XII
ПРИСТУП
Пусть наши читатели не удивляются, что с точностью, присущей скорее историку, чем романисту, мы следим за всеми подробностями атак и обороны в ходе героической осады Сен-Кантена, героической с обеих сторон — и осажденных и осаждающих.
Впрочем, по нашему мнению, величие нации проявляется как в поражениях, так и в победах: слава побед возвеличивается славой невзгод.
И в самом деле, какой народ не пал бы после Креси, после Пуатье, после Азенкура, после Павии, после Сен-Кантена или после Ватерлоо? Но Господь простер над Францией свою руку, и после каждого падения Франция, напротив, восставала еще более великой, чем прежде.
Иисус семь раз падал под тяжестью креста и спас мир!
Да будет позволено нам так выразиться, в этом отношении Франция среди наций может быть уподоблена Христу!
Сен-Кантен был одной из остановок на крестном пути Франции.
Ее крестом была монархия.
К счастью, позади монархии стоял народ.
И в этот раз, как мы увидим, когда монархия упала, народ остался на ногах.
В ночь после отъезда Ивонне и Мальдана адмиралу доложили, что часовым в предместье Иль слышится шум подкопа.
Колиньи поднялся и помчался туда.
Адмирал был опытным полководцем. Он спешился, лег на землю, приложил к ней ухо и прислушался.
А затем, поднявшись, сказал:
— Это не подкоп, это катят пушки… Противник подтаскивает их, чтобы составить из них батарею.
Офицеры переглянулись.
Потом Жарнак подошел к адмиралу и сказал:
— Сударь, вы знаете наше общее мнение: это место удержать нельзя.
Адмирал улыбнулся.
— Мое мнение совпадает с вашим, господа, — сказал он, — но вы же видите, что мы удерживаем его уже пять дней… Если бы я отступил, как вы настаивали, предместье Иль было бы уже в руках испанцев и они уже окончили бы работы, необходимые для того, чтобы атаковать город с этой стороны. Не будем забывать, господа, что каждый день, который мы выигрываем, нам необходим, как загнанной лани глоток воздуха.
— Каково же ваше мнение, монсеньер?
— Мое мнение таково: с этой стороны мы сделали все, что было в человеческих силах, и должны теперь приложить наши усилия, нашу преданность и нашу бдительность в другом месте.
Офицеры поклонились в знак согласия.
— На рассвете, — продолжал Колиньи, — испанские орудия будут собраны в батарею и начнется огонь; значит, на рассвете все, что у нас тут есть, — артиллерия, боеприпасы, ядра, войлочные пыжи, тачки, носилки, копья, землеройные орудия, — все должно быть перевезено в город.
Часть людей займется этим, другая часть забьет дома хворостом и фашинами, которые я велел приготовить, и подожжет их… Я сам прослежу за отступлением и, когда наши солдаты пройдут, прикажу разрушить мосты.
И, поскольку вокруг себя он видел бедных горожан, кому принадлежали эти дома, опечаленно слушавших его приказы, он добавил:
— Друзья мои, если мы и пощадим ваши дома, их разрушат испанцы и возьмут из них дерево и камень, чтобы построить заслоны и вырыть траншеи; лучше пожертвуйте их сами королю и стране: я поручаю вам самим их поджечь.
Обитатели предместья Иль переглянулись и обменялись вполголоса несколькими словами; потом один из них выступил вперед и сказал:
— Господин адмирал, меня зовут Гийом Поке; вы видите отсюда мой дом: он один из самых больших в квартале… Я берусь сам его поджечь, а мои друзья и соседи поступят так же со своими домами.
— Это правда, дети мои? — со слезами на глазах спросил адмирал.
— Ведь это же для блага короля и страны, как вы сейчас заявили, господин адмирал?
— Продержитесь со мной, друзья мои, только две недели, и мы спасем Францию! — воскликнул Колиньи.
— И чтобы продержаться десять дней, нужно сжечь наши дома?
— Думаю, что это необходимо, друзья мои.
— Значит, если мы сожжем дома, вы отвечаете, что продержитесь?
— Отвечаю, друзья мои! Я сделаю все, что может сделать преданный королю и стране дворянин, — сказал адмирал. — Первого же, кто заговорит о сдаче, я прикажу сбросить со стены города, а если это сделаю я, пусть сбросят меня.
— Хорошо, господин адмирал, — сказал один из жителей предместья, — когда вы прикажете поджечь наши дома, мы это сделаем.
— Но, — послышался чей-то голос, — я надеюсь, что аббатство Сен-Кантен-ан-Иль мы пощадим?
Адмирал обернулся на голос и узнал Лактанса.
— Еще менее, чем все остальное, — ответил адмирал. — Терраса аббатства Сен-Кантен-ан-Иль господствует над крепостной стеной Ремикур, и, если на ней установят батарею пушек, защищать эту стену будет невозможно!
Лактанс поднял глаза к небу и испустил глубокий вздох.
— Впрочем, — продолжал с улыбкой адмирал, — святой Квентин — покровитель города, и он на нас не обидится, что мы помешали превратить его аббатство в средство погубить его подопечных.
Потом, воспользовавшись порывом всеобщего воодушевления, он распорядился перетащить в город пушки и привезти различные предметы, на которые он указал, причем сделать это как можно тише.
Все взялись за дело, и те, кто, впрягшись в пушки или тележки, тянул их в город, проявили такое же мужество, как те, кто таскал фашины и хворост в дома.
В два часа пополуночи все было кончено, и за старой стеной остался только отряд аркебузиров, чтобы создать видимость защиты, и люди с факелами в руках, ждавшие сигнала поджечь дома.
Как и предвидел адмирал, на рассвете испанцы дали первый залп. Осадная батарея была установлена ночью и именно шум подкатываемых орудий и услышал адмирал.
Первый залп послужил сигналом к поджогу домов предместья. Ни один житель не заколебался, каждый героически поднес к фашинам факел, и через минуту к небу поднялась завеса дыма, а затем пламени.
Предместье пылало от церкви святого Элуа до церкви святого Петра-на-Протоке, но среди этого чудовищного пожарища аббатство Сен-Кантен оставалось невредимым, будто какая-то нечеловеческая сила отстраняла от него огонь.
Три раза сквозь огонь по плавучим мостам — другие были разрушены — сначала горожане, потом солдаты, а потом и пиротехники пробирались к аббатству, пытаясь его поджечь, и три раза их попытки провалились.
Адмирал находился над Ильскими воротами и наблюдал за пожаром, как вдруг, отделившись от других людей, с которыми он стоял, к нему подошел Жан Поке и, сняв шерстяной колпак, произнес:
— Монсеньер, тут есть один городской старейшина, слышавший, как его отцу рассказывали, что в боковых башнях Ильских ворот — то ли в одной, то ли в другой, а может быть, в обеих, есть пороховой склад.
— Неужели?! — воскликнул адмирал. — Нужно посмотреть… Где ключи?
— А, ключи, — ответил Жан Поке, — кто его знает? Двери не открывали лет сто!
— Тогда принесите клещи и лом, чтобы их открыть.
— Не надо ни глещей, ни лома, — раздался чей-то голос, — я долкну тверь, и она отфорится!
И Генрих Шарфенштайн в сопровождении своего племянника Франца подошел к Колиньи.
— А, это ты, мой храбрый великан? — спросил адмирал.
— Та, эдо я и мой блемянник Франц.
— Хорошо, толкай, мой друг, толкай!
Шарфенштайны подошли каждый к одной створке и, похожие на два механизма с одним приводом, упёрлись в них спинами, произнесли: "Ein, zwei, drei" и на счет "drei", что соответствует нашему "три", вышибли их, причем столь успешно, что каждый полетел вместе со створкой внутрь.
Но, поскольку створки оказывали несколько разное сопротивление, Франц упал навзничь, а Генриху посчастливилось больше, и он просто сел на зад.
Однако оба встали на ноги, со своей обычной важностью произнеся:
— Фот!
Вошли в башни. В одной из них, как и сказал Жан Поке, действительно хранилось две или три тысячи фунтов пороха, но, как он и предупреждал, он лежал там так давно, что при попытке поднять бочонки, в которых он хранился, они рассыпались в прах.
Тогда адмирал отдал приказ перенести порох в арсенал на простынях.
Видя, что приказ его выполняется, он вернулся домой, чтобы поесть и немного отдохнуть, потому что с полуночи был на ногах и не ел со вчерашнего дня.
Он только собирался сесть за стол, когда ему доложили, что вернулся один из гонцов, которого он отослал к коннетаблю, и просит разрешения немедленно переговорить с ним.
Это был Ивонне.
Он прибыл доложить, что помощь, которую просил адмирал, придет на следующий день под руководством брата адмирала, г-на Дандело, маршала де Сент-Андре и герцога Энгиенского.
Это подкрепление должно было состоять из четырех тысяч человек пехоты, прибыть, как и сказал адмирал, по дороге из Сави и войти в город через предместье Понтуаль.
Мальдан остался в Ла-Фере, чтобы служить проводником г-ну Дандело.
Ивонне дошел до этого места в своем рассказе и поднял налитый ему стакан вина, чтобы выпить за здоровье адмирала, как вдруг земля вздрогнула, стены зашатались, стекла в окнах разлетелись вдребезги, и раздался страшный грохот, как от залпа сотни орудий.
Адмирал встал; Ивонне охватила нервная дрожь, и он поставил на стол нетронутый стакан.
Порыв западного ветра тут же принес с собой на город темное облако, и через разбитые окна в комнату проник сильный запах серы.
— О несчастные, — воскликнул адмирал, — наверное, они не приняли необходимых мер предосторожности и пороховой погреб взлетел на воздух!
И, не ожидая никаких сообщений, он вышел из дому и поспешил к Ильским воротам.
Все жители бежали в ту же сторону, и разъяснений просить было не у кого: все слышали шум, но не знали его причины.
Колиньи не ошибся: поднявшись на крепостную стену, он увидел, что развороченная башня дымилась, как кратер вулкана. В одну из бойниц проникла искра от пылавшего вокруг громадного пожара и подожгла порох.
Погибло сорок или пятьдесят человек; пять офицеров, руководивших операцией, пропали без вести.
Теперь на месте башни зиял пролом, через который могло пройти в ряд двадцать пять осаждающих.
К счастью, пламя и дым, застилавшие все пространство между городом и предместьем, пока скрывали пролом от глаз испанцев — самоотверженность жителей, поджегших свои дома, действительно спасла город.
Колиньи понял опасность: он вызвал добровольцев, однако откликнулись одни горожане. Военные, которых из предместья вывели, отправились подкрепиться и освежиться.
В числе тех, кто отправились подкрепиться и освежиться, были и Шарфенштайны, но, поскольку их палатка была раскинута всего в пятидесяти шагах от места действия, то они одни из первых откликнулись на призыв адмирала.
И дядюшка Генрих и его племянник Франц в подобных обстоятельствах были неоценимые помощники: их геркулесова сила и гигантский рост выручали в любом случае. Они сняли камзолы, засучили рукава рубашек и превратились в каменщиков.
Три часа спустя — толи потому, что враг ничего не узнал о катастрофе, то ли потому, что он был занят какими-то другими делами, — ремонт был закончен без всяких помех, и башня стала почти такой же прочной, как раньше.
Весь этот день — это было 7 августа — неприятель никак не проявлял себя, ограничившись, по-видимому, просто осадой. Он, без сомнения, ожидал подхода английской армии.
Вечером со стороны предместья Иль часовыми было замечено какое-то движение. Испанцы Карондолета и Хулиана Ромерона, воспользовавшись тем, что пожар стал стихать, начали появляться в предместье и подбираться к городу.
Наблюдение за этой стороной было усилено.
В десять часов вечера адмирал призвал к себе старших офицеров гарнизона и объявил им, что, по всей видимости, ночью придет ожидаемое подкрепление. Следовало тайно, соблюдая тишину, усилить посты на стене от башни Туриваль до Понтуальских ворот, чтобы в случае необходимости прийти на помощь к Дандело и его людям.
Ивонне, в качестве гонца посвященный в эти распоряжения, воспринял их с радостью; они касались и его, поскольку особое знание этих мест давало ему некоторый вес: он выставил ночные патрули у Ремикурских ворот, у Ильских ворот и у Понтуальских ворот.
Такая расстановка оставляла совершенно неприкрытой, если не считать нескольких часовых, крепостную стену Старого рынка, где был расположен, напомним, дом Жана Поке и маленький павильон, в котором жила мадемуазель Гудула.
Итак, около одиннадцати часов, одной из тех темных ночей, которые так ценят и благословляют влюбленные, идущие на свидание, и военные, готовящие внезапное нападение на неприятеля, Ивонне в сопровождении своих друзей Генриха и Франца, вооруженных до зубов, как и он сам, осторожно пробрался по улицам Розье, Могильной и Сен-Жан — почти в ста шагах от башни Дамёз — и вышел к крепостной стене Старого рынка.
