XII
ЧТО ПРОИЗОШЛО В ОДНОЙ ИЗ КАМЕР МИЛАНСКОЙ КРЕПОСТИ В НОЧЬ С 14 НА 15 НОЯБРЯ 1534 ГОДА
— За несколько минут до девяти часов, — возобновил свой рассказ Одоардо, — тюремщик пришел предупредить графиню, что ей пора уходить. Должны были смениться часовые, и лучше было бы, чтобы часовой, который видел, как она вошла, видел, как она вышла. Разлука была тяжелой, но через три часа они должны были увидеться, чтобы больше не расставаться. Ребенок кричал и плакал, не желая расставаться с отцом; графиня унесла его почти силой. Они прошли мимо часового, и все трое — тюремщик, женщина и ребенок скрылись в глубине темного двора. Оттуда они с бесконечными предосторожностями добрались, никем не замеченные, до жилища тюремщика. Там графиню и ее дочь заперли в одной из комнат, строго наказав не произносить ни единого звука, не делать ни единого движения, поскольку в дом тюремщика в любую минуту мог заглянуть какой-нибудь надзиратель. Графиня и девочка сидели молча и неподвижно: неосторожного движения, произнесенного вполголоса слова было достаточно, чтобы погубить мужа и отца.
Три часа, отделявшие их от полуночи, показались графине такими же долгими, как предыдущие двое суток. Наконец, тюремщик снова открыл дверь.
"Идемте!" — сказал он так тихо, что графиня и девочка скорее догадались, чем услышали то, что он произнес.
Мать не хотела расставаться с ребенком, чтобы отец перед побегом мог его поцеловать. Впрочем, есть в жизни мгновения, когда за целое царство человек не расстанется с тем, кого любит.
Знала ли она, что может произойти, эта бедная женщина, оспаривавшая жизнь своего мужа у палачей? Может быть, ей тоже придется бежать с мужем или одной, а если придется, то возможно ли ей бежать без своего ребенка?
Тюремщик отодвинул кровать: за ней открылось отверстие в два с половиной фута высотой и два — шириной.
Этого было достаточно, чтобы сквозь него бежали один за другим все узники крепости.
Предшествуемые тюремщиком, мать и дочь вошли в первую камеру, после чего жена тюремщика подвинула кровать, в которой спал ее четырехлетний сын, на обычное место. У тюремщика, как я уже сказал, был ключ от двери, соединявшей камеры; он отпер ее — замок и петли он смазал заранее, — и они очутились в камере графа. За час до этого графу передали напильник, чтобы перепилить цепь, но он был непривычен к такой работе, да к тому же боялся, что его услышит часовой, ходивший взад-вперед по коридору, а потому успел сделать свою работу только наполовину. Тогда напильник взял тюремщик и, пока граф обнимал жену и дочь, принялся сам пилить цепь. Вдруг он поднял голову и, стоя на одном колене, застыл и стал прислушиваться, опираясь на руку, в которой держал инструмент, и протянув другую руку к двери. Граф хотел задать ему вопрос, но тот произнес:
"Тихо! В крепости происходит что-то необычное!"
"О Боже!" — испуганно прошептала графиня.
"Тихо!" — повторил тюремщик.
Все замолчали и, казалось, даже перестали дышать. Все четверо казались бронзовой скульптурной группой — их фигуры изображали все оттенки страха, от легкого испуга до ужаса. Был слышен мерный шум, он приближался: по-видимому, это были шаги нескольких человек; по размеренности и тяжести поступи было понятно, что среди них есть солдаты.
"Идемте, — сказал тюремщик, хватая в охапку и мать и дочь и волоча их за собой, — идемте! Это, наверное, ночной дозор или обход коменданта, но в любом случае вас не должны увидеть. Как только досмотрщики выйдут из камеры господина графа — если они сюда войдут, — мы продолжим работу".
Графиня и ее дочь едва сопротивлялись; впрочем, узник сам подталкивал их к двери. Они прошли в соседнюю камеру, и тюремщик запер за ними дверь. Как я уже сказал вашему высочеству, в этой двери было зарешеченное окно, которое выходило в первую камеру и через которое, если приблизиться к нему вплотную, можно было все наблюдать, оставаясь невидимым в темноте.
Графиня держала дочь на руках. И мать и дочь, боясь вздохнуть, приникли к решетке, чтобы видеть, что произойдет.
Сначала они надеялись, что солдаты пришли не за графом, но надежды эти тут же рассеялись. Отряд остановился у дверей камеры, и стало слышно, как в замочной скважине поворачивается ключ. Дверь отворилась. Увидев представившееся ее взору зрелище, графиня чуть не вскрикнула от ужаса, но тюремщик будто предвидел этот крик:
"Ни слова, сударыня, ни звука, ни жеста, что бы ни случилось! Или…"
Он подумал, чем бы запугать графиню, чтобы заставить ее молчать, и, вытащив из-за пазухи узкий острый клинок, произнес:
"… или я заколю вашего ребенка!"
"Негодяй!" — прошептала графиня.
"О! — ответил тюремщик. — Здесь каждый за себя, и в глазах жалкого тюремщика его жизнь стоит жизни благородной графини!"
Графиня зажала рукой рот дочери, чтобы ребенок молчал. В себе же она была уверена и знала, что после угрозы тюремщика не проронит ни звука.
Вот что увидела графиня сквозь прутья решетки и что едва не заставило ее вскрикнуть, если бы не угроза тюремщика.
