VIII
Наутро, войдя в спальню хозяйки, Мариетта испытующе огляделась кругом; кушетка перед псише, ковер сплошь усеян цветами, Флоранс в совершенном изнеможении, и ей нужна ванна.
Горничная неодобрительно покачала головой:
— Ах, сударыня, сударыня!
— Что такое? — спросила Флоранс, с трудом приоткрыв глаза.
— Подумать только, лучшие юноши и девушки Парижа готовы на любые безумства ради вас!
— Разве я этого не заслуживаю? — промолвила Флоранс.
— О, речь не о том, сударыня, как раз совсем наоборот!
— Вот и я, следуя их примеру, совершаю безумства ради себя.
— Госпожа неисправима, но будь я на ее месте, то хотя бы для приличия завела бы любовника.
— Не требуй слишком многого, ведь я не выношу мужчин. А сама-то ты их жалуешь, Мариетта?
— Мужчин — нет. Мужчину — да.
— Мужчины любят нас лишь ради того, чтобы потешить собственное самолюбие, стремясь выставить нас напоказ, если мы красивы, либо появиться рядом с нами, если мы талантливы.
Подчиняться мужчине — нет, уволь, для этого ему должно превосходить меня настолько, чтобы вызывать во мне если не любовь, то, по крайней мере, восхищение.
Мать моя умерла рано, я и узнать ее не успела. Отец мой преподавал математику и учил меня верить только в прямые, квадраты и окружности. Бога он называл "великой единицей", Вселенную — "великим целым", а смерть — "великой задачей". Отец покинул этот мир, оставив меня, пятнадцатилетнюю, без средств и без иллюзий. Я стала актрисой, и на что мне теперь вся эта наука? Для того, чтобы большей частью презирать то, что мне приходится играть, и находить в исторических драмах множество ошибок.
На что мне моя душевная тонкость?
Чтобы обнаруживать ошибки в изображении благородных чувств в психологических драмах и пожимать плечами, видя самовлюбленность авторов, которые мне их читают. Мой успех меня не радует — чаще всего это уступка дурному вкусу. Поначалу мне хотелось говорить на сцене естественно — это не произвело впечатления. И тогда я заговорила нараспев — гром рукоплесканий. Поначалу я играла свои роли просто, поэтично, искусно — мне говорили:
"Да, неплохо, недурно". Я размахивала руками, закатывала глаза, вопила — зал сотрясался от возгласов "браво". Мужчины, делающие мне комплименты, превозносят вовсе не то, что я считаю в себе истинно ценным; женщины, рассуждающие о красоте, понимают ее совсем не так, как я.
Незаслуженная похвала ранит не меньше справедливой критики. Слава Богу, и мои недостатки и мои достоинства помогают мне зарабатывать достаточно, чтобы не нуждаться ни в ком.
Быть должницей мужчины и говорить ему: "На, вот мое тело в уплату" — по-моему, уж лучше умереть!
— Ну, а женщины?
— Женщин я принимаю, лишь поскольку я властвую над ними, поскольку для них я мужчина, супруг, хозяин; правда, женщины капризны, вздорны, неумны; кроме некоторых, это существа низшего порядка, созданные для послушания. Велика ли заслуга подчинить себе женщину? Но они тут же начинают кричать о тирании и обманывать вас. Нет уж, Мариетта, лучший вид власти — это быть хозяйкой собственной судьбы, заниматься лишь тем, что тебе по душе, ходить только туда, куда пожелаешь, повиноваться только собственной воле, никому не позволяя сказать тебе: "Я так хочу".
Ни у кого нет подобного права по отношению ко мне. Мне двадцать два года, я девственница; да, я невинна, как Эрминия, как Клоринда, как Брадаманта, и если когда-нибудь целомудрие станет мне в тягость — я сама себе вручу его, точно дар, мне одной достанется боль и наслаждение; я не желаю, чтобы после моей смерти кто-нибудь из мужчин сказал: "Эта женщина принадлежала мне".
— Если вам такое по вкусу, — промолвила Мариетта, — чего ж тут возражать.
— Речь не о вкусах, Мариетта, это моя жизненная философия.
— А по мне так, — продолжала Мариетта, — умереть девственницей — просто стыд.
— С тобой, я уверена, такой беды не случится. А сейчас помоги мне одеться, Мариетта.
Флоранс осторожно поднялась с кровати и устало опустилась на кушетку перед псише.
Мы уже говорили, что Флоранс не была в точном смысле слова красавица. Но лицо ее отличалось необычайной выразительностью; эта женщина, познавшая любовь лишь умозрительно, в совершенстве умела изображать любые безумные страсти, вплоть до исступления. Это был один из редких талантов, таких, как Дорваль и Малибран.
Она приняла ванну, на завтрак выпила чашку шоколада, повторила наизусть свою роль, раз десять перечитала письмо графини, не на шутку разволновавшись, на обед съела консоме, два сваренных в салфетке трюфеля и четыре рака по-бордоски.
