XXXII
ПЕРСТЕНЬ ГОСПОДИНА ДЕ МАЙИ
Злополучный Баньер не знал, какой заговор против него только что созрел. Он действовал словно дитя, играющее с порохом, держа его в одной руке, а огонь — в другой. Он решил выместить все мучения, перенесенные им по собственной вине, на Олимпии, то есть на единственном в мире существе, которому он был по-настоящему дорог.
Он достаточно пострадал от ревности — пусть же теперь ревность заставит страдать и Олимпию.
Рискуя разбить это благородное сердце, безумец вздумал наказать ее за неосторожность, и это при том, что неосторожность, допущенная Олимпией, была следствием ее душевного благородства.
На следующий день после той сцены, которую Баньер устроил аббату, когда Олимпии уже казалось, будто возлюбленный все это забыл так же, как она сама, он отправился в театр на репетицию. Вся труппа была в сборе.
Каталонка смеялась; парикмахерша бродила за кулисами, изучала физиономии.
Олимпия, подобно всем большим артистам, имела привычку репетировать серьезно. В тот вечер она была настроена еще серьезнее обычного. Бедная женщина пребывала на той первой ступени отчаяния, когда печаль из мимолетного состояния души становится ее неразлучной спутницей.
Тогда нет больше блеска красоты, нет больше удовольствия, будь то в исполнении своего долга, будь то даже в том, что в будничной жизни составляет развлечение. Взгляд становится мрачен, на сердце ложится тяжесть, мешающая дышать, душевная рана незаметно точит сердце, оставляя ему ровно столько сил, сколько требуется, чтобы биться.
Олимпия, как мы сказали, репетировала свою роль. Каталонка, мелькая за кулисами, дразнила то одного, то другого.
Баньер двинулся прямиком к ней и взял ее за руки.
Он был красив в этот день: к его естественной красоте прибавилось то особое оживление, что вспыхивает в чертах как женщин, так и мужчин от какой-либо истинно воодушевляющей их идеи, будь то даже замысел нанести урон ближнему своему.
Баньер начал любезничать с Каталонкой, да так, что вскоре ей уже пришлось защищаться от его напористых ухаживаний.
Сначала она не только уклонялась от них, но при появлении Баньера даже испытала чувство, похожее на испуг.
Совесть укоряла ее за то, что она погубила этого человека.
Ей казалось, что она видит перед собой приговоренного, который ходит, говорит, смеется, не зная о своем приговоре.
К тому же, может быть, ее ранило пренебрежение актера, длившееся так долго.
Но Баньер, казалось, ничего не заметил. Он был неутомим в попытках снискать благосклонность Каталонки, вызвать у нее улыбку. И насколько же велики возможности у мстительности, что в нем даже пробудилось странное вдохновение обольстителя, прежде ему неведомое.
Со своей стороны Каталонка не блистала проницательностью; притом по своей натуре она не была злой.
Она бы очень любила Баньера, если бы Баньер полюбил ее.
Как нам известно, она проявляла к нему, по меньшей мере, столько же нежности, сколько бесчувственности этот новый Иосиф проявил по отношению к ней.
Ей казалось странным, что жестокий гордец возвратился к ней именно теперь, когда она навсегда порвала с ним.
Сколь ни мало женщины склонны к философствованию, самая низменная из них сохраняет немного той душевной тонкости, что стоит сути, извлеченной из всех самых толстых трактатов по психологии.
Итак, она, как было сказано выше, вначале обошлась с Баньером сурово; потом, видя, что он проявляет настойчивость, все же позволила ему говорить, хоть и продолжала держаться настороженно.
В первую минуту у нее возникло смутное предположение: Баньер пытается что-то у нее выведать. Но от этой мысли ей пришлось тотчас отказаться: заподозри молодой человек неладное, он постарался бы избежать надвигающейся опасности, не выжидая и не пускаясь в нежности.
Нет, Баньер не знал ничего: он вернулся, привлеченный исключительно чарами ее прекрасных глаз, обаянием ее красоты.
Конечно, он несколько запоздал, однако же час ее торжества пробил.
