XXVI
ГОДОВЩИНА ИРОДА И МАРИАМНЫ
Парикмахерша сдержала слово, данное аббату д’Уараку.
Все участники этой интриги были слишком заинтересованы в ее продолжении, чтобы гнев мнимой Олимпии мог пылать слишком долго.
На следующий же день вечером рассыльный явился к аббату с поручением, смысла которого нельзя было не уловить: он принес ключ от тайного дома, который, согласно условиям известного договора, он после каждого свидания оставлял в замочной скважине, тем самым давая даме сердца приятную возможность снова прислать его.
Совершив все необходимые приготовления, аббат, чье сердце насилу вмещало распиравший его восторг, вступил в окутанные мраком покои за десять минут до назначенного срока.
Не сказав ему ни слова, аббата заставили ждать, и вот вместе с боем часов он услышал шуршание шелковой юбки по полу, что указывало на близость той, прихода которой он жаждал столь нетерпеливо.
Броситься навстречу, схватить свежую, пухленькую ручку, надеть на пальчик кольцо, купленное накануне у еврея, прильнуть к нему устами, прося прощения, — таково было вступление, к которому прибегнул аббат.
Разговор зашел о вчерашнем происшествии; нечего и говорить, что Каталонка со слов парикмахерши знала все, что там случилось. Поэтому мнимая Олимпия, осведомленная почти так же хорошо, как если бы она была настоящей, весьма натурально объяснила аббату, сколь недостойным выглядело его поведение и что там, то есть в доме г-на Баньера, остаются под запретом некоторые речи, вполне допустимые здесь, то есть под кровом г-на д’Уарака.
Бывают объяснения, которые, по сути, если подчас и выглядят невразумительно, то в деталях всегда убеждают. Вот и аббат, убежденный красноречивыми подробностями, понял свою вину, признал ее, повторно попросил прощения и тут же его получил.
К тому же у него были убедительные доводы, и он привел их.
— Надо было бы хоть как-то смягчить горечь разлуки, — пояснял он. — Не говорить с Олимпией иначе чем украдкой, под покровом темноты, в тайном убежище — это ли полное счастье?
Тут ему напомнили, что при его близорукости нет большой разницы между потемками и светом.
Аббат же возразил, что, хотя он приговорен к вечным потемкам, все же долгая разлука — это уже совсем другая статья.
Мнимая Олимпия громогласно возмутилась, протестуя против слова "разлука".
Но у аббата д’Уарака был тонкий ум: он заметил, что, кроме физического отсутствия любимого предмета, возможно отсутствие душевное, и оно всего нестерпимее.
В ответ послышался легкий смешок.
— Разве я не прав? — спросил аббат.
— Ни в малой степени.
— Но как же? Этот господин Баньер; ваш полновластный господин, причем господин недостойный…
— Прошу вас, не будем больше говорить о господине Баньере, я так же не желаю слышать о нем у господина д’Уарака, как отказываюсь говорить о господине д’Уараке в доме господина Баньера.
— Но я, наконец, взбунтуюсь! — вскричал аббат. — Ведь там его любят, этого господина Баньера? Право, вы меня доведете до того, что я постараюсь избавиться от него!
— Его вовсе не любят, и вы это прекрасно знаете, — прозвучал нежный ответ.
— Тогда, — настаивал аббат, — почему бы вам не порвать с ним?
— О! К этому мы еще придем.
— Ну да, а я умру, дожидаясь этого!
— Смотрите, какой нетерпеливый!
— Но это так естественно!
— Вовсе нет, ведь если вас послушать, пришлось бы выгнать бедного малого вон!
— И что с того? Если вы его больше не любите…
— А ну-ка, прикусите язык!
— Я ревную.
— И в эту самую минуту, неблагодарный?
— Не скажу, что в эту минуту. Но я то и дело терзаюсь ревностью, и завтра буду, и во все то время, когда вас нет подле меня.
— Как же нам быть?
— Что ж, обещайте мне впредь обходиться с этим Баньером так пренебрежительно, чтобы он сам почувствовал, что вы разлюбили его.
— Ну, это мне труда не составит. Что ж! Теперь вы удовлетворены? Успокоились?
— Да, но дальше я буду уже не столь покладистым.
— Ой-ой-ой!
— Потому что буду любить вас все сильнее.
— В добрый час!
Однако не успела мнимая Олимпия дать это обещание, как Олимпия настоящая, и мы вскоре это увидим, поторопилась его нарушить!
