Часть вторая
I
ФРАНЦУЗСКИЙ ДВОР
Немногим более чем через год после отречения Карла V в Брюсселе, как раз около того времени, когда бывший император удалился в монастырь святого Юста, в последних числах июля, уже позолотившего хлеба на дальних равнинах, что видны с высот Сен-Жермена, и окрасившего в огненный цвет облака в синем небе, из старого замка выехала блестящая кавалькада и углубилась в парк, огромные и прекрасные деревья которого постепенно приобретали теплые тона, столь любимые живописцами.
Это была самая блестящая кавалькада, какую только можно себе представить, ибо она состояла из короля Генриха II, его сестры мадам Маргариты Французской, его любовницы — прекрасной герцогини де Валантинуа, дофина Франциска, старшего сына короля, дочери короля Елизаветы Валуа, юной королевы Шотландии Марии Стюарт и тех придворных дам и кавалеров, что были в то время украшением и славой двора Валуа, пришедших на трон в лице Франциска I, который умер, как мы уже сказали, 31 мая 1547 года.
Помимо тех известных персон, при этом присутствовала королева Екатерина; она стояла на балконе замка, облокотившись на ажурную решетку чудесной работы, держа за руки двух маленьких принцев; позже они стали: один — королем Карлом IX, другой — королем Генрихом III; в это время принцу Карлу было семь лет, а принцу Генриху — шесть; с ними была и принцесса Маргарита, позже ставшая королевой Наваррской — ей не было еще и пяти лет. Все трое были, как видно, еще слишком малы, чтобы сопровождать короля Генриха, их отца, в готовившейся псовой охоте.
Что же до королевы Екатерины Медичи, то она, чтобы не участвовать в охоте, сослалась на легкое недомогание, а поскольку королева была из тех женщин, которые никогда ничего не делают без причины, у нее если и не было никакого недомогания, то, несомненно, была причина недомогать.
Все названные лица призваны играть важную роль в истории, которую мы взялись поведать читателю, поэтому да будет нам позволено нарисовать физический и моральный портрет каждого из них, прежде чем продолжить прерванное изложение событий.
Начнем с короля Генриха II. Он ехал первым, имея по правую руку мадам Маргариту, свою сестру, а по левую — прекрасную герцогиню де Валантинуа.
В то время это был рыцарь благородной и прекрасной наружности; ему было тогда тридцать девять лет; брови, глаза и борода у него были черные, цвет лица — смуглый, нос — орлиный, зубы — белые и красивые; он был не такого крупного и не такого могучего сложения, как его отец, но очень строен и роста выше среднего; он так любил войну, что, если она не велась ни у него в государстве, ни в соседних землях, он устраивал ее подобие в качестве придворного развлечения.
А потому даже в мирное время король Генрих II, образованный ровно настолько, чтобы достойно награждать поэтов (готовые мнения о них он получал или из уст своей сестры мадам Маргариты, или своей любовницы прекрасной Дианы, или своей очаровательной юной воспитанницы Марии Стюарт), — повторяем, даже в мирное время король Генрих II был наименее праздным человеком во всем своем королевстве.
Вот как распределялся его день.
Утро и вечер, то есть утренние и вечерние приемы у постели, были посвящены делам: обычно он разделывался с ними за два утренних часа. Потом он набожно слушал обедню, ибо был добрым католиком и доказал это, заявив, что хочет своими глазами увидеть, как сожгут советника парламента Анна Дюбура (удовольствие это он так и не успел получить, скончавшись за полгода до того, как несчастный гугенот взошел на костер). Ровно в полдень он обедал, после чего в сопровождении придворных шел к королеве Екатерине Медичи, где, по словам Брантома, его встречала толпа земных богинь, одна красивее другой. Там он беседовал или со своей сестрой, или с юной королевой и дофиной Марией Стюарт, или со своими старшими дочерьми-принцессами, причем все сеньоры и дворяне поступали так же, как король, беседуя каждый с дамой, нравившейся ему больше всех. Это продолжалось около двух часов; затем король переходил к физическим упражнениям.
Летом этими упражнениями были лапта, игры в мяч и в шары.
Генрих II страстно любил лапту и был прекрасным игроком, хотя никогда не вел игру, а был всегда вторым или третьим, то есть, согласно своей склонности к приключениям, выбирал всегда самые опасные и трудные места и, как в то время говорили, был лучшим вторым и третьим игроком. И хотя не он вел игру, платил всегда он: если он выигрывал, то оставлял выигрыш партнерам, если же они проигрывали, платил за них.
Тогда ставили обычно пятьсот — шестьсот экю, а не четыре, шесть и десять тысяч, как при его преемниках. "Но зато, — говорит Брантом, — во времена короля Генриха II платили сполна и звонкой монетой, а в наши дни вынуждены по большей части верить на слово".
За лаптой следовали другие любимые игры короля — в мяч и шары; в них он тоже был очень силен.
Если дело было зимой и было холодно и морозно, все отправлялись в Фонтенбло и катались на коньках по аллеям или на прудах; если снегу было слишком много для того, чтобы кататься, строили снежные крепости и сражались снежками, а если не было ни льда, ни снега и шел дождь, все оставались в нижних залах и фехтовали.
От этих упражнений пострадал г-н Букар: еще будучи дофином и фехтуя с ним, Генрих выколол ему глаз, "за что и попросил у него учтиво прощения", как пишет автор, у которого мы заимствуем эти подробности.
При всех этих упражнениях, и зимних и летних, всегда присутствовали придворные дамы, поскольку король считал, что их присутствие ничего никогда не портит, а только все украшает.
Вечером, после ужина, король снова шел к королеве и, если не было бала — развлечения в то время, впрочем, довольно редкого, — проводил еще два часа за беседой. Обычно в эти часы принимали поэтов и писателей, то есть Ронсара, Дора, Мюре, "самых ученых из всех уроженцев Лимузена, которые когда-либо грызли репу", как говорит Брантом, а также Данезиуса и Амьо, воспитателей: первый — принца Франциска, а второй — принца Карла; и все эти знаменитые соперники, к великому удовольствию дам, сражались на ристалище науки и поэзии.
Одно только иногда в минуту задумчивости омрачало это благородное сердце — злополучное предсказание, сделанное в день вступления короля Генриха на трон.
Прорицатель, призванный в замок, чтобы составить гороскоп, в присутствии коннетабля Монморанси объявил, что король будет убит на поединке. Тогда Генрих II, довольный тем, что ему обещана подобная смерть, повернулся к коннетаблю и сказал:
— Слышите, кум, что мне обещает этот человек?
Коннетабль, думая, что король устрашен этим предсказанием, ответил с обычной своей резкостью:
— Эх, государь, стоит ли верить этим шельмам, все они лжецы и болтуны! Велите мне бросить в огонь предсказание этого негодяя и его заодно, чтобы ему в другой раз не хотелось городить такую чепуху!
— Вы не правы, кум, — ответил король, — напротив, часто бывает, что эти люди говорят правду. Да и предсказание, на мой вкус, неплохое: мне больше нравится умереть такой смертью, чем иной, с тем условием, однако, что я паду от руки храброго и доблестного дворянина и что моя слава переживет меня.
И, вместо того чтобы бросить предсказание в огонь, он щедро наградил астролога, а сам гороскоп отдал на хранение г-ну де л’Обеспину, одному из своих добрых советников, которому он обычно поручал дипломатические дела.
Этот гороскоп снова стал предметом разговора, когда г-н де Шатийон вернулся из Брюсселя, поскольку, как читатель помнит, император Карл V предложил адмиралу предупредить своего славного кузена Генриха, что капитан шотландской гвардии Габриель де Лорж, граф Монтгомери, имеет на лбу некий роковой знак, предвещающий смерть от его руки одного из принцев, в гербе у которых — лилии.
Поразмыслив обо всем этом, король Генрих II решил, что поединок между ним и капитаном его гвардии маловероятен, и счел первое пророчество возможным и заслуживающим внимания, а второе — невозможным и не заслуживающим того, чтобы этим занимались. Таким образом, вместо того чтобы удалить от себя Габриеля де Лоржа, как это сделал бы более робкий государь, он, наоборот, еще больше приблизил его к себе и осыпал милостями.
Мы уже сказали, что с правой стороны от короля ехала верхом мадам Маргарита Французская, дочь короля Франциска I.
Остановим на мгновение внимание читателя на этой принцессе, одной из самых выдающихся женщин того времени, а к нашему сюжету имеющей большее отношение, чем кто-либо другой.
Принцесса Маргарита Французская родилась 5 июня 1523 года в том самом замке Сен-Жермен, из ворот которого она только что на наших глазах выехала, из чего следует, что, когда она предстала перед глазами нашего читателя, ей было тридцать три года и девять месяцев.
Каким же образом такая знатная и исполненная совершенств принцесса была до сих пор не замужем? На это было две причины: первую она открыто признавала перед всеми, а вторую едва ли осмеливалась признать перед самой собой.
Король Франциск I хотел выдать ее, еще совсем юную девушку, за г-на де Вандома, первого принца крови, но она, в гордости доходившая до презрения, ответила, что никогда не выйдет замуж за человека, который когда-нибудь станет подданным ее брата-короля.
Эту причину она всегда и выдвигала, говоря, что предпочитает оставаться незамужней, но не ронять своего достоинства французской принцессы.
А теперь посмотрим, какую причину она держала в тайне перед самой собой: то была, вероятно, истинная причина ее отказа.
Во время первой встречи в Ницце короля Франциска I и папы Павла III королева Наваррская по приказу короля отправилась в Ниццский замок навестить герцога Карла III Савойского и взяла с собой свою племянницу, мадам Маргариту. Старый герцог нашел принцессу очаровательной и стал строить план женитьбы на ней Эммануила Филиберта. Дети видели друг друга, но Эммануил, занятый присущими его возрасту упражнениями, любовью к Леоне и дружбой с Шанка-Ферро, едва ли заметил юную принцессу. Однако для нее все было иначе: образ молодого принца глубоко запечатлелся в ее сердце, и, когда переговоры были прерваны и между королем Франции и герцогом Савойским снова началась война, она испытала глубокое горе, детское горе, на которое никто не обратил внимания; после того как она выплакала все слезы, горе перешло в тихую печаль, окрашенную смутной надеждой, никогда не покидающей нежные и преданные Богу сердца.
С того времени прошло двадцать лет, и принцесса Маргарита под тем или иным предлогом все время отказывалась от всех партий, предлагавшихся ей.
Так, в ожидании счастливого поворота судьбы или повелений Провидения, которые помогли бы осуществить ее тайные желания, она выросла, повзрослела и превратилась в очаровательную, грациозную, привлекательную и милостивую принцессу; у нее были волосы цвета спелой пшеницы, карие глаза, немного великоватый нос, полные губы и молочно-белая кожа с нежным румянцем.
С другой стороны от короля, как мы уже сказали, ехала Диана де Пуатье, графиня де Брезе, дочь сьёра де Сен-Валье, который был сподвижником коннетабля де Бурбона, и за это его приговорили к казни на Гревской площади, но, уже будучи на эшафоте и ожидая на коленях удара меча, он был помилован (если это можно назвать помилованием) — казнь заменили пожизненным заключением в тюрьме, "устроенной из четырех каменных стен, замурованных сверху и снизу, где не должно быть ничего, кроме маленького окошка, через которое подается питье и еда".
В Диане все было таинственно и чудесно. Она родилась в 1499 году, и в описываемое нами время ей было пятьдесят восемь лет, но она оставалась внешне такой молодой и красивой, что затмевала самых юных и прекрасных принцесс при дворе; вот почему король любил ее больше и сильнее всех.
Вот что рассказывали необыкновенного и чудесного о прекрасной Диане, которую король Генрих II в 1548 году сделал герцогиней де Валантинуа.
Во-первых, утверждали, что она происходит от феи Мелузины, и именно этим объяснялась ее необычайная и неувядаемая красота и любовь к ней короля. Диана де Сен-Валье унаследовала от этой знаменитой волшебницы двойной секрет, секрет редкий и колдовской, — быть всегда красивой и всегда любимой.
Своей вечной красотой Диана была обязана, как говорили, эликсиру, сделанному на питьевом золоте (роль, которую играло питьевое золото в средневековых химикалиях, общеизвестна).
А неизменной любовью короля она была будто бы обязана волшебному кольцу, полученному от нее: оно имело силу заставлять короля любить ее, пока он его носит.
Особенным доверием пользовался именно этот слух, потому что г-жа де Немур охотно рассказывала всем и каждому ту историю, которую мы в свою очередь собираемся поведать читателю.
Однажды, когда король заболел, королева Екатерина Медичи сказала г-же де Немур:
— Дорогая герцогиня, король к вам очень расположен; пойдите к нему в опочивальню навестить его, сядьте рядом с постелью и во время беседы постарайтесь снять со среднего пальца его левой руки кольцо: это талисман, который госпожа де Валантинуа подарила королю, чтобы он ее любил.
При дворе г-жу де Валантинуа никто особенно не любил, и не потому, что она была зла, а просто потому, что молодым не нравилось, что она упрямо оставалась молодой, а старым — что она не хотела стариться. Поэтому г-жа де Немур охотно взялась исполнить поручение и, войдя в спальню короля и усевшись у самой постели, сумела, как бы играя, снять с пальца Генриха кольцо, силу которого он и сам не знал. Как только она сняла с больного кольцо, он попросил ее свистнуть, чтобы вызвали лакея (до г-жи де Ментенон, изобретшей сонетку, короли, принцы и знатные вельможи, чтобы позвать своих слуг, пользовались золотым или серебряным свистком). Итак, он попросил г-жу де Немур вызвать лакея, и когда тот немедленно явился, король приказал ему никого не принимать.
— Даже госпожу де Валантинуа? — спросил удивленный лакей.
— И ее, как и других, — раздраженно ответил король, — без всяких исключений.
Через четверть часа, когда г-жа де Валантинуа пришла навестить короля, она не была принята.
Она пришла через час — опять отказ. Наконец через два часа, несмотря на третий отказ, она силой проникла в комнату, подошла прямо к королю, взяла его за руку и, увидев, что кольца на ней нет, заставила его все рассказать и тут же потребовала, чтобы Генрих обязал г-жу де Немур вернуть его. Приказ короля вернуть драгоценность не допускал ослушания, и г-жа де Немур, не успевшая еще передать его королеве Екатерине, боясь последствий, отослала его королю. Как только кольцо оказалось на руке короля, фея снова обрела над ним всю свою власть, и с того дня эта власть все больше возрастала.
Несмотря на то что все эти истории рассказаны серьезными авторитетами (заметим, что об эликсире из питьевого Золота свидетельствует не кто иной, как Брантом, а о деле с кольцом — г-н де Ту и Никола Паскье), мы все-таки полагаем, что в чуде прекрасной Дианы де Пуатье, через сто лет повторенном Нинон де Ланкло, не было никакого волшебства, и склонны принять за действительность тот рецепт колдовства, что она сама сообщала всем, кто у нее об этом спрашивал: в любую погоду, даже в самую жестокую стужу, принимать ванну из колодезной воды. Кроме того, по утрам герцогиня поднималась как только светало, совершала двухчасовую прогулку верхом, а потом снова ложилась в постель, где и оставалась до полудня, читая или беседуя со своими придворными дамами.
Но и это еще не все: все факты жизни прекрасной Дианы без конца служат предметом спора, и самые серьезные историки, казалось, забыли в отношении нее первое правило истории: за всяким обвинением должно стоять доказательство.