Впереди шли два человека в черном и несли каждый по факелу; за ними — человек, державший в руках развернутый пергамент, с которого свисала большая красная восковая печать; следом за ним — еще один человек в маске, закутанный в коричневый плащ, и последним шел священник… Они вошли в камеру один за другим, но графиня ни словом, ни движением не выдала своего волнения, хотя в полутьме коридора виднелась еще более зловещая группа. Прямо против двери стоял, опершись обеими руками на рукоять длинного прямого меча без ножен, человек в наполовину черном, наполовину красном костюме; за ним шесть братьев милосердия в черных рясах с капюшонами, прикрывающими лицо, с прорезями для глаз, держали на плечах гроб, а позади поблескивали дула мушкетов стоявших вдоль стены дюжины солдат. Два человека с факелами, человек с пергаментом, человек в маске и священник вошли, как я уже сказал, в камеру, и дверь за ними закрылась, оставив палача, братьев милосердия и солдат в коридоре.
Граф стоял, опершись о стену, и на ее темном фоне отчетливо выделялось его бледное лицо. Он пытался увидеть за решетчатым окном испуганные глаза, которые, он знал, не отрываясь, следят за происходящим. Как ни внезапно и ни безмолвно появились эти люди, он не сомневался в участи, ожидающей его. А если бы, по счастью, он и сомневался, эти сомнения продлились бы недолго.
Те двое, что держали факелы, встали по обе стороны от него; человек в маске и священник остались у дверей, а державший пергамент выступил вперед.
"Граф, — спросил он, — чиста ли ваша совесть пред Богом?"
"Да, насколько это возможно, — спокойно ответил граф, — мне не в чем себя упрекнуть…"
"Тем лучше, — продолжал человек с пергаментом, — поскольку вы осуждены, и я сейчас зачитаю вам ваш смертный приговор".
"Какой суд его вынес?" — насмешливо спросил граф.
"Всевластное правосудие герцога".
"По какому обвинению?"
"По обвинению, выдвинутому августейшим императором Карлом Пятым".
"Хорошо… Я готов выслушать приговор".
"На колени, граф! Осужденному на смерть подобает выслушивать приговор на коленях".
"Да, когда приговоренный виновен, но не тогда, когда он невиновен".
"Граф, законы для всех одинаковы: на колени — или мы вынуждены будем применить силу!"
"Попробуйте!" — сказал граф.
"Пусть стоит, — промолвил человек в маске, — только пусть осенит себя крестным знамением, чтобы отдать себя на милость Господню".
При звуке этого голоса граф вздрогнул.
"Герцог Сфорца, — сказал он, повернувшись к человеку в маске, — благодарю тебя!"
"О, если это герцог, — прошептала графиня, — может быть, его можно просить о помиловании!"
"Молчите, сударыня, если вам дорога жизнь вашего ребенка!" — еле слышно произнес тюремщик.
Графиня издала стон; граф услышал его и вздрогнул. Он отважился сделать жест, как бы говоривший: "Мужайтесь", а затем перекрестился, как предложил ему человек в маске, и громко сказал:
"Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!"
"Аминь!" — прошептали присутствующие.
Тогда человек, державший пергамент, начал читать приговор. Он был вынесен именем Франческо Марии Сфорца по требованию императора Карла Пятого и осуждал Франческо Маравилью, агента короля Франции, на смерть; его надлежало казнить ночью в камере как изменника, шпиона и разглашателя государственных тайн.
В этот момент до ушей графа донесся второй стон, настолько слабый, что он один услышал его, точнее, догадался о нем.
Он взглянул в ту сторону, откуда до него донесся этот горестный вздох.
"Хотя приговор герцога несправедлив, — сказал он, — я принимаю его без волнения и гнева, но все же, поскольку, даже если человек не может защищать свою жизнь, он обязан защищать свою честь, я хочу обжаловать приговор герцога".
"И кому?"
"Моему повелителю и королю Франциску Первому в первую очередь, а затем будущему и Господу Богу! Господу Богу, под чьим судом все люди, а особенно князья, короли и императоры".
"Это единственный суд, которому ты доверяешь?" — спросил человек в маске.
"Да, — ответил граф, — и я назначаю тебе предстать перед ним, герцог Франческо Мария Сфорца!"
"И когда же?" — спросил человек в маске.
"В тот же срок, в какой Жак де Моле, великий магистр ордена тамплиеров, назначил предстать перед судом Господним своему судье, то есть через год и один день. Сегодня пятнадцатое ноября тысяча пятьсот тридцать четвертого года; значит, шестнадцатого ноября тысяча пятьсот тридцать пятого года, герцог Франческо Мария Сфорца, ты меня слышишь?"
И он простер руку в сторону человека в маске в знак вызова и угрозы. Если бы лицо герцога не было прикрыто маской, то несомненно стало бы видно, как он побледнел, ибо, конечно, это был сам герцог, пожелавший присутствовать при агонии своей жертвы. В это мгновение осужденный был победителем, а судья трепетал перед ним.
"Довольно, — сказал герцог, — ты можешь провести четверть часа, что тебе остались до свершения приговора, со святым отцом".
И он указал на священника.
"Постарайся уложиться в четверть часа, потому что тебе не отпущено ни одной минутой больше".
Потом, повернувшись к священнослужителю, он промолвил:
"Отец мой, выполняйте свой долг".