В то время как связь аббата и Каталонки зиждилась, так сказать, на таинственности их свиданий, союз Олимпии и Баньера тоже держался на свой лад, хотя лад этот был беспорядочный. Олимпия отказалась от попыток поучать Баньера, а он и не думал отказываться от любви к ней и стремления внушать ответную любовь, так что, по временам доводя ее до отчаяния, он затем, сколь бы она ни упрямилась, умел снова вызвать у нее порыв нежности или великодушия.
Дело в том, что непреклонной Олимпия могла казаться лишь с виду: в глубине души она была добра.
А доброта — сила мужчины; в женщине это слабость.
Таким образом, в то самое время, когда Каталонка по настоянию аббата поручилась, что Олимпия никогда более не станет выказывать Баньеру любовь, способную возбудить ревность другого ее вздыхателя, Олимпия и Баньер, которых никак нельзя было посвятить в тайну этого обещания, напротив, обновили свой любовный договор в честь годовщины первой постановки "Царя Ирода".
Злосчастный аббат нагрянул в гости к нашим влюбленным, поспев прямо к десерту того пира, который они только что устроили в честь своей любви.
Празднество затянулось допоздна: Олимпия в тот вечер не была занята в спектакле, а Каталонка как раз дебютировала в новой роли.
Все выглядело так, будто обстоятельства сами собой заранее складывались с умыслом, ведущим к катастрофе: парикмахерша тоже была в театре — того требовали обязанности ее ремесла.
Д’Уарак явился к Олимпии в момент, когда его менее всего ожидали, особенно после пережитого им недавнего позора.
Следует заметить, что, со своей стороны, и аббат не предвидел той картины, которую он там застал.
В подобный час г-н Баньер почти всегда находился в игорном доме. Аббат, естественно, знал, что каждое событие имеет свою дату, но понятия не имел о памятной дате события, столь важного для Олимпии и Баньера.
Входя к ним в обычном для таких случаев одурманенном состоянии (любовники, тоже одурманенные, забыли вынуть из двери ключ), аббат налетел прямо на зеркало, висевшее в прихожей, приняв его за дверь, и увидел в нем отражение Олимпии и Баньера с бокалами шампанского в руках.
Д’Уарак замер, растерянно уткнувшись носом в эту картину.
Единственный лакей, которого несомненно отослали на кухню, доедал там остатки трапезы.
Разъяренный картиной, представшей перед ним в глубине стекла, аббат счел происходящее за предательство: развернувшись на каблуках, он устремился в столовую со всеми манерами ревнивца, а не любопытного, хозяина, а не гостя.
Он громко кричал, оглушительно хлопал дверьми и предстал перед любовниками, подобно Калхасу, бледным, с всклокоченными волосами.
При этом зрелище Олимпия и Баньер, которых годовщина, бисквиты и шампанское привели в состояние веселого возбуждения, двумя разными голосами издали единый возглас изумления, за которым последовал взрыв дикого хохота, довершивший бешенство и смущение аббата. Да и надо признать, что свет не видывал розыгрыша, столь жестокого по отношению к влюбленному, каким и был аббат, к тому же получивший при свидании накануне столь основательные заверения.
Аббат ринулся к выходу, скрежеща зубами; в его мозгу уже теснилось множество различных мстительных планов, пока еще совершенно безумных в хаосе ярости, однако способных обрести форму в плавильном тигле размышления.
Однако в то мгновение, когда он уже потянулся к дверной ручке, Баньер проворно настиг его и схватил за руку:
— Черт возьми, сударь, неужели вы так далеки от мира сего, что вид счастливого любовника в обществе своей возлюбленной кажется вам настолько возмутительным?
Д’Уарак затрепетал с головы до ног, ожидая, что скажет Олимпия.
— О! — в свой черед усмехнулась она. — Господин аббат не может испытывать столь сильного ужаса при виде счастья, которое, как я полагаю, знакомо ему не понаслышке.
— Ну же, дорогая, — снова заговорил Баньер, — извольте помочь нашему примирению с господином д’Уараком.
И, обменявшись с Олимпией понимающим взглядом, он вышел, оставив ее наедине со сраженным отчаянием аббатом.
Первым его словом было проклятие.
— О, как же коварны женщины! — закричал он, со всех сил ударив кулаком по столу.
Олимпия выпрямилась, вздрогнув так, как будто это ее он ударил.
— Что вы сказали, сударь?! — негодующе вскричала она. — Это мне вы говорите подобные вещи?
— А кому же, если не вам, я мог бы их говорить? — грубо отвечал аббат.
— Тогда, мне кажется, вы впали в заблуждение.
— Не в заблуждение, а в бешенство!
— Отлично! — презрительно бросила Олимпия. — По-видимому, вас снова настиг приступ помешательства?