Трое приятелей выбрали этот путь, потому что, насколько они знали, на всем пространстве между башней Дамёз и воротами Старого рынка часовых не было, ибо с этой стороны неприятель никаких действий еще не предпринимал.
Бульвар был темен и пустынен.
Почему этот отряд, несмотря на свой устрашающий вид, не питавший никаких воинственных намерений, имел такой странный состав: с одной стороны, Ивонне, а с другой — Генрих и Франц Шарфенштайны?
В силу того естественного закона, что в этом мире слабость ищет силу, а сила любит слабость.
С кем из своих восьми товарищей Ивонне был связан теснее всего? С Генрихом и Францем. Почему? Потому что они были самые сильные, а он — самый слабый.
Как только у Шарфенштайнов выдавалась свободная минута, с кем они старались провести ее вместе? С Ивонне.
И Ивонне тоже, когда нуждался в помощи, к кому обращался за ней? К Шарфенштайнам.
Всегда тщательно, кокетливо и элегантно одетый, что резко отличалось от непритязательной солдатской одежды двух великанов, Ивонне казался в их сопровождении ребенком из хорошего дома, ведущим на поводу двух сторожевых псов.
Именно по причине этого притяжения слабости к силе и симпатии силы к слабости в тот вечер Ивонне обратился к Шарфенштайнам и спросил, не проводят ли они его, и они, как всегда, тотчас встали, взяли оружие и ответили:
— Окотно, mein Herr Ивонне.
Шарфенштайны, обращаясь к Ивонне, называли его "господин", чего не делали по отношению ни к кому другому из своих товарищей.
Дело в том, что их дружба к Ивонне была окрашена глубоким уважением. Никогда не случалось ни дяде, ни племяннику заговорить в его присутствии; наоборот, они, ограничиваясь одобрительными кивками, слушали, как он рассказывает о красивых женщинах, хорошем оружии, изысканной одежде, и время от времени — разумеется, в ответ на его остроты — смеялись своим особенным, грубым смехом.
И если Ивонне говорил им: "Пойдем со мной", их не интересовало, куда он идет, достаточно было того, что он сказал "Идем!", и они следовали за этим чарующим светилом их сознания, как спутники за планетой.
В тот вечер Ивонне шел на свидание; он сказал: "Идем!", и, как мы видим, они пошли.
Но с какой целью взял он их с собой на свидание, когда присутствие посторонних лиц весьма стеснительно?
Прежде всего поспешим сказать, что храбрые немцы не были неудобными свидетелями; они закрывали один глаз, и два, и три, и четыре по одному только слову, знаку или жесту своего товарища и старательно держали глаза закрытыми, пока знаком, жестом или словом их товарищ не позволял их открыть.
Ивонне взял их с собой, поскольку, напомним, для того чтобы добраться до окна Гудулы, ему нужна была лестница, и он решил, что вместо лестницы проще взять Шарфенштайнов, ибо это было совершенно то же самое.
Само собой разумеется, у Ивонне был целый набор различных сигналов, стуков, криков, сообщавших возлюбленной о его присутствии; но на этот раз не понадобились ни крики, ни стуки, ни сигналы: Гудула была у окна и ждала его.
Однако, увидев трех мужчин вместо одного, она благоразумно отодвинулась внутрь комнаты.
Тогда Ивонне отделился от своих товарищей и подошел поближе; узнав его, Гудула немного успокоилась, но, все еще дрожа, снова появилась в темном проеме.
В двух словах Ивонне объяснил возлюбленной, какой опасности подвергается в осажденном городе солдат, разгуливающий с лестницей под мышкой: любой патруль мог решить, что он несет эту лестницу в целях сношений с осаждающими, а раз такая мысль появлялась у патрульных, нужно было следовать за их командиром к офицеру, к капитану, к коменданту, быть может, и там объяснять предназначение этой лестницы, а это объяснение, сколь бы деликатным оно ни было, обязательно затронет честь мадемуазель Гудулы.
Лучше было положиться на друзей, в чьей скромности Ивонне был совершенно уверен.
Но каким образом Шарфенштайны могли заменить лестницу? Это мадемуазель Гудула могла понять с трудом.
Ивонне решил не терять время, развивая теорию, а тут же перейти к показу.
Он подозвал к себе Шарфенштайнов: раздвинув гигантский циркуль своих ног, они в три шага очутились рядом с ним.
Потом он прислонил дядю к стене и сделал знак племяннику.
Быстрее, чем об этом можно рассказать, Франц поставил одну ногу в сложенные ладони дяди, другую — ему на плечи; потом, оказавшись на высоте окна, он взял за талию мадемуазель Гудулу, смотревшую на него с удивлением, и, прежде чем она успела сделать хоть одно движение в свою защиту — хотя, быть может, она бы и не сделала его, если бы даже и успела, — вытащил ее из окна и поставил на землю рядом с Ивонне.
— Фот, — сказал Франц, — фот фам требуемая тефушка!
— Спасибо, — сказал Ивонне.
Он взял Гудулу за руку и увлек ее в самое темное место на крепостной стене.
Этим самым темным местом оказалась круглая площадка на вершине одной из башен, окруженная парапетом высотой в три фута.
Шарфенштайны уселись на каменной скамье, упиравшейся в куртину.
Мы не намерены передавать здесь разговор Ивонне и мадемуазель Гудулы. Они были молоды, влюблены, они не виделись три дня и три ночи, им нужно было так много друг другу сказать, что все сказанное ими друг другу за четверть часа никак не уместилось бы в этой главе.
Мы сказали "за четверть часа", потому что через четверть часа, сколь ни оживленным был их разговор, Ивонне замолчал и, зажав рукой хорошенький ротик своей собеседницы, наклонился вперед и стал прислушиваться.
Он прислушался, и ему показалось, что под многочисленными шагами шуршит трава.
Он вгляделся, и ему показалось, что у основания стены ползет огромная черная змея.
Но ночь была столь темна, а шум столь слаб, что все это могло ему только померещиться, тем более что внезапно и шум и движение прекратились.
Сколько Ивонне ни вслушивался и ни вглядывался, он больше ничего не видел и не слышал.
Тем не менее, держа девушку в объятиях и прижимая ее к своей груди, он продолжал всматриваться, просунув голову между двумя зубцами стены.
Вскоре ему почудилось, что огромная змея подняла голову у серой стены и поползла вверх по ней, собираясь добраться до парапета куртины.
Потом у змеи, как у гидры, появилась вторая голова, а за ней и третья.
И тут Ивонне все стало ясно; не теряя ни минуты, он заключил Гудулу в объятия и, велев ей молчать, передал ее Францу, а тот, с помощью дяди, в одну секунду водворил девушку обратно в ее комнату тем же приемом, каким извлекал ее оттуда.
Затем Ивонне побежал к ближайшей лестнице и успел как раз в ту минуту, когда первый испанец поставил ногу на парапет куртины.
Словно молния блеснула в глубокой тьме, раздался крик, и испанец, пронзенный насквозь шпагой Ивонне, опрокинувшись навзничь, упал вниз головой.
Шум его падения был перекрыт страшным грохотом: вторая лестница, облепленная испанцами, с жутким скрежетом заскользила вдоль стены от толчка мощной руки Генриха.
Франц же, подхватив по дороге оставленную кем-то балку, поднял ее над головой и обрушил ее на третью лестницу.
Лестница переломилась где-то на двух третях своей высоты и вместе с людьми и балкой упала в ров.
Ивонне же, изо всех сил нанося удары, кричал во все горло:
— Тревога! Тревога!
Шарфенштайны подоспели ему на помощь, когда два или три испанца уже взобрались на крепостную стену и теснили Ивонне.
Одного рассек пополам страшный меч Генриха, второй рухнул на землю от удара палицы Франца, третий, собиравшийся нанести удар Ивонне, был схвачен за пояс одним из великанов и сброшен со стены.
В эту минуту в конце улицы Старого рынка, привлеченные криками наемников, показались Жан и Гийом Поке; у каждого в одной руке был факел, а в другой — топор.
Таким образом, внезапное нападение не удалось; на крики горожан и наемников подоспела двойная помощь — от башни Сен-Жан и от Большой башни, примыкавшей к предместью Понтуаль.
И в то же время, как если бы все эти действия были задуманы так, чтобы начаться одновременно, в полульё от города, в стороне Сави, за часовней Эпарньмай, раздался залп тысячи аркебуз и к небу поднялся красноватый дым, обычно сопутствующий усиленной перестрелке.
Обе предпринятые попытки — испанцев взять город и Дандело помочь ему — провалились одновременно.
Мы видели, как случай помешал испанцам; теперь расскажем, как тот же случай помешал французам.
XIII
О ДВОЙНОМ ПРЕИМУЩЕСТВЕ,
КОТОРОЕ МОЖЕТ ДАТЬ УМЕНИЕ ГОВОРИТЬ НА ПИКАРДИЙСКОМ ДИАЛЕКТЕ
До сих пор мы описывали осаду, воздавая должное лишь осажденным; пора нам, хотя бы ненадолго, посетить лагерь осаждающих.
В то время, когда Колиньи и группа офицеров, которую теперь мы бы назвали главным штабом, обходили стены, чтобы представить себе возможности защиты города, другая не менее важная группа обходила город по наружному периметру, пытаясь оценить возможности нападения.
Эта группа состояла из Эммануила Филиберта, графа Эгмонта, графа Горна, графа Шварцбурга, графа Мансфельда и герцогов Эрика и Эрнста Брауншвейгских.
Среди офицеров, ехавших позади первой группы, был и наш старый друг Шанка-Ферро, равнодушный ко всему, что не имело отношения к жизни и чести его любимого Эммануила.
По специальному приказу Эммануила Леона вместе со всей остальной свитой герцога осталась в Камбре.
В результате осмотра было решено, что за скверными стенами, при недостатке солдат и артиллерии, город больше пяти-шести дней не продержится, о чем герцог Эммануил и сообщил Филиппу И, тоже остававшемуся в Камбре, но не по приказу свыше, а из крайней предосторожности.
Впрочем, поскольку оба города разделяло расстояние всего в шесть или семь льё, то Эммануил рассчитал, что каждый раз, когда ему как главнокомандующему испанской армии будет необходимо лично переговорить с Филиппом II и приехать для этого в Камбре, у него будет случай увидеть Леону, местопребыванием которой он выбрал королевскую резиденцию.
Леона же согласилась на эту разлуку, во-первых и прежде всего, потому что в ее жизни, состоявшей из преданности, любви и самоотречения, любое желание Эммануила становилось приказом; во-вторых, хоть это была действительно разлука, но расстояние в шесть или семь льё было пустячным, и, так как никто, кроме Шанка-Ферро, не знал, что Леоне женщина, она имела полную свободу действий и могла при малейшей тревоге через полтора часа быть в лагере Эммануила Филиберта.
Впрочем, сколь ни велика была радость Эммануила по поводу возобновления военных действий, чему он способствовал своими попытками взять Мец и Бордо не меньше, чем адмирал своим нападением на Блуа, с начала этой кампании герцог, казалось, постарел, по крайней мере морально, на десять лет. Молодой полководец тридцати одного года, он оказался во главе огромной армии, которая должна была захватить Францию, и командовал всеми старыми военачальниками Карла V, причем вместе с судьбой Испании на карту была поставлена его собственная судьба.
И в самом деле, от результатов этой кампании зависело все его будущее не только как крупного полководца, но и как полновластного государя: он отвоевывал у Франции Пьемонт. Хотя Эммануил Филиберт и был главнокомандующим испанских войск, он оставался чем-то вроде царственного кондотьера: в самом деле, человек только тогда что-то значит на весах судьбы, когда он имеет право самостоятельно отдавать приказы убивать других людей.
Впрочем, жаловаться ему было не на что: Филипп II, повинуясь, во всяком случае в этом, пожеланиям, которые сделал, сходя с трона, его отец Карл V, дал герцогу Савойскому полное право решать вопросы войны и мира и отдал под его начало государей и полководцев, длинный перечень которых мы дали при описании расположения войск, осаждавших город.
Все эти мысли (среди них тяготевшая над ним ответственность занимала не последнее место) заставляли Эммануила Филиберта выглядеть серьезным и озабоченным, как старик.
Он прекрасно понимал, что от успеха осады Сен-Канте-на зависит успех всей кампании. Если Сен-Кантен будет взят, то от него до Парижа останется преодолеть тридцать льё и захватить Ам, Ла-Фер и Суассон; но взять Сен-Кантен следовало быстро, чтобы не дать Франции время собрать армию, которая уже не раз в этой стране возникала как по волшебству, словно из-под земли, и, вместо разрушенных врагом каменных стен, вставала живой стеной на его пути.