Страсть отражалась в каждом взгляде Баньера, любым своим жестом он как бы извинялся за прежнюю холодность.
Его маневр ни от кого не укрылся, в том числе от Олимпии. Несколько раз Баньер прерывал течение репетиции взрывами громкого смеха, навлекавшими на нарушителей сначала строгие, потом и нетерпеливые "Тсс!" мадемуазель де Клев.
Парочка удалилась в темный уголок, и было слышно, как они там перешептываются, — пытка, нестерпимая для ревнивого сердца.
Но Олимпия мужественно заставила себя притвориться, будто не замечает неподобающего поведения Баньера.
Что касается Каталонки, то она потихоньку отдалась удовольствию наблюдать, как за ней ухаживает этот перебежчик на театре любовных действий.
После репетиции Олимпия удалилась, Баньер же сделал вид, что не заметил этого.
Она возвратилась домой одна, ее никто не провожал.
А Каталонке было очень приятно причинить сопернице такую боль.
Вечером Баньер опять отправился в театр; Олимпия же в этот день не играла.
Увидев, что он уходит, она нахмурилась, но ничего не сказала.
Однако ее гнев возобладал над чувством собственного достоинства: она пришла на вечеринку, которую актеры устраивали на сцене, где Баньер, рассчитывая, что Олимпия появится здесь, все галантнее увивался вокруг Каталонки, чья игра в тот вечер была так же прелестна, как и ее наряд.
Баньер уже совершенно завоевал ее своим усердием поклонника, и она стала упрекать себя, что по ее вине этот бедняжка лишится свободы именно теперь, когда он влюбился в нее.
Ведь таким образом она воздвигла преграду своему собственному благу, а это, как заметит позже один великий дипломат, более чем преступление, — это ошибка.
Когда она увидела, что Олимпия, против обыкновения, явилась на театральную вечеринку, и поняла, что эта надменная Олимпия готова выйти на ристалище, чтобы отвоевать у нее своего любовника, Каталонка почувствовала, что ее обуревает дикая жажда победы.
Она выбрала минуту, когда Олимпия как раз окидывала их обоих мрачным взглядом, и спросила молодого человека:
— Так вы сказали, что находите меня красивой?
— Да.
— И что вы меня любите?
— Пламенно.
— И что раскаиваетесь, зачем не сказали мне этого раньше?
— Я говорил это и повторяю.
— Значит, я должна забыть, каким вы были неблагодарным и невнимательным?
— Забудьте об этом, прошу вас.
— Стало быть, вы хотите, чтобы я вас простила?
— Простите!
— Хорошо же! Чтобы вы не думали, что я буду вертеться, как флюгер, при одном дуновении вашего каприза, чтобы вы поняли, что моя привязанность искренна, глубока, запомните это, куда глубже и искреннее, чем иные страсти, которые выставляют напоказ…
Тут она метнула злобный взгляд в сторону Олимпии.
Баньер содрогнулся.
— Чтобы доказать вам это, — продолжала Каталонка, — я прошу вас прийти и поужинать со мной. Нам с вами надо поговорить о весьма серьезных вещах!
— Странный прием, — заметил Баньер, пытаясь обратить все в шутку, — странное приглашение! Вы зовете меня поужинать так, будто угрожаете.
— А вы взгляните на эти два орудийных ствола, под огнем которых я говорю с вами.
"Бедная Олимпия!" — подумал Баньер.
И он отступил на шаг.
— Так вы согласны, не правда ли? — спросила Каталонка.
— Согласен ли я?!
— О, но я же вас знаю. Мне известно, какую власть кое-кто имеет над вами; я знаю, вы даже на такое неприличие пойдете, как пренебречь приглашением, лишь бы не рассердить кое-кого, кто нагнал на вас страху.
— Вот вам мое слово и моя рука, — отвечал Баньер.
— В десять часов, — сказала Каталонка.
— В десять часов, — повторил он.
Он не успел договорить: Олимпия метнулась молнией и встала между ними.
Баньер в замешательстве скрылся среди кулис.
Каталонка сжала кулаки с видом женщины, готовой постоять за себя.