— Помешательства?! Пусть так, если вам угодно! Да, помешательства! Но это буйное помешательство, поберегитесь!
И он во второй раз ударил кулаком по столу.
— Ах, так! — усмехнулась Олимпия. — Да вы, аббат, похоже, собрались расколотить и мой стол, и мой фарфор.
— Прекрасно! Эти милые безделушки! За золото можно накупить и новые столы и новый хрусталь, но ничто не воскресит осмеянную любовь и погибшие иллюзии честного человека!
— Знаете ли вы, сударь, — в свою очередь нахмурила брови Олимпия, — что я ни единого слова не понимаю из того, что вы говорите?
— О, довольно! Хватит этой гордых поз, сударыня, или, точнее, полно ломать комедию, особенно эту, суть которой в том, чтобы затыкать мне рот всякий раз, когда я хочу пожаловаться!
— Да на что пожаловаться? Объяснитесь, прошу вас!
— Но вы же мне обещали, ведь так?
— Я?
— Да, вы, и разве я не имел права полагаться на ваше слово?
— Я что-то вам обещала?
— Да знаю, знаю все, что вы скажете! Что здесь я не у себя дома, что мы в доме господина Баньера.
— Без сомнения.
— Однако вы должны признать, что всякое терпение имеет пределы, и мой гнев…
— Ваш гнев! Сударь, — прервала его Олимпия, — этот ваш гнев в конце концов возбудит мой, а уж если два этих гнева окажутся здесь одновременно, предупреждаю вас об одном: мой попросит, чтобы ваш удалился.
— Сударыня, — повысил голос аббат, — вы нарушаете свои обязательства, позвольте же напомнить вам о них.
— О, что до этого, сударь, сделайте милость, напомните, вы доставите мне удовольствие.
— Наконец-то вы разрешаете!
— И даже прошу.
— Что ж! Разве не было уговора, что вы никогда не подадите мне повода для ревности?
— Ревность? Вы ревнуете? И кого же, почему?
— Как?! — вскричал аббат, роняя голову на грудь и простирая руки, — Я же застал вас наедине с господином Баньером!
— Э, — воскликнула Олимпия, обращаясь к себе самой, — да он с ума сошел, право слово!
— Если вы так скоро все забываете, — произнес аббат, переходя от ярости к печали, — это нам сулит многие беды.
Олимпия пожала плечами: было очевидно, что печаль этого человека не менее безумна, чем его ярость.
— Покончим с этим, — вздохнула она. — В прошлый раз в дело вмешался мараскин, но сегодня, сказать по правде, всему этому нет извинения.
Повернувшись к ней, аббат умоляюще сложил руки:
— Ну, Олимпия, я же серьезно…
— Олимпия?! — вскричала молодая женщина, вскакивая. — Вы меня назвали Олимпией? Вы?!
— Ах, черт побери, это уж слишком! — взорвался аббат, бледный оттого, что слишком долго сдерживал пожиравшие его чувства. — Вы оберегаете свои доходы, свои контракты, свою чувствительную совесть. А я все пущу на ветер, раз вы так быстро забываете свои же слова. Да, я в доме господина Баньера, но коль скоро вы сами меня вынуждаете, я буду говорить здесь, как говорил бы там!
— Там? — удивилась Олимпия. — Что вы разумеете под этим "там"?
— О, сударыня, сколько бы вы ни изображали невинность, я не уйду, прежде чем не выскажу вам всю правду.
— Что значит "там", сударь? — повторила Олимпия.
— Там, где господин д’Уарак находится у себя, сударыня; там, где вы, в противоположность Пенелопе, по вечерам восстанавливаете то, что здесь распускаете днем; там, где я имею слабость любить ту, которая здесь мне лжет.
Из уст Олимпии вырвался крик, который предвещал целую бурю гнева, крик, который могла бы издать раненая львица.
Этот возглас заставил аббата понять, что он, пожалуй, заходит слишком далеко. Поэтому он, сменив угрожающий тон на примирительный, произнес:
— Ну, право же, нам пришло время потолковать начистоту. Давайте примем меры, чтобы выйти из этого сомнительного положения, отбросим двусмысленности, выложим все карты на стол.
— Да, хорошо, карты на стол, — произнесла Олимпия, вслушиваясь изо всех сил, чтобы понять этот бред и положить ему конец.
— Что ж, может быть, я вел себя как скупец?
— Вы? По какому поводу?
— Вас не удовлетворяет то, что я вам давал?
— Это еще что такое? — возмутилась она. — Насколько я понимаю, мы переходим от дерзостей к гнусным наветам?
