Книга: Дюма. Том 47. Паж герцога Савойского
Назад: XII ПРИСТУП
Дальше: XIX НАЕМНИК И КАПИТАН

XVI
ШТУРМ

После того как победа при Сен-Лоране и прибытие Филиппа II под Сен-Кантен не повлекли за собой сдачу города; после того как Колиньи, вместо того чтобы просить пощады, неуважительно заставил его королевское величество отступить перед невыносимым для его августейшего слуха свистом ядра, стало очевидно, что Сен-Кантен решил держаться до последней возможности.
Поэтому было решено безотлагательно идти на приступ.
Осада продолжалась уже десять дней. При таких непрочных стенах это было просто потерянное время. Нужно было немедленно покончить с наглостью бессовестных горожан, осмелившихся держаться даже тогда, когда всякая надежда на помощь была потеряна, а впереди оставалось только одно: взятый штурмом город и все бедствия, обычно сопровождающие такие события.
Как ни старался Колиньи скрыть от сен-кантенцев известие о поражении коннетабля, слух распространился по городу, но — как это ни странно, и адмирал признает это сам — больше повлиял на военных, чем на горожан.
Впрочем, самой большой трудностью для адмирала с самого начала оставались поиски рабочих для восстановления разрушенного артиллерией. Особенному разрушению подверглась крепостная стена Ремикур, а после подхода английской армии, передавшей испанцам Карондолету и Хулиану Ромерону дюжину пушек, она была уже непригодна для обороны. И действительно, первая батарея, как уже говорили, была установлена на террасе аббатства Сен-Кантен-ан-Иль, а вторая — в два яруса на высотах предместья. Эти две батареи простреливали крепостную стену Ремикур по всей длине от Ильских ворот до Красной башни; рабочие были совершенно не защищены от двойного огня английских и испанских батарей, и они не смели даже подойти к крепостной стене, ибо она могла в одну прекрасную минуту обрушиться целиком.
Выход из этого положения нашел Дандело.
Он приказал перенести на крепостную стену все старые лодки, какие только можно было найти на Сомме, и сделать из них траверсы.
Работа началась с наступлением темноты.
Тяжелейший труд выполнили Шарфенштайны. Каждый надевал лодку на голову как огромную шляпу и укладывал ее поперек стены, а саперы наполняли ее землей.
Таким образом, за ночь на крепостную стену было уложено пять лодок, наполненных землей: они могли служить укрытием для рабочих.
На бульваре снова появились солдаты, и рабочие вновь взялись за дело.
А осаждавшие в это время строили новые крытые подходы к стенам — один в направлении Водяной башни, а другой — напротив мельницы на куртине Ремикур.
Адмирал приказал размостить улицы, перенести мостовой камень на башни и бросать его оттуда в траншеи на испанских саперов, чтобы помешать работам, но корзины с землей по большей части защищали саперов от камней, и они продолжали вести подкоп.
Филипп II, чтобы побудить испанских канониров как можно скорее установить батареи, иногда навещал их во время работы; но однажды, когда он присутствовал при установке одной из них, адмирал узнал его, позвал своих лучших аркебузиров и указал им цель. В ту же минуту вокруг короля засвистел град пуль; с Филиппом был его духовник, которого король, опасаясь несчастного случая, всегда возил с собой, чтобы тот, если понадобится, мог дать ему отпущение грехов in extremis.
Услышав свист пуль, Филипп II обернулся к монаху.
— Отец мой, — спросил он, — что вы скажете об этой музыке?
— Мне она кажется пренеприятной, государь, — ответил монах, качая головой.
— Я тоже так думаю, — сказал Филипп II, — и никак не могу понять, почему мой отец император Карл Пятый находил в этом такое удовольствие… Уйдемте отсюда!
И король Испании вместе с духовником ушли оттуда и никогда больше не возвращались.
Окончание этих работ потребовало девяти дней, и эти девять дней были использованы королем Франции — он, без сомнения, не терял напрасно времени, выигранного для него адмиралом и храбрыми жителями Сен-Кантена.
Наконец 21-го маскировку с батарей сняли, и 22-го они начали обстрел города. Только тут сен-кантенцы смогли оценить размеры угрожавшей им опасности.
За эти девять дней по приказу Филиппа II из Камбре привезли всю артиллерию, которую можно было отвлечь, и теперь все пространство от Водяной башни до башни Сен-Жан представляло собой сплошную батарею из пятидесяти орудий, обстреливавшую линию стен на протяжении тысячи метров.
С другой стороны возобновили огонь фламандские батареи, обстреливавшие куртину Старого рынка и кордегардию Дамёз с Адского переулка.
Английские же батареи, разделенные на две части, с одной стороны помогали испанским батареям Карондолета и Хулиана Ромерона, а с другой — под командованием лорда Пемброка обстреливали с высот Сен-При предместье Понтуаль и башню Святой Екатерины.
Сен-Кантен попал в огненное кольцо.
К несчастью, старые стены, образовывавшие фас укрепления Ремикур, то есть наиболее обстреливаемое место, имели облицовку лишь из песчаника и не могли долго противостоять артиллерии. При каждом новом залпе вся стена вздрагивала и облицовка отваливалась от нее, как корка громадного пирога.