Мезре рассказывает — а уличить Мезре в ошибке не так уж досадно, — что Франциск I помиловал Жана де Пуатье, отца Дианы, взяв у его дочери самое драгоценное из того, что у нее было; происходило это в 1523 году; Диане, родившейся в 1499 году, было в это время двадцать четыре года и она уже десять лет была замужем за Луи де Брезе! Мы не говорим, что Франциск I, для кого это было дело привычное, не поставил прекрасной Диане определенных условий; но он поставил эти условия не девушке четырнадцати лет, как говорит Мезре, а двадцатичетырехлетней женщине, и утверждать, что г-н де Брезе за десять лет супружества оставил на долю короля самое дорогое сокровище четырнадцатилетней девушки, значило бы сильно оклеветать того, кому вдова воздвигла великолепный памятник (им и ныне можно любоваться в Руане).
Все, что мы только что рассказали, имеет, впрочем, одну лишь цель: доказать нашим прекрасным читательницам, что история, рассказанная романистом, стоит большего, чем рассказанная историком: во-первых, потому что она правдива, а во-вторых, потому что она забавнее.
В общем, к этому времени Диана уже двадцать шесть лет была вдовой и двадцать один год — любовницей короля Генриха II; несмотря на то что ей было полных пятьдесят восемь лет, у нее был ровный и прекрасный цвет лица, прекрасные совершенно черные вьющиеся волосы, тонкий стан и безупречные шея и грудь.
Таково, по крайней мере, было мнение коннетабля Монморанси: он, хотя ему самому было уже шестьдесят четыре года, утверждал, что пользуется особыми милостями прекрасной герцогини; это утверждение, бесспорно, заставило бы ревновать короля, но обычно люди, заинтересованные первыми узнать что-либо, узнают это последними или не узнают вовсе.
Пусть нам простят это длинное историко-критическое отступление, но ведь при дворе, где так много было галантных, образованных и прелестных дам, именно она заставила своего царственного любовника носить ее цвета — цвета вдовы, черный и белый, а своим прекрасным языческим именем Диана внушила ему мысль взять себе в качестве герба полумесяц со следующим девизом: "Donee totum impleat orbem!"
Мы уже сказали, что позади короля Генриха II, имевшего по правую руку мадам Маргариту Французскую, а по левую — герцогиню Валантинуа, ехал дофин Франциск, и рядом с ним находились: справа — его сестра Елизавета, а слева — его невеста Мария Стюарт.
Дофину было четырнадцать лет, Елизавете — тринадцать, Марии Стюарт — тринадцать, всем троим вместе — сорок.
Дофин был слабый и болезненный мальчик, бледный, с каштановыми волосами, с бесцветными глазами, обычно ничего не выражавшими, кроме тех случаев, когда он смотрел на юную Марию Стюарт — тогда они оживлялись, и в них отражалось желание, превращающее ребенка в молодого человека. В остальном же, не имея склонности к упражнениям в силе и ловкости, чем так увлекался его отец-король, он, казалось, постоянно находился во власти какого-то недуга; врачи напрасно искали его причину: если бы они руководствовались памфлетами того времени, то, возможно, отыскали бы ее в той главе из "Двенадцати цезарей", где Светоний рассказывает о том, как Нерон с матерью Агриппиной прогуливались в закрытых носилках. Поспешим, однако, сказать, что народ сильно ненавидел Екатерину Медичи как иностранку и католичку, и потому не следует верить на слово всем пасквилям, ноэлям и сатирам того времени, тем более что почти все они вышли из-под печатного станка кальвинистов. Распространению этих злых слухов, прошедших через века и в наше время обретших почти историческую достоверность, немало способствовали безвременные кончины двух молодых принцев — Франциска и Карла, которым их мать предпочитала Генриха.
Принцесса Елизавета, хотя ей было годом меньше, чем дофину, была гораздо взрослее его. Ее рождение было и семейной радостью, и общественной, потому что в то время, когда она появилась на свет, заключался мир между королем Франциском I и королем Генрихом VIII. Таким образом, та, которая должна была, выйдя замуж, принести мир с Испанией, родившись, принесла мир с Англией. Впрочем, ее отец Генрих II так высоко ценил ее характер и красоту, что, раньше нее выдав замуж за герцога Лотарингского ее младшую сестру мадам Клод, на чьи-то упреки за нанесенный тем самым старшей дочери вред ответил: "Моя дочь Елизавета не из тех, кто довольствуется герцогством в приданое, ей нужно королевство, и не из маленьких, а, напротив, великое и благородное, потому что ей самой присущи величие и благородство во всем".
Она получила обещанное королевство и вместе с ним получила горе и смерть!
Увы! Не лучшая участь ожидала прекрасную Марию, ехавшую по левую руку от своего жениха-дофина.
Есть настолько несчастные судьбы, что слухом о них полнится весь свет, и они, после того как привлекли к себе внимание современников, спустя столетия привлекают к себе взгляды потомства, стоит только произнести какое-нибудь имя, напоминающее о них.
Таковы несчастья прекрасной Марии, несчастья, быть может, в какой-то мере заслуженные, но настолько превзошедшие обычную меру, что ошибки и даже преступления виновной кажутся ничтожными по сравнению с чудовищной карой.
Но в это время юная королева Шотландии весело шла по жизни, омраченной в самом начале смертью ее отца, рыцарственного Якова V: мать несла за нее унизанную терниями корону Шотландии, которая, по последним словам ее отца, "через женщину пришла и через женщину должна уйти!". 20 августа 1548 года она прибыла в Морле и впервые вступила на землю Франции, где прошли самые лучшие годы ее жизни. С собой, как гирлянду шотландских роз, она привезла четырех Марий; все они родились в один год и месяц с ней и звались: Мэри Флеминг, Мэри Ситон, Мэри Ливингстон и Мэри Битон. Сама она была тогда прелестным ребенком, а взрослея, мало-помалу становилась прелестной девушкой. Ее дяди, Гизы, видевшие в ней воплощение своих обширных честолюбивых планов, простиравшихся не только на Францию, но через нее и на Шотландию, а может быть, и на Англию, окружали ее настоящим поклонением.
Так, кардинал Лотарингский писал своей сестре Марии де Гиз:
"Ваша дочь очень выросла и с каждым днем становится все добрее, красивее и добродетельнее; король часто беседует с ней, а она, как двадцатипятилетняя женщина, может толково и умно поддержать разговор".
Это в самом деле был бутон ослепительной розы, который должен был раскрыться для любви и наслаждений. Она не умела делать ничего из того, что ей не нравилось, но зато со страстью делала все, что ей нравилось: если танцевала — то до упаду; если скакала верхом — то галопом, пока не загоняла лучшую лошадь; если слушала концерт — то музыка вызывала в ней дрожь. Всеми обожаемая, заласканная, избалованная, сверкая драгоценными украшениями, она в свои тринадцать лет представляла одно из самых больших чудес двора Валуа, столь богатого чудесами. Екатерина Медичи, не очень жаловавшая кого-либо, кроме своего сына Генриха, говорила: "Наша маленькая шотландская королевочка одной улыбкой может вскружить все французские головы!"
Ронсар писал:
Весною средь цветов родилось это тело,
И цвет его белее чистых лилий белых,
Румянец на лице алее алых роз С куста, что на крови Адониса возрос;
Амур нарисовал прекрасные глаза,
И грации, все три, покинув небеса,
Спустились, чтоб ее всем лучшим одарить,
И на земле остались, чтобы ей служить.
Царственное дитя понимало всю тонкость очаровательных восхвалений: ни проза, ни стихи для нее не имели тайн; она говорила по-гречески, по-латыни, по-итальянски, по-английски, по-испански и по-французски, и если поэзия и наука сделали ее своей избранницей, то и другие искусства искали ее покровительства. Вместе со всем двором она путешествовала из одной королевской резиденции в другую, из Сен-Жермена в Шамбор, из Шамбора в Фонтенбло, из Фонтенбло в Лувр; она расцветала среди плафонов Приматиччо, полотен Тициана, фресок Россо, шедевров Леонардо да Винчи, статуй Жермена Пилона, скульптур Жана Гужона, памятников, портиков, часовен Филибера Делорма, и, глядя на очаровательное, поэтичное, совершенное существо среди всех этих гениальных творений, можно было подумать, что это не дитя человеческое, а некое перевоплощение, подобное Галатее, некая сошедшая с полотна Венера или некая спустившаяся с пьедестала Геба.
У нас нет кисти живописца, так попробуем описать пьянящую красоту этой принцессы пером романиста.
Как мы уже сказали, ей шел четырнадцатый год. Цвет лица ее напоминал лилии, персики и розы — скорее все же лилии. Высокий, выпуклый лоб казался вместилищем гордости и достоинства, а вместе с тем — как это ни странно — мягкости, ума и отваги. Чувствовалось, что этот лоб сдерживает такую волю, которая в своем всепоглощающем стремлении к любви и удовольствиям не будет знать преград, и, чтобы удовлетворить свою страсть к наслаждениям и власти, если нужно, пойдет на преступление. Нос у нее был тонко и изящно очерченный, но твердый, орлиный, как у всех Гизов; ушки походили на переливающиеся перламутром раковины, а на виске трепетала жилка. Глаза — цвета между каштановым и фиолетовым, прозрачные, влажные и одновременно пламенные; ресницы темные; брови, очерченные с античной чистотой. Рот с коралловыми губками, с очаровательными ямочками по углам, приоткрываясь в улыбке, дарил радость всем вокруг; исполненный чистоты белый подбородок плавно и незаметно переходил в легкий изгиб, соединяясь с гибкой и бархатистой лебединой шеей.
Такова была та, которую Ронсар и дю Белле называли своей десятой музой; такова была та, которая спустя тридцать один год ляжет на плаху в Фотерингее, чтобы ее голову отделил от тела топор палача Елизаветы.
Увы! Если бы нашелся волшебник и сказал бы людям в толпе, что собралась поглазеть на блестящую кавалькаду, удалявшуюся под своды огромных деревьев парка Сен-Жермен, какая участь ожидает всех этих королей, принцев, принцесс, знатных вельмож и знатных дам, то среди зрителей не отыскалось бы ни одного мужчины и ни одной женщины, будь они в простой полотняной куртке или в холстиновом платье, которые захотели бы променять свою судьбу на судьбу этих прекрасных всадников в камзолах из шелка и бархата и всадниц в корсажах, расшитых жемчугом, и в юбках из золотой парчи.
Оставим же их пока под темными сводами каштанов и буков и вернемся в замок Сен-Жермен, где, как мы сказали, под предлогом легкого недомогания осталась королева Екатерина Медичи.
II
КОРОЛЕВСКАЯ ОХОТА
Как только пажи и конюшие, ехавшие последними, скрылись в густых зарослях кустов, в то время опоясывавших в парке Сен-Жермен основной лесной массив, королева Екатерина ушла с балкона, уводя детей: Карла она отослала к учителю, Генриха — к нянькам, а Маргариту, еще слишком маленькую, чтобы беспокоиться о том, что она может услышать или увидеть, оставила при себе.
Едва она отослала сыновей, как вошел ее доверенный лакей и доложил, что оба лица, которых она хотела видеть, ждут ее в кабинете.
Она тут же встала, секунду поколебалась, не отослать ли ей принцессу, как она отослала принцев, потом, видимо решив, что ее присутствие не представляет опасности, взяла ее за руку и пошла с ней в кабинет.
В то время Екатерине Медичи было тридцать восемь лет, у нее была прекрасная пышная фигура, и она казалась очень величественной. У нее было приятное лицо, прекраснейшая шея и восхитительные руки. Черные глаза смотрели несколько тускло, кроме тех случаев, когда ей нужно было проникнуть в то, что лежит на сердце у ее противника: тогда они становились двумя бриллиантами, остриями двух мечей, изъятых из ножен и погружавшихся в его грудь, оставаясь там, пока они не постигали самых ее сокровенных глубин.
Она много страдала и много улыбалась, чтобы скрыть свои страдания. Сначала, первые десять лет ее замужества, пока у нее не было детей, двадцать раз вставал вопрос о том, чтобы дать ей развод и подыскать дофину другую супругу; только его любовь спасла ее, упрямо борясь против самого страшного и самого неоспоримого довода — государственных интересов. Наконец, в 1544 году, к концу одиннадцатого года супружества, она произвела на свет принца Франциска.
Но к этому времени ее муж уже девять лет был любовником Дианы де Пуатье.
Может быть, если бы с самого начала своего замужества она была счастливой матерью, плодовитой супругой, может быть, она бы и боролась как женщина и как королева против прекрасной герцогини; но бесплодие делало ее бесправнее любовницы: вместо того чтобы бороться, она подчинилась и своим смирением обрела покровительство соперницы.
И более того, вся эта знать шпаги, все эти блистательные военные ценили дворянство только в том случае, когда это был цветок, выросший на крови и сорванный на поле брани, и ни во что не ставили род торговцев Медичи. Они насмехались над его именем и гербом: предки Екатерины были врачи, medici, и в гербе у них были не пушечные ядра, как они утверждали, а пилюли. Даже Мария Стюарт, лаская маленькой детской ручкой герцогиню де Валантинуа, показывала иногда коготки, чтобы оцарапать Екатерину.
— Вы идете с нами к флорентийской торговке? — спрашивала она у коннетабля Монморанси.
Екатерина проглатывала обиды: она ждала. Чего? Она и сама точно не знала. Ее царственный супруг, Генрих II, был одних с ней лет, и состояние его здоровья обещало ему долголетие. И все же она ждала с упорством гения, знающего себе цену и понимающего, что Бог ничего напрасно не делает и настанет и ее час.
В ту пору она ориентировалась на Гизов.
Генрих был слабоволен и никогда не мог править один: иногда ему в этом помогал коннетабль, и тогда Гизы уступали; но Гизы брали верх, и в немилости оказывался коннетабль.
По этой-то причине и было сочинено о короле Генрихе II следующее четверостишие:
Шарль лепит вас, на вас наводит лоск,
Диана вами, сир, как хочет, так и вертит,
Игрушка в их руках, для их жаркого вертел,
Вы вовсе не король, вы просто мягкий воск!
Кто эта Диана, читатель уже знает; что же до Шарля, то это кардинал Лотарингский.
Впрочем, эти Гизы были благородным и гордым семейством. Был случай, когда герцог Клод явился в Лувр в сопровождении своих шести сыновей к утреннему приему у постели Франциска I, и тот ему сказал: "Кузен, как вы, должно быть, счастливы, еще при жизни видя, что вы возродились в столь прекрасном и столь многочисленном потомстве".
И правда, герцог Клод оставил после себя самую богатую, самую предприимчивую и самую честолюбивую семью во всем королевстве. Шесть братьев, представленные отцом Франциску I, имели, если считать их общее состояние, приблизительно восемьсот тысяч ливров ренты, то есть четыре миллиона, считая на нынешние деньги.
Прежде всего следует упомянуть старшего, того, кого называли герцогом Франсуа, или Меченым, или великим герцогом де Гизом. Его положение при дворе было почти как принца крови. У него был капеллан, казначей, восемь секретарей, двадцать пажей, восемьдесят слуг, псарня (ее собаки уступали только королевским серым гончим), конюшни, куда привозили берберских лошадей из Африки, Турции и Испании, насесты, полные бесценных охотничьих кречетов и соколов, присылаемых ему Сулейманом и другими властителями неверных, которые желали оказать ему честь. Король Наваррский личным письмом извещал его о рождении сына, ставшего впоследствии королем Генрихом IV. Даже коннетабль Монморанси, самый кичливый барон того времени, обращался к нему в письмах не иначе как "Монсеньер", подписывая их "Ваш нижайший и покорный слуга", а в ответ получал "Господин коннетабль" и "Ваш искренний друг", что, впрочем, никак не соответствовало действительности, поскольку Монморанси и Гизы находились в постоянной вражде.