Олимпия, бледная и холодная, бросив мимолетный презрительный взгляд на Баньера, принялась мерить соперницу взглядом с головы до ног.
— У вас красивый наряд, — произнесла она нежным голосом, — и вы в этот вечер обворожительно-прекрасны.
Каталонка, ожидавшая брани и нападок, застыла в смущении.
— Вы находите? — пролепетала она.
— Вы так хороши собой, — продолжала Олимпия, — что можете внушать зависть женщинам и любовь — мужчинам. Я сильно подозреваю, что и мой возлюбленный проникся любовью к вам; но так как я не хочу ревновать, прошу вас ответить мне со всей искренностью, в самом ли деле он вас полюбил. О, скажите мне это, скажите без утайки: я нахожу вас достаточно красивой, чтобы не удивиться, если окажется, что вы завладели остатками моей привязанности.
Каталонка, довольная и сконфуженная одновременно, приготовилась было ответить, но при первом же ее движении у Олимпии вдруг вырвался ужасный крик.
Она только что заметила на ее унизанной перстнями руке кольцо г-на де Майи, тот самый рубин, который Баньер продал еврею, еврей — аббату д’Уараку, а Каталонка получила от этого последнего.
Олимпия бросилась к ней, впилась взглядом в ее руку, спеша рассмотреть его поближе, узнала кольцо и, чуть слышно вздохнув, лишилась сознания.
Услышав удар от ее падения на дощатый пол сцены, тотчас примчался Баньер. Он ни о чем не догадался и понял не больше, чем Каталонка. От горя потеряв голову, обо всем забыв, он просто подхватил Олимпию на руки и понес домой, проливая слезы и терзаясь отчаянием.
Когда ему удалось вернуть несчастную женщину к жизни, когда он на коленях встретил ее первый взгляд, он ужаснулся тому, сколько ненависти и гнева было в этом взгляде.
— Что с вами, ради Бога, моя дорогая Олимпия, что случилось? — забормотал он.
Она вырвалась из его рук.
— Что со мной? — отвечала она. — Вам это известно, не заставляйте меня повторять. А случилось то, что вы, обещавший мне любовь, сейчас вместо нее принесли мне свою жалость.
— О, вы не можете так думать!
— Вы только что предлагали свою любовь, — какую ничтожную любовь, я теперь знаю, — этой Каталонке; сейчас, из-за моей предательской слабости испугавшись, что ранили меня слишком глубоко, вы будете отрекаться от нее так же, как подле нее отрекались от меня.
— Никогда! Никогда!
— Не лгите! Имейте, по крайней мере, последнее мужество — мужество чести. Вы знаете, что я больше не смогу любить вас, так хоть постарайтесь оставить мне право вас уважать.
— Олимпия, ваши страшные слова заставляют меня леденеть от ужаса. Неужели в вас так мало снисходительности к измученной душе, больной ревностью?
— Ревность? У вас? — обронила она презрительно.
— О! Когда я увидел, что вы принимаете здесь этого волокиту, этого простофилю, этого аббата д’Уарака, застал его у ваших ног, услышал его оскорбительные предложения, я подумал, что он явился сюда не иначе как потому, что вы поощряли его ухаживания; я усомнился в вас, я хотел показать вам, как страдает тот, кто испытывает такие сомнения; что ж, я совершил ошибку, преступление, но простите меня, ведь я вас простил.
— Вы?.. Вы, кому пришлось всего лишь усомниться, вам было легко простить. К тому же вы прекрасно знали, что я невиновна. Но я, разве я могу сомневаться? Разве доказательства не были у меня перед глазами?
— Доказательства! — закричал он. — У вас есть доказательства! Да что же они доказывают?
— Я видела вас.
— Вы видели, что я кокетничал, играл, лгал, расточал этой женщине притворные улыбки, все затем, чтобы вас встревожить, а сам следил за вашим поведением, чтобы получше рассчитать действие своих жалких маневров. Вот и все, что вы видели.
— И ужин в десять часов.
— Уже десять часов, а я здесь, у ваших ног.