Вокруг города словно бушевало извержение огромного вулкана, и Сен-Кантен казался древней саламандрой, окруженной огненным кольцом; каждое ядро выбивало камень из стены или сотрясало дом; кварталы Иль и Ремикур представляли собой сплошные развалины. Сначала дома пытались подпереть, поддержать; но едва один дом подпирали, как рушилось соседнее строение, увлекая за собой и дом, и подпорки. По мере того как дома рушились, жители этих разоренных предместий бежали в квартал Святого Фомы, куда обстрел достигал меньше всего; любовь к собственности столь велика, что жители только тогда покидали дома, когда видели, что стены рушатся им на головы, и то некоторые медлили, зачастую погибая под развалинами.
И несмотря на все эти бедствия и разрушения, не прозвучало ни одного голоса, предлагавшего сдаться. Каждый был уверен, что выполняет святое дело, и, казалось, говорил: "Пусть погибнут дома, укрепления, жители, солдаты, пусть погибнет город, но, погибая, мы спасем Францию!"
Эта огненная буря, этот железный ураган продолжались с 22 по 26 августа. 26 августа вся крепостная стена представляла собой огромный каменный гребень с одиннадцатью проломами, пробитыми фламандскими, английскими и испанскими орудиями, — через каждый из них мог свободно пройти неприятель.
Внезапно, около двух часов пополудни, вражеские пушки одновременно замолчали; за страшным грохотом обстрела в течение девяноста шести часов последовала мертвая тишина, и жители увидели, что толпы осаждающих двинулись крытыми траншеями к стенам.
Все решили, что настал час штурма.
В это время в лачуги около монастыря якобинцев попало ядро, они загорелись, и едва начали их тушить, как по городу раздался крик: "На стены!"
Прибежал Колиньи и приказал жителям оставить горящие дома и идти защищать крепостные стены.
Мужчины, не возражая, бросили насосы и ведра, схватили пики и аркебузы и побежали к стенам. Женщинам и детям оставалось смотреть, как горят их жилища.
Это была ложная тревога; в тот день штурм не состоялся: осаждающие продвигались вперед, чтобы подорвать мины, установленные под эскарпами. Вероятно, они полагали, что по откосу взобраться будет невозможно. Мины взорвались, к прежним проломам и разрушениям прибавив новые, и осаждающие удалились.
За это время пожар, предоставленный самому себе, поглотил тридцать домов!
Весь вечер и всю ночь осажденные пытались, насколько это было возможно, заделать проломы по линии наступления и соорудить на стене новые брустверы.
Что касается наших знакомцев, то, благодаря тому, что Прокоп был законником, они распорядились своим добром не только честно, но и разумно.
Их общее достояние составляло четыреста золотых экю; значит, в виду смерти Фракассо, из чьей доли каждый унаследовал причитающуюся ему часть, всем досталось по пятьдесят экю. Каждый взял себе двадцать пять экю, а остальные деньги были сохранены в общей кассе и зарыты в подвале монастыря якобинцев, причем каждый принес клятву: год считая от этого дня не трогать этих денег, и раскопать их только в присутствии всех, кто останется в живых к тому времени. Что касается денег, которые они взяли себе, то каждый волен был располагать ими по собственному усмотрению согласно нуждам и обстоятельствам. Мальмор же, у кого было меньше шансов спастись бегством, чем у других, припрятал свои двадцать пять экю, полагая не без оснований, что, если их найдут при нем, они пропадут.
На рассвете следующего дня, 27 августа, пушки заговорили снова, и проломы, едва заделанные за ночь, снова стали проходимыми.
Мы уже сказали, что всего было одиннадцать главных брешей.
Вот как они были расположены и каковы были средства их защиты. Первая находилась около ворот Сен-Жан, и защищал ее граф де Брёйль, комендант города. Вторую защищала рота шотландцев под командованием графа Аррана — эти шотландцы были самыми веселыми и трудолюбивыми солдатами гарнизона. Третья брешь находилась у башни Ла-Кутюр, и ее защищала рота дофина (прежде ею командовал г-н де Телиньи, а теперь г-н де Кюизьё). Четвертая, проломившая Красную башню, охранялась ротой капитана Сент-Андре и Лактансом с его якобинцами (Красная башня стояла всего в пятидесяти шагах от монастыря). Пятую, совсем рядом с комендантским домом, защищал сам Колиньи со своей ротой; при нем были Ивонне, Прокоп и Мальдан. Шестая, в башне, находившейся левее Ремикурских ворот, охранялась половиной роты адмирала под командованием капитана Рамбуйе; к ним примкнул и Пильтрус (у него в этой роте были друзья). Седьмую брешь охранял капитан Жарнак (о нем мы уже говорили); он был совершенно болен, но, несмотря на это, приказал утром 27-го перенести себя к этой бреши, где, лежа на тюфяке, ждал штурма. Восьмая брешь, открывшая доступ в башню Святой Пекины, охранялась тремя капитанами, которых у нас еще не было случая упомянуть; их имена были Форс, Оже и Солей, а четвертого, присоединившегося к ним, звали сьёр де Вольперг; под их командованием находились солдаты различных родов войск. Девятую защищал Дандело с тридцатью пятью солдатами и двадцатью пятью — тридцатью аркебузирами. Десятую, пробитую в Водяной башне, охранял капитан де Линьер и его рота. И наконец, одиннадцатая, проломившая Ильские ворота, была прикрыта капитаном Сальвером и ротой Лафайета; к ним присоединились Шарфенштайны и Мальмор, которому было достаточно пройти тридцать шагов от палатки до бреши.
