LXXV
СУМАСШЕДШИЙ ОТ ЛЮБВИ
Оставшись один, Шанмеле в последний раз вгляделся в маркиза делла Торра, который, скорчившись в углу своей камеры, бросал оттуда хищные, полные коварства взгляды.
Аббат подумал, какой ужасной пыткой должно быть существование этого человека, который всегда один, с ним обращаются как с умалишенным, он живет с памятью о своем злодеянии, не подвергаясь упрекам, но и не находя утешения.
Шанмеле убедил себя, что ему следует подойти к этому отверженному и заговорить с ним о Боге, напомнить этому отчаявшемуся о надежде.
И вот, желая приступить к своим обязанностям пастыря, он приблизился к решетке.
Стражник, прислонившись спиной к стене камеры напротив, с любопытством наблюдал за ним и явно был готов в случае необходимости броситься к нему на помощь.
— Друг мой, — обратился Шанмеле к убийце бедняжки Марион, — я здешний священник. Достаточно ли вы раскаиваетесь, чтобы со вниманием выслушать слова, с которыми я пришел к вам?
Но делла Торра, вместо того чтобы ответить, повернулся лицом к стене и погрузился в немую неподвижность.
Шанмеле попытался пробудить к жизни эту душу, погребенную в своем отчаянии, но ничего не смог добиться.
Он подозвал стражника и сказал ему:
— Думаю, сегодня с ним ничего не поделаешь.
— Ах, господин аббат! — проворчал стражник. — Ни сегодня, ни завтра.
— А каков его сосед, помешанный из камеры номер семь? — спросил Шанмеле.
— Ну, тот — совсем другое дело, господин аббат; он от любви сошел с ума, уж очень горяч, этот придурок: день-деньской, да и ночью тоже вопит, не унимается, все проклинает тех, кто его предал.
— В самом деле? Бедный юноша.
— Он, похоже, влюблен в какую-то Юлию; когда караул его задержал в вестибюле Французской комедии, а он туда хотел вломиться силой, то в бешенстве повторял это имя; по крайней мере так говорили полицейские стражники.
— Он злой?
— Да кто ж это знает, сударь.
— Как? Никто этого не знает?
— Нет, он же вреда никому не делает, кроме себя. Только кричит без конца.
— И что же он кричит?
— А, Бог ты мой, да все то же, так все кричат, у кого самый худший вид сумасшествия.
— Ты о ком?
— О тех, которые воображают, будто они не помешанные, потому что в голове у них иной раз проясняется.
— Хорошо! — сказал Шанмеле. — Я с ним поговорю, постараюсь убедить его держаться спокойно, а не то начальник исполнит свое намерение и отправит его в подвал.
— Действуйте, господин аббат, — отвечал стражник. — Сдается мне, что этот для вас не слишком опасен.
И в самом деле, приблизившись к решетке, Шанмеле увидел молодого человека, у которого верхнюю половину лица закрывали длинные волосы, а нижнюю — светлая борода; он сидел в углу своей клетушки, найдя самое солнечное место, и, казалось, радовался этому лучу, наслаждаясь своими мыслями и своим уединением.
Сумасшедший улыбался, потупив взгляд и вертя в пальцах соломинку, которую он время от времени покусывал своими прекрасными белоснежными зубами.
С минуту Шанмеле разглядывал это лицо, которое ему показалось столь же благородным, сколь трогательным, и, взволнованный, выразил свое впечатление тремя словами:
— Ах! Бедный юноша!
Глаза умалишенного тотчас же широко раскрылись. Он сосредоточил их взгляд на священнике, который со своей стороны, по-христиански смягчившись сердцем, не спускал глаз с очень бледного лица узника.
— Ах! Боже мой! — возопил сумасшедший, одним прыжком преодолевая расстояние, отделявшее табурет, на котором он сидел, от решетки своей клетки.
Стражник проворно отпрянул в сторону, увлекая за собой аббата.
— Да что такое? — воскликнул тот, позволяя оттащить себя подальше, но продолжая смотреть на безумца.
— Он! Аббат! — воскликнул узник, повисая на прутьях решетки.
— Что ж такого? Ну да, я аббат.
— Господин де Шанмеле, это вы?
