Книга: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 19.Джузеппе Бальзамо. Часть 4,5
Назад: CXLVI ДВОЕ СТРАЖДУЩИХ
Дальше: CLVII ДИТЯ БЕЗ ОТЦА

CLII
ПЛАНЫ ЖИЛЬБЕРА

Очутившись на улице, Жильбер дал остыть своему разгоряченному воображению: последние слова графа заставили его поверить не только в вероятность, но и в возможность счастья.
Дойдя до улицы Пастурель, он сел на каменную тумбу. Оглядевшись по сторонам и убедившись, что никто его не видит, он достал из кармана смятые банковские билеты.
Вдруг его поразила ужасная мысль; от волнения холодный пот выступил у него на лбу.
— Посмотрим, — сказал он, разглядывая билеты, — не обманул ли меня этот человек? Не заманивает ли он меня в западню? Не обрекает ли он меня на верную гибель под тем предлогом, что хочет меня осчастливить? Уж не считает ли он меня бараном, которого можно заманить на бойню пучком душистой травы? Я слышал, что в обращении много фальшивых банковских билетов, которыми придворные повесы расплачивались с актрисами из Оперы. Посмотрим, не одурачил ли меня граф!
Он достал из пачки один из билетов достоинством в десять тысяч ливров, потом зашел к какому-то купцу и, показав банкноту, спросил адрес банкира, чтобы разменять ее по приказанию своего хозяина. Так он объяснил свой вопрос.
Торговец взглянул на билет с восхищением, повертел его в руках, потому что сумма была значительной для его лавочки; потом сказал, что Жильберу следует обратиться к банкиру на улице Сент-Авуа.
Итак, билет был настоящий.
Преисполненный счастья, Жильбер дал волю своему воображению. Бережно завязав деньги в платок, он направился на улицу Сент-Авуа, где ему приглянулась витрина старьевщика. На двадцать пять ливров, то есть на один из двух подаренных ему Бальзамо луидоров, он купил костюм тонкого коричнего сукна, покоривший его своей чистотой, пару слегка поношенных черных шелковых чулок и туфли с блестящими пряжками; рубашка из довольно тонкого полотна дополнила его костюм, который можно было назвать скорее приличным, нежели дорогим. Бросив взгляд в зеркало, стоявшее в лавке старьевщика, Жильбер остался очень доволен своим видом.
Оставив старое тряпье в качестве прибавки к двадцати пяти ливрам, он зажал в руке драгоценный платок и из лавки старьевщика отправился к цирюльнику — тот за четверть часа привел его голову в порядок, сообщив внешнему виду облагодетельствованного графом юноши некоторую элегантность.
Когда все приготовления были позади, Жильбер зашел к булочнику, проживавшему рядом с площадью Людовика XV, купил на два су хлеба и по дороге в Версаль жадно проглотил его. Он остановился у фонтана подле заставы Конферанс, чтобы напиться.
Потом он продолжал путь, упорно отказываясь от предложений извозчиков, а они не могли взять в толк, почему прилично одетый юноша жалеет пятнадцать су на проезд, если потом все равно придется чистить туфли яйцом.
Любопытно, что бы они сказали, если бы узнали, что этот шагавший пешком юноша нес в кармане триста тысяч ливров?
Однако у Жильбера были основания, чтобы идти пешком. Прежде всего, он твердо решил не тратить денег ни на что, кроме совершенно необходимого; во-вторых, ему необходимо было побыть одному, чтобы отрепетировать каждый свой жест, проговорить каждое слово.
Один Бог знает, сколько раз на протяжении двух с половиной часов, что он провел в пути, молодой человек успел представить себе счастливую развязку.
За это время он проделал более четырех льё, даже не заметив этого расстояния, не почувствовав ни малейшей усталости — таким выносливым оказался этот юноша.
Тщательно все взвесив, он решил, что лучше всего изложить свою просьбу следующим образом: оглушить Таверне-старшего высокопарной речью, потом, испросив у барона позволение поговорить с Андре, пустить в ход все свое красноречие, после чего она не только простит, но проникнется уважением и любовью к автору патетической торжественной речи, которую он приготовил.
Жильбер размышлял, и постепенно страх в его душе уступал место надежде. Ему стало казаться, что девушка, очутившаяся в положении Андре, не может отказаться от предложения влюбленного в нее юноши, готового загладить свою вину, особенно если его любовь подкреплена суммой в сто тысяч экю.
Жильбер строил все эти воздушные замки, потому что был наивным и честным юношей. Он забыл о причиненном им зле, что, может быть, свидетельствовало о сердце более благородном, чем могло бы показаться.
Приготовившись к нападению, он прибыл в Трианон и почувствовал, как сжалось его сердце. Он ожидал гневных выпадов Филиппа; по его мнению, они должны были прекратиться, как только тот узнает о благородном намерении юноши; он представлял себе презрение Андре, но был уверен, что сумеет победить своей любовью; он был готов к оскорбительным выходкам барона, однако надеялся, что тот смягчится при виде золота.
Будучи очень далек от людей, рядом с которыми он жил долгие годы, он тем не менее инстинктивно чувствовал, что триста тысяч ливров, лежавшие в его кармане, были надежной защитой. Чего он действительно боялся, так это увидеть страдания Андре; он опасался, что ему не хватит сил справиться с этим несчастьем, что это зрелище может помешать успеху задуманного им предприятия.
Он проник в сад, поглядывая с горделивым выражением, очень к нему шедшим, на садовников: еще вчера они были ему ровней, а теперь, как ему казалось, не имели с ним ничего общего.
Прежде всего, обратившись в службах к дежурному лакею, он задал вопрос о бароне де Таверне.
— Барона нет в Трианоне, — ответил тот.
Жильбер замер в нерешительности.
— А господин Филипп? — спросил он наконец.
— Господин Филипп уехал с мадемуазель Андре.
— Уехал? — в отчаянии вскричал Жильбер.
— Да, пять дней назад.
— В Париж?
Лакей пожал плечами с таким видом, словно хотел сказать: "Мне ничего об этом не известно".
— Как это вы не знаете? — воскликнул Жильбер. — Мадемуазель Андре уехала, и никто не знает, куда? Ведь не просто же так она уехала?
— Ну и дурак! — отвечал лакей, на которого, по-видимому, коричневый сюртук Жильбера не произвел должного впечатления. — Понятно, она не могла уехать просто так.
— Так почему она уехала?
— Чтобы сменить обстановку.
— Сменить обстановку? — переспросил Жильбер.
— Да, кажется, воздух Трианона оказался не очень подходящим для ее здоровья, и по предписанию лекаря она покинула Трианон.
Продолжать расспросы было незачем: лакей выложил все, что ему было известно о мадемуазель де Таверне.
Жильбер был потрясен и никак не мог поверить услышанному. Он побежал в комнату Андре и обнаружил, что дверь заперта.
Пол в коридоре был усыпан осколками стекла, клочками сена и соломы, обрывками рогожи — все свидетельствовало о недавнем переезде.
Жильбер зашел в свою бывшую комнату и нашел ее точно такой же, какой оставил.
Окно Андре было широко распахнуто: проветривались комнаты, и Жильбер мог проникнуть взглядом до самой передней.
Жилище Андре было пусто.
Жильбера охватило отчаяние. Он стал биться головой о стену, ломать руки и кататься по полу.
Потом он как безумный бросился из мансарды, спустился по лестнице так стремительно, словно у него были за спиной крылья; схватившись за голову, углубился в чащу и с криком повалился в вересковые заросли, проклиная судьбу и все ее дары.
— Все кончено, кончено! — бормотал он. — Богу не угодно, чтобы я с ней увиделся! Бог хочет, чтобы я умер от угрызений совести, отчаяния и любви! Вот как мне суждено искупить свою вину, вот как я наказан за то, что обидел Андре… Где она может быть?.. В Таверне! Я пойду за ней, пойду! Я на край света готов идти, я под облака поднимусь, если понадобится… Я нападу на ее след и пойду за ней, даже если мне придется умереть на полпути от голода и изнеможения!
