ХVIII
Теперь вернемся назад и расскажем нашим читателям о событиях, случившихся в Вере, им еще не полностью известных.
После нескольких жестоких приступов, при которых маршал королевских войск пожертвовал многими солдатами, чтобы потерять меньше времени, ретраншементы были взяты. Но храбрые их защитники, также оставив на поле боя много мертвецов, шаг за шагом отстаивая свое место, отступили через прикрытый путь в крепость и заперлись в ней. Господин де Ла Мельере не мог не признать, что если взятие незначительного земляного вала, увенчанного палисадом, стоило ему пятисот или шестисот человек, то он, наверно, потеряет в шесть раз более при взятии крепости, окруженной прочными стенами и защищаемой человеком, чьи военные познания и воинскую доблесть маршал имел случай оценить.
Командующий решил рыть траншеи и начать правильную осаду, как вдруг показался авангард армии герцога д’Эпернона, которая только что соединилась с армией маршала де Ла Мельере, что удваивало королевские силы. Это совершенно изменило положение дел. С двадцатью четырьмя тысячами человек можно предпринять то, на что не отважишься с двенадцатью. Поэтому решили идти на приступ завтра.
Увидев прекращение работ в траншее, новое расположение осаждающих и особенно подоспевшее к ним подкрепление, Ришон понял, что его не хотят оставить в покое. Предугадав, что его опять атакуют на следующий день, он созвал своих солдат, чтобы разузнать их настроение, в котором, впрочем, он не имел никакой причины сомневаться, судя по усердию их во время защиты первых ретраншементов.
Он чрезвычайно изумился, увидев совершенно новое настроение своего гарнизона. Солдаты мрачно и с беспокойством поглядывали на королевскую армию, в рядах слышался глухой ропот.
Ришон не любил шутить с воинской дисциплиной, и особенно не любил шуток подобного рода.
— Эй! Кто там бормочет? — спросил он, оборачиваясь в ту сторону, где ропот раздавался сильнее всего.
— Я, — отвечал солдат, посмелее прочих.
— Ты?
— Да, я.
— Так поди сюда и отвечай.
Солдат вышел из рядов и подошел к своему начальнику.
— Что тебе надобно, на что ты жалуешься? — спросил Ришон, скрестив руки и пристально глядя на недовольного.
— Что мне надобно?
— Да, что тебе надобно? Получаешь хлебную порцию?
— Да, командир.
— И говядину тоже?
— Да, командир.
— И винную порцию?
— Да, командир.
— Дурна квартира?
— Нет.
— Жалованье выплачено?
— Да.
— Так говори: чего ты желаешь, чего хочешь и на что ропщешь?
— Ропщу, потому что мы сражаемся против нашего короля, а это негоже французскому солдату.
— Так ты жалеешь о королевской службе?
— Да, черт возьми!
— И хочешь вернуться к своему королю?
— Да, — отвечал солдат, обманутый хладнокровием Ришона и думавший, что все это кончится исключением его из рядов армии Конде.
— Хорошо, — сказал Ришон и схватил солдата за перевязь, — но я запер ворота, и надобно будет отправить тебя по единственной дороге, которая нам осталась.
— По какой? — спросил испуганный солдат.
— А вот по этой, — сказал Ришон, геркулесовой рукой приподнял солдата и бросил его за парапет.
Солдат вскрикнул и упал в ров, который, по счастью, был наполнен водой.
Мрачное молчание наступило после этого энергичного поступка. Ришон думал, что бунт прекратился, и, как игрок, рискующий сразу всем, обернулся к гарнизону и сказал:
— Теперь, если здесь есть сторонники короля, пусть они говорят, и этих мы выпустим отсюда по дороге, которую они выберут.
Человек сто закричало:
— Да! Да! Мы приверженцы короля и хотим перейти в его армию.
— Ага! — сказал Ришон, поняв, что это не отдельная вспышка, а прорвавшийся наружу общий бунт. — Ну, это совсем другое дело. Я думал, что надо справиться с одним смутьяном, а выходит, что я имею дело с пятьюстами подлецами.
Ришон напрасно обвинял всех. Недовольны были только человек сто, прочие молчали; но и эти остальные, задетые за живое обвинением в подлости, тоже принялись роптать.
— Послушайте, — сказал Ришон, — не будем говорить все разом. — Есть ли здесь офицер, решающийся изменить присяге? Пусть он говорит за всех. Пусть он подойдет ко мне, и клянусь, что он будет говорить безнаказанно.
Ферпозон вышел из рядов, поклонился с чрезвычайной учтивостью и сказал:
— Господин комендант, вы слышали желание гарнизона. Вы сражаетесь против его величества нашего короля, а почти все мы не знали, что нас вербуют для войны против такого неприятеля. Кто-нибудь из находящихся здесь храбрецов, принужденный таким образом действовать против своего убеждения, мог бы во время приступа ошибиться в направлении выстрела и всадить вам пулю в лоб; но мы истинные солдаты, а не подлецы, как вы несправедливо сказали. Так вот мнение мое и моих товарищей — мнение, которое мы почтительно передаем вам. Верните нас королю, или мы сами вернемся к нему.
Речь эта была встречена общим "ура!", показывавшим, что если не весь гарнизон, так большая его часть согласна со словами Ферпозона.
Ришон понял, что все кончено.
— Я не могу защищаться один, — сказал он, — и не хочу сдаться. Если солдаты оставляют меня, так пусть кто-нибудь ведет переговоры, как он хочет и как они хотят, но не от моего имени. Я хочу только одного — чтобы были спасены те храбрецы, которые мне еще верны, если только здесь есть такие. Говорите, кто хочет вести переговоры?
— Я, господин комендант, если только вы мне позволите и товарищи удостоят меня доверием.
— Да, да! Пусть ведет дело лейтенант Ферпозон! Ферпозон! — закричали пятьсот голосов, между которыми особенно были слышны голоса Барраба и Карротеля.
— Так ведите переговоры, сударь, — сказал комендант. — Вы можете входить сюда и выходить из Вера, когда вам заблагорассудится.
— А вам не угодно дать мне какую-нибудь особенную инструкцию, господин комендант?
— Свобода для моих людей.
— Л вам?
— Ничего.
Такое самопожертвование образумило бы людей только сбитых с толку, но гарнизон Ришона был еще и подкуплен.
— Да! Да! Свободу для нас! — закричали солдаты.
— Будьте спокойны, господин комендант, — сказал Ферпозон, — я не забуду вас при капитуляции.
Ришон печально улыбнулся, пожал плечами, воротился домой и заперся в своей комнате.
Ферпозон тотчас явился к роялистам; но маршал де Ла Мельере ничего не хотел решать, не спросив королеву; а королева выехала из домика Нанон, чтобы не видеть позора армии (как она сама говорила), и поселилась в либурнской ратуше.
Маршал приставил к Ферпозону двух солдат, сел на лошадь и поскакал в Либурн. Он приехал к Мазарини, думая сообщить ему важную новость; но при первых словах маршала министр остановил его обыкновенной своей улыбкой.
— Мы все это знаем, монсу маршал, — сказал он, — дело было сделано вчера вечером. Вступите в переговоры с лейтенантом Ферпозоном, но о господине Ришоне договаривайтесь только устно.
— Как только устно?! — вскричал маршал. — Но ведь мое слово стоит писаного акта, надеюсь?!
— Ничего, ничего, монсу маршал. Его святейшеством папой мне дано право освобождать людей от клятвы.
— Может быть, — отвечал маршал, — но ваше право не касается маршалов Франции.
Мазарини улыбнулся и жестом показал маршалу, что тот может ехать обратно.
Маршал в негодовании возвратился в лагерь, выдал Ферпозону охранную грамоту для него самого и его людей, а в отношении Ришона дал только слово.
Ферпозон вернулся в крепость и за час до рассвета покинул ее со своими товарищами, передав Ришону устное обещание маршала. Через два часа Ришон увидел в окне вспомогательный отряд, который вел к нему Равайи, но тут в комнату вошли люди и арестовали коменданта именем королевы.
В первую минуту храбрый Ришон обрадовался. Если б он остался на свободе, принцесса Конде могла подозревать его в измене, но арест подтверждал его верность.
Надеясь на это, он не вышел из крепости вместе с солдатами, а остался один.
Однако вошедшие, вопреки его ожиданиям, не удовольствовались тем, что взяли у Ришона шпагу. Когда он был обезоружен, четыре человека бросились на него, загнули ему руки за спину и связали их.
При таком бесчестном поступке Ришон оставался спокойным и покорным судьбе. Он обладал крепкой душой, этот предок народных героев восемнадцатого и девятнадцатого веков.
Ришона доставили в Либурн и привели к королеве, которая гордо осмотрела его с головы до ног; к королю, который взглянул на него жестоко; и к Мазарини, который сказал ему:
— Вы вели большую игру, монсу Ришон.
— И я проиграл, не так ли, монсеньер? Остается узнать, на что мы играли?
— Боюсь, что вы проиграли голову, — сказал Мазарини.
— Сказать герцогу д’Эпернону, что король желает видеть его! — вскричала королева. — А этот человек пусть ждет здесь суда.
И, взглянув на Ришона с величайшим презрением, она вышла из комнаты, подав руку королю. За нею вышли Мазарини и все придворные.
Герцог д’Эпернон прибыл в Либурн уже час назад, но, как по-настоящему влюбленный, старик прежде всего поехал к Нанон. Находясь в глубине Гиени, он узнал, как храбро Каноль защищал остров Сен-Жорж, и теперь, по-прежнему полный доверия к своей любовнице, он поздравил Нанон с поведением ее дорогого брата, лицо которого (по простодушному признанию герцога) не выражало ни такого благородства, ни такой храбрости.
Нанон могла бы посмеяться в душе над этим затянувшимся недоразумением; но она занималась другим делом. Надо было не только устроить свое собственное счастье, но и возвратить свободу любовнику. Нанон так безумно любила Каноля, что не хотела верить в его измену, хотя мысль эта часто приходила ей в голову. В том, что он удалил ее, она видела только доказательство его нежной заботливости; она думала, что его взяли в плен силой, плакала о нем и ждала только минуты, когда с помощью герцога освободит его.
Поэтому она написала дорогому герцогу десяток писем и всеми силами торопила его приехать.
Наконец он приехал, и Нанон высказала ему просьбу насчет своего мнимого брата, которого она хотела поскорее вырвать из рук его врагов или, лучше сказать, из рук виконтессы де Кано. Она считала, что Каноль на самом деле подвергается только одной опасности: еще более влюбиться в Клер.
Но эта опасность казалась Нанон чрезвычайной. Поэтому она со слезами просила герцога освободить ее брата.
— Это очень кстати, — сказал герцог. — Я сейчас узнал, что взяли в плен коменданта Вера. Вот его-то и обменяют на храброго Каноля.
— Как это хорошо! Само Небо помогает нам, дорогой герцог! — вскричала Нанон.
— Так вы очень любите брата?
— О, более жизни!
— Странное дело, вы никогда не говорили мне о нем, до того самого дня, когда я имел глупость…
— Так что же мы сделаем, герцог? — перебила Нанон.
— Я отошлю верского коменданта к принцессе Конде, а она пришлет нам Каноля. Это всякий день делается на войне, это простой, обыкновенный обмен.
— Но принцесса Конде, может быть, считает Каноля выше простого офицера?
— В таком случае вместо одного ей пошлют двух, трех офицеров, словом, устроят дело так, чтобы вы были довольны, слышите, красавица моя? И когда наш храбрый комендант Сен-Жоржа воротится в Либурн, мы устроим ему торжественную встречу, Нанон была вне себя от радости. Ежеминутно мечтала она о том, что снова будет обладать Канолем. Она вовсе не думала о том, что скажет герцог, когда увидит этого незнакомого ему Каноля. Когда Каноль будет спасен, она тотчас признается, что любит его, скажет это громко, скажет всем и каждому!
Так обстояли дела, когда вошел посланный королевы.
— Вот видите, — сказал герцог, — все устраивается бесподобно, дорогая Нанон. Я иду к ее величеству и сейчас же принесу соглашение о размене пленных.
— Так брат мой будет здесь…
— Может статься, даже завтра.
— Так ступайте же, — воскликнула Нанон, — и не теряйте ни минуты! О, завтра, завтра! — прибавила она, молитвенно поднимая обе руки к небу… — Завтра! Дай-то Бог!
— Какое сердце! — прошептал герцог, выходя.
Когда герцог д’Эпернон вошел в комнату королевы, Анна Австрийская, покраснев от гнева, кусала свои толстые губы, составлявшие предмет восхищения придворных льстецов именно потому, что они были хуже всего на ее лице. Господина д’Эпернона, человека галантного и привыкшего к женским улыбкам, приняли как возмутившегося жителя Бордо.
Герцог с удивлением посмотрел на королеву: она не ответила на его поклон и, нахмурив брови, гордо смотрела на него.
— А, это вы, господин герцог! — сказала она наконец после долгого молчания. — Пожалуйте сюда. Поздравляю вас, вы прекрасно выбираете комендантов!
— В чем я провинился, ваше величество? — спросил удивленный герцог. — И что случилось?
— Случилось то, что вы назначили комендантом в Вер человека, который стрелял в короля из пушек! И ничего более.
— Я назначил? — вскричал герцог. — Ваше величество, верно, ошибаетесь: не я назначал коменданта в Вер… по крайней мере, мне неизвестно…
Д’Эпернон сделал эту оговорку, ибо совесть подсказала ему, что он не всегда сам раздавал должности.
— А, вот это новость! — сказала королева. — Господин Ришон назначен не вами, может быть?
И она с особенной злобой протянула два последних слова.
Герцог, знавший, как мастерски Нанон выбирает людей, скоро успокоился.
— Не помню, чтобы я назначил господина Ришона комендантом Вера, — сказал он, — но если я назначил его, так он должен быть верным слугой короля.
— Стало быть, — возразила королева, — по вашему мнению, господин Ришон — верный слуга короля. Черт возьми, хорош слуга, который менее чем за три дня убил у нас пятьсот человек!
— Ваше величество, — отвечал герцог с беспокойством, — если так, должен признаться, что я виноват. Но прежде окончательного приговора позвольте мне узнать наверное, я ли назначил его. Я сейчас все узнаю.
Королева хотела остановить его, но тотчас же одумалась.
— Ступайте, — сказала она, — когда вы принесете мне ваше доказательство, так я покажу вам мое.
Д’Эпернон поспешно вышел и не останавливаясь добежал до квартиры Нанон.
— Что же? — сказала она. — Верно, милый герцог, вы принесли мне договор о размене пленными?
— Если бы так! — отвечал герцог. — Королева вне себя от бешенства.
— Но что разгневало ее величество?
— То, что вы или я, один из нас назначил верским комендантом какого-то Ришона, а этот комендант, должно быть, защищался, как лев, и убил у нас пятьсот человек.
— Господин Ришон: — спросила Нанон. — Я не помню такого имени.
— И я тоже, черт меня побери!
— В таком случае смело скажите королеве, что она ошибается.
— Но не ошибаетесь ли вы сами, Нанон?
— Подождите, я проверю, чтобы не было никакой ошибки, и тотчас скажу вам.
Нанон перешла в свой рабочий кабинет, взяла записную книжку и открыла букву Р. Там о Ришоне ничего не было.
— Можете вернуться к королеве, — сказала она, — и смело отвечать ей, что она ошибается.
Герцог д’Эпернон одним прыжком перенесся из дома Нанон в ратушу.
— Ваше величество, — сказал он гордо, подходя к королеве, — я совершенно невинен в преступлении, в котором обвиняют меня. Господин Ришон был назначен комендантом по распоряжению ваших министров.
— Стало быть, мои министры подписываются именем герцога д’Эпернона? — зло сказала королева.
— Как так?
— Разумеется, потому что ваша подпись стоит на патенте господина Ришона.
— Не может быть, ваше величество, — отвечал герцог нетвердым голосом человека, который начинает сомневаться в себе самом.
Королева пожала плечами.
— Не может быть? — повторила она. — В таком случае посмотрите сами!
Она взяла патент, лежавший на столе у чернильницы под ее рукой.
Герцог взял бумагу, жадно прочел ее, рассматривал каждую складку, каждое слово, каждую букву и вдруг застыл пораженный: страшное воспоминание воскресло в его голове.