Читатель видел, как настойчиво и быстро Эммануил Филиберт вел осадные работы и какое усиленное наблюдение за городом он установил.
Прежде всего он подумал, что самым слабым местом Сен-Кантена являются Ильские ворота и что именно с этой стороны он захватит город при малейшей оплошности осажденных.
В соответствии с этим, разрешив всем военачальникам разбить палатки со стороны Ремикурских ворот, которые в случае правильной осады города должны были стать местом штурма, он разбил свою с противоположной стороны — между мельницей на верху невысокого холма и Соммой.
С этого места он наблюдал за рекой, через которую велел перебросить мост, и за широкой равниной, простиравшейся от Соммы до старой дороги на Верман: на этой равнине должна была сразу, как только она присоединится к испанцам и фламандцам, расположиться английская армия.
Мы уже видели, как попытка внезапно овладеть предместьем провалилась.
Тогда Эммануил Филиберт решился идти на приступ. Он был назначен на ночь с 7 на 8 августа.
По каким причинам Эммануил Филиберт выбрал именно эту ночь, а не какую-нибудь другую? Сейчас мы это объясним.
Утром 6 августа, когда он выслушивал доклады командиров патрулей, к нему привели крестьянина из деревни Сави — впрочем, тот сам просил разрешения с ним поговорить.
Эммануил, зная, что военачальник не должен пренебрегать никакими сведениями, приказал немедленно доставлять ему каждого, кто пожелает с ним говорить.
Поэтому крестьянину пришлось дождаться только, пока Эммануил дослушает последнее донесение.
Крестьянин принес командующему испанской армии письмо, найденное им в кармане военного камзола.
Что касается камзола, то ой нашел его под кроватью своей жены.
Письмо было дубликатом того, что адмирал посылал коннетаблю.
Камзол же принадлежал Мальдану.
Каким же образом камзол Мальдана очутился под кроватью жены крестьянина из деревни Сави? Мы не можем воздержаться и не рассказать об этом хотя бы потому, что судьбы целых государств подвешены порой на нитях, что тоньше парящих в воздухе осенних паутинок.
Расставшись с Ивонне, Мальдан продолжал свой путь.
Доехав до Сави, он на повороте одной из улиц нос к носу столкнулся с ночным дозором.
Бежать он не мог: его уже заметили и это вызвало бы подозрения; к тому же два-три всадника, пустив лошадей в галоп, легко бы его догнали.
Он бросился в проем двери.
— Стой, кто идет? — крикнул один из патрульных.
Мальдан был знаком с пикардийскими обычаями и знал, что крестьяне редко запирают двери на засов; он нажал на щеколду, она поддалась, и дверь отворилась.
— Это ты, бедный мой муженек? — послышался женский голос.
— Да я это, я, — ответил Мальдан, прекрасно владевший пикардийским диалектом, потому что сам родом был из Нуайона, одного из главных городов Пикардии.
— Ох, — сказала женщина, — а я думала, что ты пьяный!
— Ну, видишь же, что нет! — ответил Мальдан.
Он заложил дверь на засов и пошел к кровати.
Но, как ни быстро скрылся Мальдан в доме, один из всадников это видел, но не мог точно сказать, в какую дверь тот вошел.
Поскольку этот человек вполне мог быть шпионом, следившим за патрулем, кавалерист с двумя или тремя товарищами уже стучал в соседнюю дверь, и эта поспешность дала понять Мальдану, что он не должен терять ни минуты.
Но Мальдан не ориентировался в этом доме и со всего размаху налетел на стол, уставленный горшками и бутылками.
— Ну что там еще? — испуганно спросила женщина.
— А то, что я споткнулся! — ответил Мальдан.
— Такой старый, а дурак! — проворчала женщина.
Несмотря на столь нелестное замечание, Мальдан выдавил из себя какие-то ласковые слова и, раздеваясь на ходу, подошел к кровати.
Он не сомневался, что скоро постучат и в ту дверь, куда он вошел, как постучали в соседнюю, и очень хотел, чтобы его не приняли за чужого в этом доме.
Единственным способом для этого было занять место хозяина дома.
Мальдан так привык раздевать других, что сам разделся моментально; в мгновение ока его одежда оказалась на полу, он затолкал ее ногой под кровать, отогнул одеяло и скользнул под него.
Но Мальдану было недостаточно, чтобы его приняли за хозяина дома незнакомцы, нужно было еще, чтобы этого не смогла отрицать и злонравная бабенка, так невежливо отозвавшаяся о его оплошности.
Мальдан препоручил свою душу Богу и, не зная, с кем он имеет дело, молода или стара его хозяйка, постарался доказать ей, что он не так уж пьян, как она думала, или, скорее, делала вид, что думает.
Его манера давать доказательства, как сказал бы г-н д’Озье, очень понравились хозяйке; поэтому, когда патруль, посетивший соседний дом, где жили только шестидесятилетняя старуха с девочкой лет девяти-десяти, и желавший знать, куда все же исчез встретившийся им и так быстро пропавший из вида человек, постучал в дверь дома, куда действительно зашел Мальдан, она первая выразила недовольство.
— Ах, Боже мой, — воскликнула женщина, — что это, Госсё?
"Ата, — сказал про себя Мальдан, — стало быть, меня зовут Госсё; это не вредно знать".
И он обратился к хозяйке:
— Что это? Иди сама посмотри!
— Но, черт возьми, они дверь так выбьют! — воскликнула женщина.
— Ну и пусть выбивают! — ответил Мальдан.
И, ничуть не беспокоясь, Мальдан продолжал прерванное дело; таким образом, когда солдаты сапогами вышибли двери, никто, и в эту минуту менее всех хозяйка, не мог бы оспорить у него титул хозяина дома.
Солдаты вошли ругаясь и сыпя проклятиями; но, поскольку они делали все это по-испански, а Мальдан отвечал им по-пикардийски, диалога не получилось и солдаты решили зажечь свечу, чтобы все увидеть, если уж не удается ничего понять.
Наступил решительный момент; поэтому, пока один из солдат высекал огонь, Мальдан счел необходимым в двух словах посвятить хозяйку в суть дела.
К чести женщины нужно сказать, что первым ее побуждением было в обмане не участвовать.
— Ах, так вы не бедный мой Госсё? — воскликнула она. — Быстро вон отсюда, негодяй вы этакий!
— Будет! — сказал Мальдан. — Раз я лежу в его кровати, значит, я Госсё.
Кажется, хозяйке довод показался решающим, потому что она больше не настаивала и, бросив беглый взгляд при свете зажженной свечи на своего мнимого мужа, прошептала:
— Всякий грех простится! Не следует желать смерти грешника, так велит Евангелие Господне!
И она отвернулась к стене.
Мальдан же воспользовался вспыхнувшим светом, чтобы оглядеться.
Он находился в зажиточном крестьянском доме: дубовый стол, ореховый шкаф, саржевые занавески, а на стуле приготовленный заботливой хозяйкой воскресный костюм, который настоящий Госсё должен был найти по возвращении.
Солдаты тоже осмотрели все не менее быстро и пристально, и поскольку ничто в Мальдане не возбуждало их подозрений, они заговорили между собой по-испански, но угрозы в их разговоре не чувствовалось, что Мальдан легко и уловил, если только он не понимал по-испански почти так же хорошо, как понимал по-пикардийски.
Речь шла всего лишь о том, чтобы взять его в проводники, поскольку солдаты боялись заблудиться на пути из Сави в Даллон.
Увидев, что никакой другой опасности нет, а эта дает ему все возможности для побега, Мальдан взял нить разговора в свои руки.
— Господа солдаты, — сказал он, — чего зря языками-то молоть?.. Скажите, что вы хотите.
Тогда командир, немного лучше других говоривший по-французски и почти разобравший слова Мальдана, подошел к кровати и дал ему понять, что прежде всего следует подняться.
Мальдан покачал головой.
— Не могу, — сказал он.
— То есть как это не можешь? — спросил командир.
— Нет.
— Это почему "нет"?
— Да потому, что я, как шел по дороге в Бурбатри, свалился в карьер и подвернул ногу.
И Мальдан телом и локтями изобразил хромающего человека.
— Хорошо, — сказал сержант, — раз так, дадим тебе лошадь.
— О, спасибо, — ответил Мальдан, — я на лошади и ездить-то не умею; вот на осле — другое дело!
— Ну, научишься, — сказал сержант.
— Нет, нет, — сказал Мальдан, изо всех сил качая головой, — не езжу я на лошади!
— Ах, ты не ездишь на лошади? — сказал испанец, подходя к нему поближе и поднимая хлыст. — Сейчас посмотрим!
— Езжу я на лошади, езжу! — закричал Мальдан, соскакивая с постели и прыгая на одной ноге, как будто он действительно не мог наступить на другую.
— В час добрый, — сказал испанец. — Одевайся побыстрее.
— Хорошо, хорошо, — сказал Мальдан, — только не кричите так, а то разбудите мою Катрин, а у нее жар: режется зуб мудрости… Спи, бедняжка моя, спи!
И Мальдан, продолжая прыгать на одной ноге, укрыл Катрин с головой простыней; Катрин и сама сочла за лучшее притвориться, что она спит.
У Мальдана были свои причины укрыть Катрин с головой; краем глаза он заметил на стуле великолепное новое платье Госсё, и ему в голову пришла не очень добрая мысль взять его себе вместо поношенной солдатской одежды, которую он предусмотрительно успел затолкать под кровать.
Эта замена давала ему двойное преимущество: во-первых, вместо старых штанов и камзола приобрести новые, а во-вторых, в одежде крестьянина ему было легче проделать оставшийся путь, чем в одежде военного.
И он стал натягивать на себя воскресную одежду бедного Госсё так спокойно, как будто она была сшита по его мерке и оплачена из его кошелька.
Впрочем, Катрин и не думала смотреть, что происходит, она только хотела, чтобы ее мнимый муж убрался как можно скорее.
Мальдан же все время боялся, что настоящий Госсё вот-вот появится на пороге, и торопился как мог.
Солдаты, спешившие попасть в Даллон, помогли Мальдану натянуть на себя вещи Госсё.
Через десять минут все было на скорую руку сделано. Одежда Госсё просто чудо как шла Мальдану.
Одевшись, Мальдан взял свечу, чтобы поискать свою шляпу, но, наткнувшись на табурет, уронил ее, и она погасла.
— Ах, — сказал он, ворча сам на себя, — глупее глупого крестьянина в целом свете никого нет.
И для собственного удовольствия вполголоса добавил:
— Кроме солдата, конечно, думающего, что он очень умный.
После чего хнычущим голосом он произнес:
— До свидания, бедная моя Катрин, доброй ночи, я пошел!
И, опираясь на руку одного солдата, мнимый Госсё, хромая, вышел.
У дверей он нашел оседланную лошадь. Солдатам стоило больших трудов посадить Мальдана на лошадь. Он кричал и требовал осла или мула и едва взгромоздился в седло с помощью трех солдат.
Но когда он оказался в седле, все стало еще хуже. Как только лошадь норовила перейти на рысь, Мальдан начинал жалобно кричать, хватался за ленчик и так сильно тянул назад поводья, что бедное животное обезумело и делало все возможное, чтобы сбросить неумелого седока.
В результате всего этого на углу одной из улиц, когда сержант изо всех сил хлестнул ее хлыстом по крупу, а Мальдан выпустил поводья и ударил шпорами, лошадь пустилась во весь опор.
Мальдан отчаянно звал на помощь, но не успели солдаты опомниться, как и лошадь и всадник растворились в ночной темноте.
Комедия была хорошо разыграна, и, только когда стих стук подков, испанцы сообразили, что проводник (как мы видим, и проводником-то он был недолго) их обманул.
Вот почему Мальдан и прибыл в Ла-Фер на эскадронной лошади и в крестьянской одежде, и из-за этого несоответствия чуть не угодил в тюрьму, а далее на виселицу или на колесо.
Остается только объяснить, каким образом письмо Колиньи попало в руки Эммануила Филиберта, но эта история менее двусмысленная и более короткая.