Дав волю своим чувствам, Жильбер ощутил, как боль его мало-помалу утихает. Он поднялся, вздохнул свободнее, огляделся увереннее и не спеша выбрался на парижскую дорогу.
Обратный путь занял у него около пяти часов.
"Барон, возможно, и не уезжал из Парижа, — стал он рассуждать, — вот с ним я и поговорю. Мадемуазель Андре бежала. Разумеется, она не могла оставаться в Трианоне. Однако, куда бы она ни уехала, отец знает, где она. Одно единственное его слово может натолкнуть меня на ее след. Кроме того, он вызовет дочь, если мне удастся сыграть на его алчности".
Окрыленный новой надеждой, Жильбер вернулся в Париж около семи вечера, в то время, когда в погоне за вечерней свежестью гуляющие приходили на Елисейские поля, куда спускался первый вечерний туман и где зажигались первые огни, благодаря которым в городе было светло круглые сутки.
Приняв окончательное решение, молодой человек направился к небольшому особняку на улице Кок-Эрон и, ни минуты не колеблясь, постучал в ворота.
Ответом ему была тишина.
Он постучал громче: опять никакого ответа.
Итак, последняя его попытка, на которую он рассчитывал, оказалась тщетной. Он в бешенстве стал кусать себе руки, желая наказать плоть за страдания души. Жильбер бросился прочь и, свернув на другую улицу, оказался у дома Руссо. Он толкнул дверь и стал подниматься по лестнице.
В носовом платке вместе с тридцатью банковскими билетами был завязан ключ от чердака.
Жильбер устремился в свою каморку с таким отчаянием, словно бросался в Сену.
Стоял прекрасный вечер; кудрявые облака резвились в небесной лазури; от лип и каштанов поднимался едва ощутимый аромат; летучая мышь с легким шорохом задела крыльями стекло слухового окна… Вернувшись к жизни, Жильбер подошел к оконцу и, выглянул в сад, где он увидел однажды Андре, уже потеряв надежду ее найти. Ему показалось, что сердце его не выдержит: он почти без чувств рухнул на опору водосточной трубы, уставившись бессмысленным взглядом в пространство.

CLIII
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЖИЛЬБЕР ПОНИМАЕТ, ЧТО ЛЕГЧЕ СОВЕРШИТЬ ПРЕСТУПЛЕНИЕ, НЕЖЕЛИ ПОБЕДИТЬ ПРЕДРАССУДОК

По мере того как овладевшее было Жильбером страдание отступало, мысли его прояснялись.
Между тем сумерки сгустились настолько, что он ничего не мог разглядеть. Его охватило непреодолимое желание увидеть поближе деревья, дом, дорожки, скрывшиеся в наступившей темноте и слившиеся в сплошную массу, над которой, словно над пропастью, носился шальной ветер.
Ему вспомнился вечер из далекого, счастливого прошлого, когда он захотел узнать об Андре новости, повидать ее, услышать ее голос и, рискуя жизнью, не оправившись как следует от раны, полученной им тридцать первого мая, пробрался по водосточной трубе со второго этажа на благословенную землю того самого сада.
В то время проникнуть в дом было крайне рискованно: там постоянно жил барон, Андре была под присмотром; однако Жильбер помнил, как это было приятно, несмотря на опасность, как радостно забилось его сердце, когда он услышал ее голос.
— А что, если я повторю все это, если я в последний раз проползу по дорожкам в поисках обожаемых следов, оставленных на песке ножками моей возлюбленной?
Жильбер выговорил это пугающее его слово вслух, испытывая странное удовольствие от его звучания.
Он замолчал и стал пристально вглядываться в то место, где должен был, по его предположениям, находиться павильон.
Спустя минуту он прибавил:
— Нет никаких доказательств, что в павильоне есть другие жильцы: света нет, никакого шума не слышно, двери заперты. Пойдем!
У Жильбера было одно достоинство: стоило ему принять решение, как он немедленно приступал к его исполнению. Он отворил дверь мансарды и прокрался на цыпочках неслышно, словно сильф, мимо двери Руссо. Добравшись до второго этажа, он отважно сел верхом на сточный желоб и съехал вниз, рискуя превратить в лохмотья штаны, которые еще утром были почти новыми.
Оказавшись у подножия шпалеры, он снова мысленно пережил то, что случилось с ним в первое его посещение павильона; песок заскрипел у него под ногами: он узнал калитку, через которую Николь провела когда-то г-на де Босира.
Он подошел к крыльцу с намерением прижаться губами к медной ручке на решетчатом ставне, говоря себе, что рука Андре, вне всякого сомнения, касалась этой ручки. Преступление Жильбера так сильно подействовало на него самого, что он стал относиться к своей любви как к какой-то религии…
Шум, неожиданно долетевший до него из внутренних покоев, заставил молодого человека вздрогнуть; шум этот был едва уловим; можно было подумать, что кто-то легко ступал по паркету.
Жильбер отступил и смертельно побледнел. Он так исстрадался за последние дни, что, когда заметил, как из-под двери пробивается свет, он решил, что суеверие, дитя незнания и неспокойной совести, зажгло в его глазах нечто вроде жуткого пламени, которое теперь и отражается в планках ставня. Он подумал, что его душа, изнемогая под тяжестью пережитого ужаса, призывает на помощь другую душу и перед ним возникают видения, как у потерявшего рассудок или сгорающего от страсти влюбленного.
Однако шаги и свет становились ближе, а Жильбер все никак не мог поверить своим глазам и ушам. Вдруг ставень распахнулся в ту самую минуту, как юноша прильнул в надежде заглянуть в щель; его отбросило ударом к стене — он громко вскрикнул и упал на колени.
Его поверг наземь не столько удар, сколько то, что он увидел. Он полагал, что в доме никого нет, ведь он стучал в дверь, но ему так никто и нс открыл, и вдруг теперь перед ним явилась Андре.
Девушка — а это была именно она, а не призрак — вскрикнула. Однако она все-таки была напугана менее его, так как, несомненно, ожидала кого-то.
— Кто вы такой? Что вам угодно? — спросила она.
— Простите, простите, мадемуазель! — пробормотал Жильбер, смиренно склонив голову.
— Жильбер, Жильбер здесь! — воскликнула Андре с удивлением, в котором не было ни страха, ни гнева. — Жильбер у нас в саду! Что вы тут делаете, друг мой?
Это обращение болью отозвалось в сердце юноши.
— Не браните меня, мадемуазель, будьте милосердны, я столько выстрадал! — взволнованно произнес он.
Андре с удивлением посмотрела на Жильбера, не зная, чему приписать его смиренный вид.
— Прежде всего, встаньте и объясните, как вы здесь очутились?
— Мадемуазель! — вскричал Жильбер, — Я не встану до тех пор, пока вы меня не простите!
— А что вы натворили? Почему я должна вас прощать? Отвечайте! Объясните же мне, наконец! Во всяком случае, — грустно улыбаясь, продолжала она, — прегрешение, должно быть, невелико, а потому и простить вас мне будет нетрудно. Ключ вам дал Филипп?
— Ключ?
— Ну, конечно. Мы условились, что я никому не стану отпирать дверь в его отсутствие. Должно быть, это он дал вам ключ, если только вы не перелезли через стену.
— Ваш брат, господин Филипп?.. — пролепетал Жильбер. — Нет, нет, разумеется не он. Да речь вовсе не о вашем брате, мадемуазель. Значит, вы никуда не уехали, не покинули Францию? Какое счастье! Какое непредвиденное счастье.
Жильбер приподнялся на одно колено, раскинул руки и с удивившим Андре благочестием возблагодарил Небо.