— Как, он меня знает?
— Господин де Шанмеле! Господин де Шанмеле! — кричал помешанный.
— Что с вами, друг мой?
— Само Небо вас посылает!
— Хочу надеяться, что так.
— Так вы меня не узнаете?
— Увы, нет!
Сумасшедший откинул с лица пряди волос.
— Я Баньер! — сказал он.
— Неужели? Юный послушник ордена иезуитов?
— Да.
— Баньер, который сыграл Ирода?
— Да.
— Любовник мадемуазель де Клев?
— Да, о да! — вскричал Баньер в страшном отчаянии. — О да, я им был!
И он затрясся в судорожных рыданиях, кусая себе руки.
— Мой друг, — закричал Шанмеле стражнику, — отоприте мне камеру этого бедного юноши, прошу вас, скорее!
— Но как же, господин аббат? Ведь он станет вас бить!
— О нет, нет, господин аббат знает, что нет! — взывал к ним Баньер, стараясь придавая своему голосу как можно больше ласковости.
— Да открывайте же! — потребовал Шанмеле.
— Откройте, да, прошу! — молил Баньер. — Откройте господину аббату, друг мой, и вы, господин аббат, увидите, о, вы увидите, как я буду вас любить!
— Нуда, уж он вас полюбит, как мой кот любит мышей, то бишь он вас слопает.
— Это мое дело, — отрезал Шанмеле. — Отпирайте!
— Вы приказываете, господин аббат?
— Да.
— И вы подтвердите, что сами настояли, чтобы я открыл вам дверь этой камеры?
— Я это засвидетельствую, открывайте же.
— Я обязан повиноваться вам, и я, разумеется, послушаюсь, но лучше бы и вам меня послушать: хоть палку мою возьмите.
И стражник отпер дверь, однако не преминул после каждого поворота ключа оглядываться, чтобы бросить на Шанмеле вопросительный взгляд.
Шанмеле вбежал в камеру, и Баньер с невыразимой нежностью сказал ему:
— О, если бы я не боялся напугать вас, если бы не боялся вас испачкать, ах, дорогой мой господин де Шанмеле, как бы я вас расцеловал!
Достойный священнослужитель бросился в объятия умалишенного: то была картина, за которую много дали бы ценители любопытных зрелищ.
— Присядьте на мой табурет, господин де Шанмеле, — сказал Баньер, — садитесь и ничего не бойтесь. О, поговорим, поговорим, мне так много нужно вам сказать!
— Да, — выдавил Шанмеле с принужденной улыбкой, — поговорим, но будем говорить благоразумно.
— Э, так вы считаете, что я не в своем уме? — спросил Баньер.
— Берегитесь! — предупредил стражник. — Вот на него уже находит, сейчас он обезумеет.
Шанмеле огляделся вокруг, потом снова устремил взгляд на Баньера и слегка пожал плечами, что означало: "Увы! Будь вы в здравом рассудке, разве вы бы здесь оказались?"
— Я вас понимаю, — печально сказал молодой человек, — вполне естественно, что вы предубеждены против меня; но, выслушав мой рассказ, вы убедитесь, что я не сумасшедший.
— Что ж, в таком случае, — отвечал Шанмеле, — если вы не безумец, объясните, что за странное сцепление обстоятельств привело вас в Шарантон.
— Отошлите этого человека.
Шанмеле, не колеблясь, жестом приказал стражнику отойти на расстояние, при котором их голоса не могли до него доноситься.
И тогда Баньер поведал ему историю всех своих злоключений начиная с того вечера, когда он вместо него сыграл на сцене роль Ирода.
Он рассказал о своем побеге с Олимпией, покинутой графом де Майи; описал их пребывание в Лионе и свой арест в этом городе по ходатайству иезуитов, из монастыря которых ему удалось ускользнуть. Затем он перешел к событиям, последовавшим за его дезертирством из полка, вплоть до того дня, когда его задержали у входа во Французскую комедию. Рассказ его был таким последовательным и говорил он с такой горячностью и таким чувством меры, что, когда он произнес последнюю фразу, аббат воскликнул:
— Этот человек не более помешан, чем я!
— О, не правда ли, господин де Шанмеле? — вскричал Баньер. — Не правда ли, я вовсе не сумасшедший?