Военных у всех одиннадцати брешей набралось около восьмисот, а горожан — приблизительно вдвое больше.
Как мы уже сказали, 27 августа на рассвете заговорили пушки и не умолкали ни на минуту до двух часов дня. На этот огонь, разбивавший укрепления, рушивший дома и настигавший жителей даже на самых удаленных улицах, отвечать было бесполезно.
Поэтому приходилось только ждать. Но, чтобы любой горожанин, способный носить оружие, знал, что в его помощи нуждаются, с самого утра часовой на дозорной башне звонил в колокол, прерывая звон только для того, чтобы с высоты башни прокричать в рупор:
— К оружию, граждане! К оружию!
И при звуке этого колокола, при этом зловещем и без конца повторяющемся крике самые слабые обретали силу, а самые робкие — мужество.
В два часа ночи огонь стих и на исходящем углу крытой траншеи был поднят флаг.
Это Эммануил Филиберт дал сигнал к штурму.
Три колонны двинулись в трех разных направлениях: одна — на монастырь якобинцев, другая — на Водяную башню, а третья — на Ильские ворота.
Эти три колонны состояли: первая, шедшая на монастырь якобинцев, из старых испанских отрядов под командованием Алонсо де Касьереса и из полуторы тысяч немцев под командованием полковника Лазара Швенди; та, что шла на Водяную башню, насчитывала шесть испанских отрядов под командованием полковника Навареса и шестисот валлонов графа де Мега; наконец, той, что двигалась на Ильские ворота, предводительствовали капитан Карондолет и Хулиан Ромерон. Под их командованием были три бургундских полка и две тысячи англичан.
Сколько времени прошло с того мгновения, когда осаждающие вышли из траншей, до того момента, когда они столкнулись с осажденными, сказать трудно, потому что в таких случаях минуты тянутся дольше года.
Во всех трех точках нападения произошло ужасное столкновение; четверть часа там была видна только чудовищная мешанина тел и слышались крики, вой, проклятия; потом, помедлив мгновение на вершине рушащейся скалы, волна откатилась, усеяв откос трупами.
Каждый храбро сражался; атака была яростной, а защита отчаянной. Лактанс и его якобинцы действовали мужественно. Враг от Красной башни откатился до рвов, но более двадцати монахов лежали мертвыми вперемежку со старыми солдатами Алонсо де Касьереса и немцами Швенди. Валлонам графа де Мега и испанцам Навареса повезло не больше, и, вынужденные отступить до самых траншей, они перестроились для новой атаки. И наконец, у Ильских ворот присутствие Мальмора и Шарфенштайнов возымело действие: выстрелом из пистолета Мальмор пробил Карондолету правую руку, а Хулиан Ромерон получил удар палицей и был сброшен с крепостной стены Генрихом Шарфенштайном, в результате чего он сломал обе ноги.
На секунду по всей линии сражения наступила тишина. Все переводили дыхание. Слышался только набат на дозорной башне и через равные промежутки времени крики часового с четырех ее углов:
— К оружию, граждане! К оружию!
Крик был не напрасен, поскольку колонны осаждающих перестроились и, получив подкрепление свежими силами, снова пошли в наступление по пути, который они только что, отступая, усеяли мертвыми телами.
В этом сопротивлении было нечто величественное. И командиры, и солдаты, и горожане знали, что оно бесполезно и успехом не увенчается, но это был великий долг, его надо было выполнить, и каждый истово, свято и достойно его выполнял.
Сам Колиньи признавал, что не видел в жизни ничего более мрачного и ужасного, чем эта вторая атака: не было слышно ни труб, ни трубных фанфар, ни барабанной дроби. Осаждающие и осажденные сошлись врукопашную в безмолвии, лишь скрежетало железо.
Колиньи мог следить за ходом штурма и отправиться туда, где, ему казалось, он был всего нужнее, поскольку защищаемую им брешь противник не атаковал. Внезапно он увидел отряд испанцев: они выбили аркебузиров из Красной башни и, воспользовавшись этим, добрались до ограждения крепостной стены, а затем один за другим проникли вплоть до самой башни.
Сначала Колиньи не обеспокоился: испанцы шли такой узкой и трудной дорогой, что если рота дофина выполнит свой долг, то они, несомненно, будут отброшены. Но, к великому изумлению Колиньи, испанцы шли цепочкой, и им, по-видимому, никто не препятствовал.
Вдруг прибежал солдат и в ужасе сообщил адмиралу, что брешь в Красной башне взята.
Между Колиньи и Красной башней находилась лодка с землей, и он не мог разглядеть, что там происходило, но понимал, что его место там, где противник одерживает верх, а потому позвал пять или шесть человек и спустился с ними с крепостной стены, намереваясь снова взобраться на нее с другой стороны траверсы, и с криком "Ко мне, друзья, умирать будем здесь!" бросился изо всех сил бежать к Красной башне.