Достаточно почитать хроники того времени, вышли ли они из-под аристократического пера сьёра Брантома, или занесены в дневник час за часом главным докладчиком Пьером де л’Этуалем, чтобы представить себе могущество этого исключительного и трагического рода, одинаково сильного и на городских улицах и на полях сражений, к которому прислушивались как на рыночных площадях, так и в приемных Лувра, Виндзора и Ватикана, особенно когда этот род говорил устами герцога Франсуа. Попросите в Артиллерийском музее показать вам латы, что были на этом старшем из Гизов при осаде Меца, и вы увидите на них следы пяти пуль, причем три из них непременно оказались бы смертельными, если бы не наткнулись на эту стальную преграду.
Поэтому, когда он отправлялся из особняка Гизов, более известный и более популярный, чем сам король, сидя верхом на Лилии или на Барашке (это были его две любимые лошади), в малиновом шелковом камзоле и таких же штанах, в бархатном плаще и в токе с пером того же цвета, что и камзол, и в сопровождении четырехсот дворян ехал по улицам Парижа, это была великая радость для парижан. Люди сбегались отовсюду, ломая ветви деревьев и срывая цветы, чтобы бросить их под ноги его лошади с криком:
— Да здравствует наш герцог!
А он, приподнимаясь в стременах, как делал это в дни битвы, чтобы разглядеть что-либо вдали и вызвать огонь на себя, наклонялся то налево, то направо, учтиво приветствуя женщин, мужчин, стариков, улыбаясь девушкам, лаская детей; он был настоящим королем, не королем Лувра, Сен-Жермена, Фонтенбло или Турнельского дворца, а королем улиц, перекрестков и рынков — настоящим, истинным королем, потому что царил в сердцах!
Поэтому, когда папа Павел III, поссорившись с семейством Колонна, которые надеялись найти опору в короле Филиппе II, а потому осмелились поднять оружие на святой престол, — когда папа, повторяем, из-за этой ссоры объявил, что лишает испанского короля неаполитанского престола и предложил этот престол Генриху II, тот, несмотря на риск нарушить перемирие, столь необходимое Франции, ни минуты не колеблясь, назначил герцога Франсуа Гиза главнокомандующим армией, посланной им в Италию.
Нужно признать, что в этом случае, может быть, в первый раз за все время, Гиз и Монморанси проявили полное согласие. Как только Франсуа де Гиз покидал Францию, Анн де Монморанси оказывался первым лицом в королевстве, и пока великий полководец гонялся по ту сторону гор за славой, он, коннетабль, считавший себя великим политиком, пытался при дворе осуществить свои честолюбивые планы, самым важным из которых на тот момент было женить своего сына на мадам Диане, узаконенной дочери короля и герцогини де Валантинуа и вдове герцога де Кастро из дома Фарнезе, убитого при штурме Эдена.
Итак, господин герцог Франсуа де Гиз находился в Риме, где он сражался с герцогом Альбой.
За герцогом Франсуа де Гизом следовал кардинал Лотарингский, великий муж Церкви, мало в чем уступавший своему брату; Пий V называл его "папой за горами". Как говорит автор "Истории Марии Стюарт", это был чрезвычайно решительный переговорщик, гордый, как Гиз, и хитрый, как итальянец. Это он позднее выносил и осуществил идею Лиги, позволившей его племяннику ступень за ступенью подниматься к трону, пока шпаги Сорока Пяти не прервали это восхождение, оборвав жизнь и племянника и дяди. Когда шестеро Гизов были при дворе, то четверо младших — герцог Омальский, великий приор, маркиз д’Эльбёф и кардинал де Гиз — прежде всего являлись на утренний прием к кардиналу Шарлю, а затем уже впятером братья шли к герцогу Франсуа и тот их вел к королю.
Впрочем, оба, каждый по-своему, военный и церковник, постарались обеспечить себе будущее: герцог Франсуа пытался править королем, кардинал Шарль стал любовником королевы. Серьезный л’Этуаль рассказывает об этом так, что у самого недоверчивого читателя не остается на этот счет никаких сомнений.
"Один их моих друзей, — повествует он, — поведал мне, что однажды он спал вместе с лакеем кардинала в комнате, примыкающей к комнате королевы-матери, и увидел около полуночи, как кардинал в одном только халате на плечах прошел в комнату королевы, и его приятель-лакей ему сказал, что если он об этом будет болтать, то лишится жизни".
Что же касается остальных четырех Гизов, то, поскольку они не играют почти никакой роли в этой истории и описание их портретов завело бы нас в сторону, мы ограничимся, при всем их несовершенстве, изображениями герцога Франсуа и кардинала Шарля.
Вот этот самый кардинал Шарль, которого видели ночью в одном только халате на плеч ах входящим в комнату королевы, и ждал Екатерину Медичи в ее кабинете.
Екатерина знала, что он ее ждет, но не знала, что он не один.
При нем был молодой человек лет двадцати пяти-двадцати шести, элегантно одетый, хотя на нем явно было дорожное платье.
— О, это вы, господин де Немур! — воскликнула, увидев его, королева. — Вы прибыли из Италии… Какие новости из Рима?
— Дурные, сударыня! — ответил кардинал, а герцог Немурский поклонился королеве.
— Дурные?! Неужели наш дорогой кузен герцог де Гиз потерпел поражение? — спросила Екатерина. — Остерегитесь! Даже если вы скажете "да", я не поверю, настолько мне это кажется невозможным.
— Нет, сударыня, — ответил герцог Немурский, — герцог де Гиз не потерпел поражения:-как вы говорите, это невозможно! Но его предали Караффа, и сам папа бросил на произвол судьбы. Герцог отправил меня к королю сообщить, что создалось положение, несовместимое ни с его славой, ни со славой Франции, и он просит или прислать подкрепление, или отозвать его.
— И как мы с вами условились, сударыня, — сказал кардинал, — я привел господина де Немура прежде всего к вам.
— Но, — ответила Екатерина, — отозвать герцога де Гиза — это значит отказаться от претензий короля Франции на Неаполитанское королевство и от моих — на Тосканское герцогство.
— Да, — сказал кардинал, — но заметьте, сударыня, что во Франции сейчас не замедлит разразиться война и речь пойдет уже не о том, чтобы отвоевать Неаполь или Флоренцию, а о том, чтобы защитить Париж.
— Как Париж? Вы смеетесь, господин кардинал! Мне кажется, что Франция способна защитить Францию, а Париж — сам себя.
— Боюсь, что вы заблуждаетесь, сударыня, — возразил кардинал. — Лучшие наши войска в расчете на перемирие были отправлены в Италию с моим братом, и, безусловно, если бы не двойственное поведение кардинала Караффы и не предательство герцога Пармского, забывшего, что он должен французской короне, и перешедшего на сторону императора, наши успехи в Неаполе и необходимость для короля Филиппа переправить туда войска, чтобы обеспечить Неаполь, спасли бы нас от нападения; но на сегодня король Филипп уверен, что его войск в Италии достаточно для сопротивления нашей армии, и он обратит взор на Францию и не преминет воспользоваться ее слабостью, уж не считая того, что племянник господина коннетабля предпринял безрассудную вылазку, которая придаст нарушению перемирия со стороны Испании видимость справедливости.
— Вы имеете в виду его наступление на Дуэ?
— Именно.
— Послушайте, — сказала королева, — вы знаете, что я люблю адмирала не больше, чем вы, поэтому постарайтесь сами подорвать его влияние, я же вам мешать не буду, а напротив, помогу всем, что в моей власти.
— А пока что вы решили? — спросил кардинал.
И, видя, что Екатерина колеблется, он продолжал:
— О, вы можете говорить при господине де Немуре. Он хоть и из Савойи, но он наш друг настолько же, насколько принц Эммануил Филиберт, его кузен, наш враг.
— Решайте сами, дорогой кардинал, — ответила Екатерина, искоса взглянув на прелата, — я ведь всего лишь женщина и не слишком разбираюсь в политике своим слабым умом… Так что решайте.
Кардинал понял взгляд Екатерины: для нее друзей не существовало, а были только сообщники.
— Неважно, — сказал Шарль де Гиз, — выскажите ваше мнение, сударыня, и, если оно не совпадает с моим, я позволю себе вам возразить.
— Ну что же, я думаю, — сказала Екатерина, — что король как единственный глава государства должен быть прежде всех других извещен о важных событиях… И мое мнение таково: если господин герцог не слишком устал, он должен взять лошадь и разыскать короля, где бы он ни находился, и сообщить ему раньше других новости, которые вы, дорогой кардинал, по вашей дружбе ко мне, сообщили мне, к моему великому сожалению, до него.
Кардинал повернулся к герцогу Немурскому, как бы задавая ему вопрос.
Но тот, поклонившись, сказал:
— Я не чувствую усталости, монсеньер, когда речь идет о службе королю.
— В таком случае, — сказал кардинал, — я прикажу седлать вам лошадь и на всякий случай предупрежу секретарей, что по возвращении короля с охоты состоится совет… Идемте, господин де Немур.
Молодой герцог почтительно поклонился королеве и приготовился идти за кардиналом Лотарингским, но в это время Екатерина тихонько дотронулась до руки кардинала.
— Идите вперед, господин де Немур, — сказал Шарль де Гиз.
— Монсеньер… — колеблясь, промолвил Жак де Немур.
— Прошу вас.
— А я, — сказала королева, протягивая ему прекрасную руку, — приказываю вам, господин герцог.
Герцог, понимая, что королева, несомненно, хочет еще что-то сказать кардиналу наедине, повиновался без возражений и, поцеловав ей руку, вышел первым, намеренно опустив за собой портьеру.
— Вы хотели мне что-то сказать, дорогая королева? — спросил кардинал.
— Я хотела вам сказать, — ответила королева, — что добрый король Людовик Одиннадцатый, который за пятьсот тысяч экю, полученных им взаймы, дал право нашему предку Лоренцо Медичи изобразить на гербе три лилии, обычно повторял: "Если бы мой ночной колпак узнал мою тайну, я бы его сжег!" Вы слишком доверчивы; подумайте над этим высказыванием доброго короля Людовика Одиннадцатого, дорогой кардинал.
Кардинал улыбнулся этим словам. Он, слывший самым недоверчивым политиком своего времени, столкнулся с недоверчивостью еще большей, чем его собственная!
Правда, это была недоверчивость флорентийки Екатерины Медичи!
Кардинал вышел из кабинета и увидел, что герцог, чтобы его не обвинили в подслушивании, ждет его в коридоре шагах в десяти от двери.
Оба они спустились во двор, где Шарль де Гиз приказал пажу немедленно привести из конюшни оседланную лошадь.
Паж вернулся с лошадью через пять минут. Немур сел в седло с изяществом безупречного наездника и поскакал галопом по главной аллее парка.
Молодой человек спросил, куда направилась охота, и ему ответили, что зверя загонят, должно быть, около дороги на Пуасси.
Поэтому он и двинулся в ту сторону, полагая, что, когда он приедет к тому месту, где подняли зверя, он услышит звук рога и по этому звуку найдет короля.
Но у дороги на Пуасси ничего не было ни видно, ни слышно.
Он спросил дровосека, и тот ответил, что охота ускакала в сторону Конфлана.
Герцог тут же повернул в ту сторону.
Через четверть часа, пересекая поперечную дорогу, он увидел на соседнем перекрестке всадника, приподнявшегося в стременах, чтобы разглядеть что-то вдали, и приложившего руку к уху, чтобы лучше слышать.
Это был, очевидно, охотник, пытающийся найти правильное направление.
Но даже если этот охотник и заблудился, он все равно был осведомлен о местонахождении короля явно лучше, чем молодой герцог, прибывший из Италии каких-нибудь полчаса тому назад.
Поэтому г-н де Немур направился прямо к нему.
Тот в свою очередь, видя, что к нему приближается всадник, и надеясь разузнать у него, куда направилась охота, проехал несколько шагов ему навстречу.
И тут оба одновременно пришпорили лошадей: они узнали друг друга.
Заблудившийся охотник, привставший в стременах и поднесший руку к уху, был капитаном шотландской гвардии.
Всадники приветствовали друг друга с той фамильярной любезностью, которая отличала молодых вельмож того времени. Впрочем, если один из них, герцог Немурский, принадлежал к княжескому дому, то другой, граф Монтгомери, — к старейшей нормандской знати, ведущей свое происхождение от того Роже де Монтгомери, что сопровождал Вильгельма Бастарда в его завоевании Англии.
В то время во Франции было несколько старинных фамилий, которые считали себя ровней самым могущественным и знаменитым семействам, несмотря на то что они носили менее громкие титулы. Это были Монморанси, именовавшие себя всего лишь баронами; Роганы — всего лишь сеньоры; Куси — всего лишь сиры и Монтгомери — всего лишь графы.
Как и подумал герцог Немурский, Монтгомери потерял охоту и пытался сориентироваться.
Впрочем, место, где они стояли, как раз годилось для этого, потому что этот перекресток находился на небольшой возвышенности, куда доносились все звуки и где сходилось пять или шесть дорог; на одной из них обязательно должен был появиться поднятый зверь.
Молодые люди расстались более полугода тому назад, и у них было немало вопросов друг к другу: Монтгомери хотел знать об армии и о славных боевых действиях, которые, естественно, должен был предпринять г-н де Гиз, а Немур — о французском дворе и любовных интригах, которыми там занимались.
Их интересный разговор был в самом разгаре, но тут Монтгомери положил руку на рукав герцога.
Ему показалось, что издалека доносится лай своры.
Оба прислушались. Граф не ошибся: они увидели, как в конце широкой аллеи стрелой пронесся огромный кабан, в пятидесяти шагах за ним неслись самые горячие собаки, затем большая часть своры, а в конце — отставшие.
В то же мгновение Монтгомери поднес рог к губам и протрубил сигнал "вижу зверя", чтобы те, что, как и он, заблудились, могли собраться, а таких было много, поскольку по следу зверя неслись всего три всадника — один мужчина и две женщины.
По горячности, с какой тот понукал коня, в мужчине молодые люди, как им показалось, узнали короля, но расстояние было слишком большим, чтобы они могли узнать двух бесстрашных амазонок, скакавших почти рядом с ним.
Остальные охотники, по-видимому, сбились с пути.
Герцог Немурский и граф де Монтгомери понеслись во весь опор по аллее, которая, судя по направлению, взятому зверем, должна была перерезать ему путь под прямым углом.
Король действительно около дороги на Пуасси поднял зверя, какого в терминах псовой охоты называют "секачом". Со злобой, характерной для старых кабанов, тот поднялся с лежбища и помчался в сторону Конфлана. Король бросился по его следу, трубя погоню, а придворные скакали за королем.
Но из кабана — плохой придворный: тот, кого подняли, вместо того чтобы бежать строевым лесом по хорошей дороге, понесся по чащам, поросшим густым терновником, поэтому через четверть часа за королем скакали только самые ярые охотники, а из всех дам — всего три: мадам Маргарита, сестра короля, Диана де Пуатье и, как ее называла Екатерина Медичи, "маленькая королевочка" Мария Стюарт.