— Позвольте, — промолвил аббат. — Олимпия, дорогая моя, ну, разрешите один единственный раз поговорить с вами по-деловому, чтобы никогда к этому больше не возвращаться, а нашей любви от этого не будет никакого урона.
И, не смущаясь растерянностью, изобразившейся на лице Олимпии, чего он, впрочем, мог и не заметить из-за слабости своего зрения, он продолжал:
— Я хочу сказать, вы, должно быть, пришли к заключению, что вам не хватает того, чего от вашего имени просила у меня парикмахерша?
— От моего имени, парикмахерша?
Теперь уже Олимпия в свою очередь обхватила голову руками, словно рассудок готов был покинуть ее.
— Ох, не прерывайте меня, сделайте милость! — вскричал аббат. — Я знаю все, что вы сейчас скажете, но мне, так же как и вам, нужна уверенность. Построим же ее на взаимном согласии, на равных правах. Вот пункты договора, который я предложил бы вам…
Олимпия приняла решение дослушать до конца: ей хотелось по-доброму разобраться в этом душевном расстройстве, представшем перед ней под видом полной убежденности.
— Хорошо, — сказала она, устало опускаясь на стул, посмотрим, что у вас за пункты.
— Пункт первый: вы покидаете театр.
— Я? Я ухожу из театра?..
— Да подождите же.
— О, вы же видите, я жду. Но и вы поторопитесь, ведь у меня может не хватить терпения это долго выслушивать.
— Вы оставите театр, ибо ваше существование, будучи отдано публике, не может принадлежать вашему возлюбленному.
Олимпия скрестила руки, чтобы не дать вырваться наружу гневу, теснившему ей грудь.
— Теперь, — продолжал аббат, — когда с театром будет покончено, ничто более не помешает вам оставить другого.
— Другого? — переспросила Олимпия, снова впадая в растерянность. — Кого другого?
— Э, не стоит называть этого имени, дорогая. Он и без того чересчур глубоко проник во все наши помыслы, бедняга!
— Другой? Другой, который проник в наши помыслы?.. Ну, любезный аббат, вы кончите тем, что всерьез меня напугаете. Или это ваша излюбленная забава вот так разыгрывать помешанного? Но предупреждаю вас: я ужасно боюсь сумасшедших. Итак, если у вас найдется какая-нибудь другая шутка, выберите лучше ее, не надо больше так шутить.
— Но я не шучу, я вас… я не… Перейдемте-ка лучше к пункту второму.
— Перейдем.
— Пункт второй: вы отправите другого в отставку и ему будет назначен пенсион.
Молодая женщина не сдержала досадливого жеста.
— Соответствующий документ будет заверен у нотариуса и составлен примерно в таких выражениях: "Господину Баньеру причитается ежегодно…"
Олимпия захлопала в ладоши.
— Ах! — вскричала она, покатываясь со смеху. — Ах, это прелестно! Так значит, другой — это Баньер?
— "Ты имя назвала!" — продекламировал аббат.
Олимпия поднялась.
— Сударь, мне не нравится, когда ко мне обращаются на "ты", даже с помощью стихов господина Расина, — произнесла она, раздувая ноздри и задыхаясь от оскорбленной гордости и гнева, который разгорался в ее смятенном и полном презрения сердце с самого начала этого разговора.
— Пункт третий, — продолжал аббат. — Вы сами получаете две тысячи луидоров наличными, чтобы покончить с прежними неоплаченными долгами, мелкими обязательствами и неустойками, а также ренту в шесть тысяч ливров, которая будет выплачиваться с доходов от поместья Уарак, оставленного мне моим покойным отцом.
Тут Олимпия грозно двинулась прямо на аббата:
— Тот, кто так рассуждает о деньгах, не столь уж помешан. Сделка, цифры которой вы тут передо мной разложили… каков ее предмет? Это я, не так ли?
— Нуда.
— Стало быть, это меня вы намерены купить?
— Гм… скажем, оплатить, если когда-либо можно оплатить сокровище, которому нет цены.
— И вы собираетесь платить авансом? — осведомилась она иронически. — Не боитесь, что вас обманут?
— О, после тех заверений, что вы мне давали, — возразил аббат, — мне кажется, можно уже ничего не опасаться.
Едва лишь были произнесены эти слова, обе двери разом распахнулись.
Первая, что находилась как раз напротив аббата, вела в кабинет.
Из нее, смертельно бледный, с дрожащими губами, вышел Баньер.
Вторая дверь вела в прихожую.
На ее пороге застыла с потрясенным видом парикмахерша. Двух услышанных слов ей хватило, чтобы тотчас осознать серьезность положения.