Но уже на полдороге он увидел, что около платформы ветряной мельницы рота дофина и другие военные спасаются бегством по направлению к монастырю якобинцев, а монахи и горожане умирают, но не сдаются.
Колиньи решил, что, раз военные покинули Красную башню, его присутствие там тем более необходимо, и побежал еще быстрее, но, взобравшись на крепостную стену, увидел, что она уже взята, а он сам оказался лицом к лицу с атакующими немцами и испанцами, овладевшими не только брешью, но и стеной.
Адмирал огляделся: за ним следовал только паж, почти мальчик, один дворянин и лакей.
В это время на него напали двое: один бросился со шпагой, а другой прицелился из аркебузы почти в упор.
Адмирал парировал удар шпаги железным наручем, а ствол аркебузы отвел пикой, которая была у него в руках, и оружие выстрелило в воздух.
Тогда испуганный мальчик-паж крикнул по-испански:
— Не убивайте господина адмирала! Не убивайте господина адмирала!
— Вы действительно адмирал? — спросил у Колиньи солдат, нападавший на него со шпагой.
— Если это адмирал, то он мой! — закричал человек с аркебузой.
И он положил руку на плечо Колиньи.
Но тот ударил его по руке рукояткой пики и сказал:
— Нет никакой надобности меня трогать, я сдаюсь и, с Божьей помощью, заплачу такой выкуп, что вам обоим хватит.
Солдаты вполголоса обменялись какими-то словами, которых адмирал не разобрал, и, по-видимому, пришли к согласию, потому что, обращаясь к нему, спросили, кто такие сопровождающие его люди.
— Один мой паж, другой лакей, а третий — дворянин моей свиты, — ответил адмирал, — их выкуп будет вам заплачен вместе с моим, только уберите с моей дороги немцев, я не хочу иметь с ними дело.
— Следуйте за нами, — ответили солдаты, — и мы доставим вас в безопасное место.
Забрав у адмирала шпагу, они отвели его к тому пролому, что не штурмовался; там они помогли ему перебраться через обломки стены и отвели его в ров ко входу в один из подкопов.
Здесь они встретили дона Алонсо де Касьереса; солдаты обменялись с ним несколькими словами.
Тогда дон Алонсо подошел к Колиньи и почтительно поклонился ему; потом, указав ему рукой на группу дворян, которые как раз в это время выходили из траншеи и двигались по направлению к стене, сопровождая главнокомандующего испанской армии, произнес:
— Вот монсеньер Эммануил Филиберт; если у вас есть какие-либо жалобы, обратитесь к нему.
— Мне нечего ему сказать, — ответил адмирал, — разве что меня взяли в плен вот эти храбрые люди, и я хочу, чтобы именно они получили за меня выкуп.
Эммануил услышал, что сказал Колиньи, и с улыбкой ответил по-французски:
— Господин адмирал, если этим двум бездельникам заплатят за их пленника его настоящую цену, они станут богаче, чем некоторые принцы, которых я знаю.
И, оставив адмирала в руках дона Алонсо де Касьереса, Эммануил Филиберт поднялся на крепостную стену через тот самый пролом, который защищал адмирал.

XVII
БЕГЛЕЦ

Жители Сен-Кантена хорошо понимали, в какую страшную игру они ввязались, оказав тройной армии испанцев, фламандцев и англичан, окружавшей их стены, упорное сопротивление, которое было сломлено Филиппом II благодаря его военному счастью.
Поэтому они и не думали просить пощады — ее, по всей видимости, победитель им бы и не даровал.
В те времена войны обычно несли за собой ужасное мщение. В этих армиях, состоявших из людей изо всех стран, где кондотьеры одной и той же нации сражались часто друг против друга, а денежные обязательства, как правило, плохо соблюдались договаривавшимися сторонами, грабеж заранее входил в расчет как дополнение к оплате и иногда, в случае поражения, становился ее единственной формой; только в этих обстоятельствах, вместо того чтобы грабить врагов, грабили своих.
Итак, мы видели, что отчаянная оборона продолжалась всюду, кроме того места, где проявила слабость рота дофина. Враг уже занял Красную башню, адмирал был уже взят в плен, Эммануил Филиберт был уже на крепостной стене, а на ней еще сражались, но теперь не для того, чтобы спасти город, а для того, чтобы убить или быть убитыми; сражение шло у трех других проломов: у того, что защищал капитан Солей, у того, что защищала рота г-на де Лафайетта, и там, где сражался г-н Дандело, брат адмирала.
То же самое происходило во многих местах города: испанцы, проникшие в крепость через улицу Билон, столкнулись с сопротивлением отряда вооруженных горожан, защищавших перекресток Сепи и вход на Могильную улицу.
И все же при криках "Город взят!", при виде сполохов огня и языков дыма последнее сопротивление прекратилось: сначала была взята брешь капитана Солея, потом — г-на де Лафайетта, последней пала брешь г-на Дандело.
Когда захватывали очередную брешь, раздавались громкие крики, затем следовало мрачное молчание; эти крики были криками победы, а молчание — молчанием смерти.
Взяв брешь, убив ее защитников или взяв в плен за выкуп тех, кто с виду казался побогаче, победители бросались в ближайшую к крепостной стене часть города и начинали грабеж.