Два часа спустя после отъезда мнимого Госсё настоящий Госсё вернулся домой; вся деревня бурлила, а его жена проливала потоки слез. Бедная Катрин рассказывала всем, что к ней заявился разбойник, ибо она имела неосторожность, ожидая мужа, не запереть дверь, и, угрожая ей пистолетом, заставил отдать ему одежду Госсё, нужную, несомненно, негодяю, чтобы скрыться от правосудия, ведь человек, способный учинить над женщиной подобное насилие, не мог быть никем иным, кроме как только великим преступником. И, как ни велик был гнев настоящего Госсё, когда он увидел, что у него так бессовестно украли новую одежду, он принялся утешать жену, в таком великом отчаянии она находилась; потом ему в голову пришла счастливая мысль обыскать лохмотья, оставленные вместо его красивого нового одеяния, потому что там он мог найти какие-нибудь разъяснения, где ему искать подлого вора. И действительно, он нашел письмо от адмирала к своему дяде г-ну Монморанси, забытое Мальданом в кармане камзола, о чем сам Мальдан ничуть не жалел, поскольку знал письмо наизусть и мог рассказать его содержание коннетаблю.
Впрочем, как мы видели, отсутствие этого письма едва не стоило ему жизни.
Первой мыслью настоящего Госсё, по сути человека честного, было отнести письмо адресату; но потом он рассудил, что этим, вместо того чтобы наказать вора, окажет ему услугу и сделает за него его работу, и ненависть, эта дурная советчица, подсказала ему решение отнести письмо Эммануилу Филиберту, то есть врагу коннетабля.
Таким образом, посланному не придется радоваться тому, что поручение за него выполнили; напротив, он, быть может, будет наказан розгами, посажен в тюрьму, расстрелян, если коннетабль предположит, что тот его предал.
Надо сказать, что некоторое время Госсё колебался между первым и вторым побуждением, но, как будто он знал аксиому, сформулированную три века спустя Талейраном, успешно победил первое побуждение, хорошее, и гордо уступил второму, плохому.
Поэтому он поднялся с рассветом и, несмотря на просьбы жены, которая была так добра, что умоляла мужа сжалиться над подлым негодяем, пустился в путь, сказав ей:
— Ну, Катрин, не проси меня и не приставай из-за этого негодяя… Нет, нет, кончено. Я вбил себе в голову, что он будет повешен, и он будет повешен, сучья морда, клянусь святым Квентином!
Твердый в своем решении, упрямый пикардиец действительно отнес письмо Эммануилу Филиберту; тот, естественно, не постеснялся его вскрыть и таким образом узнать, какой путь наметил коннетаблю г-н Колиньи для подкрепления, которое он просил прислать.
Эммануил Филиберт щедро вознаградил Госсё и отпустил его, пообещав, что он будет сполна отомщен.
Тем не менее в течение всего дня Эммануил Филиберт не давал никакого повода заподозрить, что ему известны намерения коннетабля; справедливо полагая, что адмирал отправил к дяде не одного гонца, а по крайней мере двух или трех, к вечеру он отправил пятьдесят саперов, чтобы перерыть широкими рвами в долинах Рокур и Сен-Фаль дороги на Сави и Ам, а по бокам этих рвов соорудить заграждения.
Затем он посадил там в засаде лучших испанских аркебузиров.
Ночь прошла без каких-либо происшествий.
Эммануил Филиберт был к этому готов, полагая, что коннетаблю понадобится на приготовления какое-то время и комедия, как говорил адмирал, готовится на следующий день.
Поэтому на следующий день к вечеру испанские аркебузиры были на месте.
Но помешать подкреплению проникнуть в город — это было еще не все. Эммануил Филиберт подумал, что весь гарнизон города, чтобы помочь подкреплению пробиться, сосредоточится в предместье Понтуаль, оголив другие места, и что крепостная стена Старого рынка, поскольку фламандские батареи уже два дня как перестали вести по ней огонь, будет особенно безлюдна, и приказал штурмовать ее в ту же ночь.
Мы уже видели, как случай, приведший в это место по совершенно частному делу И воине в сопровождении Шарфенштайнов, обрек этот штурм на неудачу.
Но, словно в возмещение, если штурм не удался, то, к несчастью осажденных, засада удалась, лишив их последней надежды. Трижды Дандело возобновлял попытки пройти сквозь стену огня, отгораживавшую его от города, и трижды он был отброшен, а осажденные, не имевшие сведений о расположении войск герцога Савойского, не осмелились выйти ночью из города ему на помощь. Наконец, потеряв чуть ли не десятую часть убитыми, три или четыре тысячи человек, которыми командовал Дандело, рассеялись по равнине, а сам он только с пятью или шестью сотнями солдат вернулся на следующий день, 8 августа, к коннетаблю и рассказал ему о своем провале; тогда коннетабль, ворчавший, пока он слушал Дандело, поклялся, что, раз уж испанцы вынуждают его вступить в бой, он им покажет, как в старину велась война.
Начиная с этого момента коннетабль решился сам со своей армией — впрочем, она по численности не представляла собой и пятой части испанской — оказать городу Сен-Кантену помощь людьми и продовольствием.
На следующий день утром осажденные узнали сразу две ужасные новости: что их ночью чуть не взяли штурмом и что брат адмирала, шедший им на помощь, потерпел неудачу.
Значит, им оставалось только рассчитывать на свои силы, а каковы были эти силы, мы уже видели.
В три часа утра в Понтуальские ворота постучался Мальдан; он бежал полями, а затем пришел по старой дороге на Верман, предварительно получив оправдание из уст самого Дандело за свое поведение.
Последнее, что сказал Дандело и что он велел передать своему брату: никоим образом не отчаиваться, а если адмирал найдет еще какой-нибудь способ доставить в город помощь — пусть передаст эти указания через Мальдана.
Это было обещание, но слишком неопределенное, чтобы основывать на нем какие-нибудь надежды. Поэтому Колиньи, беседуя на следующее утро с эшевенами и мэром о более чем сложном положении, в каком они очутились, предпочел и вовсе не упоминать о нем.
Горожане, как пишет Колиньи в своих мемуарах, "сначала немного удивились", но вскоре они собрались с духом, и адмирал с их помощью принял новые меры к защите города.
Многие жители окрестностей из страха перед грабежами — на что испанцы были большие мастера — бежали, как уже было сказано, в город, увозя с собой самое ценное из своего имущества. Среди беглецов, искавших приют в Сен-Кантене, были два благородных сеньора, имевшие военный опыт: сир де Коленкур и сир д’Амерваль.
Колиньи пригласил их к себе и предложил каждому из них поднять свой стяг на площади Ратуши и вербовать добровольцев в свои отряды, причем каждому, кто запишется, обещать, что ему будет выдано одно экю в качестве вознаграждения и что его постой будет заранее оплачен.
Оба дворянина согласились; они подняли свои стяги, и за четыре-пять часов завербовали двести двадцать человек, которые были, как признает сам Колиньи, "для данных обстоятельств достаточно хорошо вооружены и экипированы".
Адмирал в тот же вечер устроил им смотр и приказал выдать обещанное вознаграждение.
Потом, решив, что настало время принять самые строгие меры и что ограниченность продовольственных запасов в городе требует изгнания всех лишних ртов, он приказал огласить под звуки трубы следующее: все мужчины и женщины, бежавшие из окрестных деревень, не являющиеся жителями Сен-Кантена и укрывшиеся в городе, немедленно должны завербоваться на восстановительные работы под страхом прилюдного бичевания на первый раз, когда их поймают, и повешения — на второй раз, "если только они не предпочтут, — как добавлялось, — собраться за час до полуночи у Амских ворот, которые им будут открыты, чтобы они могли выйти из города".
К несчастью для беженцев, большинство из которых предпочло бы уйти, нежели работать, в тот же день за стенами послышались звуки барабанов и труб и со стороны Камбре появились новые войска, одетые в синее.
Это была двенадцатитысячная английская армия, пришедшая на соединение с войсками герцога Савойского и занявшая приготовленные для нее позиции; через два часа город был полностью окружен, так как англичане блокировали четвертую сторону — от предместья Иль до Флоримона.
Английской армией командовали генералы Пемброк, Клинсон и Грей.
У англичан было двадцать пять пушек, то есть вдвое больше, чем адмирал смог расставить по всему периметру крепостной стены.
Обитатели города, оцепенев от ужаса, смотрели с высоты стен, как к двум армиям осаждающих присоединяется третья, но в толпе появился адмирал и сказал:
— Мужайтесь, храбрые жители Сен-Кантена! Не думаете же вы, что я прибыл к вам в город и привел с собой столько благородных людей, чтобы погубить себя и их вместе с собой?.. Даже если нам не помогут, слово Колиньи, коль скоро вы будете стойки, гарнизона хватит, чтобы защитить нас от врага.
И люди распрямлялись, глаза их начинали блестеть, и даже самые отчаявшиеся говорили друг другу:
— Ну что же, мужайтесь! Хуже, чем господину адмиралу, нам не будет, а раз он за все отвечает, то положимся на его слово.
Но с несчастными крестьянами, укрывшимися в городе, дело обстояло иначе: не желая подвергаться опасности, работая под огнем противника, они приготовились выйти из города, однако прибытие английской армии отрезало им путь, и, предпочтя одной опасности другую, многие из них решились трудиться над восстановлением стен.
Другие все же настаивали на том, чтобы покинуть город, и их выпустили из Амских ворот. Таких оказалось более семисот.
Целые сутки они пролежали во рву, не решаясь пройти через расположение английских или испанских войск, но на исходе второго дня голод заставил их покинуть убежище, и они по двое, склонив головы и умоляюще сложив руки, двинулись к передовой линии вражеской армии.
То было жуткое зрелище для тех в городе, кто наблюдал, как английские и испанские солдаты окружили несчастных беглецов, напрасно умолявших о пощаде, и погнали их, подталкивая древками пик, как стадо баранов, в лагерь.
Вокруг адмирала все плакали.
"Но, — думал он, — все же это для нас облегчение, потому что я должен был или кормить их, или оставить умирать с голоду".
Вечером Колиньи держал совет с именитыми гражданами Сен-Кантена. Теперь, когда город был полностью блокирован, речь шла о том, чтобы все-таки отыскать проход, по которому коннетабль мог бы еще раз попытаться помочь городу. Остановились на том пути, что вел к Сомме через Гронарские болота.
Болота эти были очень опасны из-за торфяников и глубоких ям, но охотники, привычные к этим болотам, которые считались непроходимыми, заявили, что, имея пятьдесят человек с фашинами, они могут попытаться в ту же ночь соорудить через болота дорогу шириной в дюжину футов до самой Соммы.
О левом же береге беспокоиться не следовало: он был вполне проходим.
Адмирал приказал Мальдану присоединиться к строителям и дал ему письмо к своему дяде; в нем он давал коннетаблю план местности, указывал ему, чтобы не ошибиться, точное место, где нужно пересечь Сомму, и советовал ему запастись плоскодонками, поскольку он располагал только четырьмя челноками в исправном состоянии, и самый большой из этих челноков брал на борт едва ли четырех человек.
Если дорогу будут строить ночью, Мальдан должен будет пересечь Сомму вплавь и добраться до коннетабля. Если нужно будет срочно доставить ответ, он поступит так же.
В два часа пополуночи охотники и строители вернулись, сообщив, что ими построена дорога, по которой могут пройти шесть человек в ряд.
Они проделали работу без всяких помех, потому что инженеры, делавшие для герцога Савойского промеры болота, доложили ему, что вести по нему какие бы то ни было войска было бы чистым безумием.
Мальдан же пересек реку вплавь и прямо через поля направился в Ла-Фер.
Все шло настолько хорошо, насколько это было возможно, и надежда была, правда слабая, но надо было, уповая на Господа, дать ей укрепиться.
На рассвете 9 августа адмирал стоял на площадке Коллегиальной церкви и наблюдал, какие работы ведутся во всех трех лагерях осаждающих.
За сутки, что Колиньи не поднимался на свой наблюдательный пост, испанцы чрезвычайно продвинулись в своих работах, и по свежим насыпям грунта со стороны Ремикура было видно, как трудятся их саперы.
Адмирал тотчас же послал за превосходным английским минером по фамилии Лоуксфорт и спросил у него, что он думает об этих работах противника; тот полагал, что это начало подкопа; но он ободрил адмирала, сказав, что два-три дня тому назад сам начал рыть встречный подкоп, причем так удачно, что он берется свести на нет работу противника, столь беспокоившую Колиньи.
Но в то же время, роя эти подкопы, испанцы занимались и другой работой, вызывавшей не меньшее беспокойство: они рыли траншеи, и эти траншеи, хотя и медленно, но неуклонно, приближались к городу.
Траншей этих было три, и все три угрожали крепостной стене Ремикур, к которой они приближались зигзагообразно: одна — напротив Водяной башни, вторая — напротив Ремикурских ворот, а третья — напротив Красной башни.
Адмирал не мог, в сущности, помешать их рыть: ему нужно было бы немало людей, чтобы произвести вылазки и разрушить траншеи, и немало аркебузиров, чтобы поддержать эти вылазки и прикрыть их отход, а у него, как мы уже сказали, вместе с новобранцами едва было шестьсот-семьсот человек и, даже после того как он заставил собрать все оружие, сорок аркебуз; таким образом, как пишет он сам, "у него не было никакого способа помешать этим работам, чем он был весьма опечален".