Затем герцог Сфорца вышел, уводя за собой обоих факельщиков и человека с пергаментом.
Но дверь за собой он оставил распахнутой, дабы ему и его солдатам можно было следить за каждым движением осужденного, от которого он отошел из уважения к тайне исповеди на такое расстояние, чтобы до него не доносились голоса.
Из-за решетки снова раздался вздох, заставив затрепетать сердце осужденного. Графиня надеялась, что осужденный и священник останутся наедине, и тогда, может быть — как знать? — мольбы и слезы, вид женщины, умоляющей на коленях спасти ее мужа, и ребенка, умоляющего спасти отца, убедят священнослужителя на секунду отвернуться и позволить графу бежать.
Это была последняя надежда моей матери, но и эта надежда рухнула…
Эммануил Филиберт вздрогнул. Временами он забывал, что перед ним сын, рассказывающий о последних мгновениях жизни своего отца, и ему казалось, что он читает страницы какого-то страшного предания.
Но какое-нибудь слово внезапно возвращало его к действительности и заставляло вспомнить, что этот рассказ не вышел из-под холодного пера историка, что это сын повествует о предсмертных минутах родного отца.
— Итак, это была последняя надежда моей матери, но и эта надежда рухнула, — продолжал Одоардо, на минуту прервавший рассказ, когда он увидел, что Эммануил сделал какое-то движение, — поскольку с другой стороны, за дверью, она видела все то же зловещее зрелище, освещенное факелами и чадящими лампами в коридоре, страшное, как видение, и убийственное, как сама действительность. Около графа, как я уже сказал, остался один священник. Граф, не интересуясь, кем ему послан последний утешитель, опустился перед ним на колени. Началась исповедь, исповедь странная, потому что тот, кто должен был сейчас умереть, совсем, по-видимому, не думал о себе, а думал только о других; слова, казалось сказанные священнику, на самом деле предназначались жене и ребенку, и достигали Господа, пройдя через их сердца. Только моя сестра, если она еще жива, могла бы рассказать, как они обе плакали, слушая эту исповедь, потому что меня там не было;
я, беззаботный мальчик, не ведавший, что происходило в трехстах льё от меня, играл, смеялся, а может быть, и пел в тот самый миг, когда мой отец на пороге смерти говорил заплаканной жене и дочери о своем отсутствующем сыне.
Подавленный воспоминаниями, Одоардо на минуту прервал свой рассказ, потом, подавив вздох, продолжал:
— Четверть часа пролетели быстро. Человек в маске, держа часы в руке, следил за исповедью; когда же пятнадцать минут истекли, он сказал:
"Граф, время твоего пребывания среди живых истекло. Священник свое дело окончил, теперь очередь палача".
Священник отпустил графу грехи, поднялся, потом, подняв перед собой распятие, попятился к двери и дал дорогу палачу, вошедшему в камеру. Граф остался стоять на коленях.
"Есть ли у тебя последние просьбы к герцогу Сфорца или императору Карлу Пятому?" — спросил человек в маске.
"Нет, у меня есть просьбы только к Богу", — ответил граф.
"Значит, ты готов?" — спросил человек в маске.
"Ты же видишь, я стою на коленях".
Граф и в самом деле стоял на коленях лицом к мрачной двери, через решетку которой смотрели на него жена и дочь. Казалось, губы его еще шептали молитву, на самом же деле он шептал им последние слова любви, и это тоже было молитвой.
"Если вы не хотите, чтобы вас осквернила моя рука, граф, — послышался голос позади приговоренного, — отверните сами ворот рубашки. Вы дворянин, и я имею право коснуться вас только лезвием меча".
Граф, не отвечая, отвернул ворот, обнажив шею.
"Препоручите себя Богу!" — сказал палач.
"Господь всеблагой и милосердный, — произнес граф, — Господь всемогущий, в твои руки предаю душу свою!"
Не успел он договорить последнее слово, как во тьме просвистел, блеснув как молния, меч палача, и голова, отделившись от тела казненного, как бы в последнем порыве любви покатилась к зарешеченной двери.
В ту же секунду раздался приглушенный крик и послышался удар падающего тела.
Но присутствующие приняли этот крик за предсмертный хрип казненного, а удар — за шум от падения трупа на плиты камеры…
— Простите, монсеньер, — прервал сам себя Одоардо, — но, если вы хотите знать продолжение, прикажите дать мне стакан воды, — я чувствую, что сейчас потеряю сознание…
Эммануил Филиберт и сам видел, что тот, кто рассказал ему эту ужасную историю, побледнел и покачнулся; он бросился, чтобы поддержать его, усадил на стопу подушек и сам подал ему стакан воды, о чем тот просил.
По лбу принца катились капли пота, и, хотя он был солдат, привыкший к виду поля битвы, ему казалось, что сейчас он сам потеряет сознание вместе с несчастным, которому он оказывал помощь.
Вскоре Одоардо пришел в себя.
— Хотите слушать дальше, монсеньер? — спросил он.
— Я хочу услышать все, сударь, — ответил Эммануил, — для принцев, которым предстоит править, подобные рассказы весьма поучительны.
— Хорошо, — ответил молодой человек, — впрочем, самое страшное уже позади.