— Вот это и делает вас человеком чести, не правда ли? — с бесконечным презрением осведомилась она. — Но есть еще одно обстоятельство, о котором вы забыли и которого довольно, чтобы обесчестить вас в моих глазах.
— О чем вы, Олимпия? — в страхе пробормотал он.
— И вы хотите, чтобы я ответила?
— Умоляю вас об этом!
— Было бы лучше, если бы женщина, в жертву которой вы так недостойно принесли меня, была столь же верной и деликатной, как я; она бы тогда удовольствовалась тем, что хранила бы залоги вашей любви в своих шкатулках, чтобы никто из тех, кому они до сих пор принадлежали, не мог их узнать.
Растерявшись под обжигающим взглядом Олимпии, Баньер на миг даже заслонил свои ослепленные глаза ладонью.
— Что вы сказали? — прошептал он. — Какие залоги любви? Какие шкатулки?
— Да, лгите теперь, попытайтесь обмануть меня!
— Я не понимаю.
— О! — пожала плечами она. — До чего же вы жалкая натура, господин Баньер, и как вы мало заслуживаете любви сердца, подобного моему! Так вы полагаете, будто я всполошилась, услышав, как вы назначаете свидание этой женщине? Да бегайте на свидания хоть ко всему Лиону сколько угодно, я бы и думать об этом не стала!
— Тогда откуда же эта скорбь, которая произвела на вас такое ужасное действие? — спросил Баньер.
— Из-за вашей низости, вашего бесчестия.
Он вздрогнул и вскинул голову:
— Вы оскорбляете меня из-за малой ошибки.
— Малая ошибка? Ах! Вот как вы называете поступок, за который, вздумай я рассказать о нем в полицейском участке, вас бы через два часа уже заперли в Пьер-Ан-сиз?
— Меня заперли бы в тюрьму за то, что я согласился явиться к Каталонке на ужин, хотя даже и не пошел на него?
— Речь не о ваших свиданиях! — вскричала она с яростью.
— Тогда о чем же? Вы кончите тем, что сведете меня с ума!
— Лучше мне свести вас с ума, чем прилюдно изобличить как вора!
— Вора?! — закричал он, бледнея до мертвенной синевы. — О! Поосторожнее, сударыня!
— Да, не правда ли? Когда начинают с того, что женщину обкрадывают, потом ее уже и бьют! Вы изобьете меня и отправитесь похвастаться этим подвигом перед Каталонкой.
— Олимпия! Олимпия!
— Но в один прекрасный день вы и ее обворуете и станете бить ради другой.
— Олимпия, я теряю рассудок! Берегитесь, я больше не отвечаю за себя!
— О! С вашей помощью мое кольцо отправилось в путь, чтобы странствовать до того дня, когда оно окажется в судейской канцелярии в качестве вещественного доказательства.
— Кольцо! — простонал Баньер. — Это правда, я о нем забыл!
И, рухнув к ее ногам, он стал биться лбом об пол.
— Ах, — воскликнула она, — вы мне отвратительны! Вам только этого не хватало — трусливой гнусности. Встаньте, сударь, полно, во мне нет больше ни гнева, ни печали. Ступайте к той, которой вы назначили свидание, и скажите ей, что отныне она может спокойно прогуливаться с моим кольцом, я не стану срывать его у нее с пальца.
Баньер поднял голову; его лицо было изборождено ручьями слез.
— Олимпия! — пролепетал он. — Что вы сказали?
— Я сказала, что дарю этой женщине кольцо, которое вы ей уже преподнесли, похитив его у меня. Я освобождаю вас обоих от мук совести и от каторги.
Баньер выпрямился, весь дрожащий, взъерошенный:
— Что? Я отдал ваш перстень Каталонке?
— И она носит его на пальце рядом с кольцами других своих любовников; а могла бы оказать вам честь хоть тем, чтобы надевать только его. Рубин того стоит.
— Вы говорите, что Каталонка носит на пальце ваш рубин?
— Рубин господина де Майи. Да, господин Баньер.