В театр она отправилась вся дрожа. Прелестный юноша, или, вернее, графиня, уже заняла свою ложу; перед ней на кресле лежал огромный букет.
В четвертом акте во время самой трогательной сцены графиня бросила букет актрисе.
Флоранс подобрала цветы, отыскала записку и, не дойдя до своей гримерной, прочла:
"Получила ли я прощение? Мое нетерпение столь велико, что я сама пришла узнать ответ на этот вопрос. Если Вы меня простили, вставьте цветок из моего букета в Ваши волосы. В таком случае самая любящая из влюбленных станет самой счастливой из женщин и будет ждать Вас в экипаже у артистического подъезда, надеясь, что сегодня за ужином Вы решите не грустить в одиночестве, а предпочтете полакомиться крылышком фазана у нее в гостях.
Одетта".
Флоранс, не раздумывая, выдернула из букета красную камелию и вернулась на сцену с цветком в волосах.
Одетта зааплодировала так, что едва не вывалилась из ложи; Флоранс сумела послать ей воздушный поцелуй.
Полчаса спустя принадлежавшая графине двухместная карета уже стояла с опущенными шторами на улице Бонди.
Флоранс торопливо сняла кольдкремом белила и румяна, прошлась по лицу рисовой пудрой, накинула халат из пестрой кавказской ткани и выскочила на улицу.
Негр Одетты отворил дверцу. Флоранс впрыгнула в карету; чернокожий слуга занял свое место, и кучер погнал лошадей крупной рысью.
Графиня заключила Флоранс в свои объятия, но нам известны суждения актрисы о своем достоинстве. И, вместо того чтобы занять место, которое приготовила ей графиня в своих объятиях и на своих коленях, сама Флоранс резким и стремительным движением подхватила графиню на руки как ребенка и тем же движением — движением борца, повергающего противника, уложила ее себе на колени и столь же стремительно и крепко прижалась губами к ее губам, скользнула языком между ее губ, расстегнула пуговицы ее панталон, и вот уже ее рука оказалась между бедер графини.
— Сдавайтесь, красавец мой, — со смехом воскликнула Флоранс, — вряд ли кто-нибудь вас выручит!
— Сдаюсь, — отозвалась графиня, — и прошу только об одном — чтобы меня никто не выручал, я хочу принять смерть от вашей руки.
— Ну, так умрите, — произнесла Флоранс с какой-то кровожадностью.
И в самом деле пять минут спустя графиня, во власти сладкой агонии, готовая испустить последний вздох, прошептала:
— Флоранс, милая, как приятно испустить дух в ваших объятиях, ах, я умираю… умираю… умираю…
При последнем вздохе графини экипаж остановился у дверей ее дома.
Запыхавшись от волнения, поддерживая друг друга, женщины поднялись по лестнице.
Графиня вынула из сумки ключ, открыла дверь квартиры и тут же заперла. Прихожая освещалась китайским фонарем. Проведя Флоранс через спальню, где сияла лампа из розового богемского стекла, графиня отворила дверь ярко освещенной столовой, посреди которой стоял накрытый стол.
— Любовь моя, — сказала графиня, — с вашего позволения мы обойдемся без прислуги; стоит сказать, что я собиралась остаться в мужском костюме, чтобы прислуживать вам, но, полагаю, он помешает нашим вольностям. Избавлюсь-ка я от этого ужасного наряда и явлюсь перед вами, готовая к битве. Вот туалетная комната. Думаю, там есть все, что вам понадобится.
Нам уже знакома туалетная комната графини. Та самая, куда она приводила Виолетту. В этой комнате царствовал белый мраморный стол с расставленным на нем набором изысканнейших ароматов от Дюбюка, Лабулле и Герлена.
Через несколько минут графиня вошла туда и присоединилась к своей подруге.
На ней не было ничего, кроме розовых шелковых чулок, подвязок из голубого бархата и из такой же ткани туфель без задника.
Стоит ли говорить, что комната была равномерно прогрета калорифером.
— Простите мой наряд, — рассмеялась графиня, — просто благодаря вам я в таком состоянии, что мне необходимо привести себя в порядок; хотелось бы также узнать, какие духи вы предпочитаете.
— Я вольна выбирать? — спросила Флоранс.
— Разумеется, как вам будет угодно, — ответила графиня.
— Отлично! Что скажете, если я возьму вот этот одеколон от Фарина?
— Тут я не советчица, берите все, что вам по вкусу.
Флоранс щедро выплеснула воду из огромного графина в изящное биде из севрского фарфора, умелой рукой подмешала туда четверть флакона одеколона и, встав на колени рядом с биде, взяла с мраморной столешницы губку.
— Надеюсь, — сказала она, — вы позволите помочь вам; только что вы прислуживали мне, теперь мне быть вашей служанкой.
Вместо ответа графиня, переступив через биде, устроилась сверху.
— Ну, за чем же дело стало? — произнесла графиня с улыбкой.
— Я любуюсь вами, любовь моя, — сказала Флоранс, — вы великолепны.
— Тем лучше для вас, — произнесла графиня, — ведь все это ваше.