Он отер ладонью пот со лба, а может быть, и слезы с глаз и продолжал:
— Когда моя мать пришла в себя, все исчезло как видение, и, если бы она не очнулась на постели привратника, она могла бы подумать, что ей почудился ужасный сон. Она, видимо, строго-настрого наказала моей сестре не плакать из страха, что ее рыдания могут услышать, и поэтому бедная девочка, хотя и думала, что потеряла и отца и мать, смотрела на мать испуганными глазами, из которых текли слезы, но плач ребенка по матери был столь же беззвучен, как и по отцу. Тюремщика в комнате не было, была только его жена; она сжалилась над графиней и переодела ее в свою одежду, а мою сестру — в одежду своего сына, вышла с ними на рассвете и вывела их на дорогу в Новару; там она дала графине два дуката и препоручила ее Богу.
Мою мать, казалось, преследовало страшное видение.
Она не подумала ни возвратиться во дворец за деньгами, ни справиться о карете, ожидавшей графа на случай побега, она обезумела от страха. Единственной ее заботой было спастись — пересечь границу, покинуть земли герцога Сфорца. Она исчезла вместе с ребенком на дороге в Новару, и о ней больше никто ничего не слышал… Что сталось с моей матерью, с моей сестрой? Я ничего об этом не знаю. Весть о смерти моего отца застала меня в Париже. Сообщил мне ее сам король и заявил, что не оставит меня своим покровительством, а за убийство графа отомстит войной.
Я попросил у короля разрешения сопровождать его на эту войну. Вначале фортуна благоприятствовала французскому оружию: мы прошли через земли вашего отца, и король завладел ими, а потом мы прибыли в Милан.
Герцог Сфорца бежал в Рим к папе Павлу Третьему.
Было проведено расследование казни моего отца, но найти кого-либо, кто присутствовал при этом убийстве или участвовал в нем, не удалось. Через три дня после казни внезапно умер палач. Имя секретаря, зачитывавшего приговор, не было никому известно. Священника, исповедовавшего приговоренного, тоже никто не знал. Тюремщик бежал с женой и сыном.
Итак, несмотря на все розыски, я даже не нашел места, где покоилось тело отца. Со времени этих безуспешных поисков прошло двадцать лет, как вдруг я получил письмо из Авиньона.
Человек, подписавшийся лишь инициалом, приглашал меня немедленно приехать в Авиньон, если я хочу получить достоверные и полные сведения относительно смерти моего отца, графа Франческо Маравильи. Он также сообщал мне имя и адрес священника, которому он поручил привести меня к нему, если я откликнусь на его приглашение.
Получив письмо, я понял, что исполнилось мое самое заветное желание; я отправился немедленно и явился прямо к священнику; он был предупрежден и отвел меня к человеку, приславшему мне письмо. Это был тюремщик из миланской крепости. Он знал, где стояла карета со ста тысячами дукатов. Когда он увидел, что отец мой умер, он поддался искушению. Он отнес мою мать на постель, препоручив ее заботам жены, потом спустился со стены по веревочной лестнице, дошел до кареты, сел рядом с кучером, сказав, что пришел от имени моего отца, заколол его и, бросив в ров, продолжил путь в карете.
Добравшись до границы, он взял почтовых лошадей, доехал до Авиньона, продал карету, а поскольку никто и никогда не востребовал ничего из ее содержимого, присвоил сто тысяч дукатов и написал жене и сыну, чтобы они приехали к нему.
Но длань Господня была распростерта над этим человеком. Сначала умерла его жена, а еще через десять лет за женой последовал сын; потом он почувствовал, что близится и его час и придется держать ответ перед Господом за все свои земные дела. Под влиянием этих мыслей о Боге он раскаялся и вспомнил обо мне. Теперь вы понимаете, зачем ему понадобилось меня видеть.
Он хотел мне все рассказать и попросить у меня прощения, но не за смерть отца, потому что здесь он был ни при чем, а за убийство кучера и кражу ста тысяч дукатов. Что касается убитого, то здесь исправить что-либо было невозможно: преступление свершилось и человек был мертв.
Однако что касается ста тысяч дукатов, то тюремщик приобрел на них в Вильнёв-лез-Авиньоне замок и великолепные угодья и жил на доходы с них.
Я заставил его рассказать мне все подробности смерти моего отца, повторив их десять раз. Впрочем, та ночь ему самому показалась настолько ужасной, что ни одна ее подробность не ускользнула от его внимания, и он помнил все так, как если это произошло бы только вчера. К несчастью, о моей матери и сестре он не знал ничего, кроме того, что рассказала ему жена, потерявшая их из виду на дороге в Новару. Должно быть, они умерли от голода или усталости!
Я был богат и не нуждался в увеличении моего состояния, но в один прекрасный день могла найтись моя мать и сестра. Не желая бесчестить этого человека публичным признанием в совершенном им преступлении, я заставил его подписать дарственную на замок и угодья на имя графини Маравильи и ее дочери, и, насколько Господь дал мне силу и власть прощать, я ему простил.
Но на этом мое милосердие кончилось. Франческо Мария Сфорца умер в тысяча пятьсот тридцать пятом году, через год и один день после казни графа, то есть день в день, когда мой отец назначил ему явиться на суд Божий. Следовательно, им уже мне не нужно было заниматься: он был наказан за свою слабость, если не сказать преступление.
Но оставался император Карл Пятый, пребывавший на вершине власти, на пике славы, в апогее благоденствия! Он остался безнаказанным, и я решил покарать его сам.
Вы скажете мне, что те, кто носит скипетр и корону, подсудны только Богу, но иногда Господь, кажется, бывает забывчив.