— Могу ли я видеть этого господина Ришона? — спросил он.
— Нет ничего легче, — отвечала королева. — Я велела поместить его здесь, в соседней комнате, чтобы доставить вам это удовольствие.
Потом, обернувшись к гвардейцам, которые у дверей ждали ее приказаний, она прибавила:
— Привести этого подлеца!
Гвардейцы вышли и через минуту привели Ришона со связанными руками и со шляпой на голове. Герцог подошел и пристально посмотрел на него. Ришон выдержал его взгляд с обычным своим достоинством. Один из гвардейцев сбил ему с головы шляпу рукой.
Такое оскорбление не вызвало ни малейшего движения со стороны коменданта Вера.
— Наденьте ему плащ и маску, — сказал герцог, — и дайте мне зажженную свечу.
Первые две вещи были тотчас же принесены. Королева с изумлением смотрела на эти странные приготовления. Герцог ходил вокруг замаскированного Ришона и пристально разглядывал его, стараясь что-то вспомнить и все еще сомневаясь.
— Принесите мне свечу, которую я просил — сказал он, — она рассеет все мои сомнения.
Принесли свечу. Герцог поднес к ней патент, и от действия теплоты на бумаге показался двойной крест, изображенный под подписью симпатическими чернилами.
При виде его лицо д’Эпернона прояснилось.
— Ваше величество, — вскричал он, — патент действительно подписан мною, но выдан он не господину Ришону и не кому-нибудь другому. У меня этот человек со злым умыслом выманил чистый бланк с моей подписью. Но, отдавая бумагу, я сделал на ней знак, который ваше величество можете видеть. Он служит неопровержимым доказательством против обвиненного. Извольте посмотреть!
Королева жадно схватила бумагу и посмотрела, между тем герцог ногтем показывал ей пометку.
— Я ни слова не понимаю из всего обвинения, которое вы возводите на меня, — ответил Ришон очень просто.
— Как, — вскричал герцог, — вы не тот человек в маске, которому я дал этот бланк на Дордони?
— Никогда до этого дня не говорил я с вашей милостью, никогда не носил маски и не получал от вас этой бумаги на Дордони, — отвечал Ришон.
— Если не вы, так это был человек, подосланный вами.
— Мне теперь вовсе не нужно скрывать истины, — проговорил Ришон с прежним спокойствием. — Патент, который вы держите в руках, господин герцог, я получил от принцессы Конде из рук самого герцога де Ларошфуко. Имя и звание мое вписаны рукой господина Ленэ, почерк которого, может быть, вы знаете. Каким образом получила этот патент принцесса Конде? Каким образом перешел он к герцогу де Ларошфуко? Где господин Ленэ вписал в него мое имя и звание? Все это мне совершенно неизвестно, все это вовсе не касается меня, до всего этого мне нет никакого дела.
— А, вы так думаете? — спросил герцог с усмешкой.
И, подойдя к королеве, он тихонько рассказал ей достаточно длинную историю, которую она выслушала очень внимательно: дело шло о доносе Ковиньяка и о приключении на Дордони. Королева была женщина, она хорошо поняла ревность герцога.
Когда он кончил, она сказала:
— К государственной измене надобно прибавить еще подлость, вот и все! Кто решился стрелять в короля, тот способен предать тайну женщины.
— Черт возьми! Что они говорят? — прошептал Ришон, нахмурив брови. Хотя он слышал не все, однако понимал, что подвергается сомнению его честность. Впрочем, грозные взгляды королевы и герцога не обещали ему ничего хорошего. И при всей его храбрости эта двойная угроза беспокоила его, хотя нельзя было, судя по его презрительному спокойствию, угадать, что происходит в его душе.
— Надо судить его, — сказала королева. — Соберем военный суд, вы будете председателем, господин герцог д’Эпернон. Выберите членов суда, и кончим дело поскорее.
— Ваше величество, — возразил Ришон, — не для чего собирать суд, не для чего судить меня. Я сдался в плен на честном слове маршала де Ла Мельере, я арестант добровольный, и это можно доказать: я мог выйти из Вера вместе с моими солдатами, бежать прежде или после их выхода и, однако ж, не бежал.
— Я ничего не понимаю в этих делах, — отвечала королева, переходя в соседнюю комнату. — Если у вас есть дельные оправдания, вы можете представить их вашим судьям. Вам удобно будет заседать здесь, герцог?
— Конечно, ваше величество, — отвечал он.
И тотчас же, выбрав в передней двенадцать офицеров, составил военный суд.
Ришон начинал понимать, что происходит. Скоро выбранные судьи заняли места. Потом докладчик спросил у него имя, фамилию и звание.
Ришон отвечал на эти три вопроса.
— Вас обвиняют в государственной измене, потому что вы стреляли из пушек в солдат короля, — сказал докладчик. — Признаетесь ли, что вы виновны в этом преступлении?
— Отрицать это — значило бы отрицать очевидное; да, сударь, я стрелял в королевских солдат.
— По какому праву?
— По праву войны, по праву, на которое при подобных обстоятельствах ссылались господа де Конти, де Бофор, д’Эльбёф и многие другие.
— Такого права не существует, сударь, оно просто называется восстанием.
— Однако ж, основываясь на этом праве, мой лейтенант сдал крепость. Я привожу эту капитуляцию в мое оправдание.
— Капитуляцию! — вскричал герцог д’Эпернон с насмешкой, потому что чувствовал, что королева подслушивает, и ее тень диктовала ему эти оскорбительные слова. — Хороша капитуляция! Вы, вы вступили в переговоры с маршалом Франции!
— Почему же нет, — возразил Ришон, — если маршал Франции вступил в переговоры со мной?
— Так покажите нам эту капитуляцию, и мы посмотрим, действительна ли она?
— У нас было словесное условие.
— Представьте свидетелей.
— У меня один свидетель.
— Кто?
— Сам маршал.
— Призвать маршала, — сказал герцог.
— Это бесполезно, — отвечала королева, раскрыв дверь, за которой она подслушивала. — Уже два часа, как маршал уехал. Он отправился на Бордо с нашим авангардом.
И она закрыла дверь.
Это явление оледенило все сердца: оно обязывало судей признать Ришона виновным.
Пленник горько улыбнулся.
— Вот, — сказал он, — вот как господин де Ла Мельере держит свое слово! Вы правы, сударь, — прибавил он, обращаясь к герцогу д’Эпернону, — вы совершенно правы. Я напрасно вступал в переговоры с маршалом Франции!
С этой минуты Ришон решил молчать и, презирая своих судей, не отвечал больше на вопросы.
Это весьма упростило судоговорение, и через час все формальности были закончены. Писали мало, а говорили еще менее. Докладчик предложил смертную казнь, и по знаку герцога д’Эпернона судьи единогласно согласились с ним.
Ришон выслушал приговор как простой зритель, он молчал и даже не изменился в лице. когда процесс закончился, он был передан в руки профосу.
Герцог д’Эпернон пошел к королеве. Она была очень довольна и пригласила его к обеду. Герцог, думавший, что попал в немилость, принял приглашение и отправился к Нанон, желая и ее осчастливить сообщением, что он все-таки пользуется расположением ее королевского величества.
Нанон сидела в покойном кресле у окна, выходившего на либурнскую площадь.
— Что же, — спросила она, — узнали вы что-нибудь?
— Все узнал, дорогая, — отвечал герцог.
— Ого! — прошептала Нанон с беспокойством.
— Да, Боже мой, да! Помните ли донос, которому я имел глупость поверить, донос об отношениях ваших с Канолем, вашим братом?
— И что же?
— Помните ли, у меня просили чистый бланк с моей подписью…
— Далее, далее!
— Доносчик в наших руках, душа моя, пойман с помощью его же бланка, как лисица капканом.
— В самом деле? — сказала испуганная Нанон.
Она очень хорошо знала, что доносчиком был Ковиньяк, и хотя не столь уж нежно любила родного братца, однако ж не желала ему несчастья. При том же братец, выпутываясь, мог выдать множество ее секретов.
— Да, доносчик у нас! — продолжал д’Эпернон. — Что вы об этом скажете? Мерзавец с помощью этого бланка сам себя назначил комендантом в Вер, но Вер взят, и преступник в наших руках.
Все эти подробности так согласовывались с хитроумными замыслами Ковиньяка, что Нанон еще более испугалась.
— А что вы с ним сделали? — спросила она дрожащим голосом. — Что вы с ним сделали?
— Вы сейчас сами увидите, что мы с ним сделали, — отвечал герцог, поднимаясь, — Ей-ей, как все удачно складывается: вам стоит только приподнять занавеску или просто откройте окно. Клянусь честью, он враг короля, стало быть, можно посмотреть, как его повесят.
— Повесят? — вскричала Нанон. — Что вы говорите, герцог? Неужели повесят того человека, который выманил у вас бланк?
— Да, его самого, красавица моя. Видите ли там, на рынке, под перекладиной, болтается веревка? Видите, туда бежит толпа? Смотрите… Смотрите! Вот солдаты ведут этого человека, там, налево!.. А, смотрите, вот и король подошел к окну.
Сердце Нанон затрепетало и, казалось, хотело выскочить из груди, однако ж она при первом взгляде увидела, что ведут не Ковиньяка.
— Хорошо, хорошо, — сказал герцог, — господина Ришона повесят высоко и быстро, и он узнает, что значит клеветать на женщин.
— Но, — вскричала Нанон, схватив герцога за руку и собрав последние силы, — но этот несчастный не виноват, он, может быть, храбрый солдат, может быть, честный человек… Вы, может быть, убиваете невинного!
— О нет, нет, вы очень ошибаетесь, дорогая моя, он подделывал подписи и клеветал. Впрочем, он комендант Вера, стало быть, государственный изменник. Мне кажется, если он виновен только в этом преступлении, то и этого довольно.
— Но ведь маршал де Ла Мельере дал ему слово?
— Он говорил это, но я ему не верю.
— Почему маршал не объяснил суду такое важное обстоятельство?
— Он уехал за два часа до того, как обвиняемый предстал перед судьями.
— Боже мой! Боже мой! — вскричала Нанон. — Сударь, что-то говорит мне: этот человек невиновен, и его смерть навлечет несчастье на всех нас!.. Ах, сударь, во имя Неба… вы всемогущи… Вы уверяете, что ни в чем не отказываете мне… Пощадите же для меня этого несчастного!
— Невозможно, Нанон! Сама королева осудила его, а где сама королева, там нет иной власти.
Вздох Нанон прозвучал стоном.
В эту минуту Ришон вышел на площадь; его подвели, все еще спокойного и хладнокровного, к перекладине, под которой висела веревка. Тут уже стояла лестница, ожидавшая его.
Ришон взошел на нее твердым шагом, благородная голова его возвышалась над толпой; он смотрел гордо и с презрением. Палач надел ему на шею петлю, и глашатай громко прокричал, что король совершает правосудие над простолюдином Этьеном Ришоном, клеветником и изменником.
— Мы дожили, — сказал Ришон, — до таких времен, что лучше быть крестьянином, как я, чем маршалом Франции.
Едва успел он выговорить эти слова, как из-под него выбили подставку, и его трепещущее тело закачалось под роковой перекладиной.
Ужас заставил толпу рассеяться, она не вздумала даже закричать: "Да здравствует король!", хотя всякий мог видеть в окнах короля и королеву. Нанон обхватила голову руками и убежала в самый дальний угол своей комнаты.
— Ну, — сказал герцог, — что бы вы об этом ни думали, Нанон, я считаю, что эта казнь послужит добрым примером; когда жители Бордо узнают, как мы вешаем их комендантов, посмотрим, что они сделают!
Подумав, что они могут сделать, Нанон хотела что-то сказать, раскрыла уже рот, но у нее вырвался страшный крик; она подняла обе руки к небу, как бы моля Бога, чтобы смерть Ришона осталась без отмщения. Потом, как будто все силы ее истощились, она рухнула на пол.
— Что такое? — вскричал герцог. — Что с вами, Нанон? Что с вами? Можно ли приходить в такое отчаяние оттого, что на ваших глазах повесили какого-то мужика? Милая Нанон, встаньте, придите в себя!.. Но, Боже мой!.. Она без сознания… а жители Ажена уверяли, что она бесчувственная… Эй, люди! На помощь кто-нибудь! Скорей нюхательной соли! Холодной воды!
Герцог, увидев, что никто не является на его крик, сам побежал за солью; люди не могли слышать его, вероятно, потому, что все еще были поглощены зрелищем, которым только что бесплатно угостила их щедрость королевы.
XIX
В то время как в Либурне происходила страшная драма, о которой мы только что рассказали, виконтесса де Кано сидела за дубовым, с гнутыми ножками столом. Рядом с нею стоял Помпей и составлял нечто вроде описи ее имущества. Она же писала к Канолю следующее письмо:
"Опять остановка, друг мой. В ту минуту как я хотела сказать принцессе Ваше имя и просить ее согласия на наш брак, пришло известие о падении Вера, оледенившее слова на губах моих. Но я знаю, как Вы должны страдать, и не имею сил переносить разом и Ваши страдания и свои. Успехи или неудачи этой роковой войны могут завести нас слишком далеко, если мы не решимся победить обстоятельства. Завтра, друг мой, завтра в семь часов вечера я стану Вашей женою.
Вот план действий, который я прошу Вас принять, Вы непременно должны точно сообразовываться с ним.
После обеда приходите к госпоже де Л алан, которая, с тех пор как я представила вас ей, очень Вас уважает, равно как и сестра ее. Будут играть — играйте и Вы, только не оставайтесь ужинать. Более того, когда наступит вечер, постарайтесь удалить друзей Ваших, если они там будут. Когда Вы останетесь один, за Вами явится посланный; кто это будет, я еще не знаю. Он назовет Вас по имени, как будто Вы нужны для какого-нибудь важного дела. Кто бы он ни был, ступайте за ним смело, потому что он будет прислан от меня, и он приведет Вас туда, где я буду ждать.
Мне хотелось бы венчаться в церкви кармелитов, которая вызывает у меня столь сладкие воспоминания, но я еще не могу надеяться на это; однако желание мое исполнится, если согласятся отпереть церковь для нас.
В ожидании этого часа сделайте с моим письмом то, что Вы делаете с моей рукой, когда я забываю отнять ее у Вас. Сегодня я говорю Вам: "До завтра", завтра скажу: "Навсегда!".
Каноль находился в одном из своих приступов мизантропии, когда получил это письмо: весь прошедший день и все утро он еще не видел госпожи де Канб, хотя в продолжение суток прошел, может быть, десять раз мимо ее окон. Тут началась в душе влюбленного молодого человека обыкновенная перемена чувств. Он обвинял виконтессу в кокетстве, сомневался в ее любви, невольно возвращался к воспоминанию о Нанон; он чуть ли не прославлял себя за ту любовь, которой Клер как бы стыдилась; его бедное сердце томилось, находясь между удовлетворенною любовью, которая не могла погаснуть, и любовью желанной, которая не могла быть удовлетворена. Но письмо виконтессы решило дело в ее пользу.
Каноль прочитал и перечитал письмо. Как предвидела Клер, он целовал его двадцать раз, как сделал бы с ее рукой. Взвесив все, Каноль не мог не признаться себе, что любовь его к виконтессе была и остается самым серьезным чувством в его жизни. С другими женщинами любовь его всегда принимала другой характер и совсем другое развитие. Каноль всегда играл роль человека, рожденного для любовных интриг, всегда казался победителем, почти приобрел право быть непостоянным. С виконтессой де Канб, напротив, он чувствовал, что покоряется неодолимой силе, против которой не осмеливался даже восстать, потому что был уверен, что теперешнее его рабство ему гораздо приятнее прежних побед. В минуты отчаяния, когда он сомневался в привязанности Клер, когда уязвленное сердце его приходило в себя и он мысленно разбирал свои страдания, он признавался, даже не краснея при такой слабости, которую он за год прежде считал бы недостойной, что потерять виконтессу де Канб было бы для него невыносимой бедой.