— Я поклянусь в этом! Я за это поручусь!
— Спасибо! — сказал Баньер. — Господь послал мне то, о чем я молил его с той самой минуты как попал сюда: беспристрастного человека, способного меня выслушать и произнести свое суждение. И вот ведь, я просил у Бога послать чужого, а он посылает мне друга.
— О да, мой дорогой Баньер, истинного друга.
— Но теперь ваша очередь, — спросил узник, — скажите, как вы оказались здесь и в этом облачении?
— Призвание, любезнейший господин Баньер.
— Ах, правый Боже! Ну да, призвание, направленное в сторону, противоположную моему, — с грустной усмешкой заметил бедный Баньер.
— Вот именно. Подобно тому как вы заменили меня и присвоили мой театральный костюм, я занял ваше место и облачился в ваш монашеский наряд.
— Того самого монастыря, который я покинул?
— Того самого, что вы покинули, причем я стал любимцем преподобного отца-настоятеля.
— Ах, в этом отношении, мой дорогой господин де Шанмеле, ваша участь совершенно противоположна моей, — заметил Баньер.
— А поскольку я ничего так не хотел, как оставить сцену, и поскольку мой отказ от этого проклятого Богом искусства был для Церкви большой победой, меня наставляли на путь истинный, меня приняли, меня возвысили и, наконец, меня пристроили.
— Увы! Скверная должность, мой любезный аббат.
— Да, вы правы, я и сам знаю, что на нее смотрят как на худшую из всех возможных; никто ее не захотел, один я согласился, вот и получил ее.
— Если бы я не был еще большим неудачником, я бы сказал: "Вы совершили ошибку, мой милый аббат".
— Мне столько нужно искупить, брат мой! — с сокрушенным видом заявил Шанмеле. — Я же был более чем на три четверти проклят.
— Вот дьявол! Если так считать, — с печальной улыбкой заметил Баньер, — то я уже проклят с головы до пят.
— Полно! Полно! — произнес аббат.
— Но я, — продолжал Баньер, обращая взор к Небесам, — больше вас уповаю на милосердие Господа; он заставил меня слишком много выстрадать в этой жизни, чтобы и после смерти подвергать таким же испытаниям.
— Не ропщите на Бога, брат мой, — сказал Шанмеле, радуясь поводу приступить к проповеди.
— Я более не ропщу с той минуты, как снова обрел вас, дорогой аббат, — мягко возразил Баньер.
— Господь посылает вам испытание, сын мой.
— Да, жесточайшее испытание.
— Это потому, что у Господа своя цель.
— Да с какой же, по-вашему, целью Богу нужно мучить такого бедного малого, как я?
— Он желает, чтобы вы отринули греховную страсть.
— Какую страсть?
— Страсть, которую вы питаете к Олимпии.
— Мою любовь к Олимпии? Это мою любовь к Олимпии вы называете греховной страстью? Мне — отринуть эту любовь? Да пусть лучше я проведу всю мою жизнь в роли умалишенного, пусть меня вынудят на веки вечные остаться узником, пусть избивают, хлещут плетьми, истязают так, как избивают, хлещут и истязают тех несчастных, чьи вопли доносятся до моих ушей, но я никогда, ни за что не откажусь от моей любви к Олимпии! Лучше смерть! Лучше вечное проклятие!
— Ну-ну, брат мой! — успокаивал его Шанмеле. — Вы впадаете в заблуждение; вас примут за безумца.
— Да, правда, — удрученно поник головой Баньер. — Но что вы хотите, сударь? Я так люблю эту женщину, что никакая сила в мире не заставит меня ее забыть.
— Даже сам Господь?
— Даже она сама.
— А между тем, мой дорогой Баньер, мне кажется, что именно ей вы обязаны всеми вашими невзгодами.
— Да, конечно, она всему виной; да, она меня предала; да, она меня забыла; да, быть может, это она решила, чтобы я оказался в тюрьме, и таким образом избавилась от меня. Что ж, какова бы ни была эта женщина, я благословляю ее, какова бы она ни была, я ее люблю! О! Если бы вы только могли сказать мне, где она сейчас, как она? Вы же знали ее.