Андре склонилась над ним и, с беспокойством взглянув на него, заметила:
— Вы говорите как безумный, господин Жильбер! Вы порвете мне платье! Пустите же меня, отпустите платье! Прошу вас прекратить эту комедию!
Жильбер поднялся.
— Вот вы уж и сердитесь! — сказал он. — Но мне не на что жаловаться, потому что я это заслужил. Я знаю, что не так мне следовало бы предстать перед вами. Но что вы хотите? Я не знал, что вы живете в этом павильоне, я был уверен, что здесь никого нет; я пришел сюда, потому что все здесь должно было напомнить мне о вас… И только случайность… По правде сказать, я и сам не знаю, что говорю. Простите меня, я хотел обратиться прежде к вашему отцу, а он куда-то исчез…
Андре удивленно вскинула брови.
— К моему отцу? — переспросила она. — Почему к отцу?
Жильбера смутил этот вопрос.
— Потому что я очень вас боюсь, — отвечал он, — я понимаю, что было бы лучше, если бы объяснение произошло между мною и вами: это самый надежный способ все исправить.
— Исправить? Что это значит? — спросила Андре. — И что должно быть исправлено? Отвечайте.
Жильбер одарил ее взглядом, полным любви и смирения.
— Не гневайтесь! — взмолился он. — Конечно, это большая дерзость с моей стороны, я знаю… Ведь я такое ничтожество! Да, повторяю, это большая дерзость — поднять глаза столь высоко! Однако зло свершилось.
Андре нетерпеливо махнула рукой.
— Ну, преступление, если угодно, — продолжал Жильбер. — Да, преступление, тяжкое преступление. Однако вините в этом рок, мадемуазель, только не мое сердце…
— Ваше сердце? Ваше преступление? Рок?.. Вы, верно, сошли с ума, господин Жильбер: вы меня пугаете.
— Это невозможно! Я испытываю к вам глубокую почтительность! Я полон раскаяния. Неужели я, с опущенной головой и умоляюще сложенными руками, могу внушить вам какое-нибудь другое чувство, кроме жалости? Мадемуазель! Послушайте, что я вам скажу, я клянусь перед Богом и людьми: я хочу всей своей жизнью искупить минутную оплошность; я хочу, чтобы в будущем вы были очень счастливы, чтобы счастье изгладило все минувшие горести. Мадемуазель…
Жильбер замолчал в нерешительности.
— Мадемуазель! — продолжал он. — Дайте ваше согласие на брак, который освятит то, что произошло!
Андре отпрянула.
— Нет, нет! — пробормотал Жильбер. — Я не безумец. Не уходите! Не вырывайте руки, дайте мне поцеловать ее! Смилуйтесь, сжальтесь… Будьте моей женой!
— Вашей женой? — вскричала Андре, решив, что это она сошла с ума.
— Скажите, что вы прощаете мне ту ужасную ночь! — с душераздирающими рыданиями прохрипел Жильбер. — Скажите, что мое нападение вас ужаснуло, но скажите, что вы меня, раскаявшегося, прощаете! Скажите, что моя любовь, так долго сдерживаемая, оправдала мое преступление!
— Ничтожество! — охваченная дикой яростью вскричала Андре. — Так это был ты? О Боже, Боже!
Андре обхватила голову руками, словно пытаясь ухватиться за ускользавшую мысль.
Жильбер отступил, оцепенев при виде прекрасной бледной головы Медузы, воплощавшей в эту минуту ужас и вместе с тем изумление.
— Неужели мне было уготовано такое несчастье, Боже мой? — воскликнула девушка, приходя во все большее возбуждение. — Неужели моему имени суждено быть опозоренным дважды: самим преступлением и тем, кто его совершил? Отвечай, подлец! Отвечай, презренный! Так это был ты?

 


— Она ничего не знала! — пробормотал подавленный Жильбер.
— На помощь! На помощь! — закричала Андре, скрываясь в комнатах. — Филипп! Филипп! Ко мне, Филипп!
Бросившийся было за ней Жильбер, потерявшись от отчаяния, стал озираться в поисках места, куда бы он мог упасть. под ударами, которых он ожидал, или оружия для защиты.
Однако никто не пришел на зов Андре. Она была одна дома.
— Никого! Никого! — в приступе ярости вскричала девушка. — Вон отсюда, негодяй! Не испытывай гнева Божьего!
Жильбер медленно поднял голову.
— Ваш гнев для меня страшнее всего! — пробормотал он. — Не сердитесь на меня, мадемуазель! Сжальтесь!
Он умоляюще сложил руки.
— Убийца! Убийца! Убийца! — продолжала кричать молодая женщина.
— Вы даже не хотите меня слушать? — вскричал Жильбер. — Выслушайте меня, по крайней мере, а потом прикажите убить.
— Выслушать? Выслушать тебя? Еще одна пытка! Ну, увидим, что ты можешь сказать.
— То, что я уже сказал: я совершил преступление, которое вполне простил бы каждый, умей он читать в моем сердце, и я готов искупить это преступление.
— А-а! — вскричала Андре. — Так вот в чем смысл того слова, которое привело меня в ужас раньше, чем я его поняла! Брак!.. Мне кажется, вы говорили об этом?
— Мадемуазель! — пролепетал Жильбер.
— Брак! — продолжала гордая девушка, все более распаляясь. — Нет, я не сержусь на вас, я вас презираю, я вас ненавижу! И я не понимаю, как можно жить, если вам в лицо говорят такое.
Жильбер побледнел; злые слезы блеснули на его ресницах; его побелевшие губы вытянулись и стали похожи на две перламутровые*нити.
— Мадемуазель! — с дрожью в голосе воскликнул он. — Не такое уж я ничтожество, чтобы я не мог заплатить за вашу утраченную честь!
Андре выпрямилась.
— Если уж говорить об утраченной чести, сударь, — гордо молвила она, — то о вашей, а не о моей. Моя честь всегда со мной, и она неприкосновенна. Вот если бы я согласилась на брак с вами, тогда бы я себя обесчестила!
— Вот уж никогда бы не подумал, — холодно и в то же время нерешительно отвечал Жильбер, — что для будущей матери что-либо может иметь значение, кроме ее ребенка.
— А я считаю, что вы не смеете даже думать об этом, сударь! — сверкнув глазами, возразила Андре.
— Напротив, я подумаю и позабочусь о нем, мадемуазель, — отвечал Жильбер, постепенно оправляясь от удара. — Я займусь этим, я не хочу, чтобы мой ребенок умер от голода, как это часто случается в благородных семействах, где девицы по-своему понимают, что такое честь. Люди стоят один другого; эту максиму провозгласили те, что сами стоили большего. Я еще могу понять, что вы не любите меня, потому что не знаете, какое у меня сердце; я могу понять, что вы меня презираете, потому что не знаете моих мыслей. Но чтобы вы от казали мне в праве позаботиться о моем ребенке — нет, этого я не пойму никогда! Предлагая вам брак, я не пытался удовлетворить ни своего желания, ни страсти, ни честолюбия; я исполнял долг, приговаривал себя к тому, чтобы стать вашим рабом, готов был отдать ради вас свою жизнь. Боже мой, да вы никогда бы не носили моего имени, если бы не захотели! Вы продолжали бы относиться ко мне как к садовнику Жильберу, я это заслужил, но ребенок… Вы не должны им жертвовать. Вот триста тысяч ливров, которые щедрый покровитель, отнесшийся ко мне иначе, нежели вы, дал мне в качестве приданого. Если я женюсь на вас, эти деньги будут моими. Мне самому, мадемуазель, ничего не нужно, кроме глотка воздуха, пока я жив, да ямы в земле, когда умру. Все, что я имею сверх того, я отдаю своему ребенку. Возьмите — вот триста тысяч ливров.
Он выложил на стол пачку билетов, почти насильно сунув их Андре в руку.