Но любить ее, быть ею любимым, владеть ее сердцем, душой и ею самой и сохранить вместе с тем в будущем свою независимость, потому что виконтесса не требовала, чтобы он пожертвовал своими убеждениями ради партии принцессы Конде, и искала только его любви; быть самым счастливым, самым богатым офицером королевской армии (зачем забывать богатство? Оно никогда ничему не вредит), остаться на службе у королевы, если королева достойно наградит его за верность; расстаться с ней, если она, по обыкновению монархов, окажется неблагодарной, — все это не было ли истинным, великим счастьем, о котором Каноль прежде даже не смел и мечтать?
А Нанон?
О, Нанон, Нанон… она была тайным и болезненным угрызением совести, какое всегда гложет благородные души. Только в вульгарных сердцах чужое горе не находит отголоска. Нанон, бедная Нанон! Что сделает она, что скажет, что будет с ней, когда она узнает страшную новость: друг ее женился на другой?.. Увы! Она не станет мстить, хотя у нее в руках все средства к мщению, и эта мысль более всего терзала Каноля. Если б, по крайней мере, Нанон вздумала мстить, если б даже отомстила как-нибудь, то Каноль видел бы в ней только врага и избавился бы от укоров совести.
Нанон не ответила ему на письмо, в котором он просил ее не писать к нему. Почему она так аккуратно исполняла его просьбу? Если о она захотела, то, верно, нашла бы случай передать ему десять писем. Стало быть, Нанон не хотела переписываться с ним. О! Если б она могла разлюбить его!
И Каноль опечалился при мысли, что Нанон, возможно, его больше не любит. Это ужасно, но даже в самом благородном сердце всегда находишь эгоизм гордости.
По счастью, у Каноля было средство все забывать: ему стоило только прочитать письмо госпожи де Канб. Он прочитал и перечитал письмо, и оно подействовало. Наш влюбленный таким образом заставил себя забыть все, что не касалось его счастья. Чтобы исполнить приказание виконтессы, которая просила его отправиться к госпоже де Л алан, он принарядился, что было нетрудно при его молодости, красоте и вкусе, и направился к дому супруги президента, когда било два часа.
Каноль был так занят своим счастьем, что, проходя по набережной, не заметил своего друга Равайи, который из лодки подавал ему какие-то знаки. Влюбленные в минуту счастья ходят так легко, что едва касаются земли. И Каноль был уже далеко, когда Равайи пристал к берегу.
Он наскоро отдал какие-то приказания своим гребцам и побежал к дому принцессы Конде.
Принцесса сидела за обедом, когда услышала шум в передней; она спросила о причине его, и ей доложили, что только что приехал барон де Равайи, которого она посылала к маршалу де Ла Мельере.
— Ваше высочество, — сказал Ленэ, — полагаю, что было бы не худо немедленно принять его. Какие бы он не привез известия, они, наверное, очень важны.
Принцесса подала знак, и Равайи вошел. Он был так бледен и лицо его было так расстроено, что принцесса, взглянув на него, тотчас поняла, что перед нею стоит вестник несчастья.
— Что такое? — спросила она. — Что еще случилось, капитан?
— Простите, ваше высочество, что я осмелился явиться к вам в таком виде, но я думал, что обязан немедленно доложить вам…
— Говорите! Видели вы маршала?
— Маршал не принял меня, ваше высочество.
— Маршал не принял моего посланного! — вскричала принцесса.
— О, ваше высочество, это еще не все.
— Что еще? Говорите! Говорите. Я слушаю!
— Бедный Ришон…
— Он в плену… я это знаю и потому-то посылала вас для переговоров о нем.
— Как я ни спешил, но все-таки опоздал.
— Опоздали! — вскричал Ленэ. — Неужели с ним случилось какое-нибудь несчастье?
— Он погиб!
— Погиб! — повторила принцесса.
— Его предали суду как изменника, осудили и казнили.
— Осудили! Казнили! Слышите, ваше высочество? — сказал Ленэ в отчаянии. — Я говорил вам это!
— Кто осудил его? Кто осмелился?
— Военный суд под председательством герцога д’Эпернона или, лучше сказать, под председательством самой королевы. Зато они не довольствовались простою смертью, приговорили его к позорной…
— Как? Ришона…
— Повесили, ваше высочество! Повесили, как подлеца, как вора, как убийцу. Я видел его тело на либурнском рынке.
Принцесса вскочила с кресла как будто подброшенная невидимой пружиной. Ленэ горестно вскрикнул. Виконтесса де Канб сначала встала, но тотчас же опустилась в кресло, положив руку на сердце, как будто ей нанесли тяжелую рану: она потеряла сознание.
— Вынесите виконтессу, — сказал Ларошфуко, — у нас теперь нет времени заниматься дамскими обмороками.
Две женщины вынесли Клер.
— Вот жестокое объявление войны, — сказал герцог с обычным своим бесстрастием.
— Какая подлость! — воскликнула принцесса.
— Какая жестокость! — отозвался Ленэ.
— Какая дурная политика, — заметил герцог.
— О, я надеюсь, что мы отомстим! — вскричала принцесса. — И отомстим жестоко!
— У меня уже готов план, — сказала маркиза де Турвиль, молчавшая до сих пор. — Надобно мстить тем же, ваше высочество, тем же!
— Позвольте, сударыня, — начал Ленэ. — Проклятие! Как вы спешите! Дело достаточно важное, о нем стоит подумать.
— Нет, напротив, сударь, надо решиться сию минуту, — возразила маркиза. — Чем скорее нанес нам удар король, тем скорее мы должны ответить таким же ударом.
Ленэ отвечал:
— Ах, сударыня, вы говорите о пролитии крови, как будто вы французская королева. Погодите, по крайней мере, подавать мнение, пока ее высочество спросит вас.
— Маркиза права, — заметил капитан телохранителей. — Мщение — закон войны.
— Послушайте, — сказал герцог де Ларошфуко, как всегда спокойный и бесстрастный, — не будем терять времени в бесполезных спорах. Новость распространится по городу, и через час мы, может быть, не будем в силах справиться с обстоятельствами, со страстями и с людьми. Прежде всего вашему высочеству следует принять такое решение, чтобы все считали вас непоколебимой.
— Хорошо, — отвечала принцесса, — возлагаю это дело на вас, герцог, думаю, что вы отомстите за мою честь и за человека, которого вы любили: Ришон служил вам до вступления на службу ко мне, вы передали мне его и рекомендовали более как друга, чем как слугу.
— Будьте спокойны, ваше высочество, — отвечал герцог, кланяясь, — я не забуду, чем я обязан вам, себе самому и несчастному погибшему.
Он подошел к капитану телохранителей и долго говорил что-то ему на ухо, между тем как принцесса ушла с маркизой де Турвиль и с Ленэ, который с отчаянием ударял себя по голове.
Виконтесса стояла у дверей. Придя в чувство, она тотчас решила идти к принцессе и встретила ее на полпути, но, видя ее суровое лицо, не посмела задать вопрос.
— Боже мой! Боже мой! Что хотят делать? — робко произнесла виконтесса, с мольбой сложив руки.
— Хотят мстить! — отвечала маркиза де Турвиль величественно.
— Мстить? Каким образом? — спросила Клер.
— Сударыня, — сказал ей Ленэ, — если вы имеете какое-нибудь влияние на принцессу, так воспользуйтесь им, чтобы здесь не совершили какого-нибудь гнусного убийства под предлогом мщения.
И он ушел, оставив Клер испуганной.
Действительно, по одному из тех странных озарений, которые заставляют верить в предчувствия, в голове молодой женщины внезапно и горестно возникло воспоминание о Каноле. Она слышала, как печальный голос сердца говорит ей об отсутствующем друге. С бешеным нетерпением бросилась она в свою комнату и начала готовиться к свиданию, как вдруг вспомнила, что оно должно быть не прежде чем часа через три или четыре.
Между тем Каноль явился к госпоже де Лалан, как было приказано ему виконтессой. То был день рождения президента, и в честь него давали праздник. Все гости сидели в саду, потому что день был прекрасный; на широкой лужайке играли в кольца. Каноль тут же получил вызов принять участие в состязании и благодаря своей ловкости постоянно одерживал победу.
Дамы смеялись над неудачами соперников Каноля и удивлялись его искусству. При каждом его броске раздавались продолжительные восклицания "браво!", платки развевались в воздухе и букеты чуть не вылетали из дамских ручек к его ногам.
Это торжество не вытеснило из головы Каноля главной мысли, которая занимала его, но вооружило его терпением. Как бы человек ни спешил к цели, он терпеливо переносит промедления, когда они соединяются с аплодисментами.
Однако по мере того как приближался условленный час, молодой человек все чаще и чаще поглядывал на калитку сада, в которую входили и уходили гости и через которую непременно должен был явиться обещанный вестник.
Вдруг, когда Каноль уже радовался, что ему, по всей видимости, остается ждать недолго, странное беспокойство овладело веселой толпой. Каноль заметил, что в разных местах собирались группы гостей, которые тихо о чем-то говорили и смотрели на него со странным участием, в котором было что-то печальное. Сначала он приписал это внимание достоинствам своей персоны и даже возгордился этим интересом, не подозревая настоящей его причины.
Но он стал замечать, как мы уже сказали, что в этом внимании, обращенном на него, было что-то печальное. Он с улыбкой подошел к одной из групп; люди, составлявшие ее, стараясь улыбаться, заметно смутились, а те, с кем Каноль не заговорил, отошли.
Каноль осмотрелся и обнаружил, что мало-помалу оказался в одиночестве. Казалось, какая-то роковая новость вдруг распространилась в обществе и поразила всех ужасом. Сзади него ходил из стороны в сторону с очень печальным видом президент де Лалан, взявшись одной рукой за подбородок и положив другую на грудь. Президентша, взяв свою сестру под руку и пользуясь минутой, когда ее никто не видел, подошла к Канолю и, не обращаясь особенно ни к кому, сказала таким голосом, что молодой человек вздрогнул:
— Если б я была в плену и даже дала честное слово не пытаться бежать, то, боясь, что не сдержат данного мне обещания, я бросилась бы на добрую лошадь, доскакала до реки, заплатила бы десять, двадцать, сто луидоров перевозчику, столько, сколько бы он ни потребовал, и опередила бы моих преследователей…
Каноль с удивлением посмотрел на обеих дам, которые с ужасом сделали ему знак, которого он не понял. Он подошел к ним, желая попросить объяснения этих слов, но они обратились в бегство, как от привидения. Одна прижала палец к губам, желая показать ему, что надо молчать, другая сделала рукой знак, означающий бегство.
В эту минуту у решетки раздалось имя Каноля.
Молодой человек вздрогнул всем телом, полагая, что это посланный виконтессы, и бросился к решетке.
— Здесь ли господин барон де Каноль? — спросил грубый голос.
— Я здесь, — отвечал барон, забывая все, кроме обещания Клер.
— Вы точно господин де Каноль? — спросил какой-то сержант, входя в калитку, за которою он до сих пор стоял.
— Да, сударь.
— Комендант острова Сен-Жорж?
— Да.
— Бывший капитан полка де Навайля?
— Да.
Сержант обернулся, подал знак; тотчас явились четыре солдата, стоявшие за каретой. Карета подъехала так, что дверцы ее почти касались калитки. Сержант пригласил Каноля сесть. Молодой человек оглянулся: он был совершенно один. Только вдалеке, между деревьями, увидел он госпожу Лалан и сестру ее: они стояли, как две тени, поддерживая одна другую, и смотрели на него с состраданием.
— Черт возьми! — сказал Каноль, ничего не понимая. — Госпожа де Канб выбрала мне очень странную свиту. Но, — прибавил он, улыбаясь собственным мыслям, — не будем слишком придирчивы к выбору средств.
— Мы ждем вас, господин комендант, — сказал сержант.
— Извините, господа!.. Иду.
И Каноль сел в карету. Сержант и два солдата сели возле него, третий солдат поместился с кучером, а четвертый стал на запятки. Тяжелая карета покатилась так скоро, как могла везти ее пара сильных лошадей.
Все это казалось очень странным и заставило Каноля призадуматься.
Он повернулся к сержанту и спросил:
— Теперь, сударь, когда мы остались наедине, не можете ли сказать, куда везете меня?
— Сначала в тюрьму, господин комендант, — отвечал тот, кого спрашивал Каноль.
Барон взглянул на него с изумлением.
— Как в тюрьму? Да ведь вы присланы знатною дамой?
— Конечно.
— Виконтессою де Канб? Не правда ли?
— Нет, сударь, принцессою Конде.
— Бедный молодой человек! — прошептала женщина, проходившая мимо, осеняя его крестным знамением.
Каноль почувствовал, что пронизывающий холод пробежал по его жилам.
Немного дальше им повстречался человек с пикою в руке, который остановился, когда увидел карету и солдат. Каноль высунул голову; человек, несомненно, узнал его, потому что показал ему кулак с угрозой и бешенством.
— Да они у вас тут все сошли с ума! — сказал Каноль, еще пытаясь улыбаться. — Неужели я в течение одного часа стал предметом сострадания или ненависти и одни жалеют обо мне, а другие грозят мне?
— Э, сударь, — отвечал сержант, — кто жалеет о вас — прав, а кто грозит вам… ну и тот, может быть, тоже прав.
— Если б я, по крайней мере, понимал что-нибудь во всем этом! — прошептал Каноль.
— Сейчас вы все поймете, сударь, — отвечал сержант.
Тем временем карета подъехала к воротам тюрьмы и Каноля вывели среди толпы, которая начинала уже собираться. Но его повели не в комнату, которую он занимал, а вниз, в подземную камеру, полную стражников.
"Ну, надо, наконец, выяснить, как мне ко всему этому относиться", — решил Каноль.
Вынув два луидора из кармана, он подошел к одному из солдат и сунул деньги ему в руку.
Солдат не решался взять их.
— Возьми, друг мой, — сказал Каноль, — потому что я задам вопрос, который ничем тебе не грозит.
— Так извольте спрашивать, господин комендант, — отвечал солдат, предварительно положив деньги в карман.
— Мне хотелось бы знать, почему вдруг вздумали арестовать меня?
— Кажется, — ответил солдат, — вы ничего не знаете о смерти бедного господина Ришона?
— Ришон умер? — вскричал Каноль с глубокой печалью: читатель помнит о дружбе, их связывавшей. — Боже мой! Его, правда, убили?
— Нет, господин комендант, его повесили.
— Повесили! — пробормотал Каноль, побледнев, стиснув руки, глядя на зловещие стены, которые его окружали, и на суровые лица своих стражей. — Повесили!.. Черт возьми! Из-за этого несчастья свадьба моя может быть отсрочена надолго!
XX
Тем временем госпожа де Канб окончила свой туалет, простой и очаровательный, набросила на плечи плащ и приказала Помпею идти впереди ее. Уже совсем стемнело; она думала, что ее не заметят, если она пойдет пешком, и потому приказала, чтобы карета ждала у ворот кармелитской церкви, где должен будет пройти обряд венчания. Помпей сошел с лестницы, виконтесса следовала за ним. Эта должность разведчика напоминала старому солдату о знаменитом патруле накануне славной битвы при Корби.
Когда виконтесса, спустившись по лестнице, проходила по залу, где было очень шумно, она встретила маркизу де Турвиль, которая, жарко споря с герцогом де Ларошфуко, тащила его в кабинет принцессы.
— Ах, сударыня, — сказала Клер, — позвольте спросить, чем решили дело?
— Мой план принят! — отвечала маркиза с торжеством.
— А в чем он состоит? Я ведь не знаю его.
— В мщении, дорогая, в мщении!
— Извините, сударыня, но я, к сожалению, не так хорошо знакома с военными терминами, как вы; что понимается под мщением в военном смысле?
— Нет ничего проще, дорогое дитя.
— Но объясните же.
— Они повесили офицера из армии принцев, не так ли?
— И что же?
— Так отыщем в Бордо офицера из королевской армии и повесим его.
— Великий Боже! — вскричала испуганная Клер. — Что такое говорите вы, сударыня?
— Герцог, — продолжала старая маркиза, не замечая ужаса виконтессы, — кажется, уж арестовали этого офицера, который был комендантом в Сен-Жорже?
— Да, сударыня, — отвечал герцог.
— Барон де Каноль арестован? — вскричала Клер.
— Да, виконтесса, — хладнокровно отвечал герцог. — Господин де Каноль арестован или скоро будет арестован. Приказание отдано при мне, и я видел, как отправились люди, которым поручено исполнить его.
— Стало быть знали, где он находился? — спросила Клер с последней надеждой.