— Я прибыл из Лиона, — отвечал Шанмеле.
— И к тому же, — вздохнул Баньер с видом человека, теряющего последнюю надежду, — к тому же вы порвали с театром.
— Ах, Боже мой, да, но между тем там остались люди, с которыми я поддерживаю знакомство, чтобы попытаться привести этих грешников к Господу.
— Это будет непросто, — сказал Баньер, качая головой.
— Ну, я надеюсь на то, что не все влюблены в Олимпию; к тому же, — прибавил Шанмеле, подвигаясь поближе к Баньеру, словно готовился открыть ему секрет, — у меня есть план.
— Какой? — спросил Баньер.
— Я воспользуюсь их суетными интересами, посредством которых попытаюсь мало-помалу привести их в лоно Господне.
— Гм! — озадаченно пробормотал Баньер.
— Я вот что сделаю, — продолжал Шанмеле, упиваясь лестной для новообращенного члена ордена возможностью изложить свои планы спасения заблудших душ. — У меня есть, осмелюсь так выразиться, друг, хотя он герцог и пэр; я имею в виду господина герцога де Пекиньи, капитана гвардейцев его величества, дворянина королевских покоев, имеющего неограниченную власть над актерами.
— О-о, вот это прекрасное знакомство, дорогой аббат! Человек, который устраивает дебюты, тот, по чьему распоряжению подписываются ангажементы, тот, кто распределяет роли! О, что у вас за прекрасное знакомство, повторяю вам! Вы счастливчик!
— Берегитесь, — с улыбкой заметил Шанмеле, — или я назову вас безумцем.
— Продолжайте же, продолжайте.
— На чем я остановился?
— Вы говорили, что приведете актеров в лоно Господне, пользуясь их суетными интересами.
— Именно так.
— Понимаю. Вы добьетесь, что им будут давать хорошие роли, и они из чувства признательности станут благочестивыми. Что ж, не скрою от вас, что эти расчеты мне не по вкусу, да и кроме того, не думаю, чтобы они осуществились.
— Да вы погодите, выслушайте, какой же вы неутомимый говорун! — продолжал Шанмеле, воспользовавшись первым же перерывом в речах Баньера и спеша в свою очередь поведать о своем средстве. — Нет, мой план совсем не таков. Для этого я слишком хорошо знаю комедиантов; давать им роли — ну уж нет! Наоборот, я позабочусь, чтобы те, что у них есть, им опротивели, сделаю так, чтобы эти роли у них отобрали, чтобы театр превратился для них в место сплошных мучений, а когда они от этого устанут, попрошу моего друга герцога де Пекиньи устроить им скромный пансион при какой-нибудь святой обители.
— Ах, так! Прекрасно! Ну и мысль! — вскричал Баньер, забыв о собственном положении, чтобы встать на защиту тех, кого Шанмеле замышлял преследовать. — Откуда, чума на вас, набрались вы подобных мыслей, дорогой аббат? Как?! Вы причините подобные горести тем, о чьих интересах печетесь? Черт бы побрал такие заботы! Если так, я предпочитаю вашу вражду!
— Неблагодарный! — воскликнул Шанмеле.
— Уж теперь-то, — продолжал Баньер, мысленно возвращаясь к надежде, не покидавшей его с той минуты, как здесь появился Шанмеле, — теперь, черт возьми, вы видите, что я не сумасшедший? Поскольку я смог добрых полчаса поддерживать беседу, даже не пытаясь заговорить с вами о себе самом, вы вполне убедились, что я здоров, не так ли?
— Я в этом уверен, — заявил Шанмеле.
— Пожалуй, — не унимался Баньер, — вы с вашими идеями насчет вечного спасения, с вашим желанием заставить всех артистов оставить сцену, как это сделали вы, предпочли бы видеть меня несправедливо заточенным здесь, нежели позволить мне вернуться в театр?
— Право слово, смею признаться, это почти что так! — вскричал аббат.
— Вы это серьезно? — вскричал Баньер.
— Конечно.