Адмирал мог только кое-как чинить то, что испанцы разрушали.
Но скоро и восстановительные работы пришлось прекратить. Днем 9 августа стали слышны залпы новой батареи; эта батарея на террасе аббатства Сен-Кантен-ан-Иль простреливала крепостную стену Ремикур по всей ее длине от Водяной башни до Красной, и восстановительные работы стали невозможны, потому что ни один человек не решился бы там показаться. Однако чем большие разрушения производила неприятельская артиллерия, тем неотложнее становились ремонтные работы, и адмирал начал подгонять рабочих палками; но и это средство, столь действенное в других случаях, оказалось недостаточным, и землекопов стали вербовать, обещая им экю в день и хорошую кормежку. Это "двойное лакомство", как говорит адмирал, привлекло сотню рабочих.
Мальдан же добрался до Ла-Фера живой и невредимый, и как только коннетабль узнал о бедственном положении племянника и о том, что в болотах проделаны работы, дающие возможность оказать ему помощь, он решил сам немедленно посетить театр военных действий.
Вследствие этого уже через час после прибытия Мальдана коннетабль покинул Ла-Фер во главе двух тысяч всадников и четырех тысяч пехотинцев; они дошли до Эсиньи-ле-Грана, где и остановились.
Здесь, построив войска в боевые порядки, он послал вперед трех офицеров — им было поручено разведать позиции испанцев и выяснить, на каком расстоянии от реки и от города находятся их передовые посты; затем следом за ними он сам и наиболее опытные командиры выдвинулись возможно ближе к болотам, то есть к деревне Грюой.
Три офицера, посланные на разведку, сумели миновать испанский пост и доехать до Л’Абьеты; потом, увидев болота Гоши и проверив подступы к Сомме, они вернулись к коннетаблю, подтвердив ему сообщенные Мальданом сведения.
В ту же минуту коннетабль отправил с Мальданом письмо Колиньи; в нем сообщалось, что адмиралу не нужно ничего делать, разве только продержаться два-три дня, и что помощь ему вскоре подоспеет.
Ввиду этого адмиралу предписывалось внимательно следить за тем, чтобы подкреплению не пришлось ждать за городскими стенами, в какой бы час ночи и дня оно ни прибыло.
Поскольку в любом случае эта помощь должна была прийти со стороны Туриваля, адмирал удвоил посты с этой стороны и приказал в сараях при пороховом погребе сложить большое число лестниц, чтобы прибывшие могли не только пройти через потерну Святой Екатерины, но и перелезть через стены.
Коннетабль присоединился к своей армии в Эсиньи-ле-Гране как раз в тот момент, когда Мальдан вернулся в город.
Коннетабль решил прийти на помощь Сен-Кантену открыто, средь белого дня. Темнота и хитрость столь мало содействовали французам первый раз, что он вместо этого решил прибегнуть к двум великим помощникам мужества: солнечному свету и открытой силе.
Приняв это решение, коннетабль вернулся в Ла-Фер, собрал всю свою пехоту, кавалерию, а также артиллерию, то есть пятнадцать пушек, и послал приказ маршалу де Сент-Андре, находившемуся в это время в Аме, присоединиться к нему рано утром 10 августа на дороге из Ла-Фера в Сен-Кантен.
Передав приказ коннетабля Колиньи, Мальдан отправился от адмирала прямо в палатку своих друзей.
Все были на месте, и все улыбались. У Ивонне дела шли превосходно. Фракассо перестал мучить неопределенную форму глагола "утешить" и обратился к его причастию прошедшего времени, что дало ему "утешенный", и он немедленно подобрал к нему рифму "повешенный". Шарфенштайны занялись неким промыслом, приносившим им неплохую прибыль: они вдвоем делали ночные вылазки и садились в засаду на дороге, что вела из одного лагеря в другой, где и поджидали прохожих, вооружившись огромным бичом собственного изобретения, позволявшим наносить удары на расстоянии в дюжину футов; прохожий получал удар по затылку то ли от Франца то ли от Генриха и падал, разумеется, не успев и охнуть. Испанцы и фламандцы только что получили задержанное жалованье и походные деньги, поэтому два великана подтаскивали к себе убитого или просто потерявшего сознание солдата и обирали его до нитки; если прохожий был убит, то, понятно, он в себя уже не приходил; если же он только терял сознание, то приходил в себя, перевязанный, как колбаса, с кляпом во рту, а по бокам у него лежали три-четыре товарища точно в таком же виде. Когда же наступал час идти на покой, Шарфенштайны взваливали трех-четырех пленных на плечи, и, хотя выкупы бывали обычно невелики, наши немцы, люди, любящие порядок, причисляли их к авуарам сообщества. Прокоп продолжал заниматься ремеслом нелегального нотариуса и прокурора in partibus; он не успевал составлять завещания, а потому удвоил цену и брал за каждое по шесть ливров. Лактанс понемногу перетаскивал винный погреб якобинцев — а он считался лучшим в тех местах — в палатку сообщества. Пильтрус каждый раз приносил кошельки, якобы найденные им под копытами лошади, и плащи, якобы забытые кем-то на тумбах. Таким образом, денежные дела, как и любовные, шли превосходно; золото так и текло со всех сторон, и хотя струйки его были тонкие, они обещали превратиться в такую широкую реку, что, если война продлилась бы еще год или два, каждый из членов сообщества мог бы оставить службу, имея порядочное состояние, и мирно, пользуясь всеобщим уважением, заняться тем делом, к чему его влекла природная склонность, будь то любовь или поэзия.
Итак, на всех лицах светилась улыбка; исключение составлял бедный Мальмор.
Он жалобно стонал; подобные жалобы от него нечасто можно было услышать. И не потому, что он чувствовал себя хуже, наоборот. Просто Мальмор, следуя завету Сократа "ГvooOl oeavxov" ("Познай самого себя"), тщательно изучил и глубоко и полно себя познал, но не с психологической, а с анатомической точки зрения; поэтому он понимал, что, сколь бы ни легко зарастали на нем раны, в том решительном деле, которое надвигалось, он уже не сможет принять участие и заполучить несколько новых шрамов.
Мальдан, доверительно сообщивший друзьям о подходе коннетабля, усугубил его отчаяние.
Наступил час ужина; все сообщество село за стол. Благодаря неисчерпаемым запасам находчивости наемников, их стол был явно богаче, чем у адмирала. Особенно превосходно было вино, как мы уже сказали, в изобилии поставляемое братом Лактансом.
Поэтому здравицы так и сыпались.
Сначала выпили за благополучное возвращение Мальдана; потом за сонет Фракассо, наконец-то завершенный; за здоровье Мальмора, потом короля, потом господина адмирала, потом мадемуазель Гудулы, а в завершение — это была идея Мальдана — за здоровье бедной Катрин Госсё.
Только Шарфенштайны, не обладавшие склонностью к красноречию, не произнесли пока ни одной здравицы, хотя они и выпили вдвоем больше, чем семеро остальных, вместе взятых.
Наконец поднялся Генрих, держа в руке полный стакан; губы его улыбались под густыми усами и глаза блестели под широкими бровями.
— Дофарищи, — сказал он, — претлакаю фыпить са сдорофье отного челофека.
— Тише, господа, тише! — закричали наемники. — Генрих хочет произнести здравицу!
— И я тоше, — сказал Франц.
— И Франц тоже! — закричали наемники.
— Та, тоше.
— А какую, Франц? Давай первый говори — слово молодости.
— Ту ше, што претложил мой тятя.
— А! Браво, — закричали наемники, — ты почтительный племянник, как всегда! Давай, Генрих, твою здравицу!
— Я претлакаю фыпить са сдорофье того слафного молотого челофека, который претложил нам пятьсот золотых экю за отно тельце, помните?..
И он сделал несколько вульгарный жест, изобразив, как убивают зайца.
— Ах да, — сказал Ивонне, — бастарда Вальдека… Да, но мы его больше не видели, задатка он нам не оставил и не назначил дня, на который он нас нанимает.
— Нефашно, — сказал Генрих, — он тал нам слофо, а слофо у немца отно: он притет, тает сататок и насначит день.
— Спасибо на добром слове, Генрих! — произнес чей-то голос у входа в палатку.
Все обернулись.
— Господа, — сказал бастард Вальдек, подходя к столу, — вот сто золотых экю, которые я обещал вам в качестве задатка, и завтра все сутки вы принадлежите мне душой и телом; точнее, сегодня, так как сейчас час ночи.
Он бросил на стол сто золотых экю и, подняв стакан, к которому Мальмор, к своему великому сожалению, не успел прикоснуться, сказал:
— Ну что же, господа, окажем честь Генриху и выпьем са успех отноко тельца!
И наемники весело выпили за успех одного дельца, то есть не за что иное, как за смерть Эммануила Филиберта.
XIV
СЕН-ЛОРАНСКАЯ БИТВА
Вернемся к коннетаблю.
В тот же день — ибо, как справедливо заметил бастард Вальдек, в тот момент, когда он произносил свой тост, новый день, 10 августа 1557 года, уже начался час тому назад, — итак, в тот же день, часов в семь утра войска маршала де Сент-Андре, выйдя из Ама под предводительством графа де Ларошфуко, соединились с армией коннетабля.
Обе армии, точнее, две части одной армии, имели, если воспользоваться военными терминами, личный состав из девятисот человек тяжелой кавалерии, тысячи — легкой кавалерии и конных аркебузиров, пятнадцати французских и двадцати двух немецких пехотных рот, то есть всего около девяти-десяти тысяч человек.
Во главе такого слабого войска коннетабль готовился атаковать армию, с подходом англичан насчитывавшую почти шестьдесят тысяч человек!
Поэтому накануне, на совете, когда он сообщил о своем решении идти с десятью тысячами человек на помощь городу, осажденному шестидесятитысячной армией, маршал де Сент-Андре позволил себе напомнить ему об опасности подобного предприятия и о том, чего следует опасаться со стороны такого столь активного неприятеля, как герцог Савойский, если придется отступать шесть льё по совершенно открытой местности.
Но со своей обычной любезностью коннетабль ответил:
— Черт побери, сударь, в том, что следует сделать для блага государства, вы можете положиться на меня… Я уже давно понял, как и когда следует давать сражение или избегать его, так что будьте совершенно спокойны на этот счет.
Коннетабль выступил ночью. Он рассчитывал быть на мельнице Гоши в четыре часа утра, но дошел до нее только к десяти, поскольку обоз и артиллерия сильно задержали его в пути.
Впрочем, шпионы герцога Савойского работали плохо, и французская армия, внезапно появившаяся на высотах Гоши, застигла его врасплох.
Коннетабль даже успел разгромить две роты, то есть около шестисот человек, занимавших передовые посты.
Дойдя до этого места, французская армия оказалась в виду испанской, но их разделяли Сомма и болота Л’Абьеты, и встретиться они могли только на дороге, проходившей по краю испанского лагеря — по ней могли двигаться в ряд самое большее четыре человека.
Поскольку мы уже так много рассказали об осаде, опишем в двух словах позицию коннетабля, чтобы читатель мог ясно представить себе, какие ошибки он совершил в этот роковой день.
Испанская, фламандская и английская армия занимала правый берег Соммы.
Четырнадцать пехотных подразделений Хулиана Ромерона и Карондолета и две роты, захваченные врасплох коннетаблем, занимали соответственно: четырнадцать подразделений — предместье Иль, а две роты — мельницу Гоши, расположенную, как и предместье, на левом берегу Соммы.
Значит, дойдя до мельницы Гоши и уничтожив две вражеские роты, следовало произвести весьма простой маневр, а именно: блокировать в предместье четырнадцать подразделений двух испанских командиров, разместить батарею из шести пушек напротив дороги — единственного возможного прохода для вражеских войск, отправить в Сен-Кантен через болото необходимое подкрепление, после чего, оказав помощь городу, отступить, пожертвовав двумя из шести пушек и сотней людей, которые должны были по-прежнему простреливать дорогу, прикрывая отступление.
Коннетабль разбил две роты, блокировал четырнадцать подразделений в предместье Иль и, не обращая никакого внимания на дорогу, приказал спустить на воду четырнадцать лодок, привезенных с собой, поскольку осажденные предупредили его, что у них имеется всего три или четыре маленьких суденышка.
Но тут обнаружилось, что телеги с лодками находятся не в начале колонны, как надо было, а в самом ее хвосте.
Два часа потеряли, пока их подвезли, один час, пока их дотащили до берега Соммы, а потом солдаты так поспешно кинулись занимать в них места, что перегруженные лодки застряли в иле Л’Абьетского пруда.