Несмотря на храбрость блистательных охотников и охотниц, названных нами, сложности рельефа, густота леса, заставившая всадников пойти в обход, высота колючих кустарников, сквозь которые нельзя было проехать, вскоре позволили кабану и своре исчезнуть из виду; но на опушке леса он натолкнулся на стену и вынужден был повернуть назад.
Король несколько отстал, а потом, уверенный в своих серых гончих, остановился, что позволило нескольким охотникам нагнать его, но тут снова послышался отчаянный лай.
Та часть леса, куда направился кабан, была светлее, и поэтому король возобновил погоню, надеясь удачно ее завершить.
Но случилось то же самое, что и десять минут назад: каждый выдержал столько, сколько ему позволили его сила и мужество. Впрочем, при дворе было немало красивых кавалеров и галантных дам, и многих из них, по всей видимости, остановила не леность лошадей, густота леса и неровности местности, а потому на перекрестках и на поворотах аллей то тут, то там виднелись группы всадников, более занятых разговорами, чем прислушивающихся к лаю собак и рожкам егерей.
Поэтому, когда Монтгомери и Немур увидели зверя, за ним несся только один всадник, в котором молодые люди, как им показалось, узнали короля, и две всадницы, которых они не узнали.
Это, действительно, был король, желавший, как обычно, первым прискакать к травле, то есть к тому моменту, когда кабан, прислонившись спиной к дереву, колючему кусту или валуну, повернется рылом к своре.
Мчавшиеся за ним дамы были г-жа де Валантинуа и маленькая королева Мария Стюарт: одна — лучшая наездница при всем французском дворе, а другая — самая смелая.
Впрочем, кабан начинал уставать, было ясно, что он вот-вот остановится, и самые горячие из собак уже догоняли его.
Однако еще четверть часа он пытался уйти от преследователей бегством, но, чувствуя, что его настигают, решил умереть красиво, умереть как настоящий кабан; найдя подходящий вывороченный корень дерева, он прислонился к нему спиной, ворча и щелкая челюстями.
Вся свора тут же накинулась на него с отчаянным лаем, давая тем самым знать, что зверь готов сопротивляться.
К лаю примешался звук охотничьего рога короля. Генрих прискакал, отстав от собак не больше, чем собаки — от кабана.
Он, трубя, оглянулся вокруг, высматривая своего подносчика аркебузы, однако он обогнал не только его, но и егерей, обязанных никогда не покидать короля, и увидел, что за ним мчатся лишь Диана и Мария Стюарт.
Ни один локон не растрепался на голове прекрасной герцогини де Валантинуа, и ее бархатная тока так же прочно сидела на ней, как в начале скачки.
Маленькая Мария же потеряла и вуаль и току, роскошные каштановые волосы ее развевались на ветру, а щеки раскраснелись, так она отчаянно неслась.
Наконец на протяжные звуки королевского рога прискакал аркебузир: одна аркебуза была у него в руках, другая приторочена к ленчику седла.
А за ним сквозь деревья уже виднелись сверкающие золотой вышивкой яркие платья, камзолы и плащи.
Это со всех сторон приближались охотники.
Кабан защищался изо всех сил: он противостоял шестидесяти собакам. И если острые собачьи зубы не могли прокусить его шкуру с густой и жесткой шерстью, то каждый удар его клыков наносил глубокую рану одному из его врагов; но собаки, так называемые "королевские серые", были столь хорошей породы, что даже смертельно раненные, истекающие кровью, с волочащимися внутренностями, они снова и снова яростно бросались в драку, и только по красным пятнам на этом движущемся ковре можно было определить, какие из них задеты.
Король понял, что побоище нужно прекратить, поскольку он может потерять лучших собак.
Он отбросил рог и сделал знак, чтобы ему подали аркебузу.
Фитиль был уже зажжен, и аркебузиру оставалось только подать оружие королю.
Генрих был прекрасным стрелком и редко промахивался.
Держа аркебузу в руках, он подъехал шагов на двадцать пять к кабану, глаза которого сверкали как раскаленные угли.
Он прицелился зверю между глаз и выстрелил.
Выстрел попал в голову, но в то мгновение, когда король нажимал на спусковой крючок, кабан повернул голову в сторону и пуля скользнула по кости и убила одну из собак.
На голове кабана, между ухом и глазом, появилась кровавая ссадина, отметив след пули.
На секунду Генрих застыл от удивления, что животное не рухнуло, а его лошадь, вся дрожа и осев на задние ноги, перебирала передними.
Генрих передал доезжачему разряженную аркебузу и потребовал другую.
Она была заряжена, фитиль ее подожжен, и доезжачий тут же ему ее подал.
Король взял ее и приложил приклад к плечу.
Но не успел он прицелиться, как кабан, без сомнения не пожелав ждать второго выстрела, яростно стряхнул с себя вцепившихся в него собак и, проложив себе кровавый путь через свору, молнией пронесся под брюхом королевской лошади; лошадь встала на дыбы и жалобно заржала: живот ее был распорот, из него хлестала кровь и вываливались внутренности; она тут же повалилась на бок, придавив короля.
Все это произошло так мгновенно, что никто из присутствующих не подумал преградить путь кабану, который, развернувшись, бросился на короля, прежде чем тот успел выхватить свой охотничий нож.
Генрих попытался его вытащить, но тщетно: нож висел на левом боку, на котором он лежал.
Сколь ни храбр был король, он уже хотел позвать на помощь, потому что омерзительная голова кабана, с горящими, как угли, глазами, окровавленной пастью и острыми клыками была уже в нескольких дюймах от его груди, но тут у своего уха он услышал голос, произнесший со спокойной уверенностью:
— Не волнуйтесь, государь, я отвечаю за все!
Потом он почувствовал, что кто-то приподнял его руку, и увидел блеснувший, как молния, широкий и острый нож, вонзившийся по рукоятку в шею кабана.
И тут же сильные руки потянули Генриха назад, оставив издыхающего зверя наносить удары новому врагу, поразившему его в сердце.
Человек, вытянувший короля из-под лошади, был герцог Немурский.
А тот, кто поразил зверя в сердце и все еще стоял на коленях, вытянув руку, был граф де Монтгомери.
Граф де Монтгомери вытащил клинок из тела кабана, вытер о густую зеленую траву, вложил в ножны и, подойдя в Генриху II, как будто ничего необычного не произошло, произнес:
— Государь, я имею честь представить вашему величеству господина герцога Немурского, приехавшего из-за гор и привезшего вашему величеству новости о герцоге де Гизе и его храброй Итальянской армии.
III
КОННЕТАБЛЬ И КАРДИНАЛ
Прошло два часа после описанной нами сцены; волнение среди присутствующих — искреннее или показное, — вызванное этим событием, несколько улеглось; Габриель де Лорж, граф де Монтгомери, и Жак Савойский, герцог Немурский, спасители короля, выслушали поздравления и похвалы по поводу проявленных ими в этих обстоятельствах храбрости и ловкости; на большом дворе замка была отделена часть туши для собак (весьма важное обстоятельство, которым даже самые серьезные дела не позволяют пренебрегать); при этом присутствовали король, королева и все кавалеры и дамы, находившиеся в тот день в Сен-Жермене, после чего Генрих II, улыбаясь, как человек, избежавший смертельной опасности, а потому особенно радующийся жизни, прошел к себе в кабинет, где, помимо обычных советников, его ждали кардинал Шарль Лотарингский и коннетабль Монморанси.
Нам пришлось уже раза два-три упомянуть имя коннетабля, но мы забыли сделать по отношению к нему то, что сделали с другими персонажами нашей истории, а именно извлечь из могилы и представить читателю, точно так, как солдаты принесли мертвым коннетабля де Бурбона к художнику, чтобы тот написал его портрет в полный рост и при оружии — как если бы он был живой.
Анн де Монморанси был в то время главой старинного семейства христианских баронов, или, как они себя именовали, баронов Франции, которые вели свое происхождение от Бушара де Монморанси и дали королевству десять коннетаблей.
Он именовал и считал себя герцогом, пэром, маршалом, великим камергером, коннетаблем и первым бароном Франции, кавалером орденов Святого Михаила и Подвязки; капитаном сотни королевских порученцев, губернатором и королевским наместником Лангедока, графом Бомона, Даммартена, Ла-Феран-Тарденуа и Шатобриана; виконтом Мелёна и Монтрёя, бароном Данвиля, Прео, Монброна, Офмона, Мелло, Шатонёфа, Ла-Рошпо, Дангю, Мерю, Торе, Савуази, Гурвиля, Дерваля, Шансо, Руже, Аспремона, Ментене; сеньором Экуана, Шантийи, Л’Иль-Адана, Конфлан-Сент-Онорина, Ножана, Вальмондуа, Компьеня, Ганделю, Мариньи и Туру.
Как видно из перечисления этих титулов, король мог быть королем в Париже, но повсюду вокруг Парижа герцогом, графом и бароном был Монморанси, так что королевская власть казалась стиснутой его герцогствами, графствами и баронскими владениями.
Он родился в 1493 году, и в то время, что мы описываем, был уже шестидесятичетырехлетним стариком, но, хотя и выглядел на свои годы, был силен и крепок, как тридцатилетний. Он был резок и груб, и ему были присущи все качества солдата: слепая храбрость, пренебрежение к опасности, нечувствительность к усталости, голоду и жажде. Исполненный гордости и раздувшийся от тщеславия, он уступал дорогу только герцогу де Гизу, и то как властителю Лотарингии, потому что как военачальника и командующего походом он ставил себя гораздо выше защитника Меца и победителя при Ранти. Для него Генрих II был по-прежнему молодым хозяином; старшим хозяином был для него Франциск I, и он не хотел признавать никого другого. Он был странным придворным, упрямым честолюбцем и добивался грубостью и резкими выпадами и богатства и славы — всего того, что другой получил бы благодаря гибкости и лести. Впрочем, ему в этом очень помогала Диана де Валантинуа — без нее он бы потерпел неудачу: она являлась вслед за ним и своим нежным голосом, нежным взглядом и нежным лицом исправляла все, что портил и ломал своей постоянной гневливостью этот грубый солдафон. Он участвовал в четырех крупных битвах, и в каждой проявил себя как отчаянный рубака, но ни в одной — как толковый командир. Первой из четырех была битва при Равенне: ему тогда было восемнадцать лет, и он по доброй воле встал под так называемый общий стяг, то есть знамя добровольцев; вторая битва была при Мариньяно — там под его началом была сотня солдат, и он мог бы похвастаться тем, что лучше всех орудовал мечом и палицей, если бы рядом с ним, а часто и впереди него, не сражался его старший хозяин Франциск I, этот сторукий гигант: он завоевал бы весь мир, если бы это зависело от силы и частоты наносимых ударов, как говорили в то время; третьей была битва при Ла-Бикоке, в которой он, будучи полковником швейцарцев, сражался с пикой в руках, был сочтен мертвым и оставлен на поле боя; и наконец, четвертой была битва при Павии, когда он только что стал маршалом Франции в результате смерти своего зятя, г-на де Шатийона; не сомневаясь, что сражение состоится на следующий день, он уехал ночью на разведку, но, услышав пушечные выстрелы, вернулся и попал в плен, "как и другие", говорит Брантом (и в самом деле, в этом роковом поражении при Павии в плен попали все, даже король).
В противоположность герцогу Гизу, весьма доброжелательному по отношению к горожанам и судейским, коннетабль ненавидел буржуа и терпеть не мог людей мантии. Он не упускал ни одного удобного случая осадить и тех и других. Так, однажды, в очень жаркий день, один председатель суда явился к нему переговорить по делу; г-н де Монморанси принял его, держа шапку в руках, и сказал:
— Итак, господин председатель, излагайте, с чем вы там пришли, и наденьте шапку.
Но председатель, полагая, что г-н Монморанси снял шапку из уважения к нему, ответил:
— Сударь, ни в коем случае, пока вы не наденете свою.
Тогда коннетабль заявил:
— Вы отъявленный дурак, сударь! Не считаете ли вы, случайно, что я снял шапку из любви к вам? Вовсе нет, друг мой, я поступил, как мне удобно, потому что умираю от жары… Я слушаю вас, говорите.
Председатель, совершенно растерявшись, начал что-то невнятно бормотать. Тогда г-н де Монморанси сказал:
— Вы болван, господин председатель! Возвращайтесь домой, вызубрите хорошенько урок, а потом приходите, но не раньше.
И он повернулся спиной к посетителю.
Однажды взбунтовались жители Бордо и убили губернатора. Против них послали коннетабля. Видя, что он приближается, и опасаясь ужасных карательных мер, горожане вышли ему навстречу за два дня пути и хотели вручить ключи от города.
Сидя верхом во всем вооружении, он сказал им:
— Ступайте, господа бордосцы, ступайте отсюда со своими ключами, мне они не нужны.
И, показывая на пушки, добавил:
— Вот что я везу с собой, и ими я проделаю проходы в стенах, мне ваши ворота не нужны… О, я отучу вас бунтовать против короля, убивать его губернаторов и его наместников! Знайте же, что я всех вас перевешаю!
И свое слово он сдержал.
Находясь в Бордо, Строцци, который накануне шел в бой со своими людьми на глазах коннетабля, решил нанести ему визит вежливости, хотя сам он был родственником королевы. Увидев его, Монморанси закричал:
— А, Строцци, здравствуйте! Ваши люди вчера проявили чудеса храбрости, на них просто приятно было смотреть! Сегодня им выплатят деньги, я уже распорядился.
— Благодарю, господин коннетабль, — ответил Строцци, — я тем более счастлив, что вы ими довольны, поскольку хочу к вам обратиться с просьбой от их имени.
— С какой, Строцци? Говорите!
— В этом городе очень дороги дрова, и солдаты на них просто разоряются, поскольку стоят большие холода. Поэтому они просят вас отдать им корабль, который стоит у берега и называется "Монреаль", чтобы его разобрать и обогреться.
— Хорошо, согласен, — ответил коннетабль, — пусть отправляются поскорее, возьмут с собой помощников, разберут его на куски и топят им — мне так угодно.
Но пока он обедал, к нему пришли члены городского совета и советники суда. Толи г-н Строцци плохо рассмотрел, то ли поверил солдатам, то ли не слишком понимал в старых и новых кораблях, но тот корабль, который он собирался разобрать, испросив на это разрешение, мог еще долго и хорошо служить. Поэтому достойные магистраты и пришли объяснить коннетаблю, что это чистый убыток — ломать такое прекрасное судно, побывавшее всего два-три раза в плавании, а водоизмещение имевшее в триста тонн.
Но коннетабль со своей обычной грубостью не дал им сказать и двух слов:
— Ладно, ладно! Хватит… Да кто вы такие, дураки вы несчастные, чтобы меня проверять? Да откуда у вас смелость взялась мне выговаривать, олухи ученые? Я правильно бы поступил — и сам не знаю, что меня от этого удерживает, — если бы вместо этого корабля приказал разобрать ваши дома, и я это сделаю, если вы немедленно отсюда не уберетесь. Идите и занимайтесь своими делами, а в мои не лезьте!
И в тот же день корабль был разобран.
А с тех пор как был заключен мир, предметом яростного гнева коннетабля стали реформатские пасторы, ибо он люто ненавидел протестантство. Одно из его развлечений состояло в том, чтобы явиться в Париж в какой-нибудь протестантский храм и согнать с кафедры проповедника. Узнав в один прекрасный день, что с разрешения короля они теперь имеют консисторию, он отправился в Попенкур, явился на собрание, опрокинул кафедру, разбил все скамьи и спалил их; после этого похода он получил прозвище "капитан Жги-скамейки".