— А! Берегитесь же, — произнес узник, глядя на священника с таким выражением, какое могло бы обратить в бегство начальника и стражника и заставило бы попятиться даже самого Мартена. — Этот дом — обитель отчаяния, а оно дурной советчик, господин де Шанмеле! За этими решетками умирают ежеминутно, день за днем, и тому, кто знает, что ему предстоит здесь провести весь свой век так, как я прожил последние две недели, есть смысл сберечь время, одним ударом размозжив себе голову об эти каменные плиты.
И Баньер сделал пугающе выразительное движение.
Шанмеле бросился к нему и в порыве искренней нежности заключил его в свои объятия.
— Вспомните о спасении души, брат мой! — вскричал он.
— Ох, не говорите мне о спасении! — с жаром воскликнул Баньер. — Моя любовь — вот мое спасение!
— Но эта женщина вам изменила, мой друг; из ваших объятий она перешла в руки другого!
— Э, полно! Разве прежде она не перешла из объятий этого другого в мои объятия?
— Брат мой! Брат мой!
— Чего вы от меня хотите?
— Хочу вас убедить, что все это безрассудные надежды, софистика, лишенная почвы.
— Как вам будет угодно, господин аббат, но это так.
— Ну, — сказал Шанмеле, — я начинаю понимать, почему вас посчитали умалишенным.
— И точно зная, что это ошибка, вы, движимый своим недоброжелательством, будете способствовать тому, чтобы заставить меня вынести здесь все муки, уготованные безумцам? — спросил Баньер. — Это было бы не слишком по-христиански, берегитесь, господин Шанмеле, мой товарищ по авиньонским подмосткам, мой преемник в монастыре иезуитов!
— Ну-ну, не будем ссориться, — отвечал добрый священник, глубоко уязвленный подобным упреком. — Увы, я слаб: говоря со мной подобным образом во имя человечности, вы меня возвращаете к понятиям сего извращенного мира и я чувствую, что поневоле растроган.
— О, здесь только каменное сердце осталось бы безучастным! — воскликнул Баньер. — Ведь, в конце концов, вы же видите, что с той самой минуты, как вы появились здесь, как я узнал вас, мне приходится делать над собой огромное усилие…
— Какое?
— Ах, черт! Уж не думаете ли вы, что у меня в мыслях может быть что-либо иное, кроме желания выбраться отсюда? Что на устах у меня есть что-либо, кроме этой мольбы? Вы мне поможете, не правда ли?
— Но как же, по-вашему, я мог бы помочь вам в этом, дитя мое?
— Скажите, теперь, когда я вполне разумно побеседовал с вами, дал ясные ответы на все ваши вопросы, вы, наконец, уверились в том, что меня заперли здесь несправедливо?
— Проклятье! Мне кажется, что да.
— Что ж, это все, о чем я вас прошу. Выйдя отсюда, ступайте к начальнику полиции, к судьям, приговорившим меня, скажите им, убедите их, поклянитесь, что я в здравом уме, что я никогда не был сумасшедшим, и они меня отпустят.
— Я займусь этим.
— Когда?
— Начиная с сегодняшнего дня.
— Отлично!
— Это мой долг, и я его исполню.
— Спасибо.
— Но я боюсь…
Шанмеле запнулся.
— Чего вы боитесь?
— Мне страшно, как бы это не привело к переменам…
— В чем?
— В вашем положении.
— Как? Поручительство, данное таким человеком, как вы, основательное, по всей форме поручительство, что я не безумен, изменит к худшему положение того, кого держат под замком как умалишенного?
Шанмеле настороженно огляделся вокруг и, придвинувшись к Баньеру, шепнул:
— Но вы уверены, что вас здесь заперли потому, что вы сумасшедший?
— Проклятье! А с чего бы еще, по-вашему, им меня запирать?
— Ну, черт возьми, за какую-нибудь ошибку, а может быть, и преступление.
— Любезный аббат, — заявил Баньер, — я, вероятно, совершил множество ошибок, но что до преступлений, надеюсь, Господь никогда меня до такой степени не покидал.
— Друг мой, преступления случаются каждый день, и совершают их далеко не всегда закоренелые злодеи. Вспомните Горация, убивающего свою сестру в порыве патриотизма: это весьма красивое преступление. Вспомните Оросмана, убивающего Заиру из ревности, — это преступление более чем простительное.
— Я никого не убивал, благодарение Богу, ни из ревности, ни из патриотизма. Впрочем, убийц отправляют совсем не в Шарантон.