А тут еще один лучник, взятый утром французами в плен у мельницы Гоши, показал коннетаблю палатку герцога Савойского.
Коннетабль тут же установил батарею, чтобы сбить эту палатку.
Через десять минут батарея дала первый залп, и по суматохе вокруг палатки стало видно, что ядра почти накрыли цель. Тем временем лодки, спущенные, наконец, на воду, начали подниматься вверх по Сомме, дымя смолистыми факелами, что было знаком, условленным между коннетаблем и Колиньи.
При первом же крике, возвещавшем появление коннетабля, Колиньи поспешил на Туривальскую куртину, откуда он мог обозреть всю местность вплоть до мельницы Гоши. Он издали увидел лодки с людьми и тут же приказал сделать вылазку через потерну Святой Екатерины, чтобы поддержать высадившихся, и одновременно спустить и приставить к стенам лестницы, чтобы солдаты, сколь бы многочисленны они ни были, могли беспрепятственно войти в город.
Он только отдал эти распоряжения и следил глазами за дымом с лодок, все приближавшихся к городу, как к нему подошел Прокоп и, ссылаясь на заключенный между наемниками и адмиралом договор, попросил отпустить их на день, ибо у них есть намерение заняться кое-чем для самих себя.
Таков был договор. Следовательно, адмирал не имел не только причин, но и права противиться их желанию. И Прокопу с товарищами на этот день была предоставлена полная свобода.
Они последовали за теми, кто был назначен в подразделение, делавшее вылазку, и оказались вне города.
Во главе их ехал бастард Вальдек в полном доспехе и с опущенным забралом.
Лошадь Ивонне, две лошади Мальдана и четвертая, предоставленная бастардом Вальдеком, составляли кавалерию.
Эта кавалерия состояла из Ивонне, Мальдана, Прокопа и Лактанса.
Пильтрус, Фракассо и Шарфенштайны составляли пехоту.
Впрочем, если дорога окажется длинной, то Пильтрус и Фракассо должны были сесть на лошадей Ивонне и Лактанса позади их владельцев. О Шарфенштайнах заботиться не приходилось — они никогда не уставали и легко успевали за скачущей галопом лошадью.
И только бедный Мальмор, как мы видим, в экспедиции не участвовал, поскольку он еще не мог ни ходить пешком, ни ездить верхом, и его оставили стеречь палатку.
Наемники отправились к мосту, где должны были причалить лодки.
Они, действительно, вскоре причалили, но при высадке начался тот же беспорядок, что и при погрузке: солдаты, не слушая слов и указаний тех, кого адмирал выслал им навстречу, чтобы помочь при высадке и направить их на дорогу, проложенную среди болота, прыгали на землю, увязая в иле по пояс; потом, растерявшись и подняв шум, заглушавший все приказы, кинулись кто налево, кто направо, и одни завязли в грязи и торфе, а другие попали прямо во вражеский лагерь.
Только Дандело и с ним около четырехсот человек прошли по фашинам и благополучно добрались до твердой земли.
Колиньи с высоты крепостной стены в отчаянии наблюдал, как гибнет долгожданное подкрепление, напрасно взывая к обезумевшим людям, которые во множестве барахтались в топях, куда их завело собственное упрямство и где они мало-помалу исчезали, а им нельзя было оказать никакой помощи.
Дандело все же удалось присоединить к своим людям несколько заблудившихся и тонувших в болоте, и он привел к потерне пятьсот солдат и пятнадцать или шестнадцать командиров, к ним следует также причислить несколько дворян, явившихся сюда, как говорит Колиньи, "для своего собственного удовольствия".
Этими дворянами были виконт дю Мон-Нотр-Дам, сьёр де ла Кюре, сьёр Мата и сьёр де Сен-Реми; их сопровождал начальник артиллерии и трое канониров.
Колиньи признается, что вид этих трех канониров доставил ему наибольшее удовольствие, если не считать радости, испытанной им при виде брата, представшего перед ним насквозь промокшим в водах Соммы; в городе не было других артиллеристов, кроме артиллеристов-горожан, а они, если не мужеством, то опытом и ловкостью далеко не отвечали потребностям осажденного города, особенно осажденного так плотно.
Бастард Вальдек спокойно подождал вместе с наемниками, пока солдаты высадились, заблудились или увязли в болоте, потом взял лодку, в сопровождении восьми своих спутников спустился вниз по течению реки и высадился у ольхового лесочка, серебристым занавесом окаймлявшего с одной стороны Л’Абьетский пруд.
Там он раздал всем испанские перевязи и попросил солдат спрятаться, сидеть тихо и быть готовыми исполнить любой приказ.
Расчеты его были очень просты.
Накануне ему стал известен план коннетабля явиться со своей армией, чтобы оказать помощь Сен-Кантену. Зная герцога Савойского, он рассудил, что при виде французской армии Эммануил Филиберт не останется в лагере, а выйдет из него и завяжет бой на левом берегу Соммы. Поэтому он и устроил засаду в Л’Абьетских болотах, где, по его мнению, должна была развернуться битва, и раздал наемникам красные с желтым перевязи (в то время мундиров еще не было), чтобы те выглядели как испанские гонцы и могли, не вызвав подозрений, приблизиться к герцогу и окружить его.
Понятно, что бастард Вальдек хотел сделать с Эммануилом Филибертом, когда тот будет окружен.
Сейчас мы увидим, ошибся ли он в своих расчетах.
Эммануил Филиберт только что встал из-за стола, когда ему доложили, что на другом берегу Соммы показалась французская армия; палатка его была расположена на возвышенности, поэтому стоило ему выйти и повернуться в сторону Ла-Фера, как он увидел всю французскую армию, сражавшуюся на холмах Л’Абьеты, а потом, поглядев ниже, под собой, но вне досягаемости выстрела из аркебузы, — Дандело и его людей, грузившихся в лодки; одновременно с этим над его головой раздался характерный свист, который военный ни с чем не спутает, за ним последовали два-три других, и у его ног ушло в землю ядро, обдав его песком и камнями.
Эммануил Филиберт сделал шаг вперед, чтобы охватить взглядом всю видимую часть течения Соммы, но в ту минуту, когда, так сказать, он сделал шаг навстречу огню, мощная рука схватила его за плечо и оттащила назад.
Это была рука Шанка-Ферро.
В эту же минуту ядро попало в палатку и продырявило ее насквозь.
Оставаться на этом месте, ставшем, по-видимому, мишенью артиллерии коннетабля, значило обрекать себя на верную смерть. Эммануил Филиберт, отдав приказ, чтобы ему принесли оружие и оседлали лошадь, дошел до небольшой часовни, поднялся на площадку колокольни и оттуда увидел, что колонна французов не продвинулась далее деревни Сен-Лазар, которую охраняет лишь небольшой отряд кавалерии.
Сделав эти наблюдения, он спустился, быстро надел оружие прямо на паперти часовни, призвал к себе графов Горна и Эгмонта, послал гонца к герцогу Эрику Брауншвейгскому и графу Мансфельду с приказом произвести разведку французских позиций, а в особенности выяснить, не угрожает ли дороге в Рувруа какая-нибудь открытая или спрятанная батарея, и назначил им свидание в штабе фельдмаршала Биненкура.
Через четверть часа он сам был уже на месте встречи. Он объехал по дуге половину города, продвигаясь через Флоримон и по дороге, которая теперь называется Адским переулком и которая доходила до линии обложения, начинавшейся у церкви святого Петра-на-Протоке и заканчивавшейся в предместье Сен-Жан.
Гонцы от герцога Брауншвейгского и графа Мансфельда уже прибыли: дорога в Ровруа была совершенно свободна, а начало колонны французов не доходило до Нёвиля.
Эммануил Филиберт во главе двух тысяч всадников первым пересек дорогу в Ровруа, провел свой отряд и изготовил его к бою, с тем чтобы кавалеристы могли прикрыть проход пехоты.
По мере подхода своих войск он отправлял их к Менилю через Арли, убирая таким образом из поля зрения французов.
Прошло уже пятнадцать тысяч человек, а коннетабль продолжал развлекаться стрельбой по пустой палатке Эммануила Филиберта.
И тут герцог Неверский, посланный коннетаблем с несколькими ротами тяжелой кавалерии и ротами Кюртона и д’Обинье очистить Нёвильскую равнину, поднявшись на какой-то холм, увидел все позиции, занятые испанской армией.
Огромная вражеская колонна под прикрытием двух тысяч кавалеристов герцога Савойского двигалась с другой стороны Арли, темным и плотным полукругом охватывая позади Мениль-Сен-Лорана армию коннетабля.
Хотя людей у герцога Неверского было совсем мало, ему на мгновение пришла в голову мысль послать к коннетаблю гонца и сообщить, что он готов пожертвовать собой и своими людьми, дабы дать французской армии время отступить; но коннетабль запретил ему под страхом смерти ввязываться в бой, и это значило бы нарушить приказ коннетабля, а он знал, насколько тот непреклонен в вопросах дисциплины. Он не решился взять на себя такую ответственность, отступил к корпусу легкой кавалерии принца Конде, сражавшемуся у мельницы Грат-Панс на дороге в Мениль, и, пустив лошадь в галоп, сам лично поскакал предупредить коннетабля о случившемся.
Коннетабль тут же призвал к себе г-на де Сент-Андре, графа де Ларошфуко, герцога Энгиенского и других командиров своего войска и изложил им следующее: сумев оказать Сен-Кантену помощь, которой требовал его племянник, он считает за благо достойнейшим образом, но насколько возможно быстро, отступить. Он предложил командирам занять места, построить людей и отойти с ними, избегая всех столкновений, кроме вынужденных.
Но, советуя другим быть осторожными по соображениям стратегии, сам коннетабль и не подумал спрятать сотню аркебузиров на ветряных мельницах, расположенных рядом с Юрвилье, Эсиньи-ле-Граном и тем местом, что ныне называется Мануфактурой, чтобы нарушить вражеский фронт и отвлечь неприятеля огнем.
Отступление возглавила французская пехота: быстрым шагом, но в полном порядке она двинулась к лесу Жюсси, поскольку он мог дать ей укрытие от атак кавалерии.
Но было уже слишком поздно: оставалось еще на три четверти часа пути, когда в пятистах шагах от французской армии показались кавалерийские и пехотные части испанской армии, окружившие французов со всех сторон.
Итак, столкновения избежать не удалось.
Коннетабль остановил колонну, выставил пушки в боевое положение и стал ждать. Огромное численное превосходство вражеской кавалерии не оставляло ему ни малейшей надежды добраться до леса.
Тогда Эммануил Филиберт разделил свою армию на три большие части, поручил графу Эгмонту командование правым крылом, а герцогам Эрнсту и Эрику Брауншвейгским — левым, объяснил им свой план, пожал им руки и, взяв с них слово ничего не предпринимать без его приказа, принял на себя командование центром.
Между французской и испанской армиями находилась огромная масса маркитантов, лакеев без хозяев, слуг при рыцарях, как тогда говорили, — одним словом, весь тот жалкий сброд, в те времена во множестве облеплявший любую армию, как паразиты. Эммануил Филиберт приказал дать несколько пушечных выстрелов по всей этой нечисти.
Результат получился именно тот, какого он ожидал: толпы мужчин и женщин с громкими криками бросились бежать, сокрушая ряды армии коннетабля.
Их попробовали отбросить, но страх бывает иногда сильнее мужества.
Поднявшись в стременах, Эммануил Филиберт увидел, какой беспорядок внесло в ряды французской армии это вторжение.
И, повернувшись к Шанка-Ферро, он сказал:
— Пусть граф Эгмонт атакует арьергард со своей фламандской конницей… Пора!
Шанка-Ферро унесся вихрем.
Потом, обернувшись к герцогу Эрнсту, оставшемуся рядом с ним, Эммануил добавил:
— Герцог, пока Эгмонт со своей фламандской кавалерией атакует арьергард, вы и ваш брат возьмите каждый по две тысячи конных аркебузиров и атакуйте голову колонны… Центром займусь я сам.
Герцог Эрнст галопом ускакал.
Эммануил Филиберт проводил глазами двух своих гонцов и, видя, что они доехали по назначению и движение войск началось согласно его приказам, обнажил шпагу, взмахнул ею над головой и воскликнул:
— Трубите, трубы, час настал!..
Герцог Неверский, командовавший левым крылом французской армии, должен был сдержать атаку графа Эгмонта. Фламандская кавалерия обрушилась на его фланг, когда он пересекал долину Грюжи; он развернул свои роты тяжелой кавалерии лицом к врагу, но сопротивлению французов помешали два злосчастных обстоятельства: первое — толпа маркитантов от центра колонны была оттеснена и лавиной скатилась с холмов прямо под ноги лошадям; второе — английская рота легкой кавалерии, состоявшая на французской службе, развернулась, присоединилась к фламандцам и вместе с ними тут же атаковала тяжелую кавалерию герцога Неверского, причем так яростно, что гнала их до долины Уазы, куда бросились главные силы французской конницы.