Тогда о наказании должны помнить люди; я помнил, вот и все. Я только не знал, что император носит под одеждой кольчугу. Он тоже помнил! Вы хотели знать, кто я, и почему я совершил это преступление. Я — Одоардо Маравилья, и я хотел убить императора, потому что по его воле был ночью убит мой отец и умерли от холода и усталости моя мать и сестра!
Я все сказал. Теперь вы знаете правду, монсеньер. Я хотел убить и заслуживаю смерти; но я дворянин и хочу умереть как дворянин.
Эммануил Филиберт наклонил голову в знак согласия.
— Это справедливо, — сказал он, — и ваша просьба будет удовлетворена… Вы хотите остаться свободным до приведения приговора в исполнение? Говоря "остаться свободным", я имею в виду не быть связанным.
— Что для этого нужно сделать?
— Дать мне слово, что вы не будете пытаться бежать.
— Я его вам уже дал.
— Тогда повторите его.
— Я его повторяю. Но, пожалуйста, поторопитесь. Преступление имело свидетелей, я во всем признался. Стоит ли заставлять меня ждать?
— Не мне назначать час смерти человека. Все будет сделано по высочайшей воле императора Карла Пятого.
Потом, вызвав сержанта, Эммануил приказал:
— Отведите этого господина в отдельную палатку, и пусть он ни в чем не терпит нужды. Одного часового при нем достаточно: он дал мне слово дворянина. Ступайте!
Сержант удалился, уводя пленника.
Эммануил Филиберт проводил их глазами до выхода.
Потом он обернулся: ему показалось, что сзади послышался слабый шум.
На пороге второго отделения палатки стояла Леона. Занавес, разделявший помещение, упал за ней.
Шум падающего занавеса и привлек внимание Эммануила Филиберта.
Леона в мольбе сложила руки, и на лице ее были видны следы слез, пролитых во время рассказа арестованного.
— Что ты хочешь? — спросил принц.
— Я хочу сказать тебе, Эммануил, — ответила Леона, — я хочу сказать тебе: нельзя, чтобы этот человек умер!
Эммануил Филиберт нахмурился.
— Леона, — ответил он, — ты не думаешь, о чем просишь. Этот молодой человек виновен в ужасном преступлении, если не в совершении его, то в умысле.
— Неважно, — сказала Леона, обвивая руками шею возлюбленного, — я повторяю тебе, что этот молодой человек не умрет!
— Император решит его участь, Леона. Единственное, что я могу, точнее, что считаю возможным сделать, — это все рассказать императору.
— А я говорю, Эммануил, что если даже император приговорит этого молодого человека к смертной казни, ты добьешься его помилования, разве не так?.
— Леона, ты приписываешь мне такую власть над императором, какой у меня нет. Императорское правосудие идет своей дорогой. И если оно приговорит…
— Пусть приговорит, Одоардо Маравилья должен жить! Ты понимаешь? Так нужно, мой возлюбленный Эммануил!
— И почему так нужно?
— Потому, — ответила Леона, — что это мой брат!..
Эммануил удивленно вскрикнул.
Женщина, умершая от голода и усталости на берегу Сезии, ребенок, упорно хранивший тайну своего рождения и пола, паж, отказавшийся от алмаза Карла V, — все было объяснено тремя сорвавшимися словами Леоны об Одоардо Маравилье: "Это мой брат!"
XIII
ЮЖНЫЙ ДЕМОН
В то время как в палатке Эммануила происходила описанная выше сцена, другое событие — о нем возвестили трубные фанфары и приветственные крики солдат — привело в движение весь имперский лагерь.
Со стороны Брюсселя был замечен небольшой конный отряд; навстречу были высланы разведчики; они вернулись галопом, издавая радостные крики, и объявили, что во главе отряда едет не кто иной, как единственный сын августейшего императора Филипп, принц Испании, король Неаполя и супруг королевы Англии.
Услышав фанфары и приветственные крики тех, кто первыми увидели принца, все вышли из палаток и бросились его встречать.
Филипп ехал на прекрасной белой лошади и правил ею весьма изящно. Одет он был в фиолетовый плащ и черный камзол — два цвета траура у королей, — короткие фиолетовые штаны под цвет плаща, обут в высокие сапоги из буйволовой кожи, а на голове у него была обычная для того времени маленькая черная тока, украшенная шелковым витым шнуром и черным пером.
На шее у него висел орден Золотого Руна.
Это был человек лет двадцати восьми, среднего роста, чуть полноватый, с немного отвислыми щеками и светлой бородой, с поджатым, редко улыбающимся ртом, прямым носом и с часто мигающими, как у зайца, глазами. Хотя он был довольно красив, его лицо нельзя было назвать приятным, и казалось, что под его лбом, изборожденным до времени морщинами, бродят скорее мрачные, чем веселые мысли.
Император питал к нему большую нежность. Поскольку он любил его мать, он любил и сына, но стоило Карлу V попытаться лаской завоевать его доверие, как он чувствовал, что сердце наследника покрыто коркой льда, который никакие поцелуи так и не смогли никогда растопить.
Иногда, когда он долго не видел сына и не мог поэтому понять, какие мысли прячутся за мутными и мигающими глазами принца, он начинал беспокоиться, не зная, под кого ведет подкоп честолюбие этого угрюмого минёра, постоянно роющего подземные ходы интриг. Под их общих врагов? Или под него самого? И, мучимый сомнениями, он иногда ронял столь же ужасные слова, какие сказал в то самое утро Эммануилу Филиберту об арестованном.