— Он был в загородном доме нашего хозяина, президента де Лалана, и даже, как мне сказали, с большим успехом играл там в кольца.
Клер вскрикнула; маркиза де Турвиль в удивлении обернулась, герцог взглянул на молодую женщину с едва приметной улыбкой.
— Господин де Каноль арестован! — повторила виконтесса. — Но что же он сделал? Боже мой! Что общего между ним и страшным происшествием, которое огорчает всех нас:
— Как что общего?.. Да все, моя дорогая. Разве он не такой же комендант, как Ришон?
Клер хотела возразить, но сердце ее так сжалось, что слова замерли на ее губах. Однако ж, схватив герцога за руку и со страхом взглянув на него, она смогла лишь прошептать кое-как:
— Все это только так говорится, герцог? Не правда ли, только хотят показать, что будут мстить? Кажется, ничего нельзя сделать человеку, сдавшемуся на честное слово. По крайней мере, я так думаю.
— Ришон тоже сдался на честное слово, сударыня.
— Герцог, умоляю вас…
— Избавьте меня от просьб, виконтесса, они бесполезны. Я ничего не могу изменить в этом деле: только совет может решить…
Клер выпустила руку герцога де Ларошфуко и побежала прямо в кабинет принцессы. Ленэ, бледный и встревоженный, мерил комнату большими шагами; принцесса разговаривала с герцогом Буйонским.
Виконтесса де Канб подошла к принцессе, легкая и бледная как тень.
— Ваше высочество, — сказала она, — умоляю во имя Неба… прошу вас… позвольте переговорить с вами.
— Ах, это ты, моя милая. Теперь мне некогда, — отвечала принцесса, — но после совета я вся к твоим услугам.
— Ваше высочество, мне непременно нужно переговорить с вами до совета.
Принцесса выслушала бы ее, если б противоположная дверь не растворилась и не вошел герцог де Ларошфуко.
Он сказал:
— Совет собрался и с нетерпением ждет ваше высочество.
— Ты видишь сама, милая, — сказала Клер принцесса, — я не могу выслушать тебя в эту минуту; но пойдем на совет, когда он окончится, мы выйдем вместе и поговорим.
Больше настаивать было невозможно. Ошеломленная страшной быстротой, с которой развивались события, бедная женщина начала терять присутствие духа. По глазам и жестам окружающих она пыталась понять, что происходит, но так и не смогла ничего угадать. При всей своей энергии она не могла вырваться из этого страшного сна.
Принцесса пошла к залу. Клер бессознательно шла за нею, не замечая, что Ленэ взял ее безжизненно повисшую холодную руку.
Вошли в зал совета. Было часов восемь вечера.
Зал этот, весьма обширный, казался чрезвычайно мрачным, потому что был темен, а окна его были прикрыты занавесками. Между двумя дверьми, против двух окон, в которые все же пробивались последние лучи заходящего солнца, поставили возвышение, а на нем приготовили два кресла, одно для принцессы Конде, другое — для герцога Энгиенского. От каждого кресла шел ряд табуретов, предназначенных для дам, составлявших собственный совет ее высочества. Прочие судьи должны были сидеть на приготовленных для этого случая скамьях. Сзади кресла принцессы стоял, опершись на его спинку, герцог Буйонский. Герцог де Ларошфуко стал позади кресла маленького принца герцога Энгиенского.
Ленэ поместился напротив секретаря; рядом стояла Клер, дрожащая, в смущении и отчаянии.
Двери растворились: вошли шесть армейских офицеров, шесть офицеров городской гвардии и шесть городских чиновников.
Они разместились на скамьях.
Два канделябра, каждый с тремя свечами, только и освещали огромную залу, в которой собралось импровизированное судилище. Свечи стояли на столе перед принцессой и освещали главную группу, в то время как остальные присутствующие постепенно терялись в темноте по мере удаления от этого слабого источника света.
Солдаты из армии принцессы, вооруженные алебардами, охраняли двери.
Снаружи слышался шум ревущей толпы. Секретарь начал перекличку. Каждый вставал по очереди и отвечал, что присутствует.
Затем докладчик изложил дело: он рассказал о взятии Вера, о нарушении честного слова, данного маршалом де Ла Мельере, и о предании Ришона позорной казни.
В эту минуту офицер, нарочно поставленный у окна, по данному заранее приказу раскрыл его и стали слышны крики:
— Мщение за храброго Ришона! Смерть мазаринистам!
Так называли в то время роялистов.
— Вы слышите, — сказал герцог де Ларошфуко, — слышите, чего требует великий глас народа! Через два часа народ презрит нашу власть и сам совершит правосудие, и мщение наше будет уже запоздалым. Так надобно судить скорее, господа!
Принцесса встала.
— А зачем судить? Зачем произносить приговор? — сказала она. — Вы сейчас слышали приговор; его произнесли жители Бордо.
— Совершенная правда, — прибавила маркиза де Турвиль. — Положение наше очень просто: око за око, зуб за зуб, и только! Такие дела должны совершаться, так сказать, по вдохновению: попросту говоря, — палачами.
Ленэ не мог слушать далее. Он вскочил с места и стал посреди кружка.
— Ни слова более, сударыня, умоляю вас! — вскричал он. — Если такое решение будет принято, оно может стать роковым. Вы забываете, что даже королевская власть, наказывая по-своему, то есть гнусным образом, сохранила, по крайней мере, уважение к юридическим формам и осудила на казнь — справедливую или нет, это другое дело, — по приговору судей. Неужели вы думаете, что мы имеем право делать то, на что не решился даже король?
— О, — возразила маркиза, — стоит мне только высказать какое-нибудь мнение, как господин Ленэ тотчас же возражает. Но, к несчастью для него, в настоящем случае мнение мое совершенно согласуется с мнением ее высочества.
— Вот именно, к несчастью… — сказал Ленэ.
— Сударь! — вскричала принцесса.
— Ах, ваше высочество, не пренебрегайте хотя бы формой. Вы всегда успеете произнести приговор.
— Господин Ленэ совершенно прав, — сказал герцог де Ларошфуко, притворно соглашаясь с ним. — Смерть человека — дело нешуточное, особенно при подобных обстоятельствах, и мы не можем возложить ответственность за нее на одну принцессу.
Потом, наклонившись к уху принцессы так, что одни приближенные могли слышать его, прибавил:
— Ваше высочество, выслушайте мнения всех, но для вынесения приговора оставьте только тех, в ком вы уверены. Таким образом, можно будет не бояться, что мщение уйдет от нас.
— Позвольте, позвольте, — вмешался герцог Буйонский. который стоял, опираясь на палку, чтобы снять тяжесть со своей ноги, пораженной подагрой. — Вы говорите, что надобно избавить ее высочество от ответственности. Я не отказываюсь от тяжести решения, но хочу, чтобы другие разделяли ее со мной. Я не желаю ничего лучшего, чем продолжать восстание, но только в союзе с принцессой и народом. Черт возьми! Я вовсе не хочу быть один. Я лишился моих седанских владений, попав в положение такого рода. Тогда у меня были и город, и голова. Кардинал Ришелье отнял у меня город; теперь у меня остается только голова, я не хочу, чтобы кардинал Мазарини отнял и ее. Поэтому я требую, чтобы в суде участвовали почетнейшие граждане Бордо.
— Подписывать вместе с такими людьми! — прошептала принцесса. — Как можно!
— Балки скрепляют гвоздями, — отвечал герцог, которого заговор Сен-Мара заставил быть осторожным на всю жизнь.
— Вы согласны, господа? — спросила принцесса.
— Да, — отвечал герцог де Ларошфуко.
— А вы, Ленэ?
— Ваше высочество, — отвечал Ленэ, я, к счастью, не принц, не герцог, не офицер и не чиновник. Стало быть, я имею право молчать и молчу.
Тоща принцесса встала и пригласила собрание ответить энергичным поступком на королевский вызов. Едва кончила она речь, как окно опять растворили и в зал суда во второй раз ворвались единодушные крики тысяч голосов:
— Да здравствует принцесса!
— Мщение за Ришона!
— Смерть эпернонистам и мазаринистам!
Госпожа де Канб схватила Ленэ за руку.
— Господин Ленэ, — сказала она, — я умираю!
— Виконтесса де Канб, — сказал он громко, — просит у вашего высочества позволения удалиться.
— Нет, нет! — вскричала Клер. — Я хочу…
— Ваше место не здесь, сударыня, — отвечал ей Ленэ вполголоса. — Вы ничего не можете сделать для него; я сообщу вам все, что произойдет, и всеми силами постараюсь спасти его.
— Виконтесса де Канб может уйти, — сказала принцесса. — Те из дам, которые не желают присутствовать на этом заседании, тоже свободны оставить нас. Мы хотим видеть здесь только мужчин.
Ни одна из дам не поднялась с места: прекрасная половина человеческого рода, сотворенная для того, чтобы пленять, всегда стремилась исполнять обязанности той половины, которая создана повелевать. Слова принцессы предоставили этим дамам случай стать на несколько минут мужчинами. Соблазн был слишком заманчив, чтобы они согласились упустить его.
Госпожа де Канб вышла, ее поддерживал Ленэ. На лестнице она встретила Помпея, которого послала узнать новости.
— Что же? — спросила она.
— Он арестован.
— Господин Ленэ, — сказала Клер, — я теперь верю только вам и полагаюсь только на Господа.
В отчаянии она вернулась в свою комнату.
— Какие вопросы предлагать тому, кто предстанет перед нами? И на кого падет жребий? — спросила принцесса, когда Ленэ возвратился на свое место и сел возле секретаря.
— Нет ничего проще, ваше высочество, — отвечал герцог де Ларошфуко. — У нас около трехсот пленных, в том числе десять или двенадцать офицеров. Спросим только их имена и какие чины имели они в королевской армии; первый, кто назовет себя комендантом крепости, — звание, соответствующее месту несчастного моего Ришона, на того жребий и укажет.
— Бесполезно терять время на расспросы десяти-двенадцати офицеров, господа, — возразила принцесса. — Господин секретарь, у вас есть подробный реестр, найдите в нем пленников, равных господину Ришону по чину.
— Таких только два, ваше высочество, — отвечал секретарь, — комендант Сен-Жоржа и комендант Брона.
— Итак, двое, — сказала принцесса. — Видите, сама судьба покровительствует нам. Их задержали, Лабюссьер?
— Как же, ваше высочество! — отвечал капитан телохранителей. — Оба сидят в крепости и ждут приказания предстать перед судом.
— Так пусть предстанут, — сказала принцесса.
— Кого из них привести? — спросил Лабюссьер.
— Обоих, — отвечала принцесса, — только начнем с первого, с господина коменданта Сен-Жоржа.
XXI
Страшное молчание, нарушенное только шагами выходившего капитана телохранителей и непрекращавшимся ропотом толпы, последовало за этим приказанием, которое должно было повести мятеж принцев по новому, более опасному пути. Это приказание одним махом ставило принцессу и ее советников, ее армию и город Бордо как бы вне закона, заставляло всех жителей отвечать за интересы и за страсти нескольких людей. Это означало действовать в миниатюре так, как Парижская коммуна 2 сентября. Но однако, как известно, Коммуна совершала тогда великое дело.
Ни вздоха не было слышно в зале; глаза всех были обращены на дверь, в которую войдет арестант. Принцесса, желая как можно лучше разыгрывать роль председателя, перелистывала бумаги; герцог де Ларошфуко погрузился в раздумье, а герцог Буйонский разговаривал с маркизой де Турвиль о подагре, от которой он очень страдал.
Ленэ подошел к принцессе и попытался последний раз остановить ее — не потому, что надеялся на успех, но потому, что принадлежал к числу честных людей, которые считают первейшей обязанностью исполнение долга.
— Подумайте, ваше высочество, — сказал он, — одним ходом вы ставите будущее вашего семейства под удар.
— В этом нет ничего особенного, — отвечала она сухо, — ведь я уверена, что выиграю.
— Господин герцог, — взывал Ленэ, оборачиваясь к Ларошфуко, — вы человек, столь высоко стоящий над обыкновенными умами и человеческими страстями, вы, верно, посоветуете нам придерживаться умеренности?
— Сударь, — отвечал герцог лицемерно, — я именно об этом теперь совещаюсь с моим разумом.
— Посоветуйтесь с вашей совестью, господин герцог, — сказал Ленэ, — это будет гораздо лучше!
В эту минуту послышался глухой шум запираемых ворот. Он отозвался в сердце каждого, ибо возвещал появление одного из пленников. Скоро на лестнице раздались шаги, алебарды застучали по плитам, дверь отворилась и вошел Каноль.
Никогда не казался он таким красивым и таким элегантным. На лице его, совершенно ясном, отражались еще радость и беспечность. Он вошел легко и без принуждения, будто в гостиную генерального адвоката Лави или президента Ладана, и почтительно поклонился принцессе и герцогам.
Даже сама принцесса изумилась, заметив его безукоризненную непринужденность, и с минуту разглядывала молодого человека.
Наконец она нарушила молчание:
— Подойдите, сударь!
Каноль повиновался и поклонился во второй раз.
— Кто вы?
— Барон Луи де Каноль, ваше высочество.
— Какой чин имели вы в королевской армии?
— Я служил подполковником.
— Вы были комендантом в Сен-Жорже?
— Имел эту честь, ваше высочество.
— Вы говорите правду?
— Полную, ваше высочество.
— Записали вы вопросы и ответы, господин секретарь?
Вместо ответа тот поклонился.
— Так подпишите, сударь, — сказала принцесса Канолю.
Каноль взял перо, вовсе не понимая, зачем его заставляют подписывать, но повиновался из уважения к особе, которая говорит с ним.
Подписывая, он улыбнулся.
— Хорошо, сударь, — сказала принцесса, — теперь вы можете уйти.
Каноль опять поклонился своим благородным судьям и вышел с той же непринужденностью и грацией, не выказав ни любопытства, ни удивления.
Едва вышел он и дверь затворилась за ним, принцесса встала.
— Что теперь, господа? — спросила она.
— Теперь, ваше высочество, надо подавать голоса, — сказал герцог де Ларошфуко.
— Будем подавать голоса. — повторил герцог Буйонский.
Потом повернулся к судьям и прибавил:
— Не угодно ли вам, господа, высказать свое мнение?
— После вас, монсеньер, — отвечал один из жителей Бордо.
— Нет! Нет! Раньше вас! — послышался громкий голос.
В голосе этом было столько твердости, что все присутствовавшие изумились.
— Что это значит? — спросила принцесса, стараясь разглядеть лицо того, кто вздумал возражать.
Неизвестный встал, чтобы все могли видеть его, и громко продолжал:
— Это значит, что я, Андре Лави, королевский адвокат, советник парламента, требую именем короля и особенно во имя человечности предоставления права безопасности пленникам, находящимся у нас в Бордо под честное слово. Поэтому, принимая во внимание…
— О! Господин адвокат, — перебила принцесса, нахмурив брови, — нельзя ли при мне обойтись без канцелярских выражений, потому что я их не понимаю. Здесь дело идет о высоких принципах. Это не мелочная тяжба всяких крючкотворов, и все члены суда, надеюсь, поймут эту разницу.
— Да, да! — закричали хором городские чиновники и офицеры. — Господа, будем подавать голоса!
— Я сказал и повторяю, — продолжал Лави, нисколько не смущаясь язвительным замечанием принцессы, — что требую права безопасности для пленных, сдавшихся под честное слово. Это не канцелярские выражения, а основания международного права.
— А я прибавлю, — сказал Ленэ, — что, как ни жестоко поступили с бедным Ришоном, его все же выслушали прежде, чем казнили, а потому справедливо было бы и нам выслушать обвиняемых.
— А я, — сказал Эспанье, предводитель жителей Бордо во время атаки Сен-Жоржа вместе с господином де Ларошфуко, — я заявляю, что, если вы помилуете обвиняемых, город восстанет.
Громкий ропот на улице подтверждал слова его.
— Поспешим, — сказала принцесса. — К чему присуждаем мы обвиняемого?
— Скажите — обвиняемых, ваше высочество, — закричало несколько голосов, — ведь их двое!
— Разве одного вам мало? — спросил Ленэ, с презрением улыбаясь этому кровожадному раболепству.