Он продолжался пять дней.
В течение всех пяти дней город был добычей пожаров, насилий и убийств, этих обычных гостей городов, взятых штурмом: победители бродили по улицам, сидели на пороге разрушенных и опустошенных жилищ и валялись даже на окровавленных церковных плитах.
Никто не был пощажен: ни женщины, ни дети, ни старики, ни монахи, ни монахини. Проявив к камням религиозное уважение, в чем он отказал людям, Филипп II приказал пощадить священные здания, несомненно опасаясь, что святотатство падет на его голову; но приказ был бесполезен: руки победителей разрушили все. Церковь святого Петра-на-Протоке была просто разрушена, как во время землетрясения; Коллегиальная церковь, во многих местах пробитая ядрами, лишившаяся своих великолепных цветных витражей, которые рассыпались от пушечных залпов, осталась без дароносиц из позолоченного серебра, без своих серебряных сосудов и подсвечников; Главная больница была сожжена, а больницы Бель-Порт, Нотр-Дам, Дамбе, Сент-Антуан, монастырь бегинок, основанный торговцами зерном, и семинария по истечении этих пяти дней представляли собой нагромождения развалин.
Когда крепостные стены были захвачены, сопротивление сломлено, каждому оставалось или покориться судьбе, или попытаться избежать ее; одни покорно подставили горло ножам и алебардам, другие спрятались в погреба и подземелья, надеясь скрыться там от врагов, и, наконец, были третьи — они перелезли через крепостные стены и попытались пробраться между частями трех армий, плохо соединенных между собой, но почти все, кто прибег к этому крайнему способу спасения, стали мишенью для испанских аркебузиров или английских лучников и не ускользнули от пуль одних или стрел других.
Убивали повсюду не только в городе, но и вне его: во рвах, на лугах и даже в реке, которую кое-кто из несчастных пытался пересечь вплавь.
Однако с наступлением темноты стрельба прекратилась.
Прошло три четверти часа, как наступила темнота, и почти двадцать минут, как раздался последний аркебузный выстрел, когда слегка всколыхнулись тростники в той части Соммы, что простирается от ключей Гронар до канавы, устроенной против Туриваля для отвода речной воды в городские рвы.
Движение тростников было столь легким, что в десяти шагах самый зоркий глаз и самое чуткое ухо не смогли бы определить: то ли это потянул ночной ветер, то ли выдра вышла на ночной лов рыбы. Можно было лишь уловить, что колыхание мало-помалу приблизилось к кромке воды, в этом месте достаточно неглубокой; дойдя до края тростников, оно на несколько минут затихло, и тут стало слышно, что какое-то тело погружается в воду и из глубины ее на поверхность всплывают пузырьки.
Спустя несколько секунд посреди реки появилась черная точка, но она оставалась видимой ровно столько, сколько нужно живому существу, чтобы перевести дыхание, и тотчас же исчезла.
Этот предмет появился еще два или три раза через равные расстояния, не приближаясь ни к тому, ни к другому берегу и все время спускаясь по течению.
Потом, наконец, этот пловец — а удалившись от воющего от боли города, бросив взгляд налево и направо и убедившись, что берега Соммы пустынны, тот, за которым мы следим, перестал столь тщательно скрывать, что принадлежит к виду животных, по своей собственной воле провозгласившему себя самым благородным, — так вот, повторяем, пловец сознательно отклонился от прямой линии и в несколько мощных взмахов (при этом из воды торчала только макушка его головы) подплыл к левому берегу реки там, где купа ив делала темноту гуще, чем в открытых местах.
На мгновение он остановился, задержал дыхание и, став столь же нем и неподвижен, как узловатый ствол, к которому он прислонился, всеми своими чувствами, еще больше обострившимися при мысли об опасности, как избегнутой им, так и еще угрожавшей ему, обследовал воздух, землю и воду.
Но все казалось тихим и спокойным, и только город, окутанный клубами дыма, посреди которого время от времени взметались снопы огня, корчился в мучительной агонии.
Беглец, сам очутившись почти в безопасности, по-видимому испытывал острое сожаление о покинутых им в городе друзьях и любимых людях. Но сколь ни острым было это сожаление, оно ни на мгновение не вызвало у него желания вернуться; он только тяжело вздохнул, прошептал какое-то имя и, убедившись, что кинжал (единственное оружие, сохраненное им: он висел у него на шее на цепи, ценность которой при свете дня вызывала сомнение, но которая ночью сошла бы и за золотую) легко выходит из ножен и что кожаный пояс, которым он явно очень дорожил, по-прежнему опоясывает под камзолом его тонкую гибкую талию, подаренную ему природой, шагом, в современном военном деле называемым гимнастическим, средним между бегом и обычным шагом, двинулся в сторону болот Л’Абьеты.
Для человека, знавшего окрестности города хуже, чем наш беглец, эта дорога была бы, возможно, небезопасна. В то время, когда происходили события, о которых мы рассказываем, та часть левого берега Соммы, где продвигался ночной беглец, была занята болотами и прудами; пересечь их можно было только по узким тропинкам; но то, что для неопытного человека было опасным, для того, кто хорошо знал эти болотистые лабиринты, было спасением; и если бы невидимый друг следил за нашим героем и испытывал опасения из-за выбранного им пути, он весьма быстро успокоился бы.