Поскольку, несмотря на героические усилия герцога Неверского, проявившего в этот день чудеса храбрости, на левом крыле начался страшный беспорядок, герцоги Эрнст и Эрик Брауншвейгские согласно полученному приказу тут же атаковали голову французской колонны, как только она вышла из Эсиньи-ле-Грана и показалась на дороге в Жиберкур.
Но голову колонны не смяли маркитанты и не предала английская легкая кавалерия, а потому она, стойко держась, отбила все атаки конных аркебузиров и тем дала время коннетаблю и основной части армии, несколько растянувшейся при проходе через Эсиньи-ле-Гран, встать в боевые порядки на широкой равнине между Эсиньи-ле-Граном, Монтескур-Лизролем и Жиберкуром.
Здесь, чувствуя, что дальше продвигаться невозможно, коннетабль остановился во второй раз, как кабан, решившийся драться с собаками, и, бормоча "Отче наш", построил войска в каре, а пушки — батареей.
Это была вторая остановка; французы были полностью окружены: оставалось только победить или умереть.
Умереть коннетабль не боялся, он надеялся победить.
Действительно, старая французская пехота, на которую он так рассчитывал, оказалась достойна своей репутации и выдержала удар всей неприятельской армии, а немецкие наемники на французской службе опустили пики, едва только враг появился, и запросили пощады.
Молодой и горячий герцог Энгиенский бросился со своей легкой кавалерией на помощь герцогу Неверскому; тот уже второй раз вылетел из седла, но снова сел на лошадь, хотя и был ранен из пистолета в бедро; добавим, что к концу дня он получил еще и вторую рану.
А коннетабль тем временем держался стойко. Поскольку его пехота с невероятным бесстрашием отбивала атаки фламандской кавалерии, Эммануил Филиберт решил выдвинуть пушки, чтобы сокрушать эти живые стены.
Десять пушек произвели одновременный залп, и в рядах армии образовались бреши.
Тогда герцог Савойский стал во главе кавалерийского эскадрона и, как простой командир, бросился в атаку.
Удар был очень силен; коннетабль, окруженный со всех сторон, защищался с мужеством отчаяния — по своему обыкновению читая "Отче наш" и с каждым стихом молитвы нанося удар мечом, опрокидывавшим человека.
Эммануил Филиберт увидел его издалека, узнал и поскакал у нему, крича:
— Возьмите его живым, это коннетабль.
Было самое время: Монморанси получил удар пикой под левую руку, и через эту рану уходила кровь и сила. Барон Батенбург и Шанка-Ферро, услышав крик Эммануила Филиберта, бросились вперед, закрыли коннетабля своими телами и вытащили его из схватки, крича, чтобы он сдавался и что всякое сопротивление бесполезно.
Но коннетабль в знак того, что он сдается, расстался лишь со своим кинжалом: меч он согласен был вручить только герцогу Савойскому.
Ибо этот меч с цветами лилии был мечом коннетабля Франции!
Герцог Савойский быстро подъехал, представился и получил меч из рук самого Монморанси.
Сражение было выиграно герцогом Савойским, но оно не было окончено; сражаться продолжали до темноты, и многие из тех, кто не хотел сдаваться, были убиты.
В их числе оказались Жан де Бурбон, герцог Энгиенский (под ним убило двух лошадей, а потом и он был убит пулей, попавшей в него, когда он пытался освободить коннетабля), Франсуа дела Тур, виконт де Тюренн, и еще восемьсот дворян.
Самыми значительными пленниками, помимо коннетабля, были герцог Монпансье, герцог де Лонгвиль, маршал де Сент-Андре, рейнграф, барон де Кюртон, граф де Вилье, бастард Савойский, брат герцога Мантуанского, сеньор де Монброн — сын коннетабля, граф де Ларошфуко, герцог Буйонский, граф де Ларош-Гийон, сеньор де Лансак, сеньор д’Эстре, сеньор де Ларош-дю-Мен, а также сеньоры де Шоденье, де Пудорми, де Вассе, д’Обинье, де Рошфор, де Бриан и де ла Шапель.
Герцог Неверский, принц Конде, граф де Сансер и старший сын коннетабля успели скрыться в Ла-Фере.
Там к ним присоединился сьёр де Бурдийон, привезя с собой две единственные пушки, уцелевшие при этом тяжелейшем поражении, где Франция из армии в одиннадцать тысяч человек потеряла шесть тысяч убитыми, три тысячи пленными, триста военных повозок, шестьдесят знамен, пятьдесят кавалерийских штандартов, все возимое имущество, палатки и провиант.
Чтобы преградить вражеской армии дорогу в столицу, не осталось и десяти тысяч человек.
Эммануил Филиберт отдал приказ своим войскам возвращаться в лагерь.
Наступала ночь. Эммануил Филиберт, задумавшись, несомненно, не столько о сделанном, сколько о том, что еще остается сделать, в сопровождении всего нескольких офицеров ехал по дороге из Эсиньи в Сен-Лазар, когда восемь или десять человек, кто пешком, а кто верхом, показались из ворот мельницы Гоши и незаметно присоединились к дворянам герцогской свиты. Еще несколько мгновений все ехали молча, но вдруг, когда группа проезжала мимо лесочка, тень которого еще более сгустила темноту, лошадь герцога Савойского жалобно заржала, прянула в сторону и рухнула.
Послышался скрежет железа, и из темноты низкий голос крикнул:
— Смерть! Смерть герцогу Эммануилу!
Но не успел раздаться этот крик, а офицеры — понять, что лошадь упала не случайно и всаднику угрожает какая-то опасность, как какой-то человек бросился в темноту на место невидимого происшествия, сбивая всех на своем пути, нанося налево и направо удары своей палицей и крича:
— Держись, брат Эммануил! Я здесь!
Эммануилу не нужно было ободрение Шанка-Ферро; он держался, потому что, упав навзничь, схватил одного из нападавших, опрокинул его на себя и, крепко сжимая его руками, прикрылся им как щитом.
Лошадь же, у которой были перерезаны подколенные связки на одной ноге, как бы чувствуя, что ее хозяин нуждается в защите, лягалась тремя здоровыми ногами и опрокинула одного из незнакомцев, неожиданно напавших на героя дня.
Шанка-Ферро, продолжая наносить яростные удары, кричал:
— На помощь герцогу, господа, на помощь!
Его старания были напрасны. Все дворяне, сопровождавшие герцога, обнажили шпаги, однако сумятица царила полная, все наносили удары наудачу, слышался лишь жуткий вопль "Бей их! Бей!", но было совершенно непонятно ни кто убивает, ни кого убивают.
Наконец стало слышно, что к месту происшествия галопом приближаются двадцать всадников, и по отблеску пламени в листве деревьев сражавшиеся поняли, что в руках у них факелы.
При виде их двое из нападавших всадников отделились от общей драки и ускакали напрямик через поле, причем их никто и не думал преследовать.
Двое пеших нападавших тоже кинулись в лес; их догонять тоже не стали.
Сопротивление прекратилось.
Через несколько минут двадцать факелов осветили место новой битвы.
Первой заботой Шанка-Ферро было заняться герцогом.
Если герцог и был ранен, то ранения его были легкими: человек, которым он прикрылся как щитом, получил большую часть ударов, предназначавшихся Эммануилу.
Он, казалось, был без сознания.
Шанка-Ферро для надежности ударил его палицей по затылку.
Еще трое лежали на земле, то ли мертвые, то ли тяжело раненные; их никто не знал.
Тот, кого герцог, обхватив руками, опрокинул на себя, был в шлеме с забралом, и забрало было опущено.
Шлем сняли, и все увидели бледное лицо молодого человека лет двадцати четырех — двадцати пяти.
Его рыжие волосы и рыжая борода были в пятнах крови, сочившейся изо рта и носа и раны на затылке.
Но, несмотря на его бледность и покрывавшие его пятна крови, Эммануил Филиберт и Шанка-Ферро одновременно и сразу узнали раненого и обменялись быстрым взглядом.
— A-а! Так это ты, змея! — прошептал Шанка-Ферро.
Потом, повернувшись к герцогу, он добавил:
— Ты видишь, Эммануил, он в обмороке… Может, прикончить его?
Но Эммануил поднял руку, повелительным жестом призывая к молчанию, отнял у Шанка-Ферро бесчувственное тело молодого человека, перетащил его через канаву, прилегавшую к дороге, прислонил к дереву и положил рядом с ним шлем.
Потом, снова садясь на лошадь, он сказал:
— Господа, одному Богу судить о том, что произошло между мной и этим молодым человеком, и вы видите, что Бог за меня!
И, слыша, как Шанка-Ферро сердито ворчит и поглядывает, покачивая головой, в сторону раненого, он обратился к нему:
— Брат, прошу тебя!.. Хватит и отца!
Потом, повернувшись к остальным, он сказал:
— Господа, я желаю, чтобы сражение, что мы дали сегодня, десятого августа, оказавшееся столь славным для испанского и фламандского оружия, называлось Сен-Лоранской битвой, в честь святого, в день памяти которого оно произошло.
И все поскакали в лагерь, разговаривая о битве, но ни словом не упоминая о последовавшей за ней стычке.
XV
КАК АДМИРАЛ ПОЛУЧИЛ ИЗВЕСТИЯ О БИТВЕ
Бог опять оказался не на стороне Франции; точнее, если посмотреть на события глубже, чего не делают заурядные историки, Павией и Сен-Кантеном Бог подготовил дела Ришелье, как до того Пуатье, Креси и Азенкуром подготовил дела Людовика XI.
А может быть, он хотел дать великий пример того, как знать погубила королевство, а народ его спас?
Как бы то ни было, Франции был нанесен жестокий удар прямо в сердце, чем был весьма обрадован ее злейший враг Филипп II.
Битва разыгралась 10 августа, но только 12-го король Испании убедился, что французские дворяне, полегшие на равнинах Жиберкура, не воскреснут, и решился навестить Эммануила Филиберта в лагере.
Герцог Савойский уступил английской армии волнистую низменность между Соммой и часовней Эпарньмай, а свою палатку приказал поставить против крепостной стены Ремиркур, где намеревался продолжать осадные работы, если, конечно, против всякого ожидания при известии 0 проигранном сражении — и проигранном столь решительно! — Сен-Кантен не сдастся.
Его второй лагерь, расположенный на небольшом холме, между рекой и войсками графа де Мега, находился ближе к укреплениям, чем другие, всего в двух третях полета ядра от города.
Филипп II, взяв в Камбре эскорт в тысячу человек и предупредив Эммануила Филиберта о своем прибытии, чтобы тот, если сочтет нужным, выслал ему навстречу еще в два-три раза больше людей, явился в лагерь у Сен-Кантена 12 августа в одиннадцать часов утра.
Эммануил Филиберт ждал его у границ лагеря. Он помог королю Испании спешиться и, согласно правилам этикета, распространявшимся даже на принцев по отношению к королям, хотел поцеловать ему руку, но Филипп сказал:
— Нет, нет, кузен, это я должен целовать ваши руки, добывшие мне такую великую и славную победу и такой малой кровью!
И действительно, согласно свидетельствам летописцев, поведавших об этом странном сражении, испанцы потеряли в нем шестьдесят пять, а фламандцы — пятнадцать человек.
Что же касается англичан, то им просто даже не пришлось вмешиваться в это дело, и они спокойно наблюдали из своего лагеря за поражением французов.
А поражение было ужасным. Вся равнина между Эсиньи, Монтескур-Лизролем и Жиберкуром была усеяна трупами.
Это было такое душераздирающее зрелище, что одна достойная христианка, Катрин де Лалье, мать сьёра Луи Варле, сеньора Жиберкура и мэра Сен-Кантена, приказала освятить поле, именуемое Вьё-Мустье, вырыть на нем огромные братские могилы и зарыть в них все трупы.
С этих пор это поле стало называться Жалостным кладбищем.
Пока эта достойная женщина исполняла благое дело, Эммануил Филиберт подсчитывал пленных, а число их было весьма значительно.
Король Филипп II произвел им смотр; затем все вернулись в палатку Эммануила Филиберта; в это время все знамена, взятые у французов, расставляли вдоль траншеи, а в испанском и английском лагерях в знак радости палили из пушек.
Филипп II стоял на пороге палатки Эммануила Филиберта и наблюдал за всеми этими торжествами.
Он обратился к Эммануилу, разговаривавшему с коннетаблем и графом де Ларошфуко.
