ретиф, — возразил славный кюре, — то, я полагаю, вы, как добрый христианин, должны были ему ее подать; больше того: эта милостыня в глазах Господа была бы бесконечно более похвальной, чем то зло, что он вам причинил.
— Однако… — пролепетал Ретиф.
— Но вопрос вовсе не в этом, — прервал его кюре. — Оже не желает ничего просить и жаждет лишь возможности жить своим трудом; он уже совершенно честный человек, а скоро станет честнее всех.
— Чего же тогда он просит? — спросил Ретиф, совсем успокоившись. — Объясните мне, господин кюре.
— Это просит не он, дорогой мой сосед, это я прошу вас за него.
— И чего вы просите? — осведомился Ретиф, встав со стула и перебирая пальцами.
— Я прошу то, что каждый честный гражданин может, не краснея, просить у своего ближнего, — работы!
— Ах, вот оно что!
— Вы ведь обеспечиваете работой много народу, господин Ретиф.
— Нет… Я набираю сам, и к тому же мне неизвестно, что господин Оже печатник.
— Он будет делать все, чтобы жить честно.
— Ах ты черт!
— Если вы сами не можете дать ему работу, то у вас, по крайней мере, есть знакомые.
— У меня есть знакомые, — машинально повторил Ретиф. — У нас, черт побери, есть же знакомые? Не так ли, Инженю?.. Конечно, у нас есть знакомые!
— Да, отец мой, — рассеянно ответила девушка, — есть.
— Давай поищем… Во-первых, у нас есть господин Мерсье, хотя он, как и я, никого не нанимает.
— Ах, какая незадача! — воскликнул кюре.
— Но подумай же, Инженю!
Девушка подняла свои красивые голубые глаза, насквозь пронизанные грустью.
— Господин Ревельон, — подсказала она.
— Ревельон? Фабрикант обоев, что владеет мануфактурой в предместье Сент-Антуан? — осведомился аббат Боном.
— Ну, конечно! — воскликнул Ретиф.
— Да, это он, — ответила Инженю.
— Но мадемуазель права, — сказал аббат, — для нашего дела это превосходное знакомство! Господин Ревельон нанимает много рабочих.
— Но, скажите все-таки, что он умеет, ваш господин Оже? — спросил Ретиф.
— О, он не лишен образованности — это сразу видно… Скажите о нем господину Ревельону и в полной уверенности рекомендуйте ему Оже.
— Это будет сделано сегодня же, — заявил Ретиф, — хотя…
— Ну, что еще мешает? — с тревогой спросил аббат Боном.
— Хотя, вы понимаете, рекомендовать его господину Ревельону будет трудно, у него дочери… и ведь…
— Что?
— … ведь, надо вам признаться, дорогой мой сосед, именно господин Ревельон предоставил нам своих рабочих, чтобы они избили похитителя.
— Вы расскажете ему о его раскаянии, дорогой господин Ретиф.
— Фабриканты — люди недоверчивые, — покачав головой, заметил Ретиф.
— Вы же, в конце концов, не оставите без помощи жертву испорченности сильных мира сего!..
Этот способ рассмотрения вопроса окончательно убедил Ретифа, выразившего твердое намерение его решить.
И он действительно сдержал свое обещание.