В самом деле, все тем же шагом, ни на мгновение не отклоняясь от линии твердой почвы, по которой он должен был идти, чтобы не увязнуть в торфянике, где коннетабль утопил своих несчастных солдат, беглец пересек болото и вскоре оказался в самом начале той холмистой равнины, что простирается от деревни Л’Абьета до мельницы Гоши и, когда она покрыта спелыми колосьями, под дуновением ветра напоминает волнующееся море.
Однако идти тем же шагом по этой ниве, полускошенной врагом на солому для подстилок и в пищу лошадям, было непросто, и поэтому тот, за кем мы решили следовать на его рискованном пути, взял влево и вскоре очутился на проезжей дороге, которая, по-видимому, и была главной целью только что выполненного им замысловатого маневра.
Как часто бывает с тем, кто достиг цели, наш разведчик, почувствовав под ногами вместо стерни дорожный грунт, остановился на несколько мгновений, чтобы оглядеться и перевести дыхание; потом, взяв направление, еще больше удалявшее его от города, он продолжил свой путь. Так он мчался почти четверть часа, потом снова остановился и, приоткрыв рот, прислушался и огляделся.
В ста шагах от него, справа, простирала на равнине свои огромные костлявые руки мельница Гоши; она была неподвижна и в темноте от этого казалась еще больше.
Но не это внезапно остановило беглеца: ему, в отличие от Дон Кихота, мельница не казалась великаном, а представала в своей обычной форме; беглеца остановил луч света, блеснувший вдруг сквозь щель в двери мельницы, и шум приближающегося небольшого конного отряда, все более и более различимого в виде плотной подвижной массы.
Сомнений не было, это был испанский патруль, объезжавший окрестности.
Беглец попытался сориентироваться.
Он находился как раз против того места, где знакомые нам наемники по наущению бастарда Вальдека напали на Эммануила Филиберта, что имело для них, а особенно для бедного Фракассо, столь ужасные последствия. Налево находился маленький лесок — через него бежали двое нападавших; лесок показался нашему герою знакомым; он бросился туда, как вспугнутая лань, и оказался под прикрытием двадцатилетних деревьев, над которыми кое-где возвышались огромные стволы, выглядевшие предками всего этого мелколесья.
И было самое время: в ту минуту, когда он исчез в подлеске, отряд проехал по дороге в пятнадцати шагах от него.
То ли он думал, что его слуховые способности увеличатся от соприкосновения с землей, то ли считал себя в большей безопасности лежа ничком, чем стоя, так или иначе, беглец бросился лицом к земле и оставался неподвижным и безмолвным, как ствол дуба, у подножия которого он лежал.
Наш герой не ошибся: это действительно был дозорный конный отряд, получивший известие о взятии города от какого-нибудь гонца или догадавшийся о нем по языкам пламени и клубам дыма на горизонте, а потому отправившийся туда за своей частью добычи.
Поравнявшись с беглецом, всадники обменялись несколькими словами, и у того не осталось ни малейшего сомнения насчет их национальности.
Поэтому он сделался еще более неподвижным и безмолвным.
Потом, когда всадники удалились, полностью затихли их голоса и даже стук копыт стал едва слышен, он поднял голову — то ли для того, чтобы осмотреть дорогу и в дальнейшем избежать подобных встреч, то ли для того, чтобы дать затихнуть сердцебиению, выдававшему его сильное волнение, и немного успокоиться; затем он медленно поднялся на колени, потом встал на четвереньки, прополз около туаза и, почувствовав под руками узловатые корни, понял, что находится в густой тени тех огромных деревьев, которые кое-где встречались в зарослях и о которых мы уже говорили; тогда он повернулся и, почти прислонившись к дереву, сел, повернув лицо к дороге.
Только тут беглец позволил себе свободно вздохнуть, и, хотя одежда его еще не высохла с той поры, как он переплывал Сомму, он отер пот со лба и пригладил длинные кудри тонкой изящной рукой.
И не успел он это проделать и удовлетворенно вздохнуть, как ему показалось, что какой-то движущийся предмет, паривший над его головой, так же ласково, как только что делал он сам, коснулся его прекрасной шевелюры, о которой в обычных жизненных обстоятельствах он так заботился.
Желая узнать, кто этот одушевленный или неодушевленный предмет, в подобном месте позволивший себе по отношению к нему такую ласковую фамильярность, молодой человек (по мягкости движений и гибкости тела легко было понять, что беглец молод) откинулся назад и, опершись на локти, попытался в густой тьме рассмотреть то, что занимало его в ту минуту.
Но вокруг него все тонуло в такой глубокой тьме, что он не мог различить ничего, кроме отвесной узкой линии, находившейся то прямо над его головой, то над его грудью; натянутая линия покачивалась под порывами ветра, исторгавшими из окружающих деревьев те неясные ночные звуки, что заставляют невольно вздрагивать путника, который принимает их за жалобы неприкаянных душ.
Наши чувства, как известно, по отдельности редко дают нам точное представление о предметах, с которыми они соприкасаются, и лишь дополняют одно другое. Итак, наш беглец решил дополнить зрение осязанием: он протянул руку и застыл, даже можно сказать, окаменел; потом, словно забыв, что и место, и время требуют от него неподвижности и молчания, он дико закричал и бросился прочь из леса, охваченный невыразимым ужасом.