— Так которого же казнят? Которого из них? — повторяли те же голоса.
— Того, который жирнее, людоеды! — вскричал Лави. — А, вы жалуетесь на несправедливость, кричите о святотатстве, а сами хотите на одно убийство отвечать двойным душегубством! Хорошее занятие для философов и солдат, которые собрались для того, чтобы убивать людей!
Глаза большинства судей заблестели, и, казалось, они были готовы испепелить смелого королевского адвоката. Принцесса Конде приподнялась и, опершись на стол руками, взглядом спрашивала присутствовавших: точно ли она слышала эти слова адвоката и есть ли на свете человек, дерзнувший говорить так в ее присутствии?
Лави понял, что его присутствие испортит все дело и что его образ защиты обвиняемых не только не спасет, но даже погубит их. Поэтому он решил уйти, но не как солдат, бегущий с поля битвы, а как судья, отказывающийся от произнесения приговора.
Он сказал:
— Именем Бога протестую против того, что вы делаете; именем короля запрещаю вам это!
И, опрокинув свой стул с величественным гневом, он вышел из зала, гордо подняв голову и твердым шагом как человек, сильный сознанием исполненного долга и мало заботящийся о бедах, которые могут пасть на него вследствие этого.
— Дерзкий! — прошептала принцесса.
— Хорошо! Хорошо! — закричало несколько голосов. — Дойдет очередь и до метра Лави!
Затем все единодушно высказались за подачу голосов.
— Но как можно подавать голоса, когда мы не выслушали обвиняемых? — возразил Ленэ. — Может быть, один из них покажется нам более виновным, чем другой? И тоща на одну голову обрушится мщение, которое вы хотите излить на двух несчастных.
В эту минуту во второй раз послышался скрип железных ворот.
— Хорошо, согласна, — сказала принцесса, — будем подавать голоса за обоих разом.
Судьи, уже вставшие с шумом, опять сели на прежние места. Снова послышались шаги, раздался стук алебард, дверь отворилась, и вошел Ковиньяк.
Он вовсе не походил на Каноля. Одежда его была в беспорядке, и, хотя он поправил ее как мог, на всем его облике видны еще были следы народного гнева. Он живо осмотрел городских чиновников, офицеров, герцогов и принцессу и бросил на все судилище косой взор. Потом, как лисица, намеревающаяся вырваться хитростью из западни, он двинулся к судьям, как бы ощупывая землю перед собой и внимательно прислушиваясь. Он был бледен и очевидно взволнован.
— Ваше высочество изволили приказать мне явиться? — сказал он, не дожидаясь вопроса.
— Да, сударь, — отвечала принцесса, — я хотела получить от вас лично несколько ответов на вопросы, которые касаются вас и затрудняют нас.
— В таком случае, — отвечал Ковиньяк, низко кланяясь, — я весь к услугам вашего высочества.
И он поклонился со всем изяществом, на какое был способен; однако видно было, что ему не хватало непринужденности и естественности.
— Все это будет скоро кончено, — сказала принцесса, — если вы будете отвечать так же ясно, как мы будем спрашивать.
— Осмелюсь доложить вашему высочеству, — заметил Ковиньяк, — что вопросы готовятся всегда заранее, а ответы не могут быть приготовлены, и потому спрашивать гораздо легче, чем отвечать.
— О, наши вопросы будут так ясны и определенны, что мы избавим вас от труда думать, — сказала принцесса. — Ваше имя?
— Извольте видеть, ваше высочество, вот уже вопрос чрезвычайно затруднительный.
— Как так?
— Да. Очень часто случается, что у человека бывает два имени: одно он получает от родителей, другое он дает сам себе. Например, мне показалось необходимым отказаться от первого и принять другое имя, менее известное. Какое из этих двух имен угодно вам знать?
— То, под которым вы явились в Шантийи, взялись навербовать для меня целую роту, под которым набирали людей и под которым же потом продались кардиналу Мазарини.
— Извините, ваше высочество, — возразил Ковиньяк, — но я, кажется, уже имел честь с полным успехом отвечать на все эти вопросы сегодня утром, когда имел счастье представляться вам.
— Зато теперь я предлагаю вам только один вопрос, — сказала принцесса, начинающая терять терпение, — я спрашиваю ваше имя.
— А в этом-то главное затруднение.
— Пишите, что он барон де Ковиньяк, — сказала принцесса.
Подсудимый не возражал, и секретарь записал его имя.
— Теперь скажите, в каком вы звании? — спросила принцесса. — Надеюсь, что в этом вопросе вы не найдете ничего затруднительного.
— Напротив, ваше высочество; по правде, этот новый вопрос кажется мне одним из затруднительнейших. Если вы говорите о моем ученом звании, то я скажу, что я бакалавр словесных наук, лиценциат права и доктор богословия. Вы изволите видеть, ваше высочество, что я отвечаю не запинаясь.
— Но, сударь, я говорю о вашем военном чине.
— А на это я не могу отвечать вашему высочеству.
— Почему?
— Потому что я сам никогда не знал хорошенько, в каком я чине.
— Постарайтесь вспомнить, милостивый государь, мне нужно знать чин ваш.
— Извольте: во-первых, я сам произвел себя в лейтенанты, но так как я не имел подписанного по форме патента и командовал в течение всего времени, пока носил этот чин, только шестью солдатами, то потому думаю, что совсем не имею права хвастать им.
— Ноя, — сказала принцесса, — я произвела вас в капитаны. Стало быть, вы капитан!
— А вот тут-то еще больше затруднений и совесть моя вопиет еще громче. Каждый военный чин в государстве, в этом теперь я совершенно убежден, только тоща считается действительным, когда он дается от имени короля. Ваше высочество, без всякого сомнения, имели желание произвести меня в капитаны, но, кажется, не имели на это права. Стало быть, с этой точки зрения я такой же капитан, как был прежде лейтенант.
— Хорошо, сударь; положим, что вы не были лейтенантом, не были капитаном, потому что ни вы ни я — мы не имели права раздавать патентов, но все-таки вы комендант Брона. А раз в последнем случае сам король подписал ваш патент, то вы не станете оспаривать силу этого акта.
— А он-то из всех трех актов самый спорный, ваше высочество…
— Это еще что? — вскричала принцесса.
— Я был назначен комендантом, правда, но не исполнял должность. В чем состоит должность коменданта? Не в патенте, а в исполнении обязанностей, связанных с этой должностью. А я не исполнял никаких обязанностей, связанных с должностью коменданта, я даже не успел приехать в мою крепость, с моей стороны не было даже начала исполнения обязанностей. Стало быть, я столько же комендант Брона, сколько капитан, а капитан я столько же, сколько лейтенант.
— Однако вас захватили на дороге в Брон.
— Совершенная правда, но в ста шагах от того места, где я был арестован, дорога разделяется, одна ветвь идет в Брон, другая в Изон. Кто может сказать, что я ехал не в Изон, а в Брон?
— Хорошо, — сказала принцесса, — суд оценит ваши доводы. Пишите, что он комендант Брона, — прибавила она, обращаясь к секретарю.
— Я не могу противиться, — заметил Ковиньяк, — если ваше высочество велит записать то, что находит нужным.
— Записано, ваше высочество, — отвечал секретарь.
— Хорошо. Теперь, — сказала принцесса, обращаясь к Ковинъяку, — подпишите протокол, сударь.
— Подписал бы с величайшим удовольствием, — отвечал Ковиньяк, — и мне было бы чрезвычайно приятно сделать угодное вашему высочеству; но в борьбе, которую я должен был выдержать сегодня утром против бордоской черни и от которой ваше высочество так великодушно изволили избавить меня с помощью ваших мушкетеров, мне, к несчастью, отдавили правую руку… А я никак и никогда не мог писать левой рукой.
— Запишите, что обвиняемый отказывается подписать, — сказала принцесса секретарю.
— Нет, сударь, не отказывается, а не может подписать, — сказал ему Ковиньяк, — напишите, что не может. Боже меня избави отказать в чем-нибудь такой великой принцессе, как ваше высочество, особенно если это в моих силах.
И Ковиньяк, почтительнейше поклонившись, вышел с двумя своими провожатыми.
— Я думаю, что вы правы, господин Ленэ, — сказал герцог де Ларошфуко. — Мы сами виноваты, что не сумели привязать к себе этого человека.
Ленэ был так занят, что не отвечал. На этот раз обычная проницательность обманула его. Он надеялся, что весь гнев суда падет на одного Ковиньяка. Но Ковиньяк своими неизменными увертками не только не рассердил судей, а скорее позабавил их. Допрос его только уничтожил весь эффект (если такой эффект был), произведенный допросом. Каноля. Благородство, откровенность, честность первого пленника померкли перед хитростью второго. Ковиньяк совершенно затмил Каноля.
Когда стали опрашивать судей, то они единогласно приговорили арестантов к смертной казни.
Принцесса велела подсчитать голоса, встала и торжественно произнесла приговор.
Потом каждый по очереди подписал протокол. Прежде всех подписал герцог Энгиенский, несчастный ребенок, не понимавший, что подписывает, не знавший, что первая его подпись будет стоить жизни человеку. За ним подписались принцесса, герцоги, придворные дамы, потом офицеры и, наконец, городские чиновники. Таким образом, все приняли участие в мщении. За это мщение следовало наказывать всех — дворянство и буржуазию, армию и парламент. А ведь всем известно, что когда надо наказывать всех, то не наказывают никого.
когда все подписали и принцесса была уверена, что мщение совершится и удовлетворит ее гордость, она открыла то самое окно, которое открывалось уже дважды, и, снедаемая жаждой популярности, громко закричала:
— Господа бордосцы! Ришон будет отомщен, отомщен достойно, положитесь на нас!
Громкое "ура!", похожее на гром, отвечало на это заявление, и чернь рассыпалась по улицам, заранее радуясь зрелищу, которое обещала сама принцесса.
Но едва принцесса Конде вернулась в свою комнату вместе с Ленэ, который шел за нею печально и все еще надеясь заставить ее изменить решение, как вдруг дверь отворилась и виконтесса де Канб, бледная, в слезах, упала на колени.
— Ваше высочество, — вскричала она, — умоляю вас! Выслушайте! Ради Бога, не прогоняйте меня!
— Что с тобой, дитя мое? — спросила принцесса. — И почему ты плачешь?
— Потому что вынесен смертный приговор, и вы утвердили его; а, однако ж, вы, ваше высочество, не должны убить барона Каноля.
— Почему же нет, дорогая? Ведь они убили Ришона.
— Но потому, что господин де Каноль, этот самый Каноль, спас ваше высочество в Шантийи.
— Его благодарить не за что, ведь мы обманули его.
— О, как вы ошибаетесь, ваше высочество! Господин де Каноль ни одной минуты не сомневался в том, что вас там не было. С первого взгляда он узнал меня.
— Тебя, Клер?
— Да, ваше высочество. Мы ехали с господином де Канолем по одной дороге, он знал меня. Словом, Каноль был влюблен в меня… И в Шантийи он… Ваше высочество, не вам наказывать его, если даже он виноват… Он пренебрег своим долгом из любви ко мне…
— Значит, тот, кого ты любишь…
— Да, — прошептала виконтесса.
— …за кого ты просила позволения выйти замуж…
— Да…
— Стало быть, это…
— Это господин де Каноль! — воскликнула виконтесса. — Мне сдался он на острове Сен-Жорж и без меня взорвал бы и себя, и ваших солдат… Он мог бежать, но отдал мне свою шпагу, чтобы не разлучаться со мною. Вы понимаете, ваше высочество: если он умрет, я тоже должна умереть, потому что я буду причиной его смерти.
— Дорогое дитя, — отвечала принцесса с некоторым волнением, — подумай: ты просишь у меня невозможного. Ришон погиб, надобно отомстить за него! Приговор произнесен, надо исполнить его. Если б мой муж стал требовать того, о чем ты просишь, так я отказала бы и ему.
— Ах, несчастная, несчастная, — вскричала виконтесса, закрывая лицо руками и громко рыдая, — я погубила своего возлюбленного!
Тут Ленэ, который молчал до сих пор, подошел к принцессе и сказал:
— Ваше высочество, разве вам мало одной жертвы, и за голову Ришона разве вам нужно две головы?
— Ага, — сказала принцесса, — вы, суровый человек, вы просите меня о смерти одного и о спасении другого? Разве это справедливо, скажите-ка?
— Ваше высочество, всегда справедливо спасти хоть одного из двух человек, обреченных на смерть, если уж допускать, что человек имеет право на уничтожение Божьего создания.
Кроме того, очень справедливо, если уж надо выбирать одного из двух, спасти честного человека, а не интригана. Это только иудеи отпустили на свободу Варавву и распяли Иисуса.
— Ах, господин Ленэ, господин Ленэ, — воскликнула Клер, — просите за меня, умоляю вас! Ведь вы мужчина, и вас, может быть, послушают… А вы, ваше высочество, — прибавила она, обращаясь к принцессе, — вспомните только, что я всю жизнь служила вашему дому.
— Да и я тоже, — сказал Ленэ. — Однако за тридцать лет верной службы я никогда ничего не просил у вашего высочества; но если в этом случае ваше высочество не сжалитесь, так я попрошу в награду тридцатилетней верной службы одной милости.
— Какой?
— Дать мне отставку, ваше высочество, чтобы я мог, упав к ногам короля, посвятить ему оставшиеся дни моей жизни— дни, которые я хотел посвятить чести вашего дома.
— Хорошо, — сказала принцесса, побежденная общими просьбами. — Не пугай меня, старый друг мой, не плачь, милая моя Клер, успокойтесь оба: один из осужденных не умрет, если вы того хотите, но с условием — не просить меня о том, который должен будет умереть.
Клер схватила руку принцессы и покрыла ее поцелуями.
— Благодарю, благодарю, ваше высочество, — сказала она. — С этой минуты моя и его жизни принадлежат вам.
— И вы в этом случае, ваше высочество, поступаете милостиво и справедливо, — сказал Ленэ, что до сего дня было привилегией одного только Господа.
— А теперь, — вскричала Клер с нетерпением, — могу ли я видеть его? Могу ли освободить его?
— Такой поступок сейчас невозможен, — отвечала принцесса, — он погубил бы нас. Оставим узников пока в тюрьме, затем сразу выведем их оттуда: одного на свободу, другого на эшафот.
— Нельзя ли по крайней мере видеть его, успокоить, утешить? — спросила Клер.
— Успокоить его? Думаю, что нельзя, дорогая подруга. Это породило бы толки. Нет, довольствуйся тем, что он спасен и что ты это знаешь. Я сама скажу герцогам про мое решение.
— Тоща я покоряюсь, — сказала Клер. — Благодарю, благодарю, ваше высочество.
И госпожа де Канб пошла в свою комнату плакать на свободе и благодарить Бога от всей души, преисполненной радости и признательности.
XXII
Арестанты сидели оба в одной и той же части крепости в двух соседних помещениях, которые находились в нижнем этаже. Но нижние этажи в тюрьмах то же, что третьи этажи в домах. Тюрьмы не начинаются, как дома, от уровня земли, а обыкновенно имеют еще два этажа темниц.
У каждой двери тюрьмы стоял караул из телохранителей принцессы. Толпа, увидев приготовления, которые удовлетворяли ее жажду мщения, мало-помалу удалилась от тюрьмы, куда она сначала устремилась, когда ей сказали, что там находятся Каноль и Ковиньяк. Когда толпа рассеялась, сняли особые караулы во внутреннем коридоре, охранявшие арестантов не столько на случай побега, сколько от ненависти народа; ограничились тем, что несколько увеличили число обычных часовых.
Народ, понимая, что ему нечего делать в тюрьме, двинулся к месту казней, то есть на эспланаду. Слова, сказанные принцессой из окна зала совета, тотчас разнеслись по городу; каждый объяснял их по-своему, но одно было ясно: в эту ночь или на следующее утро будет страшное зрелище. Не знать, когда именно начнется это зрелище, было новым наслаждением для толпы: ей оставалась приманка неожиданности.
Ремесленники, буржуа, женщины, дети бежали на эспланаду. Ночь была темная, луна должна была показаться не ранее полуночи, и потому многие бежали с факелами. Почти все окна были раскрыты, и на некоторых стояли плошки или факелы, как делалось в праздники. Однако по шепоту в толпе, по испуганным лицам любопытных, по пешим и конным патрулям можно было догадаться, что дело идет не об обыкновенном празднике: для него велись слишком печальные приготовления.