Рождение наследного принца было таким же мрачным, какой предстояло стать его жизни. Бывает, что зловещая заря бросает отблеск на весь день. Император получил известие, что во вторник 31 мая 1527 года у него родился сын, одновременно с известием о смерти коннетабля де Бурбона, разграблении Рима и пленении папы Климента VII. Поэтому все торжества по поводу появления на свет принца были отменены из опасения, что они войдут в противоречие с трауром всего христианского мира.
Только спустя год царственный отпрыск был признан принцем Испании. Тогда прошли великие празднества; но тот, кто, став мужчиной, заставил других людей пролить столько слез, во время этих праздников беспрерывно плакал.
Ему шел шестнадцатый год, когда император, решив попробовать, каков он на войне, поручил ему заставить французов под командованием дофина снять осаду с Перпиньяна; однако, чтобы избавить его от малейшей угрозы провала, он послал с ним шесть испанских грандов, четырнадцать баронов, восемьсот дворян, две тысячи кавалеристов и пять тысяч пехотинцев.
Такому подкреплению свежими войсками противопоставить что-либо было невозможно. Французы сняли осаду, в результате чего инфант Испании начал свою военную карьеру с победы.
Но из полученных им отчетов о кампании Карл V без всякого труда сделал заключение, что по природе своей его сын отнюдь не воинствен; вот почему тяготы войны и переменчивую военную удачу он оставил себе, предоставив наследнику своего могущества изучать политику, ибо тот, казалось, для нее и был рожден.
В шестнадцать лет юный принц достиг таких успехов в искусстве управления, что Карл V, не колеблясь, поставил его правителем всех королевств Испании.
В 1543 году Филипп женился на донье Марии Португальской, своей двоюродной сестре, родившейся в тот же год, в тот же день и в тот же час, что и он.
От этого брака у него родился сын, дон Карлос, ставший героем одной печальной истории и двух или трех театральных трагедий. Он появился на свет в 1545 году.
В 1548 году Филипп, чтобы посетить Италию, отплыл из Барселоны во время ужасной бури, разметавшей флот Дориа и вынудившей инфанта немедленно вернуться в порт; потом, при противном ветре, он предпринял новую попытку, высадился на берег в Генуе, из Генуи доехал до Милана, осмотрел поле битвы при Павии, попросил показать ему место, где Франциск I отдал свой меч, измерил глазами глубину рва, где чуть не погребла себя навеки французская монархия; потом, по-прежнему молчаливый, неразговорчивый, он покинул Милан, пересек Центральную Италию и явился к императору в Вормс.
Тогда Карл V, по рождению и сердцем фламандец, представил его своим соотечественникам из Намюра и Брюсселя.
В Намюре его с почестями принимал Эммануил Филиберт. Двоюродные братья нежно обнялись при встрече, потом Эммануил Филиберт показал ему военные маневры, в которых, разумеется, Филипп не принимал никакого участия.
В Брюсселе празднества были не менее великолепны, чем в Намюре. Семьсот принцев, баронов и дворян выехали за городские ворота встречать наследника самой великой монархии в мире. Потом, когда все его увидели и оценили, отец отослал его в Испанию.
Эммануил Филиберт провожал его до Генуи. Именно во время этой поездки принц Пьемонтский видел в последний раз своего отца.
Три года спустя после возвращения Филиппа в Испанию умер король Англии Эдуард VI, оставив корону своей сестре Марии, дочери Екатерины, той самой тетки императора, которую он так любил, что выучил английский язык, по его словам, только для того, чтобы разговаривать с ней.
Новая королева торопилась выбрать себе мужа: ей было сорок шесть лет, следовательно, нельзя было терять время. Карл V предложил своего сына Филиппа.
Филипп остался вдовцом после смерти очаровательной доньи Марии Португальской, умершей в самом расцвете лет. Через четыре дня после рождения дона Карлоса придворные дамы оставили роженицу одну: им было любопытно посмотреть на великолепное аутодафе протестантов. Напротив ее постели стоял столик с фруктами. Больной эти фрукты есть было запрещено. Но бедная принцесса была истинной дочерью Евы во всем и нарушила запрет: она поднялась и с молодым аппетитом поела, правда не яблоко, а дыню, и спустя сутки умерла!
Итак, ничто не мешало дону Филиппу жениться на Марии Тюдор, связать Англию с Испанией и задушить Францию между северным островом и южным полуостровом.
Это и было настоящей целью такого союза.
У Филиппа было два соперника, домогавшихся руки его кузины:
кардинал Пол (он был кардиналом, не будучи священником), сын Джорджа, герцога Кларенса, брата Эдуарда IV, и, стало быть, кузен королевы почти в той же степени родства, что и Филипп;
принц Куртене, племянник Генриха VIII, а следовательно, столь же близкий родственник королевы Марии, как и остальные два претендента.
Карл V начал с того, что через отца Генри, духовника царственной вдовы, заручился поддержкой самой королевы Марии, и, уверившись в этой поддержке, перешел к решительным действиям.
Мария была ярой католичкой. Об этом свидетельствует титул "Кровавая", который ей один за другим присудили все английские историки.