— Сударь! Вы заблуждаетесь: у вас нет ребенка, — отрезала она.
— Как нет?
— О каком ребенке вы толкуете? — спросила Андре.
— О том, которого вы ждете. Разве не вы признались вашему брату Филиппу и графу де Бальзамо, что беременны и что я, я был тем несчастным…
— Вы слышали? — вскричала Андре. — Ну что же, тем лучше, тем лучше. В таком случае, вот что я вам, сударь, скажу: вы совершили надо мною подлое насилие, вы овладели мною, пока я спала; вы овладели мною преступно. Я жду ребенка, это верно. Но у моего ребенка будет только мать, слышите? Вы силой овладели моим телом, это так, но вы не являетесь отцом моего ребенка!
Схватив деньги, она надменно швырнула их в бледное лицо несчастного Жильбера.
Его обуяла такая ярость, что ангел-хранитель Андре, должно быть, в другой раз содрогнулся от страха за нее. Однако Жильбер обуздал ярость и прошел мимо Андре, даже не взглянув на нее.
Не успел он шагнуть за порог, как она бросилась вслед, захлопнула дверь, ставни, окна, словно заслоняясь целым миром от своего прошлого.

CLIV
РЕШЕНИЕ

Как Жильбер вернулся к себе, как он не умер от страданий и бешенства и пережил ночные кошмары, как он не поседел за ночь — мы не беремся объяснить это читателю.
Когда настало утро, Жильбер почувствовал страстное желание написать Андре, чтобы изложить ей все убедительные доводы, до которых он додумался ночью. Однако ему уже не раз приходилось сталкиваться с несгибаемым характером девушки: у него не осталось ни малейшей надежды. Кроме того, написать — значило бы пойти на уступку, а это было противно его гордой душе. При мысли, что она скомкает его письмо, швырнет, может быть даже не читая; при мысли, что оно послужит лишь для того, чтобы навести на его след неразумных, озлобленных врагов, — он решил не писать.
Жильбер подумал, что его предложение могло быть более благосклонно принято отцом, ведь барон был скуп и честолюбив, или братом, человеком великодушным: опасаться стоило разве что первого движения Филиппа.
"Впрочем, что мне проку в поддержке барона де Таверне или господина Филиппа, — подумал он, — если Андре неизменно будет преследовать меня словами: "Я не желаю вас знать!.." Ну, хорошо, — продолжал он разговаривать с самим собой, — ничто меня не связывает больше с этой женщиной, она сама позаботилась, чтобы разорвать узы между нами".
Он бормотал все это, катаясь от боли на своем тюфяке, с яростью припоминая до малейших подробностей интонации и лицо Андре; он говорил это, испытывая невыразимые муки, потому что любил ее до самозабвения.
Когда солнце поднялось высоко и заглянуло в мансарду Жильбера, он встал, пошатываясь, с последней надеждой в душе: увидеть свою неприятельницу в саду или в самом павильоне.
Это должно было утишить его горе.
И вдруг его захлестнула волна горечи, досады и презрения. Он усилием воли заставил себя замереть посреди чердака.
"Нет, — сказал он себе, — ты не станешь смотреть в это окно, ты не будешь больше глотать отраву, от которой тебе так хотелось бы умереть! Это жестокое создание. Когда ты склонял перед ней голову, она ни разу даже не снизошла до улыбки, не сказала тебе ни слова в утешение, не позволила себе дружеского жеста; ей нравилось рвать твое сердце, преисполненное невинной и чистой любви. Это создание без чести и совести; она готова отнять у ребенка отца, его естественную опору, она обрекает несчастного малыша на забвение, нищету, даже, может быть, на смерть, и это только за то, что ребенок обесчестил чрево, в котором был зачат. Нет, Жильбер, как бы ни была велика твоя вина, как бы ни был ты влюблен и слаб, я тебе запрещаю подходить к окну и хоть одним глазом глядеть в сторону павильона, я тебе запрещаю жалеть эту женщину и терзать свою душу воспоминаниями о прошлом. Живи как простой смертный, в труде и удовлетворении материальных потребностей, с пользой трать отпущенное тебе время, не забывая обид и мечтая об отмщении, и помни, что единственный способ не потерять уважения к себе и быть выше знатных честолюбцев — стать благороднее их самих".
Бледный, трясущийся, всем существом тянувшийся к этому окну, он, однако, подчинился голосу разума. Было бы небезынтересно увидеть, как мало-помалу, не спеша, словно его ноги успели врасти в пол, он стал переставлять их шаг за шагом, медленно продвигаясь к лестнице. Наконец он вышел и отправился к Бальзамо.
Внезапно он передумал.
"Безумец! — сказал он себе. — Безмозглое ничтожество! Кажется, я что-то говорил об отмщении? Какое же может быть мщение?.. Убить женщину? О нет, она падет, с радостью заклеймив меня еще одним проклятием!.. Может, публично ее опозорить? Нет, это подло!.. Да есть ли в душе у этого создания уязвимое место, где мой легкий укол отозвался бы страшной болью, словно от удара кинжалом?.. Ее нужно унизить… Да, потому что она еще большая гордячка, нежели я. Мне… унизить ее… Но как?.. У меня ничего нет, я ничего собой не представляю, и потом, она наверняка скоро куда-нибудь уедет. Разумеется, мое присутствие, частые появления, презрительный или вызывающий взгляд были бы ей жестоким наказанием. Я отлично понимаю, что мать, не любящая свое дитя, будет и бессердечной сестрой, она может послать своего брата убить меня. Кто же мне мешает научиться искусству убивать человека? Ведь научился же я думать, писать. Кто мне помешает одержать над Филиппом победу, обезоружить его, рассмеяться в лицо мстителю, как и той, что считает себя оскорбленной? Нет, это смешно. Только тот может рассчитывать на свою ловкость и опытность, кто не принимает во внимание вмешательство высших сил или случая… Нет, я в одиночку, голыми руками, полагаясь на свой рассудок, свободный от всякого рода фантазий, при помощи мускулов, данных мне природой, и силы ума уничтожу планы этих несчастных… Чего хочет Андре? Что у нее есть? Что она может выдвинуть в качестве защиты и для моего посрамления?.. Надо подумать".
Привалившись к выступу в стене, он глубоко задумался, уставившись взглядом в одну точку.
"Андре должна любить то, что ненавижу я. Стало быть, надо уничтожить то, что я терпеть не могу?.. Уничтожить! О нет!.. Моя месть не должна толкать меня на злодеяние!.. Я никогда не должен прибегать к мечу! Что же мне остается? А вот что: найти, в чем состоит превосходство Андре, понять, как ей удается сковывать разом и мое сердце и мои руки… Никогда больше ее не видеть!.. Не попадаться ей на глаза!.. Пройти в двух шагах от этой женщины, не замечая ее, в то время как она, вызывающе улыбаясь, будет вести за руку своего ребенка… своего ребенка, который никогда меня не узнает… Гром и преисподняя!"
При этих словах Жильбер изо всех сил ударил кулаком в стену и еще крепче выругался.
"Ее ребенок! Вот в чем секрет. Надо сделать так, чтобы она навсегда лишилась ребенка, которого она приучила бы гнушаться именем Жильбера. Надо, чтобы она, напротив, отлично знала, что ребенок этот вырастет, проклиная имя Андре! Одним словом, надо, чтобы Андре никогда не увидела ребенка, которого она не могла бы полюбить, которого она стала бы мучить, которым корила бы меня всю жизнь — ведь она бессердечная! Потеряв его, она взревет, как львица, у которой отняли ее львят!"
Жильбер был прекрасен в гневе; он встал, испытывая дикую радость.