Все эти жуткие выходки коннетабль сопровождал молитвами, и особенно своей любимой молитвой "Отче наш". Он самым нелепым образом перемежал ее слова варварскими приказами, никогда не отменяя их.
Поэтому — о горе! — если он начинал бормотать эту молитву.
— "Отче наш, иже еси на небесах!", — произносил он. — А ну-ка приведи такого-то! "Да святится имя твое…" — а этого вздерните на том дереве! "Да приидет царствие твое…" — а этого на пики поднимите! "Да будет воля твоя…" — а этих негодяев тут же расстреляйте из аркебузы! "Яко на небеси и на земли…" — на куски искромсать негодяев, которые защищали колокольню против войск короля! "Хлеб наш насущный даждь нам днесь…" — сожгите-ка эту деревню! "И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должником нашим…" — поджигайте с четырех сторон, и пусть ни один дом не останется цел! "И не введи нас во искушение…" — а если эти оборванцы будут кричать, бросайте их в огонь! "Но избави нас от лукаваго". Аминь!
Это называлось "Отче наш" коннетабля.
Таков был этот человек, сидевший в кабинете короля Генриха II напротив хитрого, умного, аристократичного кардинала Лотарингского, самого куртуазного дворянина Церкви и самого ловкого церковного политика своего времени.
Понятно, как непреклонно противостояли друг другу эти совершенно разные натуры и в какое смятение должно было приводить государство их честолюбивое соперничество.
К тому же семья Монморанси была отнюдь не менее многочисленной, чем семья Гизов, ибо у коннетабля от его жены, мадам Савойской, дочери мессира Рене, бастарда Савойского и великого камергера Франции, было пять сыновей: Монморанси, д’Анвиль, де Мерю, де Монброн и де Торе, и пять дочерей, из которых четыре вышли замуж соответственно за де ла Тремуя, де Тюренна, де Вантадура и де Кандаля, а пятая, самая красивая, стала настоятельницей аббатства Сен-Пьер в Реймсе.
Все это обильное потомство нужно было хорошо пристроить, а коннетабль был слишком скуп, чтобы тратиться на это, когда можно было заставить платить короля.
Увидев короля, все встали и обнажили головы.
Монморанси король приветствовал дружеским, почти солдатским жестом, в то время как кардинала Лотарингского — наклоном головы, исполненным уважения.
— Я позвал вас, господа, — сказал он, — поскольку хочу посоветоваться с вами по очень важному вопросу: из Италии прибыл господин де Немур; дела там идут плохо, потому что его святейшество не держит свое слово, а большинство наших союзников нас предали. Сначала все шло прекрасно: господин Строцци взял Остию; правда, при осаде погиб господин де Монлюк, храбрый и достойный дворянин, за чью душу прошу вас молиться… Затем герцог Альба, узнав о скором прибытии вашего прославленного брата, дорогой кардинал, отступил к Неаполю. Таким образом, все укрепленные города в окрестностях Рима были нами последовательно заняты. И в самом деле, пройдя через Миланскую область, герцог подошел к Реджо, где его ждал тесть, герцог Феррарский, с шестью тысячами пехотинцев и восемьюстами кавалеристов. Там кардинал Караффа и Жан де Лодев, королевский посол, держали совет. Некоторые полагали, что следует взять Кремону или Павию, пока маршал де Бриссак будет преследовать неприятеля, не давая ему передышки; другие считали, что еще до того, как будут взяты эти города, самые укрепленные во всей Италии, герцог Альба, произведя набор рекрутов в Тоскане и Неаполитанском королевстве, удвоит численность своей армии. Кардинал Караффа придерживался другого мнения: он предлагал через Лабур войти в Анконскую марку, города которой, как он утверждал, укреплены плохо и сдадутся после первого требования; но герцог Феррарский со своей стороны заметил, что главной целью кампании была и остается защита Святого престола, а потому герцог де Гиз должен двигаться прямо на Рим. Герцог де Гиз склонился к последнему варианту и хотел взять с собой шесть тысяч человек пехоты и восемьсот кавалеристов герцога Феррарского; но тот не отдал их, сказав, что на него в любую минуту могут напасть или великий герцог Козимо Медичи, или герцог Пармский, перешедший на сторону Испании. И герцог де Гиз, господа, был вынужден продолжать путь с теми немногими силами, которые у него были, надеясь только на то, что, по словам кардинала Караффы, в Болонье французскую армию ждет подкрепление. Прибыв в Болонью с господином кардиналом, своим племянником, герцог де Гиз не обнаружил там никакого подкрепления. Его просто не существовало. Ваш брат, мой дорогой кардинал, стал вслух жаловаться на это обстоятельство, но ему ответили, что на пути на Анкону его ждут десять тысяч человек, только что собранных его святейшеством. Герцог поверил этому и продолжал двигаться по Романье. Никакое подкрепление его не ждало; он оставил армию под командованием герцога Омальского, а сам поехал прямо в Рим, чтобы узнать от самого святого отца, что тот расположен делать. Припертый к стенке господином де Гизом, папа ответил, что он действительно собирался выставить на эту войну контингент из двадцати четырех тысяч человек, но эти двадцать четыре тысячи включают тех, что охраняют крепости, принадлежащие Церкви; итак, восемнадцать тысяч папских солдат, разбросанных по различным крепостям, предназначались для собственных нужд его святейшества. Господин де Гиз увидел, что он может рассчитывать только на тех людей, что были при нем, но, по словам папы, этого ему должно было хватить, поскольку до сих пор французы терпели неудачу в своих планах захвата Неаполя, ибо воевали против Святого престола. А на этот раз, напротив, его святейшество на их стороне, и, хотя это сотрудничество чисто нравственное и духовное, французы не могут не одержать победу… Господин де Гиз, мой дорогой коннетабль, — продолжал Генрих, — в этом отношении похож на вас: он никогда не сомневается в удаче, пока при нем его добрая шпага, а за ним идет несколько тысяч храбрых солдат. Он ускорил прибытие своей армии и, как только она подошла, покинул Рим, взял штурмом город Кампли и предал мечу всех жителей — мужчин, женщин и детей.
Новость об этой расправе коннетабль воспринял с видимым одобрением.
Кардинал оставался совершенно бесстрастным.
— От Кампли, — продолжал король, — герцог направился к Чивителле и осадил ее. Город, как говорят, построен на крутом холме и хорошо укреплен. Сначала решили пробить стены цитадели, но, прежде чем брешь стала достаточно велика, наша армия со своим обычным нетерпением кинулась на приступ. К несчастью, то место, где они пытались пробиться, со всех сторон было защищено бастионами и наших людей отбросили обратно, причем мы потеряли двести человек убитыми и триста ранеными.
Губы коннетабля тронула радостная улыбка: непобедимый не смог взять какую-то крепостишку!
— А в это время — продолжал король, — герцог Альба, собрав в Кьети свои войска, выступил на помощь осажденным с тремя тысячами испанцев, шестью тысячами немцев, тремя тысячами итальянцев и тремястами калабрийцев. Это было вдвое больше, чем у герцога де Гиза, и ввиду превосходства противника он решил снять осаду и ждать врага на открытой местности между Фермо и Асколи. Он думал, что герцог Альба примет сражение, но герцог Альба, уверенный в том, что мы и сами найдем свою погибель, продолжает избегать какой бы то ни было стычки, сражения или битвы, либо готов принять бой, но имея такие позиции, какие не оставляли бы нам ни малейшей надежды на успех. В этом положении, не надеясь получить от папы ни людей, ни денег, герцог де Гиз прислал герцога Немурского просить у меня или значительных подкреплений, или позволения покинуть Италию и вернуться домой. Ваше мнение, господа? Следует ли нам совершить последнее усилие и послать нашему возлюбленному герцогу де Гизу деньги и людей, в чем он так нуждается, или же призвать его к себе и тем самым отказаться раз и навсегда от этого прекрасного Неаполитанского королевства, которое, основываясь на обещаниях его святейшества, я предназначил своему сыну Карлу?
Коннетабль сделал знак, что он хочет взять слово, но все же готов уступить его кардиналу Лотарингскому; кардинал в свою очередь легко покачал головой, давая тем самым понять коннетаблю, что тот может говорить.
Впрочем, это была обычная тактика кардинала — дать сопернику высказаться первым.
— Государь, — сказал коннетабль, — я полагаю, что не стоит бросать так удачно начатое дело и нет таких усилий, какие ваше величество не должны бы были приложить, чтобы поддержать в Италии вашу армию и ее генерала.
— А вы как считаете, господин кардинал? — спросил король.
— Я, — сказал Шарль Лотарингский, — прошу прощения у господина коннетабля, держусь прямо противоположного мнения.
— Меня это не удивляет, господин кардинал, — ответил с досадой коннетабль, — иначе это был бы первый раз, когда мы стали бы согласны; итак, вы считаете, сударь, что ваш брат должен вернуться?
— Я полагаю, что отозвать его было бы правильно.
— Одного или с армией? — спросил коннетабль.
— С армией, вплоть до последнего солдата!
— А зачем? Что, на больших дорогах мало грабителей? Мне кажется, там их великое множество!
— Может быть, на больших дорогах и немало грабителей, господин коннетабль, может быть, их, как вы говорите, там великое множество, но храбрых солдат и больших полководцев здесь явно не хватает.
— Вы забываете, господин кардинал, что у нас сейчас мир, а во время мира для выдающихся завоевателей нет дела.
— Прошу ваше величество, — сказал кардинал, обращаясь к королю, — спросить у господина коннетабля, серьезно ли он верит в длительность этого мира?
— Черт побери! Верю ли я?! — воскликнул коннетабль. — Что за вопрос?
— Ну так вот, государь, — сказал кардинал, — я не только в него не верю, но и полагаю, что, если ваше величество не хотят предоставить испанскому королю честь напасть на вас, то ваше величество должны как можно скорее напасть на короля Испании.
— Несмотря на торжественную клятву? — воскликнул коннетабль с горячностью, которую можно было принять за искренность. — Вы не забыли, господин кардинал, что клятвы следует держать? А королевское слово тем более нерушимо, и Франция никогда не нарушала своего слова даже по отношению к туркам или сарацинам!
— Но тогда, раз это так, — сказал кардинал, — почему же ваш племянник, господин де Шатийон, вместо того чтобы сидеть спокойно в своем пикардийском губернаторстве, обманом пытается взять штурмом Дуэ, в чем он и преуспел бы, если бы мимо того места, куда приставили лестницы, случайно не проходила одна старушка и не подняла тревогу?
— Почему мой племянник это сделал? — воскликнул коннетабль, угодив в ловушку. — Сейчас скажу вам, почему он это сделал!
— Послушаем, — сказал кардинал.
И, повернувшись к королю, он намеренно подчеркнуто произнес:
— Послушайте, государь.
— О, его величеству это известно так же, как и мне, — сказал коннетабль, — потому что его величество только кажется занятым любовными похождениями, но знайте, господин кардинал, мы не оставляем короля в неведении относительно государственных дел.
— Слушаем вас, господин коннетабль, — холодно повторил кардинал. — Вы собирались сообщить нам, какая причина заставила господина адмирала напасть на Дуэ.
— Да я вам, черт возьми, не одну, а десять причин приведу!
— Приводите, господин коннетабль.
— Во-первых, это было сделано после того, как граф де Мег, губернатор Люксембурга, предпринял попытку через своего мажордома подкупить за тысячу экю наличными и обещание такой же пенсии пожизненно трех солдат из гарнизона Меца, которые должны были сдать ему город.
— Этот город мой брат успешно защитил, не так ли, —
сказал кардинал, — мы слышали об этой попытке, но она, к счастью, провалилась, как и попытка вашего племянника-адмирала… Это первая причина, а вы, господин коннетабль, обещали назвать нам десять.
— Подождите, подождите… Вот чего вы еще не знаете, господин кардинал: этот же самый граф де Мег подкупил одного провансальского солдата из гарнизона Мариенбурга, и тот за изрядные деньги обязался отравить все колодцы в городе, но это предприятие тоже провалилось: граф, опасаясь, что одного человека для такого дела будет мало, нанял еще и других, а те все разболтали. Дьявольщина! Вы же не станете говорить, что это неправда, господин кардинал: ведь солдата-то колесовали!
— Ну, для меня это не очень убедительный довод! Вы, господин коннетабль, за свою жизнь приказали колесовать и повесить множество людей, и я считаю их такими же невинными мучениками, как тех, что погибли в цирке при императорах-язычниках Нероне, Коммоде и Домициане.
— Дьявольщина! Вы что, господин кардинал, отрицаете, что граф де Мег хотел отравить колодцы в Мариенбурге?
— Напротив, господин коннетабль, я сказал, что допускаю это: но вы обещали привести десять причин поступка вашего племянника, а привели еще только две.
— Найдем и остальные, черт побери, найдем! Известно ли вам, например, что граф Берлемон, управляющий финансами Фландрии, вступил в заговор с двумя солдатами-гасконцами, которые обязались с помощью сьёра де Веза, командира роты пехотинцев, сдать королю Испании город Бордо, если им пришлют в помощь пять или шесть сотен человек. Скажите только, господин кардинал, что этого заговора в пользу католического короля не существовало, и я вам отвечу, что один из этих солдат, арестованный неподалеку от Сен-Кантена комендантом крепости, все рассказал, вплоть до того, что он получил обещанную награду в присутствии Антуана Перрено, аррасского епископа. Попробуйте только, черт возьми, это отрицать, господин кардинал!
— О, я от этого воздержусь! — улыбаясь, ответил кардинал. — Ввиду того, что это действительно правда, господин коннетабль, я не стану шутки ради рисковать спасением души, утверждая заведомую ложь; но это всего три попытки со стороны его величества короля Испании нарушить Восельский договор, а вы нам обещали десять!
— Я вам не только десять назову, черт возьми, а, если надо, и дюжину!.. Вот, например, метр Жак Ла Флеш, один из лучших инженеров короля Филиппа Второго, был застигнут в тот момент, когда он промерял броды через реку Уазу, и доставлен в Ла-Фер, где и признался в том, что Эммануил Филиберт заплатил ему через господина Берлемона, чтобы он, Ла Флеш, снял план с крепостей Монтрёй, Руа, Дуллан, Сен-Кантен и Мезьер; этими крепостями испанцы хотят завладеть, чтобы прибрать к рукам Булонь и Ардр и помешать нам снабжать Мариенбург.
— Это совершенно правильно, господин коннетабль, но причин все еще не десять.
— Вот дьявольщина! Неужто надо их набрать обязательно десять, чтобы доказать, что перемирие в действительности нарушено испанцами и мой племянник господин адмирал имел право напасть на Дуэ?
— Я и не хотел, чтобы вы сказали что-то другое, господин коннетабль, и мне достаточно этих четырех доказательств того, что перемирие было нарушено королем Филиппом Вторым, и не один раз, а четыре. Итак, перемирие нарушено, и слово не сдержал король Испании, который нарушил перемирие, а не король Франции, который не сдержит свое слово, отзывая свои войска и своего генерала из Италии и готовясь к войне.
Коннетабль закусил свой седой ус: хитрость противника заставила его признать прямо противоположное тому, что он хотел доказать.
Не успел еще кардинал договорить, а коннетабль только начал жевать свой ус, как во дворе замка Сен-Жермен зазвучала труба, исполнявшая иностранную мелодию.
— О-о! — сказал король. — Это, наверное, какой-нибудь паж, любитель глупых шуток, разрывает мне уши английским мотивом? Подите узнайте, господин д’Обеспин, и пусть шутника хорошенько выпорют за эту веселость.