Император для начала удалил от нее принца Куртене, молодого человека тридцати двух лет, красивого, как ангел, храброго, как все Куртене, обвинив его в том, что он горячий защитник ереси. И в самом деле, министров, советовавших ей заключить брак с ним, королева сама считала приверженцами ложной религии, главой которой провозгласил себя ее отец, Генрих VIII, чтобы отныне не иметь никакого дела с теми, кого он называл "римскими епископами".
Когда королева окончательно утвердилась в этом мнении, принца Куртене можно было больше не опасаться.
Оставался кардинал Пол, может быть и не такой храбрый, как Куртене, но столь же красивый и несомненно более ловкий политик, так как он прошел школу при папском дворе.
Кардинал Пол был особенно опасен: еще до коронации Мария Тюдор, с тайными намерениями или без них, написала папе Юлию III, чтобы он прислал ей в качестве апостолического легата кардинала Пола, дабы тот вместе с ней трудился над святым делом восстановления религии. К счастью для Карла V, папа, знавший, что пришлось вынести Полу при Генрихе VIII и каким опасностям он подвергался, не решился послать в охваченную смутой Англию прелата столь высокого ранга. Он отправил туда сначала своего камерария Джованни Франческо Коммендоне. Но Мария требовала прислать Пола, поэтому она отослала Коммендоне, попросив ускорить приезд кардинала.
Пол отправился в путь; однако у императора в Риме были свои шпионы; он был извещен о его отъезде, и, поскольку чрезвычайный легат собирался следовать через Германию и на его пути лежал Инсбрук, он отдал приказ Мендосе, который командовал кавалерийским корпусом, размещенным в этом городе, арестовать кардинала Пола под тем предлогом, что он слишком близкий родственник королевы, чтобы быть бескорыстным советчиком в устройстве ее брака с инфантом доном Филиппом.
Мендоса был как раз тем военачальником, какие нужны государям в подобных обстоятельствах. Получив приказ арестовать кардинала Пола, он взял его под стражу и держал в заточении до тех пор, пока не был подписан брачный контракт Филиппа Испанского и Марии Английской.
После этого кардинала отпустили. Пол принял случившееся как разумный человек и выполнял миссию чрезвычайного легата не только при Марии, но и при Филиппе.
Один из пунктов брачного контракта гласил, что Мария Тюдор, королева Англии, может выйти замуж только за короля. Для Карла V это не представляло никаких сложностей: он сделал своего сына Филиппа королем Неаполя.
Этот успех несколько утешил императора в двух неудачах: первой — под Инсбруком, когда, застигнутый врасплох ночью герцогом Морисом, он бежал столь поспешно, что, надев перевязь, забыл шпагу; и второй — под Мецом, когда он вынужден был снять с города осаду, оставив в грязи, образовавшейся из-за оттепели, пушки, зарядные ящики, военное снаряжение и треть армии.
— О, — воскликнул он, — кажется, ко мне возвращается удача!
Наконец, 24 июля 1554 года, то есть за девять месяцев до того дня, с которого начинается наше повествование, в день святого Иакова, покровителя Испании, Мария Английская обвенчалась с Филиппом II. Та, которую называли "северная тигрица", сочеталась с тем, кого называли "южный демон".
Филипп отплыл из Испании в сопровождении двадцати двух военных судов с шестью тысячами человек на борту. Но не доходя до порта Хемптон, он отослал свои корабли, чтобы прибыть в Англию в сопровождении только тех судов, что выслала ему навстречу его невеста, королева Мария.
Их было восемнадцать. Во главе флотилии шел спущенный на воду по этому случаю самый большой корабль, который когда-либо был построен в Англии.
Чтобы встретить принца Испанского, суда отошли от берега в открытое море на три льё, и там под артиллерийские залпы, барабанный грохот и трубные фанфары Филипп перешел со своего корабля на тот, что выслала ему невеста.
Его сопровождали шестьдесят дворян, из которых двенадцать были гранды Испании; четверо из них — великий адмирал Кастилии, герцог Медина-Сели, Руй Гомес де Сильва и герцог Альба — имели при себе каждый по сорок пажей и лакеев.
"В конце концов насчитали, — пишет Грегорио Лети, историк Карла V, — что-то удивительное и никогда дотоле не виданное: эти шестьдесят дворян имели при себе тысячу двести тридцать пажей и гонцов".
Свадебная церемония проходила в Винчестере. Тех, кто захочет узнать, как Мария Тюдор предстала перед своим женихом, в какое платье она была одета, какие на ней были украшения, какой формы был амфитеатр, где на возвышении стояли два трона для супругов; тех, кто, может быть, даже пожелает знать еще больше, например как была отслужена месса, как сели за стол, как их величества "ловко поднялись из-за стола и, хотя там присутствовало огромное число кавалеров и дам, ускользнули через потайную дверь и удалились в свою спальню", и множество других подробностей, — тех мы отсылаем к историку, которого цитировали выше.
Что же до нас, то сколь бы ни интересны и, что особенно важно, ни живописны были эти подробности, они завели бы нас слишком далеко, а потому мы возвращаемся к королю Английскому и Неаполитанскому Филиппу II, который спустя девять месяцев после женитьбы вновь высадился на континенте, и в тот самый момент, когда этого меньше всего ожидали, появился, как мы уже рассказывали, у самых стен лагеря, приветствуемый грохотом барабанов, фанфарами труб и восторженными криками испанских и немецких солдат, составивших его кортеж.