Вовсе не человеческая рука любовно погладила его черные волосы; это была нога, и к тому же нога повешенного. Нет нужды говорить, что этим повешенным был поэт Фракассо: как и гласили слухи, после неудавшегося покушения бастарда Вальдека он отыскал наконец в прошедшем времени рифму, которую так долго и так безуспешно искал в настоящем.

XVIII
ДВА БЕГЛЕЦА

Олень, преследуемый собаками, не выбегает из леса и не мчится по равнине быстрее, чем это делал черноволосый молодой человек, казалось обладавший по отношению к повешенным (а эта порода людей все же значительно опаснее до процедуры повешения, чем после нее) поразительной нервной возбудимостью.
Оказавшись на опушке леса, он принял одну только предосторожность — повернулся спиной к Сен-Кантену и побежал в противоположном городу направлении; единственным желанием его было оказаться как можно дальше от этого места и как можно скорее.
Вследствие этого беглец взял такой темп, на какой не способен был бы и профессиональный скороход, а потому за три четверти часа сделал больше двух льё.
Проделав эти два льё, он оказался за Эсиньи-ле-Граном, но по эту сторону Жиберкура.
Два обстоятельства заставили беглеца на мгновение остановиться: во-первых, ему не хватало дыхания; во-вторых, местность становилась столь неровной, что было трудно не только бежать, но и идти, проявляя крайнюю осторожность и рискуя ежеминутно подвернуть себе ногу.
А потому, явно не имея возможности продолжить путь, он во всю длину растянулся на кочке, задыхаясь, как загнанный олень.
Впрочем, он, несомненно, решил, что уже давно пересек передовую линию испанцев; что же до повешенного, то если бы он собирался спуститься с дерева и погнаться за ним, ему не нужно было бы ждать три четверти часа, чтобы доставить себе небольшое загробное развлечение.
Однако, по поводу последнего пункта молодой человек мог бы составить себе еще более справедливое мнение: если бы вообще повешенные были в состоянии спускаться с виселицы, то простирала бы она свою сухую и страшную длань на углу перекрестка или вытягивала бы свою зеленую и полную соков ветвь в лесу, все равно положение это не настолько приятно для висящего, чтобы он не спустился бы с нее в первый же день. А если наши расчеты верны, со дня битвы при Сен-Кантене до взятия города прошло двадцать дней, и, поскольку Фракассо терпеливо провисел на веревке все эти двадцать дней, была вероятность, что он там и останется, пока веревка не порвется.
В то время как наш беглец переводил дыхание и, вне всякого сомнения, предавался только что изложенным размышлениям, на колокольне Жиберкура прозвонило без четверти полночь и за лесом Реминьи взошла луна.
Окончив свои размышления и подняв голову, в неверном свете луны беглец узнал местность; единственным живым существом на ней был он сам.
Он находился в центре поля боя посреди кладбища, наскоро устроенного Катрин Лалье, матерью сеньора де Жиберкура; маленький холмик, на котором он устроил себе минутный отдых, был не чем иным, как могилой, где нашли свое вечное упокоение двадцать французских солдат.
Ускользнув из Сен-Кантена, беглец никак не мог вырваться за пределы могильного круга, казалось очерченного вокруг него.
Для людей определенного склада трупы, покоящиеся в трех футах под землей, кажутся менее опасными, чем раскачивающиеся в трех футах над землей, но нашего беглеца и на этот раз стала бить нервная дрожь, сопровождаемая странными хрипами в горле, свидетельствуя о том, что ледяной озноб пробрал самое трусливое после зайца животное — человека.
Потом, все еще трудно дыша от усталости после своего безумного бега, наш герой стал прислушиваться к тоскливому и размеренному крику совы, который доносился из небольшой рощицы, оставленной несрубленной словно для того, чтобы указывать кладбище.
Но вскоре, несмотря на то что его внимание, казалось, было занято этими заунывными звуками, он нахмурил брови и стал понемногу вертеть головой из стороны в сторону, пытаясь понять, что за шум примешивается к крикам птицы.
Этот шум был куда более материален, чем первый; первый, казалось, падал с неба на землю, второй — поднимался от земли к небу. Это был цокот копыт, который настолько хорошо передан в стихе Вергилия, что вот уже две тысячи лет им не перестают восхищаться преподаватели латинского языка:
Quadrupedante putrem sonitu quatit ungula campum.
He осмелюсь утверждать, что наш беглец знал эти стихи, но звук копыт был ему хорошо знаком, поскольку, едва он стал различим для обычного слуха, как молодой человек вскочил, внимательно вглядываясь в горизонт; но, так как лошадь скакала не по большой дороге, а по рыхлой земле, развороченной наступлениями и контрнаступлениями испанской и французской армий, изборожденной пушечными ядрами и к тому же сохранившей остатки неубранных хлебов, то звук разносился не очень далеко и оказалось, что лошадь и всадник гораздо ближе к беглецу, чем он подумал сначала.