— Что за дивные волосы! Какие зубы, какая шея! Дайте расцеловать эти бутоны у вас на груди. Мне страшно раздеться перед вами; я знаю, вы сочтете меня безобразной; какая атласная кожа! Я буду глядеться сущей негритянкой; а эти огненного цвета волосы! Какое чудо! Рядом с вами я покажусь совершеннейшим угольщиком.
— Замолчи, насмешница, и не томи меня; волосы огненного цвета оттого, что дом загорелся… потуши пожар… потуши…
Флоранс просунула губку между бедер графини, и первое же легкое влажное прикосновение исторгло из графини стон сладострастия.
— Разве я коснулась тебя рукой? — спросила Флоранс.
— Пока нет, но, если это произойдет, не надо тревожиться.
Флоранс еще два-три раза провела губкой по дорожке, проложенной в глубине тесной долины наслаждений, затем губку отбросила и начала растирать рукой.
Графиня наклонилась к искусной массажистке; их уста слились; она обхватила актрису обеими руками и, внезапно поднявшись и не отрывая рук от ее плеч, оказалась, мокрая и благоухающая, вровень с ее губами.
Флоранс хватило времени лишь на то, чтобы прошептать: "Спасибо!" Она тут же прижалась ртом к устам еще более благоуханным, чем те, что целовала раньше, к устам, столь неожиданно оказавшимся перед ней, и, оставаясь на коленях, подталкивала пятившуюся перед ней графиню все ближе к канапе, пока графиня не рухнула, точно античный гладиатор, со всей, однако, возможной при подобных обстоятельствах грацией.
Графиня не привыкла играть пассивную роль в занятиях такого рода, однако, тотчас почувствовав, что в этой нервной и худой брюнетке мужское начало выражено еще ярче, чем в ней самой, она снова ей подчинилась, и на этот раз с не меньшей обходительностью, чем в предыдущий; поскольку теперь Флоранс пустила в ход другое средство — им она владела с еще большей ловкостью и изощренностью, графиня признала ее превосходство и объявила об этом такими движениями, которые не оставили во Флоранс никакого сомнения, что этим способом она вознесла графиню на верх блаженства.
На несколько мгновений оба тела оставались неподвижными. Всякий знает — наслаждение отдавать ничуть не уступает по остроте наслаждению брать. Первой пришла в себя Флоранс, она привстала на колени, словно молясь у еще курящегося алтаря, где только что ею было совершено жертвоприношение. Взгляд, улыбка, обессиленно упавшие руки — весь ее облик являл собой свидетельство ее восторга.
Нечувствительная к мужской красоте, ибо она сама ощущала себя чуть ли не мужчиной, Флоранс поклонялась красоте женской. И сейчас она была охвачена одной тревогой — она опасалась, что ее своеобразная красота придется не по нраву графине, и гордыня ее страдала от этого.
И вот, когда, придя в себя, графиня в свою очередь принялась развязывать витой шнур, стягивающий пояс Флоранс, та вся затряслась, как дитя, чье невинное тельце, знакомое прежде лишь материнскому взгляду, впервые выставлено на обозрение чужим глазам.
Графиню охватило нетерпение. Восхитительным запахом веяло сквозь проймы рукавов и разрез на груди сорочки Флоранс; графиня жадно вдыхала этот пьянящий аромат, и голова ее кружилась.
— Послушай, — говорила она в лихорадочном возбуждении, — да ведь ты не женщина, ты — цветок! А раз так, то тебя надо не впивать, тебя надо вдыхать. О красавица! Просто невероятно! — воскликнула она, обнажив торс Флоранс. Кто посмеет сказать, что это волосы! Нет, шелк! Цветущие… благоуханные волосики…
И графиня принялась покусывать кончиками зубов и вбирать губами очаровательную шерстку, поднимавшуюся к ложбинке грудей, спускавшуюся, истончаясь, к животу и вновь расширявшуюся на бедрах; уходя из театра, Флоранс осыпала ее лепестками целого букета фиалок.
Наконец Одетта справилась с сорочкой и, преклонив колени перед этим чудом природы, столь невиданным, что оно казалось шедевром искусства, погрузила нос и губы в густое руно, как пчела, хлопочущая над розой.
— Признаю себя побежденной, — заявила она, — ты не только по-иному прекрасна, ты гораздо красивее меня!
И, обвив Флоранс руками, она приподняла ее и, не отрывая от ее губ свои губы, повела ее в столовую.
Обнаженные, они вошли в этот зеркальный дворец, где тысячекратные отражения их прекрасных тел перемежались с отблесками люстр и жирандолей.
Переглянувшись, они обнялись, каждая преисполненная гордостью за свою собственную красоту и красоту своей подруги; взяв со стула две белоснежные, будто сотканные из воздуха прозрачные накидки: одну шитую золотом, другую — серебром, они уселись на вишневые бархатные подушки перед накрытым столом, где в графинах из тонкого стекла сверкало жидким топазом охлажденное шампанское, которое им предстояло отведать из одного бокала и еще много-много раз из губ возлюбленной.