— Погоди же! — воскликнул он, погрозив кулаком в сторону павильона, где жила Андре. — Ты обрекла меня на позор, на одиночество, я мучаюсь угрызениями совести и умираю от любви… А я тебя обрекаю на бесплодные страдания, на одинокое существование, на вечный стыд и страх, на неутомимую ненависть. Теперь ты будешь меня разыскивать, а я стану тебя избегать, ты будешь звать своего ребенка хотя бы для того только, чтобы растерзать его в клочья. Итак, я разожгу в твоем сердце страстное желание, оно будет жечь тебя так, словно в сердце твоем застрял обломок кинжала… Да, да, ребенок! Я добуду этого ребенка, Андре; я отниму у тебя не твоего, как ты говоришь, а своего ребенка. У Жильбера будет свой ребенок! Дворянин по линии матери… Мой ребенок!.. Мой ребенок!..
Он едва заметно оживился, хотя его сердце сильно билось от пьянящей радости.
— Итак, — продолжал он, — речь идет не об обыкновенной досаде или мелких пасторальных жалобах — это будет самый настоящий заговор. Теперь мне не придется изо всех сил сдерживаться, чтобы не смотреть в сторону павильона; теперь я все силы своей души должен направить на то, чтобы обеспечить успех своего предприятия. Я буду смотреть за тобой днем и ночью, Андре, — торжественно поклялся он, подходя к окну, — ни одно твое движение не останется незамеченным; я не пропущу ни единого твоего стона, не пожелав тебе еще более сильного страдания; едва ты улыбнешься, как я отвечу тебе громким оскорбительным смехом. Ты в моих руках, Андре, ты моя жертва, и я не спущу с тебя глаз.
Он подошел к слуховому окну и увидел, что решетчатые ставни павильона раскрываются; потом тень Андре скользнула за занавесками и по потолку, отразившись, вероятно, в одном из зеркал.
Вскоре пришел Филипп. Он встал раньше, но оставался за работой у себя в комнате, расположенной за комнатой Андре.
Жильбер заметил, как оживленно беседуют брат с сестрой. Несомненно, они говорили о нем, о том, что произошло накануне. Филипп в замешательстве расхаживал по комнате. Появление Жильбера вносило, по-видимому, некоторые изменения в их планы: может быть, они попытаются обрести в другом месте покой и забвение.
При этой мысли в глазах Жильбера вспыхнул огонь, казалось способный испепелить павильон и проникнуть в самое сердце земли.
В это время в садовую калитку вошла служанка; она явилась по чьей-то рекомендации. Андре с благосклонностью ее приняла: взяла у нее узелок с вещами и отнесла в комнату, что раньше занимала Николь. Позднее покупка разнообразной мебели, предметов домашнего обихода и провизии убедили бдительного Жильбера, что сестра и брат не собираются никуда переезжать.
Филипп самым тщательным образом осмотрел замок в садовой калитке. Жильбер понял: возникли подозрения, что он проник в дом с помощью поддельного ключа, который ему, возможно, дала Николь; в присутствии Филиппа слесарь сменил замок.
Впервые со времени последних событий Жильбер по-настоящему обрадовался.
Он насмешливо ухмыльнулся.
— Жалкие людишки! — прошептал он. — Их бояться нечего! Взялись за замок, даже не подозревая, что я могу перелезть через стену!.. Плохого же они о тебе мнения, Жильбер. Тем лучше! Да, гордячка Андре, — прибавил он, — никакие замки тебе не помогут — стоит мне только захотеть пробраться к тебе… Теперь и мне улыбнулось счастье! Я тебя презираю… если только мне не заблагорассудится…
Он повернулся на каблуках, передразнивая придворных повес.
— Нет! — с горечью продолжал он. — Я благороднее вас, ничего мне от вас не нужно!.. Спите спокойно, у меня есть более достойное занятие, нежели мучить вас, получая от этого удовольствие. Спите!
Жильбер отошел от окна; оглядев свой костюм, он спустился по лестнице и пошел к Бальзамо.

CLV
ПЯТНАДЦАТОЕ ДЕКАБРЯ

Жильбер не встретил со стороны Фрица никаких препятствий и вошел к Бальзамо.
Граф отдыхал на софе, как и подобало богатому бездельнику, утомленному тем, что он проспал всю ночь напролет. Так, во всяком случае, подумал Жильбер, увидев, что Бальзамо лежит в такое время.
Несомненно, камердинеру было приказано впустить Жильбера, как только он явится: юноше не пришлось называть свое имя, даже просто раскрыть рот.
Когда он вошел в гостиную, Бальзамо приподнялся на локте и захлопнул книгу, которую он держал в руках, но не читал.
— О-о! — улыбнулся он. — Вот и наш жених!
Жильбер промолчал.
— Отлично! — насмешливо продолжал граф. — Ты счастлив и признателен. Очень хорошо! Ты пришел поблагодарить меня… Ну, это лишнее! Оставь это на тот случай, Жильбер, когда тебе опять что-нибудь понадобится. Благодарность — расхожая монета, которая удовлетворяет многих, если сопровождается улыбкой. Иди, дружок, иди.
В словах Бальзамо, в его тоне было нечто глубоко печальное и вместе с тем неестественное, поразившее Жильбера: ему почудился в них упрек, и в то же время ему показалось, что его тайна разгадана.
— Нет, сударь, вы ошибаетесь, я вовсе не собираюсь жениться.
— Вот как? — удивился граф. — Что же ты собираешься делать?.. Что с тобой случилось?
— Случилось так, что меня выставили за дверь, — отвечал Жильбер.
Граф повернулся к нему лицом.
— Должно быть, ты не так взялся за дело, дорогой мой.
— Да нет, сударь, во всяком случае, я этого не думаю.
— Кто же тебя выставил?
— Мадемуазель.
— Это естественно. Отчего ты не поговорил с отцом?
— Судьба была ко мне неблагосклонна.
— Так ты фаталист?
— У меня нет средства обрести веру.
Граф нахмурился и с любопытством взглянул на Жильбера.
— Не говори о вещах, в которых ты не разбираешься.
У взрослых людей это бывает от глупости, у юнцов — от заносчивости. Тебе позволительно быть гордым, но глупым — нет. Скажи ты, что не в твоей власти быть дураком, — это я способен понять. Итак, подведем итоги: что ты сделал?
— Было так. Я уподобился поэтам и размечтался, вместо того чтобы действовать. Мне захотелось прогуляться по тем же дорожкам, где я когда-то с наслаждением мечтал о любви… И вдруг действительность предстала передо мною, когда я был к этому не готов: действительность убила меня на месте.
— Не так уж плохо, Жильбер. Человек в твоем положении напоминает дозорного на войне. Такие люди должны быть всегда настороже: в правой руке — мушкет, в левой — потайной фонарь.
— Одним словом, сударь, я потерпел неудачу. Мадемуазель Андре назвала меня подлецом, негодяем и сказала, что прикажет меня убить.
— Ну хорошо! А как же ребенок?
— Она сказала, что ребенок — ее, а не мой.
— Что было дальше?
— Я удалился.
— Эх!..
Жильбер поднял голову.
— А что бы сделали на моем месте вы?
— Не знаю. Скажи мне, что ты намерен делать дальше?
— Наказать ее за свое унижение.
— Это только слова.
— Нет, ваше сиятельство, это не просто слова, я принял твердое решение.
— Однако… ты, возможно, выболтал свою тайну, отдал деньги?
— Моя тайна осталась при мне, и я никому не намерен ее открывать. А деньги — ваши, я их возвращаю.
Жильбер расстегнул куртку и достал из кармана тридцать банковских билетов; раскладывая их на столе перед Бальзамо, он внимательно пересчитал деньги.
Граф взял их и сложил, продолжая следить глазами за Жильбером, на лице которого не отразилось ни малейшего волнения.
"Он честен, не жаден… Он не лишен ума и решимости: настоящий мужчина", — подумал граф.