Господин д’Обеспин побежал выполнять приказ короля.
Вскоре он вернулся.
— Государь, — сказал он, — это не паж, не конюший и не доезжачий трубил; это настоящий английский трубач, который сопровождает герольда, посланного вашей кузиной королевой Марией.
И не успел г-н д’Обеспин договорить, как во дворе снова зазвучала труба — на этот раз мотив был испанский.
— A-а, после жены и муж, кажется, объявился! — воскликнул король.
Потом с величием, которое в подобных случаях умели черпать в своей душе все старые французские короли, он сказал:
— Господа, прошу в тронный зал! Предупредите ваших сопровождающих, а я предупрежу двор. Чего бы ни желали от нас наша кузина Мария и наш кузен Филипп, надо оказать честь их посланцам!
IV
ВОЙНА
Звуки английской и испанской труб были услышаны не только в зале совета, но и повсюду во дворце, словно эхо, прокатившееся и с севера и с юга.
Поэтому, когда король вошел, почти весь двор был в сборе, а дамы толпились у окон, с любопытством разглядывая обоих герольдов и их свиты.
У дверей зала совета к коннетаблю подошел молодой офицер, которого к нему послал его племянник, адмирал, — тот, кого мы застали у императора Карла V в день его отречения.
Адмирал был, как, надо полагать, уже было сказано, губернатором Пикардии; в случае вторжения он, следовательно, первый принял бы на себя удар.
— А, это вы, Телиньи? — спросил вполголоса коннетабль.
— Да, монсеньер, — ответил молодой офицер.
— Вы привезли мне известия от господина адмирала?
— Да, монсеньер.
— Вы еще никого не видели и никому ничего не говорили?
— Новости эти предназначены королю, монсеньер, — ответил молодой офицер, — но господин адмирал наказал мне сообщить их прежде всего вам.
— Хорошо, — сказал коннетабль, — идите за мной.
И так же как кардинал Лотарингский отвел герцога Немурского к королеве, так и коннетабль отвел г-на Телиньи к герцогине де Валантинуа.
В это время двор собирался в приемном зале.
Через четверть часа король сидел на троне с королевой по правую руку, в то время как главные должностные лица королевства стояли на ступенях трона, а вокруг него в креслах сидели мадам Маргарита и мадам Елизавета Французская, Мария Стюарт, герцогиня де Валантинуа, четыре Марии и толпился весь блестящий двор Валуа. Его величество приказал ввести английского герольда.
Звон его шпор и шпор сопровождавших его солдат уже давно слышался из соседней комнаты, теперь, наконец, он вошел в зал; на нем был короткий широкий плащ с боковыми разрезами, украшенный гербами Англии и Франции; не снимая головного убора, он прошел по залу и остановился в десяти шагах от трона.
Здесь он снял шляпу, преклонил колено и громко произнес:
— Мария, королева Англии, Ирландии и Франции, Генриху, королю Франции, шлет привет. За то, что ты поддерживаешь дружеские отношения с английскими протестантами, нашими личными врагами, врагами нашей веры и нашего государства, и обещал им помощь и защиту от наших вполне справедливых преследований, мы, Уильям Норрис, герольд английской короны, объявляем тебе войну на суше и на море и в знак вызова бросаем тебе боевую перчатку.
И герольд бросил к ногам короля железную перчатку, глухо ударившуюся об пол.
— Хорошо, — ответил король, не вставая, — я принимаю объявление войны; но хочу, чтобы все знали, что я честно соблюдал по отношению к вашей королеве все, к чему обязывала меня наша дружба, и, поскольку королева столь необоснованно решила напасть на Францию, надеюсь, что Господь не позволит ей ничего завоевать, так же как не позволил ничего завоевать ее предшественникам, когда они нападали на моих предшественников. Впрочем, я потому так учтиво и мягко говорю с вами, что вас послала королева; если бы это был король, я говорил бы с вами иначе!
Потом, повернувшись к Марии Стюарт, он сказал:
— Милая королева Шотландии, поскольку эта война затрагивает вас в не меньшей степени, чем меня, и вы имеете столько же, если не более, прав на английскую корону, сколько наша сестра Мария на французскую, прошу вас, поднимите эту перчатку и подарите храброму сэру Уильяму Норрису золотую цепь с вашей шеи, а дорогая герцогиня де Валантинуа взамен отдаст вам нить жемчуга со своей шеи; я же постараюсь сделать так, чтобы она не очень на этом потеряла. Поспешите! Чтобы поднять женскую перчатку, нужны женские руки!
Мария Стюарт встала, грациозно сняла цепь со своей прекрасной шеи и надела ее на герольда; потом с гордостью, что так шла ее прелестному лицу, она сказала:
— Я поднимаю эту перчатку не только от имени Франции, но и от имени Шотландии! Герольд, передайте это моей сестре Марии!
Герольд поднялся, слегка наклонил голову и, отступив в левую сторону от трона, сказал:
— Все будет сделано согласно желанию короля Генриха Французского и королевы Марии Шотландской.
— Введите герольда нашего брата Филиппа Второго, — сказал Генрих.
Снова раздался звон шпор, возвещавший на этот раз появление испанского герольда; он вошел с еще более гордым видом, чем его коллега, и, подкрутив свои кастильские усы, остановился в десяти шагах от короля, но не преклонил колено, а ограничился поклоном и провозгласил:
— Филипп, Божьей милостью король Кастилии, Леона, Гранады, Наварры, Арагона, Неаполя, Сицилии, Майорки, Сардинии, обеих Индий, островов и земель моря-Океана, эрцгерцог Австрии, герцог Бургундии, Лотьера, Брабанта, Лимбурга, Люксембурга и Гелдерланда; граф Фландрии и Артуа, маркиз Священной Римской империи, сеньор Фрисландии, Салена, Малина, городов и краев Утрехта, Оверэйселла и Гренингена, владыка земель в Азии и Африке, ставит в известность тебя, Генриха Французского, что из-за твоих попыток овладеть городом Дуэ и разграбления города Санса, имевших место по приказу и под руководством твоего пикардийского губернатора, мы считаем перемирие, заключенное между нами ранее в Воселе, нарушенным и объявляем тебе войну на суше и на море, и в знак этого вызова и от имени вышеназванного короля, государя и повелителя, я, Гусман д’Авила, герольд Кастилии, Леона, Гранады, Наварры и Арагона, бросаю тебе свою боевую перчатку.
И, сняв с правой руки перчатку, он дерзко бросил ее к ногам короля.
Тут стало видно, как побледнело смуглое и мужественное лицо Генриха II; голос его слегка дрогнул, когда он ответил:
— Мой брат Филипп Второй опередил нас и обратился к нам с упреками, которые мы сами хотели сделать ему, но раз уже у него столько личных обид к нам, то и вызвал бы лучше лично нас. Мы бы в поединке охотно ответили за наши поступки, и Господь Бог нас рассудил бы. И все же передайте ему, дон Гусман д’Авила, что мы от всего сердца принимаем объявление войны, но, если он все же захочет отказаться от него и заменить личным поединком сражение наших армий, я соглашусь с превеликим удовольствием.
В это время коннетабль дотронулся до его руки.
— И добавлю, — продолжал Генрих, — что, услышав это предложение, которое я вам сделал, мой добрый друг коннетабль дотронулся до моей руки, поскольку он знает о предсказании, что я умру в единоборстве… И все же, даже если предсказанию суждено сбыться, я, хотя и не думаю, что оно заставит короля Филиппа принять мое предложение, настаиваю на нем. Господин де Монморанси как коннетабль Франции поднимите, прошу вас, перчатку короля Испании.
— Возьмите, друг мой, — сказал он, обращаясь к герольду и вынимая из-за спины заранее приготовленный кошелек с золотом, — отсюда до Вальядолида далеко, и, поскольку вы явились сюда с такой доброй вестью, было бы несправедливо, чтобы вы потратили на дорогу деньги вашего повелителя или свои собственные. Примите же эти сто золотых экю на дорожные расходы.
— Государь, — ответил герольд, — мой повелитель и я живем в стране, где золото растет, и нам нужно только нагнуться, когда у нас есть в нем потребность.
И, поклонившись королю, он отступил на шаг.
— А он горд, как настоящий кастилец, — прошептал Генрих. — Господин де Монтгомери, возьмите кошелек и одарите золотом людей, что стоят под окнами.
Монтгомери взял кошелек, открыл окно и высыпал из него золото на головы заполнявшим двор лакеям. Со двора раздались радостные крики.
— Господа, — сказал, вставая, Генрих, — обычно у короля Франции бывает праздник, когда кто-то из королей-соседей объявляет ему войну. Сегодня вечером будет двойной праздник, потому что нам объявили войну король и королева.
Потом, повернувшись к герольдам, стоявшим по обе стороны трона, король сказал:
— Сэр Уильям Норрис, дон Гусман д’Авила, поскольку ваш приезд стал причиной праздника, то, в качестве представителей королевы Марии, моей сестры, и короля Филиппа, моего брата, вы по праву оба приглашены на него.
— Государь, — тихо сказал коннетабль королю Генриху, — не угодно ли вам выслушать свежие новости из Пикардии от моего племянника: их привез лейтенант роты дофина по имени Телиньи?
— О да, — сказал король, — приведите этого офицера, мой кузен, я буду рад его принять.
Через пять минут молодого человека ввели в оружейный кабинет; он поклонился королю и стал почтительно ждать, пока тот к нему обратится.
— Так как себя чувствует господин адмирал, сударь? — спросил король.
— Как нельзя лучше, ваше величество.
— Пусть Бог сохранит ему здоровье, и все будет хорошо! Где вы его оставили?
— В Ла-Фере, государь.
— И что он велел вам мне передать?
— Государь, он сказал, чтобы ваше величество готовились к тяжелой войне. Враг собрал более пятидесяти тысяч человек, и, считает господин адмирал, пока все его выступления носят характер отвлекающего маневра, скрывающего истинные намерения.
— А что это за выступления? — спросил король.
— Главнокомандующий герцог Савойский, — ответил молодой лейтенант, — в сопровождении герцога Арсхота, графа Мансфельда, графа Эгмонта и высших офицеров своей армии продвинулся до Живе, где должны были собраться все вражеские войска.
— Я это уже знаю от герцога Неверского, губернатора Шампани, — сказал король, — он даже добавил в присланном мне по этому поводу донесении, что, по его мнению, Эммануил Филиберт хочет наступать на Рокруа или Мезьер, и, так как я счел, что новые укрепления Рокруа неспособны выдержать осаду, я посоветовал герцогу Неверскому подумать, не стоит ли его оставить. С тех пор у меня нет от него известий.
— Я привез их вам, ваше величество, — сказал Телиньи. — Уверенный в мощи крепости, господин де Невер заперся в городе и под защитой его стен стойко выдержал несколько попыток штурма, в которых он потерял несколько сот человек, и враг вынужден был отступить через брод Уссю между деревнями Ним и Отрош; оттуда его армия двинулась через Шиме, Глейон и Монтрёй-о-Дам, прошла через Ла-Шапель, разграбившего, и Вервен, спалив его дотла; теперь она идет на Гиз, где заперся господин де Вассе и, по мнению господина адмирала, собирается осадить эту крепость.
— Какими силами располагает господин герцог Савойский? — спросил король.
— Фламандскими, испанскими и немецкими войсками, государь, всего около сорока тысяч пехоты и пятнадцати тысяч конницы.
— А чем могут располагать господа де Шатийон и де Невер?
— Государь, собрав все что можно, они вряд ли будут иметь восемнадцать тысяч пехотинцев и пять-шесть тысяч кавалеристов, и это не считая того, что среди этих последних полторы-две тысячи англичан, которых ему следует остерегаться в случае войны с королевой Марией.
— Значит, за вычетом гарнизонов, которые мы вынуждены будем оставить в городах, мы едва ли сможем вам дать двенадцать — четырнадцать тысяч человек, дорогой коннетабль, — сказал Генрих, поворачиваясь к Монморанси.
— Что поделаешь, государь! И с тем малым, что вы мне дадите, я буду стараться изо всех сил. Я слышал, что в древности знаменитый полководец по имени Ксенофонт, имея под своим началом всего десять тысяч солдат, сумел с ними провести прекрасное отступление на сто пятьдесят льё и что у Леонида, спартанского царя, была всего тысяча человек, с которыми он восемь дней сдерживал при Фермопилах наступление армии царя Ксеркса, а она была помногочисленнее армии герцога Савойского!
— Значит, вы не теряете надежды, господин коннетабль? — спросил король.
— Напротив, государь! Никогда еще, черт возьми, я не был так радостен и так полон надежд! Я хотел бы только, чтобы нашелся человек, способный сообщить мне сведения о положении дел в Сен-Кантене.
— Зачем, коннетабль? — спросил король.
— Потому что, государь, ключами Сен-Кантена отпирают ворота Парижа — это старая солдатская поговорка. Вы знаете Сен-Кантен, господин де Телиньи?
— Heт, монсеньер, но если бы я осмелился…
— Осмеливайтесь, черт побери, осмеливайтесь, король разрешает!
— Так вот, господин коннетабль, при мне есть некто вроде оруженосца, которого мне дал господин адмирал, и он, если захочет, может все рассказать вашей милости о городе.
— То есть как "если захочет"? — воскликнул коннетабль. — Должен захотеть!
— Конечно, — ответил Телиньи, — он не осмелится не ответить на ваши вопросы, господин коннетабль, но это ловкий малый, и он ответит как сочтет нужным.
— Как он сочтет нужным? Как я сочту нужным, вы хотели сказать, господин лейтенант!
— Ах, монсеньер, вот на этот счет прошу вашу милость не заблуждаться! Этот малый ответит как сочтет нужным он, а не вы, поскольку монсеньер, не зная Сен-Кантена, не сможет его проверить.
— Если он не скажет правды, я его прикажу повесить!
— Это способ его наказать, но не использовать. Поверьте, господин коннетабль, он ловкий и умный малый и, когда захочет, очень храбрый…
— Как "когда захочет"? Значит, он не всегда храбр? — прервал коннетабль.
— Он храбр, когда на него смотрят, монсеньер, или когда на него не смотрят, но в его интересах сражаться. Большего от наемника и требовать не следует.
— Дорогой коннетабль, — сказал король, — цель оправдывает средства. Этот человек может быть нам полезен; господин де Телиньи его знает; пусть господин де Телиньи и допрашивает его.
— Хорошо, государь, — ответил коннетабль, — но я хочу сказать, что у меня есть способ разговаривать с людьми…
— Да, монсеньер, — ответил с улыбкой Телиньи, — мы знаем этот способ; у него есть свои преимущества, но метра Ивонне этот способ просто заставит при первом удобном случае перейти на сторону противника и оказать ему те же услуги, которые он сейчас может оказать нам.
— На сторону противника, черт побери? На сторону противника?! — воскликнул коннетабль. — Но тогда его нужно немедленно повесить! Это же негодяй и разбойник! Он предатель, этот оруженосец, господин де Телиньи?!
— Нет, монсеньер, он просто наемник.
— О, и мой племянник пользуется услугами подобных людей?
— На войне как на войне, монсеньер, — смеясь, ответил Телиньи.
И, повернувшись к королю, он сказал:
— Я вручаю моего бедного Ивонне вашему покровительству, государь, и прошу, что бы он ни сказал и ни сделал, позволить мне увести его отсюда живым и невредимым, каким я его и привел.