Иногда бешеные крики вырывались из групп, которые составлялись и расходились с быстротой, возможной только при некоторых особенных обстоятельствах. Крики эти были те же самые, какие уже несколько раз врывались через окно в зал суда:
— Смерть арестантам! Мщение за Ришона!
Эти крики, факелы, топот лошадей отвлекли виконтессу де Канб от молитвы. Она подошла к окну и с ужасом смотрела на искаженные лица вопящих мужчин и женщин, которые казались дикими зверями, выпущенными на арену цирка и призывающими громким ревом несчастных своих жертв. Она спрашивала себя: как это может быть, что люди с таким ожесточением требуют смерти двух своих собратий, которые никогда им ничего не сделали? Она не могла ответить на свой вопрос, бедная женщина, знавшая из человеческих страстей только те, которые облагораживают душу.
Из своего окна виконтесса видела возвышавшиеся над домами и садами мрачные башни крепости. Там находился Каноль, и туда особенно часто направлялись ее взгляды.
Однако они иногда устремлялись на улицу, и тоща Клер видела грозные лица, слышала крики мщения, и кровь застывала в ее жилах…
"О, — говорила она сама себе, — пусть мне запрещают, я все-таки увижу его! Эти крики, наверно, донеслись до него, и он может подумать, что я забываю его, он может обвинять меня, может проклинать меня… О! Мне кажется изменой каждое мгновение, если я не стараюсь найти средство успокоить его; мне нельзя оставаться в бездействии, когда он, вероятно, зовет меня на помощь. Да, надобно видеть его!.. Но, Боже мой! Как? Кто проведет меня в тюрьму? Какая власть отопрет мне ворота? Принцесса отказала мне в пропуске туда, но она столько для меня сделала, что имела на это право. Около крепости есть враги, есть караулы, есть целая толпа, которая ревет, чует кровь и не хочет выпустить добычу из когтей. Подумают, что я хочу увести его, спасти… Да, да, я спасла бы его, если б он не был под охраной честного слова принцессы. Если скажу им, что хочу видеть, только видеть его, они не поверят мне, откажут в моей просьбе, и притом же решиться на такую попытку против воли ее высочества не значит ли потерять оказанную мне милость?.. Принцесса может взять тоща свое честное слово назад… И, однако, оставить е г о в неизвестности и страхе во всю эту долгую ночь невозможно!.. Невозможно для него, я это чувствую, и еще больше невозможно для меня!.. Господи Боже, молю, просвети меня!"
И госпожа де Канб, вновь преклонив колени перед своим распятием, принялась молиться с таким жаром, что он тронул бы даже принцессу, если б та могла видеть ее.
— Нет! Я не пойду, не пойду! — говорила Клер… — Понимаю, что мне нельзя идти туда… Может быть, всю ночь он будет обвинять меня… Но завтра… завтра я непременно оправдаюсь перед ним.
Между тем шум, возраставшее бешенство толпы и отблески зловещих факелов, долетавшие до нее и освещавшие ее комнату, ранее погруженную в темноту, так напугали молодую женщину, что она зажала уши руками, закрыла глаза и прижалась лицом к аналою.
В это время дверь отворилась и неслышно вошел какой-то мужчина. С минуту он стоял на пороге, смотря с ласковым состраданием на ее скорбно поникшие плечи, потом, видя, что она рыдает, подошел, вздохнув, и прикоснулся к ее руке.
Клер вскочила в испуге.
— Господин Ленэ! — сказала она. — Ах, господин Ленэ, стало быть, вы не забыли обо мне?
— Нет, — отвечал он. — Я подумал, что вы, может быть, не совсем успокоились, и решился прийти к вам спросить, не могу ли каким-то образом быть вам полезным?
— О дорогой господин Ленэ, — вскричала виконтесса, — как вы добры и как я вам благодарна!
— Кажется, я не ошибся, — сказал Ленэ. — Бог свидетель, редко ошибаешься, когда думаешь, что люди страдают, — прибавил он с грустной улыбкой.
— Да, да, сударь, — воскликнула Клер, — вы совершенно правы: я очень страдаю!
— Однако вы получили все, чего желали, сударыня, и даже более, чем я сам ожидал, признаюсь вам.
— Разумеется, но…
— А! Понимаю… Вы пугаетесь, видя радость черни, которая жаждет крови, и жалеете о том несчастном, который умрет вместо вашего возлюбленного?
Клер поднялась с колен и, побледнев, несколько минут пристально смотрела на Ленэ; потом положила руку на лоб, покрытый холодным потом.
— Ах, простите мне или, лучше сказать, проклинайте меня господин Ленэ! Я эгоистка, я даже не подумала об этом. Нет, Ленэ, нет, я должна признаться вам со всем смирением моего сердца: я боюсь, плачу, молюсь только за того, который должен жить. Предавшись до конца моей любви, я забыла о том, который должен умереть!
Ленэ печально улыбнулся.
— Да, — сказал он, — это должно быть так, это в натуре человеческой. Но, может быть, из этого эгоизма отдельного лица составляется благоденствие всех. Каждый шпагою очерчивает круг около себя и своих. Ну, виконтесса, докончите вашу исповедь. Признайтесь откровенно, что вы нетерпеливо желаете, чтобы несчастный умер поскорее, потому что смерть его обеспечит жизнь вашего жениха.
— Об этом я еще не подумала, Ленэ, клянусь вам! Но не принуждайте меня к этой мысли, я так люблю его, что в безумии от своей любви способна желать всего…
— Бедное дитя! — сказал Лене с глубоким состраданием. — Зачем не сказали вы всего этого прежде?
— Боже мой! Вы пугаете меня! Разве я уже опоздала? Разве он еще в опасности?
— Нет, потому что принцесса дала честное слово, но…
— Что значит это "но"?
— Но, увы, на этом свете нельзя быть уверенным ни в чем. Вы, как и я, думаете, что он спасен, однако вы не радуетесь, а плачете?
— Ах, я плачу, друг мой, потому что не могу видеться с ним, — отвечала Клер. — Вспомните, что он, вероятно, слышит эти страшные крики и думает, что смерть близко; вспомните, что он может обвинять меня в холодности, в забвении, в измене! Ах, Ленэ, Ленэ, какое мучение! Воистину, если б принцесса знала, как я страдаю, то, верно, сжалилась бы надо мною!
— Так надобно повидаться с ним, виконтесса.
— Повидаться! Но это невозможно! Вы хорошо знаете, что я просила позволения у ее высочества и она отказала.
— Знаю… и в глубине души даже согласен с нею… однако же…
— Однако вы призываете меня к неповиновению! — сказала Клер в изумлении и пристально посмотрела на Ленэ, который смутился и опустил глаза.
— Я стар, милая виконтесса, — сказал он, — а поскольку я стар, я недоверчив. Впрочем, в этом случае слово принцессы священно: из двух арестантов умрет только один, сказала она. Но в продолжение многолетней моей жизни я замечал, что неудача часто преследует того, кому прежде покровительствовало счастье, и потому имею правилом не пропускать счастливого случая, когда он представляется. Повидайтесь с женихом, виконтесса, верьте мне, повидайтесь с ним.
— Ах, Ленэ, — вскричала Клер, клянусь, вы пугаете меня!
— Я вовсе не намерен пугать вас. Впрочем, неужели вы хотите, чтобы я советовал вам не видать его? Уж конечно, нет, не так ли? И вы, разумеется, более бранили бы меня, если б я сказал вам не то, что теперь говорю?
— Да, да, признаюсь, что вы правы. Вы говорите, что мне надо повидать его; это первое, единственное мое желание, об этом я молилась, когда вы вошли сюда. Но разве это возможно?
— Разве есть что-нибудь невозможное для женщины, которая взяла Сен-Жорж? — спросил Ленэ, улыбаясь.
— Увы, — сказала Клер, — вот уже целых два часа я ищу средства пробраться как-нибудь в крепость и до сих пор не могла ничего придумать.
— А если я дам вам эту возможность, — сказал Ленэ, — чем вы отплатите мне?
— Чем?.. О, тем, что вы поведете меня к алтарю, когда я буду венчаться с Канолем.
— Благодарю, дитя мое… И вы будете правы. Я вас в самом деле люблю как отец. Благодарю.
— Но какое же средство?
— Вот оно. Я выпросил у принцессы пропуск для переговоров с пленниками. Мне хотелось привлечь к нашей партии капитана Ковиньяка, если б было возможно спасти его. Но теперь этот пропуск мне не нужен: ваши просьбы за господина де Каноля только что осудили Ковиньяка на смертную казнь.
Клер невольно вздрогнула.
— Возьмите же эту бумагу, — продолжал Ленэ, — вы видите, в ней нет имени.
Клер взяла бумагу и прочла:
"Смотритель крепостной тюрьмы должен разрешить подателю сего свидание на полчаса с одним из военнопленных по его выбору.
Клер Клемане де Конде".
— Ведь у вас есть мужское платье? — спросил Ленэ. — Наденьте его. У вас есть пропуск в крепость, воспользуйтесь им.
— Бедный офицер! — прошептала Клер, не сумевшая прогнать от себя мысли о Ковиньяке, которому следовало умереть вместо барона Каноля.
— Он покоряется общему закону, — сказал Ленэ. — Он слаб, его оттесняет сильный, он не имеет поддержки и платит за того, у кого есть протекция. Я буду жалеть о нем, он малый умный.
Между тем Клер вертела бумагу в руках.
— Знаете ли, — сказала она, — что вы очень искушаете меня этим пропуском? Знаете ли, что когда я обниму бедного моего друга, то способна буду увести его на край света?
— Я посоветовал бы вам сделать это, если б дело было возможное, но эта бумага только пропуск и не дает разрешения делать все, что вам угодно.
— Правда, — отвечала Клер, перечитав бумагу. — Однако ведь мне отдали Каноля… Он мой! Нельзя отнять его у меня!
— Да никто и не думает отнимать его у вас. Не теряйте времени, сударыня, надевайте мужское платье и отправляйтесь. Бумага дает вам полчаса сроку, полчаса — это очень мало, я знаю, но после этого получаса будет целая жизнь. Вы молоды, жизнь ваша будет долгой, дай Бог, чтобы она была счастливой!
Клер взяла его за руку, прижала к себе и и поцеловала в лоб, как самого нежного отца.
— Ступайте, ступайте, — сказал Ленэ, ласково отстраняя ее, — не теряйте времени: кто истинно любит, тот нетерпелив.
Потом, когда она перешла в другую комнату и позвала Помпея, который помогал ей переодеваться, Ленэ прошептал:
— Увы! Кто знает, что может случиться?
XXIII
Каноль слышал крики, рев и угрозы толпы, видел ее волнение. Сквозь решетку своего окна он мог наслаждаться зрелищем всеобщего оживления и движения во всех концах города, которое раскрывалось перед его глазами.
— Черт возьми, — говорил он, — как досадно! Опять препятствие. Эта смерть Ришона… Бедный Ришон! Такой храбрец! Эта смерть Ришона удвоит строгости плена, мне уж не позволят гулять по городу, как позволяли прежде: прощайте свидания, и даже свадьба моя прощай, если Клер не согласится обвенчаться в тюремной часовне. О, наверное, она согласится! Ведь все равно, где венчаться, в одной часовне или в другой. Однако это плохое предзнаменование… Черт возьми! Почему получили это известие сегодня? Лучше было бы, если б оно пришло завтра!
Потом он подошел к окну, выглянул в него и продолжал:
— Какая строгость! Пара часовых! Страшно и подумать, что меня заперли сюда на неделю, может быть, на две недели, до тех пор, пока новое событие не заставит забыть о смерти Ришона. Хорошо, что в наше время события совершаются быстро и жители Бордо довольно легкомысленны. Но между тем мне все-таки придется поскучать порядочно. Бедная Клер! Она, верно, в отчаянии; к счастью, она знает, что меня посадили в тюрьму. Да, она знает это и, стало быть, уверена, что я тут не виноват… Черт возьми! Куда бегут все эти люди? Кажется, к эспланаде. Однако в этот час не может быть ни парада, ни казни. Все они бегут в одну сторону. Право, они, кажется, знают, что я здесь, за решеткой, как медведь…
Каноль, скрестив на груди руки, прошелся несколько раз по комнате. Стены настоящей тюрьмы внушали ему философические мысли, которым обычно он предавался очень мало.
— Какая глупая вещь война! — прошептал он. — Вот бедный Ришон, с которым я обедал месяц тому назад, он погиб! Неустрашимый, он, верно, убит у своих пушек, и я должен бы был погибнуть так же! Да я и погиб бы, если б меня осаждал кто-нибудь другой, а не виконтесса. Женская война эта в самом деле страшнее всех возможных войн. По крайней мере, я ничем не способствовал смерти друга. Слава Богу! Мне не пришлось обнажать шпагу против брата, это утешает меня. И этим обязан я все-таки моему ангелу-хранителю, моей даме… Если хорошенько подумать, очень многим обязан я ей!
В этот момент вошел офицер и перебил монолог Каноля.
— Не угодно ли вам поужинать, сударь? — спросил он. — Извольте приказать, тюремщику велено давать вам все, чего вы захотите.
"Это хорошо, — подумал Каноль, — они, кажется, намерены хорошо обходиться со мной все время, пока я буду сидеть здесь. Я было подумал совсем противное, судя по злому лицу принцессы и по дрянным рожам ее асессоров…"
— Я жду, — повторил офицер, кланяясь.
— Ах, верно, простите меня! Ваша необыкновенная учтивость навела меня на некоторые размышления… Вернемся к делу: да, сударь, я буду ужинать, потому что очень голоден. Впрочем, я обыкновенно умерен, и солдатского ужина мне довольно.
— Теперь, — сказал офицер, подходя к нему с участием, — не хотите ли дать мне какое-нибудь поручение… к кому-нибудь в городе… Разве вы ничего не ожидаете?.. Вы сказали, что вы солдат. Но я ведь тоже солдат, стало быть, считайте меня вашим товарищем.
Каноль посмотрел на него с удивлением.
— Нет, сударь, у меня нет вам никакого поручения, я никого не жду, кроме одной особы, которую не смею назвать. Покорнейше благодарю за предложение считать вас товарищем. Вот моя рука, сударь, и, если мне впоследствии понадобится что-нибудь, я не забуду о вас.
В этот раз офицер с удивлением взглянул на него.
— Хорошо, сударь, — сказал он. — Вам сейчас подадут ужин.
Он вышел.
Через минуту два солдата принесли ужин, гораздо более изысканный, чем желал Каноль. Он сел за стол и с удовольствием принялся за еду.
Солдаты тоже удивленно смотрели на него. Каноль принял их удивление за зависть, так как ему подали превосходное бордоское вино, и он сказал:
— Друзья мои, принесите еще два стакана.
Один солдат вышел и скоро вернулся со стаканами.
Каноль наполнил их, потом налил немного в свой стакан.
— За ваше здоровье, друзья! — сказал он.
Солдаты взяли стаканы, машинально чокнулись с Канолем и выпили, не отвечая на его тост.
"Они не очень учтивы, — подумал Каноль, — но пьют хорошо. Нельзя же требовать от них всего".
И он продолжил ужин, победоносно доведя его до конца.
когда он кончил и встал, солдаты вынесли стол.
Офицер опять вошел.
— Ах, Боже мой, — сказал ему Каноль, — сударь, отчего вы не ужинали со мной? Ужин был бесподобный.
— Я не мог иметь этой чести, сударь, потому что сейчас только встал из-за стола. Я пришел…
— Посидеть со мной? — спросил Каноль. — Если так, позвольте поблагодарить вас, вы чрезвычайно любезны.
— О нет, сударь, моя обязанность гораздо неприятнее. Я пришел сказать вам, что у нас в тюрьме нет пастора, а есть только католический капеллан. Мы знаем, что вы протестант, и потому различие религий может затруднить вас…
— Меня, сударь? В чем? — спросил Каноль простодушно.
— Но, — отвечал офицер в смущении, — может быть, вы захотите помолиться.
— Помолиться? Что ж! — отвечал Каноль с улыбкой. — Об этом я подумаю завтра, я молюсь только по утрам.