— Кузен, — сказал он, — я надеюсь, что вы устроили весь этот шум не только для того, чтобы повеселиться?
В эту минуту над шатром, где находился Филипп II, взвился королевский штандарт Испании.
— Да, государь, — ответил Эммануил Филиберт, — я рассчитываю, что враг, не питая больше надежды на помощь, сдастся, не вынуждая нас идти на штурм, а это позволит нам немедленно двинуться на Париж и оказаться там одновременно с известием о Сен-Лоранском поражении, а штандарт мы подымаем для того, чтобы господин Колиньи и его брат Дандело узнали, что ваше величество находится в лагере, и возжаждали бы сдаться, полагаясь охотнее на вашу королевскую милость, чем на всякую иную.
Однако не успел герцог Савойский договорить эти слова, как в ответ на радостную пальбу, окутавшую город облаком дыма, крепостную стену озарила вспышка, раздался выстрел и в трех футах над головой Филиппа II с шипеньем пролетело ядро.
Филипп II страшно побледнел.
— Что это? — спросил он.
— Государь, — смеясь, ответил коннетабль, — это парламентер, которого вам посылает мой племянник.
Больше Филипп ни о чем не спрашивал: он в ту же минуту приказал, чтобы палатку для него установили вне пределов досягаемости французских пушек, и, войдя в эту палатку и увидев, что он в безопасности, дал обет построить в честь святого Лаврентия за его явное покровительство испанцам 10 августа самый прекрасный в мире монастырь.
Результатом этого обета стала постройка Эскориала, мрачного и великолепного сооружения, полностью соответствующего гению своего творца. Ансамбль имеет форму решетки — орудия мучения святого Лаврентия; огромное здание, возведенное тремястами рабочими за двадцать два года и стоившее тридцать три миллиона ливров, что в наше время равняется ста миллионам, освещается одиннадцатью тысячами окон, имеет четырнадцать тысяч входных и внутренних дверей, одни ключи от которых весят пятьсот квинталов!
Пока Филиппу II воздвигают палатку вне досягаемости французских ядер, посмотрим, что происходит в городе, пока еще не расположенном сдаваться, по крайней мере судя по "парламентеру" г-на де Колиньи.
Адмирал целый день слышал грохот пушек со стороны Жиберкура, но исхода битвы он не знал. Поэтому, отходя ко сну, он приказал, чтобы любого, кто явится с новостями, немедленно провели к нему.
Около часу ночи его разбудили. К потерне Святой Екатерины подошли три человека, утверждавшие, что они могут сообщить все подробности о сражении.
Адмирал приказал немедленно их впустить. Это были Ивонне и оба Шарфенштайна.
Шарфенштайны не много могли рассказать: как известно, красноречие не входило в число их достоинств; но с Ивонне дело обстояло иначе.
Молодой наемник рассказал все, что ему было известно, а именно: сражение проиграно и французы потеряли большое число пленными и убитыми. Имен он не знал, но слышал, как испанцы говорили, что коннетабль ранен и взят в плен.
Впрочем, Ивонне полагал, что куда более подробные сведения можно будет получить от Прокопа и Мальдана, которые должны были ускользнуть.
Адмирал спросил у Ивонне, почему он и его товарищи вмешались в битву, ведь они входили в гарнизон города; Ивонне на это ответил, что, по его мнению, это и было то особое право, которое оговорил Прокоп в договоре, заключенном с адмиралом.
Такой пункт в договоре не только существовал, но адмирал был о нем предупрежден, следовательно, он задавал этот вопрос из чистого интереса к Ивонне и его товарищам. Впрочем, и сомнений быть не могло, что они участвовали в боевых действиях: у Ивонне левая рука, пробитая кинжалом, висела на перевязи, у Генриха Шарфенштайна лицо было рассечено надвое ударом сабли, а Франц сильно хромал, потому что получил от лошади удар копытом пониже колена; этот удар сломал бы ногу слону или носорогу, но у Шарфенштайна просто был сильный ушиб.
Адмирал просил наемников держать все в тайне; он хотел, чтобы о разгроме коннетабля город узнал как можно позже.
Кое-как Ивонне и Шарфенштайны добрели до своей палатки, где и нашли Мальмора, пребывавшего в беспрерывном кошмаре: он видел во сне сражение, но, застряв по пояс в болотной тине, не мог принять в нем участия.
Это, как известно, был не совсем сон, и потому, когда товарищи его разбудили, он стал стонать еще больше, чем прежде, и при каждой новой подробности, которая любого заставила бы пожелать оказаться в сотне льё от подобной схватки, он горестно повторял:
— И меня там не было!..
Вечером, в пять часов, показался Мальдан; он остался без сознания на месте схватки, его сочли мертвым, но он пришел в себя и, благодаря знанию пикардийского диалекта, выбрался из переделки.
Его отвели к адмиралу, но он не смог сообщить ему ничего нового, потому что большую часть дня просидел спрятавшись в камышах Л’Абьетского пруда.
С наступлением ночи явился Пильтрус. Он был одним из тех, кто скрылся в лесу и кого никто не стал преследовать.
Пильтрус говорил по-испански почти так же, как Мальдан на пикардийском диалекте. Благодаря своему чистому кастильскому выговору и красно-желтой перевязи, Пильтрус утром присоединился к отряду, которому Эммануил Филиберт поручил разыскать среди убитых герцога Неверского, столько раз в течение этого страшного дня подвергавшего свою жизнь опасности, что никто не надеялся его увидеть живым. Пильтрус и испанский отряд целый день бродили по полю битвы, переворачивая мертвых в грустной надежде найти среди них герцога Неверского. Само собой разумеется, все это происходило не без того, чтобы не обшаривать карманы убитых. Таким образом, Пильтрус совершил не только богоугодное, но и выгодное дело: он вернулся без единого синяка и с полным кошельком.
Согласно приказу, он тоже был отведен к адмиралу и дал ему полный отчет о мертвых и живых, узнав многое от своих товарищей по поискам.
Именно от Пильтруса адмирал узнал о смерти герцога Энгиенского, виконта де Тюренна, о взятии в плен коннетабля и его сына Габриеля де Монморанси, графа де Ларошфуко и других благородных господ, перечисленных нами выше.
Адмирал приказал ему молчать, как и другим, и отпустил от себя, сказав, что четверо из его товарищей вернулись.
На рассвете к отцам-якобинцам явилось двое крестьян из Грюоя и принесли труп одного из их братии в заколоченном гробу; на гробе лежала железная власяница, которую достойный монах носил некогда на теле.
Их пять или шесть раз останавливали испанцы, но, когда крестьяне жестами объясняли, что, исполняя богоугодное дело, они несут в монастырь якобинцев тело бедного монаха, умершего при исполнении своих религиозных обязанностей, отпускали их, сотворив крестное знамение.
Адмирал приказал доставлять к нему живых, а не мертвых, а потому гроб принесли в монастырь якобинцев и поставили посреди часовни.
Достойные монахи столпились вокруг гроба, пытаясь угадать имя умершего, но тут изнутри раздался голос:
— Это я, дорогие братья, я, ваш недостойный капитан Лактанс!.. Откройте побыстрее, а то я задохнусь!
Ему не пришлось повторять братьям дважды. Некоторые очень испугались, но те, кто был похрабрее, поняли, что это была военная хитрость их почтенного брата Лактанса, придуманная им, чтобы вернуться в город, и проворно открыли крышку гроба.
Они не ошиблись: брат Лактанс встал, подошел к алтарю, преклонил колена, произнес благодарственную молитву, повернулся к братьям и рассказал им, что после неудачной вылазки, в которой он принимал участие, он нашел убежище у добрых крестьян, но те боялись обыска испанцев, и тут ему пришла в голову удачная мысль: попросить заколотить его в гроб и как мертвеца перенести в город.
Эту уловку было тем более просто исполнить, что он нашел убежище у столяра.
Все удалось как нельзя лучше.
Добрые отцы, в восторге от того, что они снова видят своего капитана, не стали торговаться о цене гроба и доставки. Они заплатили одно экю за гроб и два экю — носильщикам, попросившим брата Лактанса снова обратиться именно к ним, если ему опять придет охота похоронить себя.
Поскольку брат Лактанс не получал никаких распоряжений от адмирала, то именно от него по монастырю, а потом и по городу поползли слухи о поражении коннетабля.
Около одиннадцати часов утра адмиралу, находившемуся на крепостной стене около Водяной башни, доложили о прибытии метра Прокопа.
Метр Прокоп прибыл последним, но не по своей вине: достойный прокурор прибыл с письмом коннетабля.
Каким же образом Прокоп его получил от коннетабля?
Сейчас мы это расскажем.
Метр Прокоп просто явился в испанский лагерь как бедолага-рейтар, чистивший оружие господина коннетабля.
Он попросил разрешения остаться с хозяином; просьба была настолько непритязательной, что ему не отказали.
Метру Прокопу показали место, куда поселили господина коннетабля, и он туда отправился.
Подмигнув коннетаблю, он дал ему понять, что хочет что-то ему сообщить.
Коннетабль подмигнул в ответ и с проклятиями, ворчанием и ругательствами отослал всех, кто там был. Оставшись с Прокопом один на один, он заявил:
— Ну, негодяй, я понял, что ты хочешь мне что-то сказать: давай живо выкладывай, да поясней, а то я выдам тебя как шпиона герцогу Савойскому, и он тебя повесит.
Тогда Прокоп поведал коннетаблю весьма лестную для себя историю.
Якобы господин адмирал, бесконечно доверявший ему, отправил его к дядюшке за новостями, и Прокоп, чтобы попасть к коннетаблю, изобрел предлог, о котором мы уже сказали.
Таким образом, господин коннетабль может передать письменный или устный ответ, а доставить его — дело Прокопа.
Господин коннетабль мог дать племяннику только один совет — держаться как можно дольше.
— Напишите это, — попросил Прокоп.
— Но, разбойник, — воскликнул коннетабль, — ты знаешь, что случится, если тебя схватят с таким письмом?
— Да, конечно, меня повесят, — спокойно сказал Прокоп, — но будьте спокойны, я не попадусь.
Рассудив, что, в конце концов, это дело Прокопа — быть ему повешенным или не быть, а лучшего случая дать о себе знать адмиралу у него не будет, коннетабль написал письмо, и Прокоп со всеми предосторожностями спрятал его под подкладку камзола.
Потом, старательно начистив шлем, наручи и поножи доспеха коннетабля, которые никогда до этого так не блестели, Прокоп стал ждать удобного случая вернуться в город.
Двенадцатого утром случай представился: как мы уже рассказывали, в лагерь прибыл Филипп II, и там поднялась такая суматоха, что о столь ничтожном лице, как чистильщик оружия господина коннетабля, все и думать забыли.
Итак, чистильщик оружия господина коннетабля сумел убежать, чему немало способствовал дым пушек, паливших в честь прибытия короля, и спокойно постучал в Ремикурские ворота, которые были ему отперты.
Как мы уже сказали, адмирал был на крепостной стене вблизи Водяной башни, откуда можно было свободно озирать весь испанский лагерь.
Он прибежал на вал, услышав ликование и шум в стане врага, причину которых он не знал.
Прокоп ввел его в курс дела, отдал ему письмо коннетабля и показал палатку Эммануила Филиберта.
К этому он добавил, что ее приготовили для приема короля Филиппа II; в этом утверждении адмиралу не приходилось сомневаться, поскольку он увидел, что над этой палаткой взвился испанский королевский штандарт.
Более того, Прокоп, у которого было превосходное зрение, зрение прокурора, настаивал, что человек в черном, появившийся на пороге палатки, и есть король Филипп II.
Вот тогда-то Колиньи и пришла в голову мысль ответить на эту пальбу единственным пушечным выстрелом.
Прокоп попросил разрешения навести пушку. Колиньи подумал, что не может отказать в таком маленьком удовольствии человеку, привезшему ему письмо от дяди.
Прокоп прицелился очень тщательно и, если ядро прошло в трех футах над головой Филиппа, то это по недостатку его глазомера, а не старания.
Как бы там ни было, коннетабль сразу признал в этом выстреле ответ племянника; тот же, уверенный, что Прокоп сделал все от него зависящее, приказал отсчитать ему десять экю за труды.
Около часу дня Прокоп вернулся к своим товарищам по сообществу, а точнее, тому, что от него осталось: к Ивонне, Шарфенштайнам, Мальдану, Пильтрусу, Лактансу и Мальмору.
Что же до поэта Фракассо, то товарищи напрасно ждали его: он не вернулся. Крестьяне, которых расспросил Прокоп, рассказали, что точно на том месте, где 10-го ночью произошла стычка, на дереве висит труп, и Прокоп справедливо решил, что это труп Фракассо.
Бедный Фракассо! Его рифма принесла ему несчастье!