— А теперь, господин граф, — проговорил Жильбер, — я должен дать вам отчет о двух луидорах, которые вы мне дали.
— Это лишнее, — возразил Бальзамо. — Вернуть сто тысяч экю — благородно, возвращать сорок восемь ливров — мальчишество.
— Я не собирался их вам возвращать, я хотел только рассказать, на что я их потратил, и вы убедитесь, что мне нужна еще некоторая сумма,
— Это другое дело. Так ты просишь?..
— Я прошу…
— Зачем?
— Чтобы сделать то, о чем вы только что заметили: "Это только слова".
— Будь по-твоему. Ты собираешься отомстить за себя?
— Да. Надеюсь, это будет благородная месть.
— Не сомневаюсь. Но ведь и жестокая?
— Да.
— Сколько тебе нужно?
— Двадцать тысяч ливров.
— Ты не тронешь эту молодую женщину? — спросил Бальзамо, полагая, что остановит Жильбера своим вопросом.
— Не трону.
— И ее брата?
— Нет. И отца не трону.
— Ты не станешь на нее клеветать?
— Я никогда не раскрою рта, чтобы произнести ее имя.
— Понимаю. Однако, это одно и то же: прирезать женщину или убить ее постоянными бравадами… Итак, ты хочешь погубить ее, беспрестанно показываясь неподалеку от нее, преследуя ее оскорбительными ухмылками и полными ненависти взглядами.
— Я далек от того, о чем вы говорите. Я хочу вас попросить на тот случай, если у меня появится желание покинуть Францию, дать мне возможность бесплатно переплыть море.
Бальзамо вскрикнул от удивления.
— Ну, метр Жильбер, — произнес Бальзамо пронзительным и в то же время ласковым голосом, в котором, между тем, не угадывалось ни боли, ни радости, — мне кажется, вы непоследовательны, а ваша незаинтересованность — показная. Вы просите у меня двадцать тысяч ливров и ни одной тысячи из них не берете на то, чтобы нанять судно?
— Не могу, сударь; у меня на это две причины.
— Какие же?
— Первая заключается в том, что у меня не останется ни денье к тому времени, как я соберусь к отплытию, потому что — попрошу это заметить, господин граф, — деньги мне нужны не для себя. Я прошу их для исправления той ошибки, которую я совершил не без вашей помощи…
— Ты очень упорен! — поджав губы, заметил Бальзамо.
— Этому есть причина… Итак, я прошу у вас денег на то, чтобы, как я уже сказал, исправить ошибку, а не затем, чтобы прожить их в свое удовольствие. Ни одно су из этих двадцати тысяч ливров не ляжет в мой карман. Они предназначены для других целей.
— Для твоего ребенка, как я понимаю…
— Да, сударь, для моего ребенка, — не без гордости отвечал Жильбер.
— А как же ты?
— Я? Я сильный, свободный, умный. Я всегда сумею прожить, я хочу жить!
— Ты будешь жить! Бог никогда еще не наделял столь сильной волей тех, кому суждено преждевременно уйти из жизни. Господь позаботился о том, чтобы потеплее укрыть растения, которым предстоит пережить долгую зиму. Точно так же он одевает в стальную броню сердца тех, кому предстоят суровые испытания. Однако, мне кажется, ты упомянул о двух причинах, по которым не можешь отложить тысячу ливров. Итак, во-первых — порядочность.
— А во-вторых — осторожность. В тот день, когда я покину Францию, мне, возможно, придется скрываться… Если мне нужно будет идти в гавань на поиски капитана, потом — передавать ему деньги — я предполагаю, что именно так это обычно делается, — то я сам отдамся в руки тех, кто разыскивает меня.
— Ты полагаешь, я сумею помочь тебе скрыться?
— Я знаю, что вы это можете.
— Кто тебе это сказал?
— В вашем распоряжении слишком много сверхъестественных сил. Было бы странно, если бы вы не располагали целым арсеналом средств обыкновенных. Колдун может быть уверен в себе, только когда у него есть в запасе спасительный выход.
— Жильбер! — заговорил вдруг Бальзамо, протягивая руку к юноше. — Ты отважен, добро и зло переплетены в тебе, как это бывает обычно у женщин; ты тверд, честен не напоказ; я сделаю из тебя великого человека. Оставайся здесь: этот особняк — надежное пристанище. Через несколько месяцев я собираюсь покинуть Европу и возьму тебя с собой.
Жильбер внимательно выслушал графа.
— Через несколько месяцев, — отвечал он, — я бы, возможно, не отказался. Сегодня я вынужден вам сказать: "Благодарю вас, сударь, ваше предложение лестно для такого несчастного, как я, однако я должен отказаться".
— Неужели сиюминутное отмщение не стоит будущего, рассчитанного, может быть, на пятьдесят лет вперед?
— Моя прихоть и мой каприз, сударь, для меня дороже вселенной в ту минуту, как эта прихоть или этот каприз взбрели мне в голову. И потом, помимо отмщения, мне еще надлежит исполнить долг.
— Вот твои двадцать тысяч ливров, — не колеблясь, отозвался Бальзамо.
Жильбер взял два банковских билета и, глядя на благодетеля, воскликнул:
— Вы по-королевски щедры!
— Надеюсь, что я более чем щедр, — возразил Бальзамо, — я не прошу даже, чтобы меня за это помнили.
— Однако я умею быть признательным, как вы уже могли это заметить. Когда я выполню свою задачу, я верну вам двадцать тысяч ливров.
— Каким образом?
— Я могу поступить к вам на службу на столько лет, сколько нужно работать лакею, чтобы вернуть своему хозяину двадцать тысяч ливров.
— На сей раз логика тебе изменила, Жильбер. Еще минуту назад ты мне сказал: "Я прошу у вас двадцать тысяч ливров, которые вы мне должны".
— Это правда. Однако вы меня покорили.
— Очень рад, — бесстрастно заметил Бальзамо. — Итак, ты будешь мне служить, если я того пожелаю.
— Да.
— Что ты умеешь делать?
— Ничего, но всему могу научиться.
— Ты прав.
— Но мне бы хотелось иметь возможность покинуть в случае необходимости Францию в два часа.
— Значит, ты оставишь у меня службу?
— Я сумею вернуться.
— А я сумею тебя разыскать. Прекратим этот разговор, я устал долго говорить. Придвинь сюда стол.
— Вот он.
Бальзамо взял бумагу с тремя таинственными знаками вместо подписи и вполголоса прочел следующее:
"Пятнадцатого декабря, в Гавре, в Бостон, П.Дж.,
"Адонис".
— Что ты думаешь об Америке, Жильбер?
— Что это не Франция, а в свое время мне бы очень хотелось отправиться морем в любую страну, лишь бы не оставаться во Франции.
— Отлично!.. К пятнадцатому декабря наступит то время, о котором ты говоришь?
Жильбер в задумчивости стал загибать пальцы.
— Совершенно точно.
Бальзамо взял перо и написал на чистом листе всего две строчки:
"Примите на борт "Адониса" пассажира.
Джузеппе Бальзамо".
— Однако это опасный документ, — заметил Жильбер. — Как бы мне в поисках надежного укрытия не угодить в Бастилию!
— Когда кто-нибудь старается выглядеть умником, он на глазах глупеет, — наставительно произнес граф. — "Адонис", дорогой мой господин Жильбер, — это торговое судно, а я его основной владелец.
— Простите, господин граф, — с поклоном отвечал Жильбер, — я и в самом деле ничтожество, у которого к тому же голова порой идет кругом, но я никогда на повторяю своих ошибок. Простите меня и примите уверения в моей признательности.
— Идите, друг мой.
— Прощайте, господин граф!
— До свидания! — отвечал Бальзамо, поворачиваясь к нему спиной.