Первая мысль, пришедшая в голову молодому человеку, была такая: не надеясь на свои негнущиеся ноги, висельник, с которым он связался, одолжил в конюшнях у смерти волшебного коня и бросился на нем его преследовать. Быстрое, бесшумное продвижение всадника вперед делало подобное предположение вполне вероятным, особенно если учесть зловещий вид местности и нервную натуру молодого человека, да еще перевозбужденного недавними событиями.
Во всем этом было то положительное, что лошадь со всадником были уже в пятистах шагах от нашего героя, и он начал, насколько это возможно при слабом свете месяца в его последней четверти, различать их очертания.
Если бы наш беглец находился в двадцати шагах влево или вправо от пути волшебного кентавра, он бы никуда не сдвинулся с места, а лег бы в тени, затаившись между двумя могилами, и пропустил апокалипсическое видение; но он находился прямо на пути его следования, и, если он не хотел, чтобы всадник из преисподней сделал с ним то, что сделал с Илиодором небесный всадник за двадцать веков до этого, ему следовало поспешно бежать.
Он бросил быстрый взгляд в сторону, противоположную той, откуда появилась опасность, и едва ли в трехстах шагах от себя увидел опушку леса Реминьи, напоминавшую темную ленту.
На секунду он подумал, что мог бы скрыться в деревне Жиберкур или в деревне Ли-Фонтен, на полдороге между которыми он находился: одна была направо, а другая налево от него, но, оценив расстояние, он понял, что до деревень от него шагов по пятьсот, а до опушки леса всего триста.
И он бросился к лесу со скоростью оленя, которому потерявшая след свора дала несколько секунд передышки для его уже одеревеневших членов. Однако в ту минуту, когда он бросился бежать, ему показалось, что всадник издал радостный вопль, в котором не было ничего человеческого. Этот вопль, достигший слуха беглеца на легких крыльях ночи, подхлестнул его бег, шум которого спугнул сову, скрывавшуюся в роще, и мрачная ночная птица, прокричав напоследок совсем уже зловеще, исчезла в глубине леса, заставив нашего героя пожалеть, что у него нет быстрых и беззвучных крыльев.
Но если у беглеца не было крыльев, то у лошади, на которой сидел верхом всадник, пустившийся его преследовать, казалось, были крылья Химеры: прыгая через могилы, молодой человек постоянно оглядывался и видел, что тень всадника становится все больше и приближается с угрожающей быстротой.
К тому же лошадь ржала, а всадник страшно кричал.
Если бы кровь не так сильно шумела в висках беглеца, он бы понял, что в ржании лошади нет ничего сверхъестественного, а всадник просто повторяет слово "Стой!" на разные лады, от умоляющего до угрожающего, но поскольку, несмотря на эту восходящую гамму, беглец удвоил усилия, стараясь достичь леса, то и всадник со своей стороны удвоил усилия, стараясь его догнать.
Еще немного, и дыхание беглеца стало бы таким же тяжелым и прерывистым, как дыхание преследовавшего его четвероногого; он был всего в пятидесяти шагах от опушки леса, но всадник — всего в ста шагах от него.
Эти последние пятьдесят шагов были для беглеца то же, что для потерпевшего кораблекрушение, которого катят волны, последние пятьдесят саженей, остающиеся ему до берега; но у потерпевшего кораблекрушение есть надежда, что, даже если ему изменят силы, его, возможно, живым выбросит на гальку морской прилив, тогда как беглеца никакая надежда тешить не могла, если — а это было более чем вероятно — ноги изменят ему до того, как он достигнет счастливого убежища, где уже укрылась, опередив его, сова, и откуда она, похоже, своим загробным голосом насмехалась над его последним и немощным усилием.
Вытянув руки, нагнув голову, беглец мчался вперед; горло у него пересохло, дыхание было хриплым, в ушах звенело, кровавый туман застилал глаза; до опушки леса ему оставалось двадцать шагов, но тут он обернулся и увидел, что лошадь, все еще ржущая, и всадник, все еще кричащий, находятся всего в десяти шагах от него!
Он хотел побежать еще быстрее, однако у него перехватило горло, ноги одеревенели; он услышал за собой как будто раскаты грома, почувствовал на плече огненное дыхание, ощутил удар, словно от камня, пущенного из катапульты, и, почти потеряв сознание, провалился в яму, поросшую кустарником.
И тут, как сквозь огненную пелену, он увидел, что всадник спешился, точнее, спрыгнул с лошади, бросился к нему, поднял его, усадил на пригорок, всмотрелся в его лицо в свете луны и воскликнул:
— Клянусь душой Лютера, это же Ивонне!
При этих словах наемник, начавший понимать, что он имеет дело с человеческим существом, постарался сосредоточиться, внимательно взглянул на того, кто его так упорно преследовал, а теперь произносил столь ободряющие слова, и голосом, который пересохшее горло делало похожим на хрип умирающего, прошептал:
— Клянусь душой папы, это же монсеньер Дандело!
Нам известно, почему Ивонне бежал от монсеньера Дандело. Остается только объяснить, почему монсеньер Дандело преследовал Ивонне. Для этого нам достаточно возвратиться назад и продолжить наш рассказ с того момента, когда Эммануил Филиберт вступил в Сен-Кантен.
Назад: XII ПРИСТУП
Дальше: XIX НАЕМНИК И КАПИТАН