— Вот тут вы ошибаетесь.
— Как так?
— Возьмем к примеру вашего соседа, того, что совсем рядом, не дальше чем за этой перегородкой.
— И что же?
— А то, что ваш сосед не более помешан, чем вы.
— Что вы такое говорите?
— Правду. А между тем я воздержусь от того, чтобы объявить, что он не сумасшедший.
— Почему?
— Потому что это подлый убийца, прикончивший бедную девушку всего лишь за то, что она решилась поступить честно.
Баньер содрогнулся.
— Эй, как вы сказали? — вскрикнул он. — Сосед? Мой сосед? Это, часом, не…
— Что?
— Боже мой! Мне много раз казалось, будто я узнаю его голос, я словно уже где-то его слышал.
— Это невозможно.
— Почему?
— Он не француз.
— Сардинец?
— Откуда вы знаете?
— Маркиз?
— Да.
— И его зовут?..
— Брат мой, его имя держат в секрете, — сказал Шанмеле.
— Я вам сейчас раскрою этот секрет! — вскричал Баньер. — Его имя маркиз делла Торра.
— Да.
— И вы говорите, он убил?
— Да.
— Кого?
— Женщину.
— Женщину, которую он любил?
— Любил, видимо, потому и убил. Ведь убивают только по двум причинам: или потому, что ненавидят, или потому, что любят.
— И как ее имя, этой женщины?
— Женщину звали Марион, — сказал Шанмеле.
— Марион! — простонал узник.
Затем, сделав над собой огромное усилие, Баньер спросил:
— Известно ли, за что он убил эту бедную девочку?
— Да просто за то, что она вырвала из его когтей юного красавчика, который сперва уехал с ней вместе, а потом бросил ее, беззащитную; тут-то этот несчастный, этот ничтожный субъект настиг ее и пронзил ударом шпаги прямо в сердце.
— Ничтожный, несчастный субъект — это я! — закричал Баньер и, повалившись на плиты пола, стал кататься по камере вне себя от отчаяния.
— Как это? — пролепетал Шанмеле.
— Бедная девушка, бедняжка Марион! — кричал Баньер. — Это я ее убил! Прости меня, Марион, прости!
Шанмеле обхватил Баньера обеими руками, удерживая.
— Умерьте свой пыл, — сказал он, — будьте осторожны, ведь все подумают, что у вас припадок.
— Ох, отец мой! — стенал злополучный Баньер. — Отец мой, я солгал, когда уверял вас, что на моей совести нет ничего тяжелее, чем ошибки! Я совершил преступление, величайшее, наихудшее из всех злодейств: я убил!
— Успокойтесь.
— Я заслуживаю смерти, отец мой, предайте меня в руки правосудия, отведите меня к палачу! Это я убийца Марион!
Но в ответ на эти слова, которые он прокричал в приступе отчаяния, в соседней камере вдруг раздался лязг цепей, сопровождаемый глухим рыком.
— Это кто там, — взвыл делла Торра, сотрясая перегородку и двери, — это кто еще болтает о Марион? Кто сказал: "Я убийца Марион"?
— Я, презренный, я! — вскричал Баньер. — Шпагу мне, мою шпагу! Кто мне вернет мою шпагу?! Однажды ты ускользнул от меня, но во второй раз тебе не ускользнуть!
И он принялся стучать в перегородку, отделявшую его камеру от камеры маркиза, который в свою очередь изо всех сил колотил в нее со своей стороны.
В ужасе от этого внезапно налетевшего урагана, Шанмеле призвал стражника, который при виде такого двойного взрыва безумия тотчас приготовился действовать, и ринулся прочь из камеры, говоря себе, что у Баньера особый род сумасшествия, причем буйного, и помышлять о том, чтобы обратиться к его рассудку, мог бы лишь безумец, чей недуг еще серьезнее.
И пока бедняга Баньер в надежде придушить маркиза делла Торра тщетно колотил ногами и кулаками в перегородку, весь во власти мучительных угрызений совести, стражник тихонько шепнул на ухо Шанмеле:
— Ну? Что вы на это скажете? Признайтесь, ведь вы хоть на минутку, а поверили, что он в своем уме!