— Олимпия, отправимся сейчас же к Каталонке: если это кольцо у нее на пальце, мы заставим ее признаться, от кого она его получила.
— О!
— Олимпия, я вам клянусь всем, что есть в этом мире святого, клянусь моей любовью к вам… вас это оскорбляет… моей верой… вы смеетесь! Я задыхаюсь от бешенства, от горя, от жалости! Я клянусь вам памятью вашей матери, что никогда не давал Каталонке этого кольца!
— Однако оно у нее на пальце! Поклянитесь заодно, что вы у меня его не крали!
— Я украл у вас его, да, украл! Это слово не такая невыносимая кара. Я украл! Олимпия, это правда, но я взял его, чтобы продать, поставить то, что за это выручу, на карту и разбогатеть. Олимпия, я больше не в силах лгать, да и к чему? Доказательства моей вины налицо. Я продал рубин еврею Иакову, он вам это подтвердит. Я и не думал никогда об этой женщине. Отдать ей ваш перстень! О! Да я бы лучше умер!
— Вы собирались отдать ей свою любовь.
— Олимпия, не думайте так. И потом, что я значу, чего стою? Да ничего, я ничтожество, но отдать ваше кольцо? Никогда, Олимпия, никогда!
Олимпия покачала головой с такой леденящей холодностью, что Баньер окончательно пал духом.
— Вы мне не верите? — пробормотал он.
— Нет.
— Не будьте настолько непреклонны, вы же потом пожалеете об этом. Через полчаса вы получите свидетельство моей правдивости: я сейчас же побегу к еврею. О! Нет, я туда не пойду, вы еще подумаете, что я сговорился с ним; я останусь здесь. Ступайте к нему сами, Олимпия, или лучше пошлите записку, а то вы совсем разбиты, вам нельзя сейчас ходить. Боже мой! Имейте жалость, вы же видите, что я не лгу! Взять у вас этот перстень было преступлением, но все-таки не кражей: мне самому ничего не перепало из тех денег и я уж куда как далек был от того, чтобы позволить этой женщине попользоваться ими. О, не мучьте меня! Я ненавидел этот перстень, он был для вас памятью, и это воспоминание, быть может, сладостное для вас, для меня было нестерпимо, ужасно, отвратительно! Олимпия, умоляю, оставьте эту бесстрастную позу, не доводите меня до отчаяния! Вы меня обвиняете, я защищаюсь. Так прибегнем же к доказательствам: у вас будет время приговорить меня, когда доказательство будет у вас в руках.
— Зачем? — сказала она. — Я уже давно мертва, с начала нашего разговора. Я делала все возможное, чтобы удержать в себе человеческие чувства, но я больше не нахожу их в себе. Любовь? О! Она умерла. Жалость? И она мертва. А дорога меж этими крайностями усеяна разбитыми иллюзиями! Не оправдывайтесь, не стоит труда: я видела перстень на пальце Каталонки.
— Разве она не могла купить его у еврея?
— Слабый довод; поищите что-нибудь другое, господин Баньер.
— Но если это все-таки правда! — возопил несчастный в приступе безумного отчаяния. — Если вам это подтвердят, если вам докажут, если…
— Если еврей придет сюда и скажет мне это, если Каталонка упадет к моим ногам и повторит то же самое, я им не поверю.
— Боже мой, Олимпия!
— В том-то и беда приключений подобного рода. Слепы те, кто никогда не был обманут так, как я. Доверчивость и подозрительность в одном похожи: у каждой своя повязка на глазах. Первая устроена так, что мешает увидеть зло, вторая не позволяет видеть добро.
Баньер, потерявший голову, истощивший все доводы, не зная, что еще сказать, подошел к окну, чтобы глотнуть свежего воздуха.
Олимпия не пошевельнулась, сумрачная, окаменевшая.
В то мгновение, когда Баньер, сначала подняв глаза к небу, словно просил у него вдохновения, затем снова обернулся к Олимпии, чтобы сделать еще одну, последнюю попытку успокоить ее, его внезапно пригвоздил к месту крик, донесшийся с улицы:
— Ни с места, Баньер, или вы мертвец!