Офицер посмотрел на Каноля с изумлением, которое скоро перешло в глубокое сострадание. Он поклонился и вышел.
— Черт возьми, — прошептал Каноль, — видно, весь свет глупеет! С тех пор как бедный Ришон умер, все люди, которых я встречаю, кажутся или дураками, или дикими зверями. Черт возьми! Неужели я не увижу лица, хотя бы немного сносного!
Едва он договорил эти слова, как дверь комнаты растворилась и кто-то бросился к нему на шею, прежде чем он мог узнать гостя. Тот обнял его обеими руками и зарыдал.
— Господи Боже мой! — сказал Каноль, высвобождаясь из объятий. — Вот еще сумасшедший. Что такое? Не попал ли я в желтый дом?
Но, отступая назад, он нечаянным движением сбросил шляпу с головы незнакомца, и прекрасные белокурые волосы госпожи де Канб упали на ее плечи.
— Вы здесь? — вскричал Каноль, бросившись к ней и заключая ее в объятия. — О, простите, что я не узнал вас или не угадал, что это вы…
— Тише, — сказала она, поспешно поднимая шляпу и надевая ее. — Тише! Если узнают, что я здесь, так, может быть, отнимут у меня мое счастье. Наконец-то мне разрешили увидеть вас еще раз. О, Боже мой, Боже мой! Как я счастлива!
И Клер, чувствуя, что грудь ее сейчас разорвется, зарыдала.
— Еще раз! — повторил Каноль. — Вам разрешили увидеть меня еще р а з? И вы говорите это со слезами? Стало быть, вы уж не должны были видеть меня? — спросил он с улыбкой.
— О, не смейтесь, друг мой, — отвечала Клер, — ваша веселость терзает меня. Не смейтесь, умоляю вас! О, если б вы знали, каких трудов стоило мне пробраться к вам, и это было почти невозможно… без помощи Ленэ, этого добрейшего человека… Но поговорим о вас, бедный друг. Боже мой! Вы ли это? Вас ли я вижу? Вас ли могу прижать к груди?
— Меня, меня, точно меня, — отвечал Каноль, смеясь.
— Ах, зачем притворяться веселым? Это бесполезно, я все знаю. Никто не знал, что я люблю вас, и потому ничего не скрывали от меня.
— Так что же вы знаете?
— Ведь вы ждали меня, — продолжала виконтесса, — не так ли? Вы были недовольны моим молчанием, не правда ли? Вы, верно, уже бранили меня?
— Я беспокоился, был недоволен, правда, но я не думал бранить вас. Я знал, что какое-нибудь важное обстоятельство, которое сильней вашей воли, удаляет вас от меня, и во всем этом я вижу одно несчастье: свадьба наша должна быть отсрочена на неделю, может быть, на две.
Клер, в свою очередь, посмотрела на Каноля с тем же изумлением, с каким смотрел офицер несколькими минутами раньше.
— Как! Вы не шутите? — спросила она. — И вы действительно не боитесь, не испуганы?
— Боюсь ли я? — отвечал Каноль. — Да чего же мне бояться? Уж не подвергаюсь ли я какой-нибудь опасности, которая мне неизвестна?
— Ах, несчастный, он ничего не знает!
И в естественном опасении внезапно сказать правду тому, для кого это сообщение таило столь страшную угрозу, она, сделав над собой невероятное усилие, удержала слова, которые, вырвавшись из сердца, были уже у нее на устах.
— Нет, я ничего не знаю, — сказал серьезно Каноль. — Но вы скажете мне все, не так ли? Ведь я мужчина. Говорите, Клер, говорите.
— Вы знаете: Ришон погиб.
— Да, знаю, — отвечал Каноль.
— Но знаете ли, как он умер?
— Нет, но догадываюсь… Он, верно, убит в бою, на стенах Вера?
Клер помолчала с минуту, потом голосом звучным, как медь, звенящая по убитому, медленно сказала:
— Его повесили в Либурне на рыночной площади!
Каноль отскочил.
— Повесили! — вскричал он. — Повесили Ришона, военного!
Потом он побледнел, провел дрожащей рукой по лбу и сказал:
— А, теперь все понимаю!.. Понимаю, почему арестовали меня, почему допрашивали, понимаю слова офицера, молчание солдат; понимаю причину вашего посещения, ваши слезы, когда вы увидели меня веселым; понимаю, наконец, почему собралась эта толпа, ее крики, ее угрозы! Ришона повесили, за него отомстят мне!
— Нет, нет, любимый! Нет, бедный друг мой, сердце мое! — вскричала, вся светясь радостью, Клер, схватив руки Каноля и смотря прямо в глаза ему. — Нет, не тобою хотят они пожертвовать, милый пленник! Ты не ошибся: сначала назначили тебя; да, ты был осужден, тебе следовало умереть; ты был близок к смерти, милый жених мой! Но будь спокоен, теперь ты можешь говорить о счастье и будущности. Та, которая отдала тебе свою жизнь, спасла твою! Радуйся… Но тише, чтобы не разбудить твоего несчастного товарища, на которого обрушится гроза, который умрет вместо тебя!
— О, молчите! Молчите, дорогой друг, вы приводите меня в ужас, — шептал Каноль, еще не оправившись, несмотря на горячие ласки Клер, от страшного удара, который разразился над ним. — Я, спокойный, доверчивый, такой веселый и глупый, был близок к смерти! И когда же? В какую минуту? Праведное Небо! Когда готовился венчаться с вами! О, клянусь душою, это было бы двойное убийство!
— Они называют это мщением, — сказала Клер.
— Да, да… действительно, они правы.
— Ах, вот теперь вы мрачны и задумчивы.
— О, я боюсь не смерти! — вскричал Каноль. — Но смерть разлучит меня с вами…
— Если б вы умерли, мой любимый, так и я бы умерла. Но зачем так печалиться? Лучше радуйтесь вместе со мною. В эту ночь, может быть, через час, вы выйдете из тюрьмы. Или я сама приду за вами, или буду ждать вас у ворот. Тоща, не теряя минуты, не теряя секунды, мы убежим. Да, убежим тотчас, я не хочу ждать. Этот проклятый город пугает меня! Сегодня еще я успела спасти вас, но завтра, может быть, какое-то новое неожиданное несчастье вновь отнимет вас у меня…
— Знаете ли, дорогая, любимая Клер, вы принесли мне слишком много счастья разом! Да, да, действительно, слишком много счастья, я умру от радости…
— Так становитесь по-прежнему беспечным, по-прежнему веселым…
— Так и вы, Клер, будьте веселой.
— Вы видите, я смеюсь…
— А этот вздох?
— Я вздыхаю, мой друг, о том несчастном, который жизнью своею платит за нашу радость.
— Да, да, вы правы. О, почему не можем мы бежать теперь же? Ах, добрый мой ангел-хранитель, взмахни крыльями и улети вместе со мной.
— Потерпите, дорогой супруг, завтра мы улетим… Куда? Я и сама не знаю… в рай нашей любви. А до тех пор радуйтесь, что я здесь.
Каноль обнял ее и привлек к себе.
Она обвила шею молодого человека руками и с волнением приникла к его груди, в которой едва билось раздираемое противоречивыми чувствами сердце.
Вдруг во второй раз, несмотря на все счастье Клер, у нее вырвалось горестное рыдание и из глаз хлынули слезы.
— Так вот как вы веселы, бедный ангел? — спросил наклонившийся над ней Каноль.
— Это остаток прежнего горя, — отвечала она.
В это мгновение дверь отворилась и знакомый нам офицер объявил, что прошло полчаса, время, разрешенное в пропуске.
— Прощай, — прошептал Каноль, — или прикрой меня плащом и уведи отсюда.
— Бедный друг, — отвечала она вполголоса, — молчи, потому что слова твои рвут мне сердце! Разве ты не видишь, что и я желаю того же? Имей терпение за себя, имей терпение особенно за меня! Через несколько часов мы соединимся и уж никогда не расстанемся.
— У меня есть терпение, — сказал весело Каноль, вполне успокоенный ее обещаниями. — Но надобно расстаться… мужайся!.. Надобно сказать прости… Прости же, Клер!
— Прости, — сказала она, стараясь улыбнуться. — Прос…
Но она не могла выговорить рокового слова, в третий раз она зарыдала.
— Прости! Прости! — вскричал Каноль, вновь обнимая виконтессу и покрывая ее лоб страстными поцелуями. — Еще раз прости!
— Черт возьми! — сказал офицер. — Хорошо, я знаю, что бедному малому нечего больше бояться, а то эта сцена разорвала бы мне сердце!
Офицер проводил Клер до дверей и воротился.
— Теперь, сударь, — сказал он Канолю, который от волнения упал в кресло, — мало быть счастливым, надо еще быть сострадательным. Ваш сосед, ваш несчастный товарищ, который должен умереть, сидит один, никто не покровительствует ему, никто его не утешает. Он хочет видеть вас. Я решился исполнить его просьбу; но надобно, чтоб и вы согласились на нее.
— Конечно, я согласен! — отвечал Каноль. — Бедняга! Я жду его, готов принять его с распростертыми объятиями. Я вовсе не знаю его, но все равно.
— Однако он, кажется, знает вас.
— Он знает свою участь?
— Кажется, нет. Вы понимаете, не надо и говорить ему.
— О, будьте спокойны…
— Так слушайте же. Скоро пробьет одиннадцать часов, и я вернусь на пост. С одиннадцати часов одни тюремщики начальствуют здесь и распоряжаются как полные хозяева. Я предупредил вашего сторожа, он знает, что вас посетит ваш сосед, и придет за ним, когда надобно будет отвести его обратно. Если пленник ничего не знает, не говорите ему ничего. Если же он знает, то скажите ему, что мы, солдаты, от души жалеем о нем. Ведь в конце концов умереть-то ничего не значит, но, черт возьми, быть повешенным — все равно что умереть два раза.
— Так решено, что он умрет?
— Такою же смертью, как Ришон. Это достойная месть. Но мы толкуем, а он, вероятно, с трепетом ожидает вашего ответа.
— Так ступайте за ним, сударь, и будьте уверены, что я вам очень благодарен и за себя и за него.
Офицер вышел и отворил дверь соседней камеры, после чего Ковиньяк, несколько бледный, но твердым шагом и с высоко поднятой головой, вошел в камеру Каноля, который сделал несколько шагов ему навстречу.
Тут офицер в последний раз поклонился Канолю, с состраданием взглянул на Ковиньяка и, выходя, увел с собой своих солдат, тяжелые шаги которых долго раздавались под сводами.
Вскоре тюремщик начал обход. Слышно было, как ключи его звенели в коридоре.
Ковиньяк не казался подавленным, потому что в этом человеке была неизменная вера в самого себя, неистощимая надежда на будущее. Однако под наружным спокойствием и под его почти веселым выражением лица чувствовалось глубокое горе, которое, как змея, жалило ему сердце. Эта скептическая душа, всегда во всем сомневавшаяся, наконец начинала сомневаться в самом сомнении…
Со времени смерти Ришона Ковиньяк не ел, не спал.
Привыкнув смеяться над чужим горем, потому что свое он встречал весело, наш философ не смел, однако, шутить над событием, которое влекло за собой такие страшные результаты. Во всех таинственных обстоятельствах, которые заставляли его платить за смерть Ришона, он видел беспристрастную руку Провидения и начинал верить пусть не в то, что благодеяния вознаграждаются, но, по крайней мере, в то, что дурные поступки всегда наказываются.
Он покорился судьбе и размышлял о своей участи, но, покоряясь судьбе, он все-таки, как мы уже сказали, не мог ни есть ни спать.
И удивительная тайна этой себялюбивой души (хотя эгоистом он все-таки не был): его не столько поражала собственная судьба, сколько участь соседа, который в двух шагах от него ждал приговора или смерти без приговора. Все это опять наводило его на мысль о призраке-мстителе Ришоне и о двойной катастрофе, которая произошла от того, что сначала казалось ему приятной шуткой.
Прежде всего он решился бежать. Он сдался на честное слово, но так как враги не сдержали обещаний, посадив его в тюрьму, то он без лишней щепетильности думал, что имеет право тоже не сдержать своего слова. Но, несмотря на присутствие духа и свою изобретательность, он скоро понял, что бежать ему невозможно. Тут-то он еще более убедился, что попал в когти неумолимого рока. С этой минуты он просил только об одном: чтобы позволили ему переговорить с его товарищем, имя которого возбудило в нем неожиданное удивление. В его лице он хотел примириться с человечеством, которое так жестоко оскорблял.
Не смеем утверждать, что эти мысли родились в нем от угрызений совести. Нет, Ковиньяк был настроен слишком философски, чтобы ее иметь; но это было что-то похожее на угрызение совести, то есть чрезвычайная досада, что он сделал злое дело без всякой пользы. Со временем и если б обстоятельства удержали Ковиньяка в таком расположении духа, это чувство, может быть, имело бы все результаты угрызений совести; но времени недоставало.
Ковиньяк, войдя в комнату Каноля, с обыкновенной своей осторожностью ждал, чтобы офицер вышел. Потом, увидев, что дверь плотно заперта и окошечко в ней наглухо закрыто, подошел к барону, двинувшемуся, как мы уже сказали, навстречу ему, и ласково пожал его руку.
Несмотря на тяжесть своего положения, Ковиньяк не мог не улыбнуться, узнав молодого, изящного и веселого красавца, искателя приключений, которого он заставал два раза в совершенно ином положении: в первый раз, когда отправил его с поручением в Мант, а во второй, когда увез его в Сен-Жорж. Кроме того, он помнил, как однажды присвоил имя барона и как славно удалось обмануть этим герцога д’Эпернона. И какую бы тоску ни нагоняла на него тюрьма, воспоминание показалось ему таким веселым, что прошедшее на секунду одержало верх над настоящим.
С другой стороны, Каноль тотчас вспомнил, что имел случай два раза видеть Ковиньяка и что в обоих этих случаях Ковиньяк приносил ему добрые вести. Потому барон почувствовал еще большее сострадание к несчастному, думая, что смерть Ковиньяка неизбежна только потому, что хотят обеспечить спасение Каноля. В его благородной душе такая мысль возбуждала более угрызений совести, чем настоящее преступление возбудило бы их в душе его товарища.
Поэтому барон принял его очень ласково.
— Что, барон, — спросил Ковиньяк, — что скажете вы о положении, в котором мы находимся? Оно кажется мне не очень-то надежным.
— Да, мы в тюрьме, и Бог знает, когда выйдем из нее, — отвечал Каноль, собрав все самообладание и стараясь, по крайней мере, усладить надеждой последние минуты товарища.
— Когда мы выйдем! — повторил Ковиньяк. — Хорошо бы Господь, которого вы призываете, явил это свое милосердие как можно позже. Но не думаю, что он расположен дать нам много времени. Я видел из своей камеры, как и вы могли видеть из вашей, что буйная толпа бежала в ту сторону, к эспланаде, или я сильно ошибаюсь. Вы знаете эспланаду, любезный барон, знаете, что там бывает?
— Вы видите все это в слишком темном свете, мне кажется. Да, толпа бежала на эспланаду, но там, верно, производилось какое-нибудь наказание солдат. Помилуйте! Не может быть, чтобы нас заставили расплачиваться за смерть Ришона! Это было бы ужасно: ведь мы оба неповинны в его смерти.
Ковиньяк вздрогнул и бросил на Каноля взгляд, в котором сначала выразился ужас, а потом непритворное сострадание.
"Вот, — подумал он, — вот еще один человек, который совсем не понимает своего положения. Надобно, однако ж, сказать ему, в чем дело, зачем обманывать его надеждой, ведь от этого удар покажется ему еще ужаснее. Если успеешь приготовиться, так падение не так уж страшно".
Потом, помолчав и немного подумав, он сказал Канолю, взяв его за обе руки и не спуская с него глаз:
— Сударь, потребуем-ка бутылку или две доброго бронского вина, знаете? Ах! Я попил бы его, если б подольше остался комендантом, признаюсь вам, страсть моя к этому чудесному вину заставила меня выпросить комендантское место в этой крепости. Бог наказывает меня за чревоугодие.
— Охотно, — отвечал Каноль.
— Да, я вам все расскажу за бутылкой, и если повесть будет неприятна, так вино будет хорошо, и одно прогонит другое.