CLVI
ПОСЛЕДНЯЯ АУДИЕНЦИЯ

В ноябре — то есть много месяцев спустя после описанных нами событий — Филипп де Таверне вышел очень рано для этого времени года, то есть на рассвете, из того самого дома, где он проживал с сестрой. Еще не погасли фонари, а все мелкие городские ремесленники были уже на ногах: продавцы горячих пирожков, которые бедный бродячий торговец с наслаждением глотает прямо на пронизывающем утреннем ветру; носильщики с корзинами за спиной, нагруженные овощами; возчики на тележках, полных рыбой и устрицами, — все они спешили на рынок… В этом движении трудолюбивых муравьев угадывалась сдержанность, внушаемая трудовому люду уважением ко сну богачей.
Филипп торопливо пересек густонаселенный и шумный квартал, где он жил, чтобы поскорее выйти на совершенно безлюдные в этот час Елисейские поля.
Тронутые ржавчиной листья трепетали на верхушках деревьев; большая часть их уже облетела и устилала утрамбованные дорожки Курла-Рен, а площадки для игры в шары, еще безлюдные в этот час, были укрыты пушистым ковром вздрагивавших на ветру листьев.
Молодой человек был одет как богатый парижский буржуа: на нем был сюртук с широкими фалдами, кюлоты и шелковые чулки; он был при шпаге; его безукоризненная прическа свидетельствовала о том, что накануне он немало времени провел у цирюльника, главного творца красоты и изящества в описываемую нами эпоху.
Вот почему, когда Филипп заметил, что утренний ветер пытается расстроить его прическу и сдуть всю пудру, он обвел Елисейские поля недовольным взглядом, надеясь, что хотя бы один из наемных экипажей, предназначенных для перевозки пассажиров по этой дороге, уже отправился в путь.
Ему не пришлось долго ждать: потрепанная, выцветшая разбитая карета, запряженная тощей клячей буланой масти, вскоре показалась на дороге; кучер еще издали высматривал седока среди деревьев, проницательно и в то же время угрюмо поглядывая вокруг, словно Эней, разыскивающий один из своих кораблей в беспредельной дали Тирренского моря.
Заметив Филиппа, наш автомедонт огрел свою клячу кнутом, и карета наконец поравнялась с путешественником.
— Если я точно в девять буду в Версале, вы получите пол-экю, — пообещал Филипп.
В девять часов ему была назначена утренняя аудиенция у дофины — последнее ее новшество. Неуклонно стремясь к тому, чтобы освободиться из-под ига этикета, принцесса взяла за правило наблюдать по утрам за работами, затеянными ею в Трианоне. Встречая на своем пути просителей, которым она заранее назначала встречу, она разрешала их вопросы скоро, никогда не теряя присутствия духа: она разговаривала приветливо, однако ни разу не уронив своего достоинства, а порой ей случалось и повысить тон, если она замечала, что ее доброта неверно истолкована.
Филипп сначала решил идти в Трианон пешком, потому что был вынужден соблюдать строжайшую экономию, однако самолюбие, а может быть, только привычка (она навсегда остается у военного человека) быть всегда опрятно одетым, когда он разговаривает со старшим, вынудила молодого человека истратить деньги, сэкономленные за целый день, чтобы явиться в Версаль в подобающем виде.
Филипп рассчитывал вернуться пешком. Итак, патриций Филипп и плебей Жильбер, начав свой путь с противоположных концов, встретились на одной и той же ступени общественной лестницы.
Сердце Филиппа сжалось, когда он вновь увидел не потерявший для него очарования Версаль, где розовые и золотые мечты совсем недавно манили его обещанием счастья. С истерзанным сердцем смотрел он теперь на Трианон, вспоминая о своем несчастье, о своем позоре. Точно в девять он уже прохаживался вдоль небольшой клумбы недалеко от резиденции, сжимая в руке приглашение.
На расстоянии примерно ста футов от павильона он увидел дофину: она беседовала с архитектором, кутаясь в соболью накидку, хотя было не очень холодно; юная принцесса в крохотной шапочке, в каких изображены обыкновенно дамы на полотнах Ватто, отчетливо выделялась на фоне живой изгороди еще зеленых деревьев. Несколько раз ее серебристый звонкий голосок долетал до Филиппа и пробуждал в нем чувства, способные вытеснить из раненого сердца печаль.
Несколько человек, которым была, как и Филиппу, милостиво назначена аудиенция, один за другим стали подходить к дверям резиденции; дворецкий по очереди вызывал их из приемной. Появляясь на дорожке, по которой расхаживала принцесса в сопровождении архитектора Мика, эти господа удостаивались ласкового слова Марии Антуанетты или, в виде особой милости, могли обменяться несколькими словами с ней наедине.
Потом принцесса продолжала прогулку в ожидании следующего просителя.
Филипп ждал, пока пройдут все просители. Он уже видел, как взгляд дофины несколько раз останавливался на нем, словно она пыталась его вспомнить. Он краснел, изо всех сил стараясь выглядеть скромным и терпеливым.
Наконец дворецкий подошел и к нему, чтобы узнать, не хочет ли он тоже представиться, принимая во внимание то обстоятельство, что ее высочество скоро возвратится в свои покои, после чего не будет никого принимать.
Филипп устремился навстречу дофине. Она не сводила с него глаз все время, пока он преодолевал разделявшее их расстояние в сто футов; выбрав подходящий момент, он почтительно поклонился.
Ее высочество обратилась к дворецкому с вопросом:
— Как зовут господина, который сейчас кланяется?
Дворецкий заглянул в список приглашенных и ответил:
— Господин Филипп де Таверне, ваше высочество.
— Да, да, верно, — подтвердила принцесса.
Она еще пристальнее и не без любопытства посмотрела на Филиппа.
Тот ожидал, почтительно склонив голову.
— Здравствуйте, господин де Таверне! — обратилась к нему Мария Антуанетта. — Как себя чувствует мадемуазель Андре?
— Довольно плохо, ваше высочество, — отвечал молодой человек. — Однако моя сестра будет счастлива, когда узнает, что ваше королевское высочество изволили интересоваться ее здоровьем.
Дофина ничего не отвечала. Она вглядывалась в осунувшееся и побледневшее лицо Филиппа, догадываясь о его страданиях. В юноше, на котором было скромное партикулярное платье, она с трудом угадывала блестящего офицера, первым встретившего ее когда-то на французской земле.
— Господин Мик! — проговорила она, обратившись к архитектору, — мы с вами уговорились, как должна быть украшен бальная зала? О посадках в ближнем лесу мы тоже решили. Простите, что я так надолго задержала вас на холоде.
Таким образом, она его отпускала. Мик отвесил поклон и удалился.
Дофина тотчас кивнула всем придворным, ожидавшим ее на некотором расстоянии, и они немедленно исчезли. Филипп решил, что приказание относится и к нему: сердце его заныло. Однако, проходя мимо него, принцесса обратилась к нему:
— Так вы говорите, сударь, что ваша сестра больна?
— Если не больна, ваше высочество, то совершенно обессилена.
— Обессилена? — с удивлением переспросила дофина. — Она же была совершенно здорова!
Филипп поклонился. Юная принцесса еще раз посмотрела на него испытующим взглядом, который был свойствен ее народу и который можно было бы назвать орлиным взором. Помолчав некоторое время, она продолжала:
— Я бы хотела пройтись немного, сегодня холодный ветер.
Она сделала несколько шагов. Филипп остался стоять на месте.
— Почему же вы не идете за мной? — спросила, оборачиваясь, Мария Антуанетта.
Филипп в два прыжка нагнал ее.
— Почему вы раньше не предупредили меня о состоянии мадемуазель Андре? Ее судьба мне небезразлична.
— Ваше высочество только что сказали… Вашему высочеству была небезразлична судьба моей сестры… Но теперь…
— Она и теперь меня, разумеется, интересует… Впрочем, мне кажется, что мадемуазель де Таверне преждевременно оставила у меня службу.