— Даю слово, сударь, — ответил король. — Приведите вашего оруженосца.
— Если ваше величество позволит, — сказал Телиньи, — я сделаю ему знак, и он поднимется.
— Прошу.
Телиньи подошел к окну, выходившему на одну из лужаек парка, открыл его и сделал приглашающий жест.
Вскоре на пороге появился метр Ивонне. Он был в той же кожаной кирасе, светло-коричневом бархатном полукафтане и в тех же высоких кожаных сапогах, в каких мы его представили читателю.
В руке у него была та же тока, украшенная тем же пером.
Только все это за два года стало более старым.
На шее у него висела медная цепь, некогда позолоченная, благородно колыхавшаяся на его груди.
С первого взгляда молодой человек понял, с кем он имеет дело, и, несомненно, узнал или короля, или коннетабля, а может, и обоих, ибо почтительно остановился у двери.
— Подойдите ближе, Ивонне, подойдите, мой друг, — сказал лейтенант, — и да будет вам известно, что вы находитесь в присутствии его величества короля Генриха Второго и господина коннетабля; услышав мои похвалы вашим заслугам, они пожелали вас видеть.
К великому изумлению коннетабля, метра Ивонне, по-видимому, ничуть не удивило, что он заслужил такую честь.
— Благодарю вас, лейтенант, — сказал Ивонне, сделав три шага вперед и остановившись отчасти из недоверия, отчасти из почтения, — сколь ни малы мои заслуги, приношу их к ногам его величества и готов служить господину коннетаблю.
Король заметил, что ему молодой человек выразил глубочайшее почтение, а господину де Монморанси — только готовность служить.
Эта разница, несомненно, поразила и коннетабля.
— Хорошо, хорошо, — сказал он, — довольно слов, красавчик-щеголь, и отвечайте прямо, а не то я…
Ивонне бросил на г-на де Телиньи взгляд, как бы спрашивая: "Я подвергаюсь опасности или мне оказывают честь?"
Поэтому, опираясь на слово короля, Телиньи сам повел допрос:
— Дорогой Ивонне, — сказал он, — королю известно, что вы галантный кавалер и красавицы вас любят, а потому все доходы, что вам приносят ум и храбрость, вы тратите на свои туалеты. Итак, поскольку король хочет немедленно испытать ваш ум, а позднее и вашу храбрость, он поручил мне передать вам десять золотых экю, если вы согласитесь предоставить ему, равно как и господину коннетаблю, кое-какие достоверные сведения о городе Сен-Кантен.
— Лейтенант, не соблаговолите ли вы сообщить королю, что я вхожу в некое сообщество порядочных людей, давших клятву вносить половину своего дохода, полученного умом ли, силой ли, в общую кассу, и, таким образом, из предложенных мне десяти экю мне принадлежит только пять, остальные же пять представляют собой общее достояние?
— А кто тебе мешает оставить себе все десять, дурак, — вмешался коннетабль, — и ничего не говорить о свалившемся на тебя счастье?
— Мое слово, господин коннетабль! Чума меня возьми! Мы слишком маленькие люди, чтобы нарушать слово!
— Государь, — сказал коннетабль, — я ничуть не доверяю тем, кто все делает за деньги.
Ивонне склонился перед королем.
— Прошу у вашего величества разрешения сказать два слова.
— Ах вот что! Этот негодяй…
— Коннетабль, прошу вас… — сказал король.
Потом, улыбаясь, он обратился к Ивонне:
— Говорите, мой друг.
Коннетабль пожал плечами, отступил шага на три и стал ходить взад-вперед с видом человека, не желающего принимать участие в разговоре.
— Государь, — произнес Ивонне с почтительностью и изяществом, которые сделали бы честь утонченному придворному, — пусть ваше величество соблаговолит вспомнить, что я не назначал никакой цены ни за малые, ни за большие услуги, которые я не только могу, но и обязан оказывать как смиренный и послушный подданный; о десяти золотых экю сказал мой лейтенант, господин де Телиньи. Поскольку ваше величество, безусловно, ничего не знает о соглашении, заключенном между мною и восемью моими товарищами, равно как и я поступившими на службу к господину адмиралу, я счел необходимым предупредить ваше величество, что, предлагая дать мне десять экю, ваше величество дает мне только пять, а остальные пять принадлежат сообществу. А теперь пусть ваше величество благоволит спрашивать, я готов ответить, и не за пять, или десять, или двадцать золотых экю, но просто из почтения, послушания и преданности, которыми я обязан своему королю.
И наемник склонился перед Генрихом с таким достоинством, как будто он был послом какого-нибудь итальянского князя или графа Священной Римской империи.
— Прекрасно, — сказал король, — вы правы, метр Ивонне, не будем заранее торговаться, и вам же будет лучше.
Ивонне улыбнулся с таким видом, будто хотел сказать: "О! Я знаю, с кем имею дело!"
Но так как все эти проволочки раздражали нетерпеливого коннетабля, он вернулся, встал перед молодым человеком и, топнув ногой, прорычал:
— Ну, теперь, когда обо всем договорено, ты, наконец, расскажешь мне, бездельник, что ты знаешь о Сен-Кантене?
Ивонне посмотрел на коннетабля с таким насмешливым выражением, с каким умеет смотреть только парижанин.
— О Сен-Кантене, монсеньер? — переспросил он. — Сен-Кантен — это город, расположенный на реке Сомме, в шести льё от Ла-Фера, тринадцати от Лана и тридцати четырех от Парижа; в нем двадцать тысяч жителей, его городская магистратура состоит из двадцати пяти человек, а именно: мэра, исполняющего свои обязанности, мэра, чьи полномочия истекли, одиннадцати присяжных, двенадцати эшевенов; эти магистраты сами выбирают и назначают своих преемников из числа полноправных горожан, что закреплено решением парламента от шестнадцатого ноября тысяча триста тридцать пятого года и хартией короля Карла Шестого от тысяча четыреста двенадцатого года.
— Ля-ля-ля! — воскликнул коннетабль. — Какого черта нам поет эта чертова птица? Я тебя спрашиваю, что ты знаешь о Сен-Кантене, скотина?
— А я вам и рассказываю, что знаю, и отвечаю за эти сведения, ибо получил их от моего друга Мальдана, а он родился в Нуайоне и три года служил писцом прокурора в Сен-Кантене.
— Нет, государь, — сказал коннетабль, — похоже, из этого негодяя мы ничего не вытянем, пока не посадим его на деревянную лошадку, привесив по четыре двенадцатифунтовых ядра на каждую ногу.
Ивонне даже не шелохнулся.
— Я вашего мнения не разделяю, коннетабль: я думаю, что пока мы пытаемся заставить его говорить, мы из него ничего не вытянем; но если его будет допрашивать господин де Телиньи, мы узнаем все, что хотим. Раз он знает то, что сообщил — а он этого на самом деле знать и не должен, — то, будьте уверены, он знает и еще кое-что… Ведь правда, метр Ивонне, ты изучал не только географию, население и муниципальное устройство города Сен-Кантен, ты еще знаешь кое-что о состоянии укреплений и умонастроении жителей этого города?
— Пусть лейтенант соблаговолит спросить меня или ваше величество окажет мне честь задать вопросы, на какие ему угодно знать ответы, и я сделаю все возможное, чтобы удовлетворить любопытство лейтенанта и проявить повиновение королю.
— Негодяй рассыпается в любезностях, — прошептал коннетабль.
— Итак, дорогой Ивонне, — сказал Телиньи, — докажите его величеству, что я не ввел его в заблуждение, расхваливая ваш ум, и расскажите ему и господину коннетаблю, в каком состоянии находятся укрепления города в настоящее время.
Ивонне покачал головой.
— Как будто негодяй в этом разбирается! — проворчал коннетабль.
— Государь, — сказал Ивонне, не обратив ни малейшего внимания на замечание г-на де Монморанси, — я буду иметь честь доложить вашему величеству, что город Сен-Кантен, не предполагая опасности, ожидающей его, и, в силу этого, не подготовившись к защите, едва ли устоит при первой же попытке его захвата.
— Но крепостные стены у него есть? — спросил король.
— Да, конечно, — ответил Ивонне, — есть, с круглыми и квадратными башнями, соединенными куртинами, и еще два горнверка, из которых один охраняет предместье Иль; но на бульваре нет даже бруствера, и он защищен только неглубоким рвом; над валгангом во многих местах возвышаются холмы и даже многочисленные здания, построенные по внешнему краю рва; направо же от дороги на Гиз старая стена — так ее называют в этом месте — между Соммой и Ильскими воротами настолько разрушена, что мало-мальски ловкий человек легко на нее заберется.
— Слушай, бездельник, — воскликнул коннетабль, — если ты инженер, то об этом надо было сразу сказать!
— Я не инженер, господин коннетабль.
— А кто же ты тогда?
Ивонне с преувеличенной скромностью опустил глаза.
— Ивонне просто влюбленный, монсеньер, — ответил Телиньи, — и чтобы добраться до своей подружки, — она живет в предместье Иль, около ворот этого предместья, — был вынужден изучить сильные и слабые стороны крепостной стены.
— Ну и причина! — воскликнул коннетабль.
— Продолжай же, — сказал король, — и я подарю тебе для твоей возлюбленной красивый золотой крест, чтобы ты смог ей вручить его в первый же раз, как пойдешь ее навестить.
— И никогда золотой крест еще не украшал, я уверен, более прелестной шеи, чем шея Гудулы, государь!
— Ну, теперь этот мерзавец еще вздумал изобразить нам портрет своей любовницы! — возмутился коннетабль.
— А отчего же нет, если она хороша, кузен? — рассмеялся король. — Ты получишь крест, метр Ивонне.
— Спасибо, государь!
— А теперь скажи, гарнизон хоть в городе Сен-Кантен есть?
— Нет, господин коннетабль.
— Нет?! — вскричал Монморанси. — То есть как это нет?
— Город освобожден от постоя войск, и право защиты города принадлежит горожанам, чем они очень дорожат.
— Горожане! Права!.. Послушайте меня, государь, у нас все будет идти вкривь и вкось, пока горожане и коммуны будут требовать соблюдения прав, неизвестно от кого ими полученных!
— От кого? Я скажу вам, кузен: от моих предшественников-королей.
— Ну так пусть ваше величество поручит мне отобрать эти самые права у горожан, и все будет быстро сделано.
— Мы об этом подумаем позже, дорогой коннетабль, а пока займемся испанцами, что сейчас главное. Сен-Канте — ну нужен хороший гарнизон.
— Как раз о нем господин адмирал вел переговоры на момент моего отъезда, — сказал Телиньи.
— И, должно быть, уже преуспел в этом, — заметил Ивонне, — потому что на его стороне был метр Жан Поке.
— А кто такой метр Жан Поке? — спросил король.
— Это дядя Гудулы, — не без самодовольства ответил Ивонне.
— Как, негодяй! — воскликнул коннетабль. — Ты волочишься за племянницей магистрата?
— Жан Поке вовсе не магистрат, господин коннетабль.
— А кто он тогда, твой Жан Поке?
— Синдик ткачей.
— Боже! В какое время мы живем! Приходится вести переговоры с синдиком ткачей, когда королю угодно разместить в своем городе гарнизон!.. Скажи своему Жану Поке, что я велю его повесить, если он не откроет не только городские ворота, но и двери своего дома солдатам, которых мне угодно будет к нему послать.
— Я полагаю, что господину коннетаблю лучше предоставить господину Шатийону вести это дело, — произнес Ивонне, покачав головой, — он лучше знает, чем его милость, как надо разговаривать с Жаном Поке.
— Мне кажется, ты рассуждать вздумал? — воскликнул коннетабль, делая угрожающий жест.
— Кузен, кузен, — сказал Генрих, — позвольте уж нам закончить разговор, который мы начали с этим храбрым малым. Вы сами сможете убедиться, насколько справедливы его утверждения, ведь армией командуете вы и через самое короткое время туда отправитесь.
— Да, — заявил коннетабль, — не позднее чем завтра! Мне не терпится образумить всех этих горожан!.. Синдик ткачей, черт его возьми! Важная персона, чтобы вести переговоры с адмиралом!.. Уф!
И он отошел к амбразуре окна, грызя от ярости ногти.
— Теперь скажи, — спросил король, — подступы к городу легки?
— С трех сторон — да, государь: со стороны предместья Иль, со стороны Ремикура и со стороны часовни Эпарньмай. Но со стороны Туриваля приходится идти через Гронарские болота, где полно промоин и рытвин.
Коннетабль мало-помалу подошел к говорящим, потому что эти подробности его интересовали.
— Ну, а в случае необходимости, — спросил он, — ты бы взялся провести через болото отряд из города или в город?
— Несомненно; но я уже говорил господину коннетаблю, что один из членов нашего сообщества, некий Мальдан, сделает это лучше, чем я, поскольку он три года жил в Сен-Кантене, а я бывал там только ночью и всегда старался пройти поскорее.
— Почему поскорее?
— Потому что ночью, когда я один, мне страшно.
— Тебе страшно? — воскликнул коннетабль.
— Да, страшно.
— И ты в этом признаешься, негодяй?!
— А почему бы и нет, раз это так?
— А чего ты боишься?
— Блуждающих огней, привидений и оборотней.
Коннетабль расхохотался:
— Так ты боишься блуждающих огней, привидений и оборотней?
— Да, я безумно нервный.
И молодой человек сделал вид, что его пробирает нервная дрожь.
— Да, дорогой Телиньи, — заметил коннетабль, — поздравляю вас с таким оруженосцем! Теперь я знаю: ночью я его никуда не пошлю.
— Да, меня лучше использовать днем.
— Для того чтобы ночью ты мог навещать Гудулу, не так ли?
— Видите, господин коннетабль, мои посещения не были бесполезны, и король считает так же, раз он по доброте своей обещал мне крест.
— Господин коннетабль, прикажите выдать этому молодому человеку сорок золотых экю за сведения, которые он нам сообщил, и услуги, которые он обязуется нам оказать. И добавьте отдельно десять экю, чтобы купить крест для мадемуазель Гудулы.
Коннетабль пожал плечами.
— Сорок экю, — проворчал он, — сорок розог, сорок палок, сорок ударов рукояткой алебарды по спине!
— Вы меня слышали, кузен? Я дал слово, не заставляйте меня его нарушать!
Потом, обращаясь к Телиньи, король продолжил:
— Господин лейтенант, господин коннетабль отдаст приказ дать вам лошадей из моих конюшен в Лувре и в Компьене, чтобы вы могли ехать быстро. Не бойтесь их загнать и постарайтесь завтра быть в Ла-Фере. Чем раньше адмирал узнает, что объявлена война, тем лучше. Доброго пути, сударь, и удачи вам!
Лейтенант и его оруженосец почтительно поклонились королю Генриху II и вышли вслед за коннетаблем.
Десять минут спустя они галопом скакали по дороге в Париж, а коннетабль вернулся к королю, так и не выходившему из кабинета.
V
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЧИТАТЕЛЬ ОКАЗЫВАЕТСЯ В ЗНАКОМОЙ МЕСТНОСТИ
Генрих II ждал коннетабля, чтобы безотлагательно дать ему наиболее важные распоряжения.
Господин де Монтгомери, который за несколько лет до того возглавлял французские войска, посланные на помощь регентше Шотландии, был теперь отправлен в Эдинбург выдвинуть требование, чтобы, согласно договору, существовавшему между этим королевством и Францией, Шотландия объявила войну Англии и члены регентского совета направили во Францию представителей, наделенных полномочиями, для подписания брачного контракта между юной королевой Марией и дофином.