Каноль постучал в дверь, но ему не отвечали, он принялся стучать еще сильнее, и через минуту ребенок, игравший в коридоре, подошел к заключенному:
— Что вам угодно?
— Вина, — отвечал Каноль, — скажи отцу твоему принести нам две бутылки.
Мальчик ушел и потом через несколько минут вернулся.
— Отец мой, — сказал он, — теперь занят и разговаривает с каким-то господином. Он сейчас придет.
— Позвольте, — сказал Ковиньяк Канолю, — можно мне задать мальчику один вопрос?
— Извольте.
— Друг мой, — сказал Ковиньяк самым вкрадчивым голосом, — с кем разговаривает твой отец?
— С высоким мужчиной.
— Мальчик очень мил, — сказал Ковиньяк Канолю. — Погодите, сейчас мы что-нибудь узнаем. А как одет этот господин?
— Весь в черном.
— Черт возьми! Весь в черном, слышите! А как зовут этого высокого господина в черном? Не знаешь ли случайно его имени, миленький друг наш?
— Его зовут господином Лави.
— Ага, это королевский адвокат, — сказал Ковиньяк, — кажется, от него мы не можем ожидать ничего дурного. Пусть они разговаривают, мы тоже потолкуем.
Ковиньяк подсунул под дверь монету и сказал мальчику:
— Вот тебе, дружок, купи себе шариков… Надо везде находить себе друзей! — прибавил он, распрямляясь.
Мальчик с радостью взял монету и поблагодарил арестантов.
— Что же? — сказал Каноль. — вы говорили мне, сударь…
— Ах да, — ответил Ковиньяк, — я говорил… мне кажется, вы очень ошибаетесь насчет участи, которая ожидает нас при выходе из тюрьмы. Вы говорите об эспланаде, о наказании солдат, о порке каких-то посторонних нам людей. А у меня сильное искушение думать, что дело идет именно о нас и о чем-нибудь поважнее обыкновенного солдатского наказания.
— Полноте!
— Ха! — возразил Ковиньяк. — Вы смотрите на дело не так мрачно, как я. Это, может быть, потому, что вы не столько должны бояться, сколько я. Впрочем, не слишком обольщайтесь своим положением: оно тоже далеко не блестящее, подумайте сами. Но оно не имеет никакого влияния на мое, а мое — я должен признаться, потому что убежден в этом, — мое-то чертовски плохо. Знаете ли, сударь, кто я?
— Вот странный вопрос! Вы капитан Ковиньяк, комендант Брона, не так ли?
— Да, в эту минуту так; но я не всегда носил это имя, не всегда занимал эту должность. Я часто менял имена, пробовал различные должности, например, один раз я называл себя бароном де Канолем, ни дать ни взять, как вы…
Каноль пристально посмотрел на Ковиньяка.
— Да, — продолжал Ковиньяк, — я понимаю вас: вы думаете, что я сумасшедший, не так ли? Успокойтесь, я в полном рассудке, и никогда еще не было во мне столько здравого смысла.
— Так объяснитесь, — сказал Каноль.
— Это очень легко. Герцог д’Эпернон… Вы знаете герцога д’Эпернона, не так ли?
— Только по имени, я никогда не видел его.
— И это мое счастье. Герцог д’Эпернон встретил меня один раз у одной дамы, которая принимала вас особенно милостиво — я это знал, — и я решился занять у вас ваше имя.
— Что хотите вы сказать, сударь?
— Потише, потише! Разве вы такой эгоист, что ревнуете одну женщину в ту минуту, как женитесь на другой? Впрочем, если б вы даже вздумали ревновать, что в натуре человека, который решительно прескверное животное, вы сейчас простите меня. Я.слишком близкий ваш родственник, чтобы мы могли ссориться.
— Я ни слова не понимаю из всего, что вы говорите мне, сударь.
— Говорю, что имею право, чтобы вы обращались со мною как с братом, по крайней мере, как с шурином.
— Вы говорите загадками, и я все-таки не понимаю.
— Одно слово, и вы все поймете. Мое настоящее имя Ролан де Лартиг. Нанон — сестра мне.
Каноль тотчас перешел от недоверчивости к самой дружеской откровенности.
— Вы брат Нанон! — вскричал он. — Ах, бедняга!
— Да, да, именно бедняга! — продолжал Ковиньяк. — Вы произнесли именно настоящее слово, вложили палец в рану. Кроме тысячи неприятных вещей, которые непременно откроются из следствия во время моего процесса, я имею еще несчастье называться Роланом де Лартигом и быть братом Нанон. Вы знаете, что господа бордосцы не очень жалуют мою прелестную сестрицу. Если узнают, что я брат Нанон, так я втройне погиб, а ведь здесь есть Ларошфуко и Ленэ, которые все знают.
— Ах, — сказал Каноль, возвращенный этими словами к воспоминаниям о прошедшем, — теперь понимаю, почему бедная Нанон в одном письме называла меня братом… Она — изумительный друг!
— Да, вы правы, — отвечал Ковиньяк, — она весьма достойная женщина, я жалею, что не всегда следовал ее наставлениям, но что делать? Если бы могли угадывать будущее, то не нуждались бы в Боге.
— А что с нею теперь? — спросил Каноль.
— Кто это знает? Бедняжка! Она, верно, в отчаянии не из-за меня, она даже не знает, что я в плену, а из-за вас. Она знает вашу участь, может быть!
— Успокойтесь, — сказал Каноль, — Ленэ не скажет, что вы брат Нанон; с другой стороны, герцогу де Ларошфуко нет причины выдавать вас. Стало быть, никто ничего не узнает.
— Если не узнают этого, так, верьте мне, узнают что-нибудь другое. Узнают, например, что я дал чистый бланк с подписью и что этот бланк… Ну да что уж там, постараемся забыть все это, если можно! Как жаль, что не несут вина! — продолжал он, оборачиваясь к двери. — Вино лучше всех других средств заставляет забывать…
— Крепитесь! Мужайтесь! — сказал ему Каноль.
— Неужели вы думаете, черт возьми, что я боюсь? Вы увидите меня в роковую минуту, когда мы пойдем гулять по эспланаде. Одно только беспокоит меня: что с нами сделают — расстреляют, или обезглавят, или повесят?
— Повесят! — вскричал Каноль. — Слава Создателю, мы дворяне! Нет, они не нанесут такого оскорбления дворянству.
— Увидите, что они найдут повод придраться к моему происхождению… А потом еще…
— Что такое?
— Кого из нас казнят прежде?
— Но, любезный друг, — сказал Каноль, — ради Бога, не думайте же о таких вещах!.. Смерть эта, которая так занимает вас, — дело еще не решенное. Нельзя судить, вынести приговор и казнить в одну и ту же ночь.
— Послушайте, — возразил Ковиньяк, — я был там, когда судили бедного Ришона, прими Господь его душу! И что же? Допрос, суд, казнь — все это продолжалось часа три или четыре. Положим, что здесь не так деятельны, потому что мадам Анна Австрийская — королева Франции, а мадам де Конде только принцесса крови, но все-таки нам достанется не более четырех или пяти часов. Вот уже прошло часа три, как нас арестовали, уже прошло часа два, как мы предстали перед судьями. По этому счету нам остается жить еще час или два. Немного!
— Во всяком случае, — заметил Каноль, — подождут зари для нашей казни.
— О, на это нельзя надеяться. Казнь при свете факелов — прекрасное зрелище; она стоит несколько дороже, правда, но принцесса Конде очень нуждается теперь в жителях Бордо и потому, может быть, решится на эту издержку.
— Тише, — сказал Каноль, — я слышу шаги.
— Черт возьми! — прошептал Ковиньяк, немного побледнев.
— Это, вероятно, несут нам вино, — сказал Каноль.
— Правда, — отвечал Ковиньяк, бросив на дверь взгляд более чем пристальный, — если тюремщик войдет с бутылками, так дело идет хорошо; а если нет…
Дверь отворилась. Тюремщик вошел без бутылок.
Ковиньяк и Каноль обменялись многозначительными взглядами, но тюремщик и не заметил их… Он, казалось, очень спешил, времени было так мало, в камере было так темно…
Он вошел и затворил за собою дверь.
Потом подошел к арестантам, вынул из кармана бумагу и спросил:
— Который из вас барон де Каноль?
— Черт возьми! — прошептали одновременно оба арестанта и опять обменялись взглядами.
Однако ж Каноль не решался отвечать, да и Ковиньяк тоже: первый слишком долго носил это имя и не мог сомневаться, что дело касается его; другой носил его недолго, но боялся, что ему напомнят об этом имени. Наконец Каноль понял, что надобно отвечать.
— Это я, — сказал он.
Тюремщик подошел к нему.
— Вы были комендантом крепости?
— Да.
— Но и я тоже был комендантом крепости, и я тоже назывался Канолем, — сказал Ковиньяк. — Надо объясниться как следует, чтобы не вышло ошибки. Довольно уже и того, что из-за меня умер бедный Ришон; не хочу быть причиной смерти другого.
— Так вы называетесь теперь Канолем? — спросил тюремщик у Каноля.
— Да.
— Так вы назывались прежде Канолем? — спросил тюремщик у Ковиньяка.
— Да, — отвечал он, — давно, один только день, н начинаю думать, что сделал тоща страшную глупость.
— Вы оба коменданты?
— Да, — отвечали узники одновременно.
— Теперь последний вопрос. Он все объяснит.
Оба арестанта слушали с величайшим вниманием.
— Который из вас двоих, — спросил тюремщик, — брат госпожи Нанон де Лартиг?
Тут Ковиньяк сделал гримасу, которая не в такую торжественную минуту показалась бы смешною.
— А что я говорил вам? — сказал он Канолю. — А что я говорил вам, друг мой? Вот в чем они обвиняют меня!
Потом он повернулся к тюремщику и прибавил:
— А если б я был брат госпожи Нанон де Лартиг, что сказали бы вы мне, друг мой?
— Сказал бы, следуйте за мною сейчас же.
— Черт возьми! — прошептал Ковиньяк.
— Но она тоже называла меня своим братом, — вмешался Каноль, стараясь отвлечь бурю, которая столь явно собиралась над головой его несчастного товарища.
— Позвольте, позвольте, мой благородный друг, — сказал Ковиньяк, отводя Каноля в сторону, — позвольте, было бы несправедливо называть вас братом Нанон в таких обстоятельствах. До сих пор другие довольно поплатились из-за меня, пора и мне платить свои долги.
— Что хотите вы сказать? — спросил Каноль.
— О, объяснение было бы слишком длинно, притом вы видите, тюремщик наш начинает сердиться и топает ногой… Хорошо, хорошо, друг мой, будьте спокойны, я сейчас пойду за вами… Так прощайте же, добрый мой товарищ, — прибавил Ковиньяк, — вот, по крайней мере, одно из моих сомнений разрешено: меня уводят первого. Дай Бог, чтобы вы пошли за мной как можно позже! Теперь остается только узнать род смерти. Черт возьми! Только бы не виселица… Иду! Иду, черт побери! Как вы спешите, почтенный… Прощайте, мой добрый брат, мой добрый зять, мой добрый товарищ, мой дорогой друг! Прощайте навсегда!
Ковиньяк подошел к Канолю и протянул руку. Каноль взял ее и горячо сжал.
Ковиньяк смотрел на него со странным выражением.
— Что вам угодно? — спросил Каноль. — Не хотите ли попросить о чем-нибудь?
— Да.
— Так говорите смело.
— Молитесь ли вы юноша? — спросил Ковиньяк.
— Да, — отвечал Каноль.
— Так, когда будете молиться, произнесите пару слов и за меня.
Ковиньяк повернулся к тюремщику, который все более спешил и сердился, и сказал ему:
— Я брат госпожи Нанон де Лартиг, пойдемте, друг мой…
Тюремщик не заставил повторять и поспешно увел Ковиньяка, который из дверей еще раз кивнул своему товарищу.
Потом дверь затворилась, шаги их удалились по коридору, и воцарилось молчание, которое показалось оставшемуся пленнику молчанием смерти.
Каноль предался тоске, похожей на ужас. Это похищение человека ночью, без шума, без свидетелей, без стражи казалось страшнее всех приготовлений к казни, исполняемой при свете дня. Однако Каноль ужасался только за своего товарища; он так верил госпоже де Канб, что уже не боялся за себя после того, как она объявила ему страшную новость.
Одно занимало его в эту минуту: он думал только об участи своего уведенного товарища. Тут вспомнил он о последней просьбе Ковиньяка.
Он стал на колени и начал молиться.
Через несколько минут он встал, чувствуя, что утешился и укрепился духом, и ждал только появления виконтессы де Канб или помощи, ею обещанной.
Между тем Ковиньяк шел за тюремщиком по темному коридору, не говорил ни слова и погрузился в тяжелые думы.
В конце коридора тюремщик запер дверь так же тщательно, как дверь камеры Каноля, и, прислушавшись к неясному шуму, вылетавшему из нижнего этажа, быстро повернулся к Ковиньяку и сказал:
— Поскорее, сударь мой, поскорее!
— Я готов, — отвечал Ковиньяк довольно величественно.
— Не кричите так громко, а идите скорее, — сказал тюремщик и начал спускаться по лестнице, которая вела в подземные темницы.
"Ого, не хотят ли задушить меня между двумя стенами или сбросить в тайник? — подумал Ковиньяк. — Я слышал, что иногда от казненных выставляют только руки и ноги: так сделал Чезаре Борджа с доном Рамиро д’Орко… Тюремщик здесь один, у него ключи за поясом. Ключами можно отпереть какую-нибудь дверь. Он мал, я высок; он тщедушен, я силен; он идет впереди, я сзади, очень легко удавить его, если захочется. Но надо ли?"
И Ковиньяк, ответив себе, что надо, протянул костлявые руки, чтобы исполнить только что возникшее намерение, как вдруг тюремщик повернулся в страхе и спросил:
— Тсс! Вы ничего не слышите?
"Решительно, — продолжал Ковиньяк, разговаривая сам с собой, — во всем этом есть что-то таинственное, и все эти предосторожности, если они не успокаивают меня, должны очень меня беспокоить".
И вдруг остановился.
— Послушайте! Куда вы меня ведете?
— Разве не видите? — отвечал тюремщик. — В подвал!
— Боже мой, неужели меня похоронят живого?
Тюремщик пожал плечами, затем провел пленника по лабиринту коридоров и, дойдя до низенькой сводчатой двери, разбухшей от сырости, отпер ее.
За ней слышался странный шум.
— Река! — вскричал Ковиньяк в испуге, увидев быстрый поток, мрачный и черный как Ахерон.
— Да, река. Умеете вы плавать?
— Умею… нет… немножко… Но черт возьми, зачем вы спрашиваете меня об этом?
— Если вы не умеете плавать, так нам придется ждать лодку, которая стоит вот там, значит, мы потеряем четверть часа, да притом могут услышать, когда я подам сигнал, и, пожалуй, поймают нас.
— Поймают нас! — вскричал Ковиньяк. — Стало быть, друг мой, мы бежим?
— Да, разумеется, мы бежим, черт побери!
— Куда?
— Куда вздумаем.
— Стало быть, я свободен?
— Как воздух.
— Ах, Боже мой! — вскричал Ковиньяк.
И, не прибавив ни слова к этому красноречивому восклицанию, не оглядываясь, не заботясь, следует ли за ним его проводник, он бросился в реку и нырнул быстрее, чем выдра, которую преследуют. Тюремщик последовал его примеру; оба они несколько минут в полном молчании боролись с течением реки и наконец увидели лодку. Тоща тюремщик, продолжая плыть, свистнул три раза; гребцы, услышав условленный сигнал, поспешили им навстречу, быстро втащили их в лодку, молча налегли на весла и через пять минут перевезли их на противоположный берег.
— Уф! — прошептал Ковиньяк, не сказавший еще ни слова с той минуты, как сталь решительно бросился в воду. — Уф! Я, стало быть, спасен. Добрый мой тюремщик, сердечный друг мой, Господь Бог наградит вас!
— Ожидая награды Господа, — отвечал тюремщик, — я уже получил сорок тысяч ливров, они помогут мне ждать терпеливо.
— Сорок тысяч ливров! — вскричал Ковиньяк в изумлении. — Какой черт мог для меня истратить сорок тысяч ливров?