— Это было необходимо, ваше высочество! — едва слышно отвечал Филипп.
— Что за отвратительное слово: необходимо!.. Объясните, что это значит, сударь.
Филипп молчал.
— Доктор Луи мне сказал, — продолжала дофина, — что воздух Версаля вреден для здоровья мадемуазель де Таверне, что она поправится, поживя немного в родном доме… Вот все, что он мне сообщил. Ваша сестра только однажды побывала у меня перед отъездом. Она была бледна, печальна; должна признаться, что во время последней нашей встречи Андре выказала мне большую преданность: она просто заливалась слезами!
— Искренними слезами, ваше высочество, — заметил Филипп, сердце которого отчаянно билось в груди, — она и сейчас продолжает оплакивать разлуку с вами.
— Мне показалось, — прибавила принцесса, — что ваш отец насильно заставил свою дочь переехать ко двору; вот почему, видимо, бедное дитя заскучало по родному дому, испытывая к нему привязанность…
— Ваше высочество! — поспешил вставить Филипп. — Моя сестра привязана только к вам.
— Она страдает… Что же это за странная болезнь, которую воздух родной страны должен был вылечить, а вместо этого только усилил страдания нашей больной?
— Мне, право, неловко отнимать у вашего высочества время… — смутился Филипп, — болезнь представляет собой глубокую печаль, что привела мою сестру в состояние, близкое к отчаянию. Мадемуазель де Таверне привязана в этом мире только к вашему высочеству и ко мне. Впрочем, последнее время она стала предпочитать Бога всем земным привязанностям. Я имел честь испросить у вашего высочества аудиенцию в надежде на вашу помощь в исполнении желания моей сестры.
Дофина подняла голову.
— Она хочет уйти в монастырь? Не так ли? — спросила Мария Антуанетта.
— Да, ваше высочество.
— И вы допустите это? Ведь вы любите бедную девочку?
— Тщательно все взвесив, ваше высочество, я сам посоветовал ей это сделать. Я так люблю сестру, что мой совет не может у кого бы то ни было вызвать подозрение. Вряд ли меня можно обвинить в алчности. От уединения Андре в монастыре я не буду иметь никакой выгоды: ни у меня, ни у нее ничего нет.
Дофина остановилась и украдкой еще раз взглянула на Филиппа.
— Вот об этом как раз я и пыталась у вас узнать, а вы не пожелали меня понять. Вы ведь небогаты?
— Ваше высочество…
— К чему эта ложная скромность, речь идет о счастье бедной девочки… Ответьте мне откровенно как честный человек… А в вашей честности я не сомневаюсь.
Ясный и прямодушный взгляд Филиппа встретился со взором дофины; Филипп не отвел глаз и выдержал ее взгляд.
— Я готов вам ответить, ваше высочество, — пообещал он.
— Ваша сестра вынуждена оставить свет по причине бедности? Пусть сама скажет! Господи! До чего же государи — несчастные люди! Бог наделяет их добрым сердцем, чтобы они жалели обездоленных, но лишает их способности проникать в чужие тайны и узнавать о несчастье, скрытом под покровом скромности. Отвечайте же откровенно: все дело в этом?
— Нет, ваше высочество, — заявил Филипп, — дело не в этом. Просто моя сестра хотела бы поступить в монастырь Сен-Дени, а у нас есть только треть необходимой для этого суммы.
— Вклад составляет шестьдесят тысяч ливров! — воскликнула принцесса. — Значит, у вас только двадцать тысяч?
— Около того. Однако нам известно, что вашему высочеству достаточно сказать одно слово, чтобы послушница была принята без всякого взноса.
— Разумеется, это в моих силах.
— Это единственная милость, о которой я осмеливаюсь просить ваше высочество, если, конечно, вы уже не обещали кому-нибудь еще свое ходатайство перед ее высочеством Луизой Французской.
— Полковник! Вы меня удивляете! — проговорила в ответ Мария Антуанетта. — Как, будучи моим приближенным, можно было скрывать, что вы находитесь в благородной бедности? Ах, полковник, это дурно с вашей стороны меня обманывать!
— Я не полковник, ваше высочество, — тихо возразил Филипп. — Я лишь верный слуга вашего высочества.
— Не полковник? С каких это пор?
— Я никогда им не был, ваше высочество.
— Король в моем присутствии обещал полк…
— Но патент так и не был отправлен.
— Но у вас же был этот чин…
— Я отказался от него, ваше высочество, впав в немилость его величества.
— Почему?
— Не знаю.
— О! Этот двор! — с глубокой грустью вздохнула дофина.
Филипп печально улыбнулся.
— Вы ангел, посланный Небом, ваше высочество. Я очень сожалею, что не состою на службе французскому королевскому двору и потому не имею возможности умереть за вас.
Дофина так сверкнула глазами, что Филипп закрыл лицо руками. Ее высочество даже не пыталась его утешить или отвлечь от грустных мыслей.
Замолчав и почувствовав стеснение в груди, она нервным движением сорвала несколько бенгальских роз и теперь в задумчивости обрывала их лепестки.
Филипп овладел собой.
— Покорнейше прошу меня простить, ваше высочество, — поклонился он.
Мария Антуанетта ничего не ответила.
— Ваша сестра, если ей угодно, может хоть завтра поступить в Сен-Дени, — отрывисто проговорила она. — А вы через месяц получите полк. Такова моя воля!
— Ваше высочество! Прошу вас милостиво выслушать мои последние объяснения. Моя сестра с благодарностью принимает благодеяние из рук вашего высочества, я же вынужден отказаться.
— Вы отказываетесь?
— Да, ваше высочество. Я был обесчещен при дворе. Враги, виновные в моем позоре, найдут способ ударить еще сильнее, когда увидят, что я поднялся выше прежнего.
— Как? Даже несмотря на мое покровительство?
— Вот именно из-за вашего милостивого покровительства, ваше высочество… — закончил Филипп решительно.
— Вы правы, — побледнев, прошептала принцесса.
— И кроме того, ваше высочество, нет… я совсем забыл, разговаривая с вами, что на земле нет большего для меня счастья… Я забыл, что, возвратившись в тень, я не должен больше выходить на свет. Оказавшись в тени, человек должен молиться и предаваться воспоминаниям.
Филипп так трогательно произнес эти слова, что принцесса вздрогнула.
— Придет день, — заявила она, — когда я во всеуслышание скажу то, о чем сейчас могу только подумать. Итак, ваша сестра поступит в Сен-Дени, как только пожелает.
— Благодарю вас, ваше высочество, благодарю.
— А вы… можете попросить меня о чем угодно.
— Ваше высочество…
— Такова моя воля!
Филипп увидел, что принцесса протягивает ему руку в перчатке, застыв, словно в ожидании. Возможно, это был всего-навсего повелевающий жест.
Он опустился на колени, взял руку принцессы и припал к ней губами; сердце его переполнилось счастьем и затрепетало.
— О чем же вы просите? — спросила принцесса, оставив от волнения свою руку в руках Филиппа.
Филипп склонил голову. Горькие мысли захлестнули его, словно терпящего бедствие во время бури… Несколько мгновений он продолжал стоять не двигаясь и не произнося ни слова. Потом встал и, побледнев, с потухшим взором, пролепетал:
— Я прошу паспорт, чтобы иметь возможность покинуть Францию в тот самый день, как моя сестра поступит в монастырь Сен-Дени!
Принцесса, словно в испуге, отступила назад. Видя страдания молодого человека, которые она вполне понимала, а возможно, и разделяла, она только и могла выговорить еле слышно:
— Хорошо.
И скрылась в аллее, обсаженной кипарисами, единственными деревьями, ветки которых оставались вечнозелеными и служили украшением гробниц.
Назад: CXLVI ДВОЕ СТРАЖДУЩИХ
Дальше: CLVII ДИТЯ БЕЗ ОТЦА