Одновременно с этим по предложению Гизов было составлено соглашение: Мария Стюарт передавала французскому королю Шотландское королевство и свои настоящие и предполагаемые права на английскую корону в том случае, если она умрет, не оставив наследников мужского пола.
Как только свадьба будет отпразднована, Мария Стюарт должна принять титул королевы Франции, Шотландии и Англии. А пока на столовой посуде юной государыни был выгравирован тройной герб: Валуа, Стюартов и Тюдоров.
Вечером, как и сказал король Генрих II, в замке Сен-Жермен состоялся великолепный праздник, и оба герольда по возвращении (один — к своей повелительнице, а другой — к своему повелителю) смогли рассказать им, с какой радостью принимает и то и другое объявление войны французский двор.
Но раньше чем хоть одно окно замка Сен-Жермен осветилось праздничными огнями, двор Лувра стремительно покинули два всадника на великолепных конях и, проехав через заставу Ла-Виллет, крупной рысью понеслись по дороге в Ла-Фер.
В городке Лувр они дали перевести дух лошадям, сменили их в Компьене, как и было условлено, после чего, несмотря на то что было позднее время, а им почти не пришлось отдыхать, снова пустились в путь, на рассвете добрались до Нуайона, где отдохнули около часа и тут же поскакали в Ла-Фер, куда и прибыли в восемь часов утра.
Со времени отъезда Телиньи и Ивонне не произошло ничего нового.
Хотя Ивонне провел в Париже всего несколько минут, он успел обновить свой костюм у одного знакомого ему торговца подержанным платьем, проживавшего на улице Петр-Сен-Жермен-л’Осерруа. Коричневые полукафтан и штаны уступили место камзолу и коротким штанам из зеленого бархата, расшитых золотым позументом, а тока вишневого цвета была украшена белым пером. На ноги его были натянуты в цвет токи вишневые трико, уходившие в почти безупречные сапоги с огромными медными шпорами. Если этот костюм и не был совсем новым, то носили его очень мало и очень бережно, и нужно было быть уж совсем невежей, чтобы заметить, что он вышел из лавки тряпичника, а не из мастерской портного.
Что касается цепи, то, повертев ее в руках, Ивонне решил, что на ней осталось достаточно позолоты, чтобы произвести впечатление на тех, кто будет смотреть на нее с расстояния нескольких шагов.
Не позволить разглядывать ее с более близкого расстояния зависело только от него.
Поспешим добавить, что золотой крест был добросовестно куплен, только никто никогда так и не узнал, все ли десять экю, предназначенные его величеством Генрихом II на подарок племяннице Жана Поке, пошли именно туда.
По нашему мнению, на остатки от этой суммы Ивонне умудрился купить не только камзол и короткие штаны зеленого бархата, вишневую току с белым пером, сапоги из буйволовой кожи с медными шпорами, но еще и изящный панцирь, уложенный в дорожную сумку на крупе лошади и воинственно бряцавший при каждом ее движении.
Однако следует сказать, что, поскольку все это было приобретено с целью украсить или защитить его особу, а его особа принадлежала мадемуазель Гудуле, деньги его величества короля Франции ничуть не отклонились от своего назначения, коль скоро Ивонне так употребил сумму, оставшуюся у него после покупки креста своей любовнице.
Впрочем, стоило ему только въехать в ворота Ла-Фера, как он увидел, какое впечатление производит его новый туалет. В качестве поставщиков провианта вышеупомянутого сообщества Франц и Генрих Шарфенштайны вели в лагерь приобретенного ими быка, а тот, повинуясь инстинкту самосохранения, держащего животных вдали от бойни, сопротивлялся, насколько это было в его силах, ибо Генрих тащил его за один рог, а Франц толкал сзади.
Услышав стук подков по мостовой, Генрих поднял голову и, узнав нашего оруженосца, воскликнул:
— О Франц! Погляти только на коспотина Ифонне, то чего он карош!
И он в восхищении выпустил рог быка, а тот, почувствовав свободу, развернулся и через минуту был бы уже в стойле, если бы Франц, находившийся, как уже было сказано, сзади, не ухватил его за хвост и, напрягшись с геркулесовой силой, не остановил беглеца на месте.
Ивонне приветствовал их покровительственным жестом и проехал мимо.
Прибыли к Колиньи.
Лейтенант назвался и тотчас прошел в кабинет адмирала. Следовавший за ним Ивонне с тактом, обычным для него, несмотря на произошедшие с ним изменения, остался у двери.
Господин де Шатийон, склонившись над картой, весьма приблизительной, как все карты в те времена, старался ее уточнить с помощью разъяснений, которые ему давал стоявший перед ним человек с тонким лицом, острым носом и умными глазами.
Это был наш старый друг пикардиец Мальдан; как сказал Ивонне, прослужив три года писцом у прокурора в Сен-Кантене, Мальдан знал город и окрестности как собственную чернильницу.
При звуке шагов Телиньи адмирал поднял голову и узнал своего посланца.
Мальдан тоже повернулся в сторону и увидел Ивонне.
Господин адмирал протянул Телиньи руку, Мальдан и Ивонне обменялись взглядами, и Ивонне вытащил из кармана и показал своему товарищу завязки кошелька, чтобы тот понял, что путешествие было плодотворным.
Телиньи в двух словах рассказал господину адмиралу о своей беседе с королем и коннетаблем и вручил губернатору Пикардии письма от его дяди.
— Да, — сказал, продолжая читать, Колиньи, — я с ним согласен: Сен-Кантен удержать чрезвычайно важно. Поэтому, дорогой Телиньи, ваша рота со вчерашнего дня уже там, и вы немедленно отправитесь туда, чтобы сообщить, что я скоро туда прибуду.
И, снова погрузившись в разъяснения Мальдана, он склонился над картой, делая на ней какие-то отметки.
Телиньи знал адмирала: это был человек глубокого и серьезного ума, поэтому его занятиям не следовало мешать, и, поскольку, как он предполагал, изучив вопрос, Колиньи захочет отдать ему новые распоряжения по поводу Сен-Кантена, лейтенант подошел к Ивонне и тихонько ему сказал:
— Подождите меня в лагере, я вас подберу по дороге, после того как получу окончательные распоряжения адмирала.
Ивонне молча поклонился и вышел.
Свою лошадь он нашел у дверей и через минуту был уже за городом.
Лагерь господина адмирала был сначала разбит в Пьерпоне у Марля, а затем был перенесен к самому Ла-Феру. Адмирал опасался внезапного нападения, а потому, считая себя слишком слабым, чтобы противостоять ему с полутора тысячами или тысячью восемьюстами человек, которыми он располагал, в открытом поле, он перенес лагерь к городским укреплениям, полагая, что, как ни малочисленны его войска, под защитой хороших стен они продержатся.
Оказавшись в лагере, Ивонне привстал в стременах, чтобы увидеть кого-либо из своих приятелей и понять, где они установили палатку.
Вскоре взгляд его остановился на группе людей, посредине которой, как ему показалось, сидел на камне Прокоп и что-то писал на одном колене.
Прокоп решил пустить в дело свое умение писца: так как враг мог напасть с минуты на минуту, он составлял завещания по пять парижских су за штуку.
Ивонне понял, что с бывшим судебным секретарем дело обстоит так же, как и с адмиралом, и не нужно отрывать его от этого важного занятия. Он огляделся еще раз и заметил Генриха и Франца Шарфенштайнов: отказавшись от своего намерения привести в лагерь быка своим ходом, они связали ему ноги, продели между ними дышло и, положив концы его к себе на плечи, понесли животное сами.
У входа в довольно приличную палатку им делал какие-то знаки человек — это был не кто иной, как Пильтрус.
Ивонне узнал жилище, на девятую часть которого он имел бесспорное право, и направил коня к Пильтрусу, но тот, вместо слов приветствия, обошел его кругом раз, потом другой и третий, а тот сидел, как всадник на конной статуе, и, удовлетворенно улыбаясь, следил за круговыми движениями своего товарища.
Сделав третий круг, Пильтрус остановился и, прищелкнув в знак восхищения языком, сказал:
— Чума тебе на голову! Хорошая лошадь, и стоит сорок золотых экю! Где это ты ее украл?
— Тсс! — ответил Ивонне. — Говори о ней с уважением, она из конюшни его величества и дана мне лишь взаймы.
— Досадно! — сказал Пильтрус.
— Почему?
— У меня на нее был покупатель.
— А, — произнес Ивонне, — и кто же он?
— Я, — послышался голос позади Ивонне.
Ивонне обернулся и бросил быстрый взгляд на того, кто гордо представился столь односложно; такая же реплика сто лет спустя обеспечила успех трагедии "Медея".
Тот, кто желал приобрести лошадь, был молодой человек лет двадцати трех-двадцати четырех, наполовину вооруженный, наполовину безоружный, как это обычно позволяют себе военные в лагере.
Ивонне было достаточно только взглянуть на его широкоплечую фигуру, рыжую шевелюру и бороду, светло-голубые глаза, выражавшие упорство и жестокость, чтобы узнать говорившего.
— Любезный дворянин, — сказал он, — вы слышали, что я ответил: лошадь в самом деле принадлежит его величеству королю Франции; по доброте своей он одолжил ее мне, чтобы я мог вернуться в лагерь; если он потребует ее назад, придется по справедливости вернуть ему; если он мне ее оставит, она в вашем распоряжении, разумеется при условии, если мы с вами заранее договоримся о цене.
— Я так и думал, — ответил дворянин, — оставьте, стало быть, ее мне: я богат и покладист.
Ивонне поклонился.
— Впрочем, — добавил дворянин, — я хотел обсудить с вами не только это дело.
Ивонне и Пильтрус поклонились вместе.
— Сколько вас в шайке?
— Вы хотели сказать — в отряде, любезный дворянин, — прервал его Ивонне, несколько оскорбленный таким именованием.
— Пусть "в отряде", если вам угодно.
— Если в мое отсутствие ни с кем из моих товарищей не случилось несчастья, — ответил Ивонне, вопросительно глядя на Пильтруса, — то нас девять.
Пильтрус взглядом успокоил Ивонне, если, конечно, предположить, что Ивонне беспокоился.
— И все девять храбры? — спросил дворянин.
Ивонне улыбнулся, а Пильтрус пожал плечами.
— Да, тут, правда, у вас есть достойные образчики, — сказал дворянин, указывая на Франца и Генриха, — если только эти двое храбрецов входят в ваш отряд.
— Входят, — лаконично подтвердил Пильтрус.
— Ну, тогда можно договариваться…
— Прошу прощения, — сказал Ивонне, — но мы принадлежим господину адмиралу.
— Два дня в неделю мы можем работать на себя, — заметил Пильтрус. — Прокоп ввел этот пункт в договор, предвидя два случая: во-первых, если мы сами решим что-то предпринять, во-вторых, если какой-нибудь достойный дворянин сделает нам предложение в том духе, в каком, по-видимому, собирается нам сделать этот господин.
— Все складывается чудесно! Мое дело займет или один день, или одну ночь. Теперь, где я могу вас найти, если вы мне понадобитесь?
— Скорее всего, в Сен-Кантене, — ответил Ивонне, — о себе я знаю, что буду там сегодня же.
— А двое наших, Лактанс и Мальмор, — добавил Пильтрус, — уже там. Что же до остальных…
— Остальные, — перебил его Ивонне, — не замедлят последовать за нами, поскольку господин адмирал, как я слышал от него самого, должен быть гам через два-три дня.
— Хорошо! — произнес дворянин. — Значит, до встречи в Сен-Кантене, храбрецы!
— До встречи, любезный дворянин!
Дворянин слегка кивнул и удалился.
Ивонне следил за ним, пока он не скрылся в толпе, потом подозвал слугу (сообщество девятерых наняло его за пищу мирскую и духовную) и бросил ему поводья своего коня.
Первым движением Ивонне было подойти к Пильтрусу и поведать ему, какие воспоминания вызвал в нем незнакомец, но потом, сочтя, по-видимому, Пильтруса слишком уж ограниченным, чтобы поверять ему подобные тайны, он проглотил готовые было сорваться с языка слова и, казалось, стал внимательно наблюдать за Генрихом и Францем Шарфенштайнами.
Генрих и Франц, притащив на дышле, как мы уже рассказывали, непокорного быка в лагерь, положили его около своей палатки; бык тяжело дышал и смотрел на всех налитыми кровью глазами.
Потом Генрих зашел в палатку за палицей и с трудом ее нашел, потому что Фракассо, охваченный поэтическим вдохновением, растянулся на тюфяке и пристроил эту палицу в качестве подушки себе под голову.
Эта палица, незатейливая по форме и простая по материалу, представляла собой ядро с двенадцатью выступами, насаженное на железную рукоять; она и огромный двуручный меч служили обычным оружием Шарфенштайнов.
В конце концов Генрих ее нашел и, несмотря на стенания Фракассо, застигнутого им в разгар вдохновения, вытащил ее из-под головы поэта и вернулся к Францу.
Как только Франц развязал передние ноги быка, тот приподнялся; Генрих воспользовался этим моментом: поднял железную палицу и, размахнувшись так, что она касалась у него за спиной поясницы, со всей силы обрушил ее между рогами животного.
Бык, начавший было реветь, умолк и рухнул как пораженный громом.
Пильтрус с горящими глазами, словно бульдог в стойке, ожидавший этого мгновения, подскочил к поверженному быку и перерезал ему шейную артерию. Потом он вспорол его от нижней губы до противоположного конца брюха и начал разделывать.
Пильтрус был в сообществе мясником; Генрих и Франц в качестве поставщиков провианта покупали и забивали животное, какое бы оно ни было, а Пильтрус освежевывал, разделывал, откладывая для сообщества лучшие части; потом на своего рода мясном прилавке, поставленном неподалеку от общей палатки, он раскладывал куски, разделанные с присущим ему умением и предназначенные для продажи. И поскольку Пильтрус был умелым рубщиком и ловким торговцем, то, отложив для сообщества мяса на три дня, оставшиеся три четверти туши он продавал на один-два экю дороже, чем стоило все животное.
Все это шло на пользу сообществу, и, как легко понять, если остальные его члены способствовали его процветанию не меньше, чем те, что сейчас прошли перед нашими глазами, то дела там шли превосходно.
Когда разделка туши закончилась и начались торги, на которых раскупали все, от филейной вырезки до потрохов, в зависимости от содержимого кошелька, посреди людей, толпившихся у прилавка метра Пильтруса, появился всадник.
Это был Телиньи: получив письма от адмирала к мэру, коменданту и синдику ткачей Жану Поке, он приехал за своим оруженосцем Ивонне.
Он сообщил, что господин адмирал, как только соберет ожидавшиеся им войска и договорится со своим дядей — господином коннетаблем, отправится в Сен-Кантен во главе пяти-шести сотен солдат.
Мальдан, Прокоп, Фракассо, Пильтрус и оба Шарфенштайна составят часть гарнизона и присоединятся в городе к Мальмору и Лактансу, уже находящимся там, и к Ивонне, который должен уехать с г-ном Телиньи и окажется там через два-три часа.
Прощание было коротким: Фракассо все еще сочинял сонет и не мог никак найти рифму к слову "утешить"; Шарфенштайны очень любили Ивонне, но от природы они были сдержанны в выражении чувств, а Пильтрус был очень занят торговлей, а потому ограничился тем, что пожал молодому человеку руку и шепнул ему на ухо:
— Постарайся, чтобы лошадь осталась у тебя!