Карл V одним из первых был извещен о неожиданном приезде сына; счастливый тем, что у Филиппа нет (как оказалось, по крайней мере) никаких причин скрывать от него свое пребывание во Фландрии, поскольку он явился в его лагерь, император сделал над собой усилие и, опираясь на руку одного из своих офицеров, с трудом доковылял до двери своего шатра.
И не успел он выйти, как увидел, что дон Филипп под звуки труб, барабанов и приветственные крики приближается к шатру как если бы он уже был господин и повелитель.
— Ну что ж, — прошептал Карл V, — видно, так хочет Бог!
Но как только Филипп увидел отца, он остановил лошадь и спешился; потом, сняв шляпу и наклонив голову, протянул к Карлу руки, подошел и бросился к его ногам.
Такая покорность изгнала все дурные мысли из головы Карла V.
Он поднял Филиппа, обнял его и, повернувшись к тем, кто составил кортеж принца, сказал:
— Благодарю вас, господа, за то, что вы догадались, какую радость доставит мне встреча с моим возлюбленным сыном, и сообщили мне о его приезде вашими криками и приветствиями.
Потом он добавил, обратившись к сыну:
— Дон Филипп, мы не виделись почти пять лет, идем же! Нам, должно быть, есть что сказать друг другу.
И, поклонившись всей этой толпе, солдатам и офицерам, собравшимся перед его шатром, он оперся на руку сына и, сопровождаемый бесчисленными возгласами "Да здравствует английский король!", "Да здравствует император Германии!", "Да здравствует дон Филипп!", "Да здравствует Карл Пятый!", вернулся к себе в шатер.
И действительно, как предвидел император, ему и Филиппу было что сказать друг другу.
И тем не менее, после того как Карл V сел на диван, а Филипп, отказавшись от чести сесть рядом с отцом, сел на стул, на мгновение воцарилась тишина.
Карл V первым нарушил молчание, которое Филипп хранил, быть может, из уважения к отцу.
— Сын мой, — сказал император, — только приезд столь дорогого человека мог хоть как-то сгладить удручающее впечатление, какое произвели на меня сегодняшние дурные вести.
— Одна из этих вестей, причем самая роковая, мне уже известна, как вы можете видеть по моей одежде, — ответил Филипп, — мы понесли тяжелую утрату: вы потеряли мать, а я — бабку.
— Вы получили это известие в Бельгии, сын мой?
Филипп поклонился.
— В Англии, государь; у нас с Испанией прямое сообщение, в то время как почта, полученная вашим величеством, прибыла сюда из Генуи по суше, что должно было задержать ее.
— Действительно, должно быть, так и есть, — сказал Карл Y, — но, кроме этого горя, сын мой, у меня есть и другая неприятность.
— Ваше величество подразумевает, по-видимому, избрание папы Павла Четвертого и союз, который он предложил французскому королю и который уже заключен, как я полагаю, на этот час?
Карл V с удивлением посмотрел на дона Филиппа.
— Сын мой, — спросил он, — эти сведения вам тоже доставил английский корабль? Ведь от Чивитавеккьи до Портсмута путь не близкий!
— Нет, государь, весть пришла к нам из Франции: потому и вышло так, что я узнал ее раньше вас. Перевалы в Альпах и Тироле еще закрыты снегом и задержали вашего гонца, а наш прибыл из Остии в Марсель, из Марселя в Булонь, а из Булони в Лондон.
Карл V нахмурился; он долго полагал, что узнавать первым о любом важном событии, происшедшем в мире, его право, и вдруг его сын не только узнал раньше него о смерти королевы Хуаны и избрании Павла IV, но и сообщил неизвестную ему новость о подписании союза между Генрихом II и новым папой.
Но Филипп, казалось, не заметил удивления отца.
— Впрочем, — продолжал он, — Караффа и его сторонники приняли все меры для того, чтобы договор был послан королю Франции еще во время конклава. Этим и объясняется, что Генрих Второй, взяв Мариенбург, с такой смелостью двинулся на Бувин и Динан, без сомнения, с целью отрезать вам отступление.
— О! — воскликнул Карл V. — Он действительно так близко, как вы говорите и не ждет ли меня еще одна неприятная неожиданность, как под Инсбруком?
— Нет, — ответил дон Филипп, — поскольку я надеюсь, что ваше величество не откажется заключить перемирие с королем Генрихом Вторым.
— Клянусь спасением души, — воскликнул император, — я был бы безумцем, если бы от него отказался или не предложил его!
— Государь, — сказал Филипп, — если перемирие предложите вы, король Франции слишком возгордится. Поэтому нам — королеве Марии и мне — пришла в голову мысль заняться этим, чтобы вы не роняли своего достоинства.
— И ты приехал, чтобы испросить моего согласия на это? Конечно, действуй, не теряя времени, пошли во Францию самых ловких послов: когда бы они туда ни прибыли, рано не будет.
— Мы так и подумали, государь, и, оставив за вашим величеством полную возможность опротестовать наши действия, послали к королю Генриху кардинала Пола, чтобы просить перемирия.
Карл Пятый покачал головой.
— Он опоздает, — сказал Карл, — и Генрих будет в Брюсселе раньше, чем кардинал Пол сойдет с корабля в Кале.
— Поэтому кардинал Пол причалил в Остенде и успел застать короля Франции в Динане.
— Каким бы он ни был ловким послом, — со вздохом заметил Карл V, — сомневаюсь, чтобы ему удались подобные переговоры.
— Я счастлив сообщить вашему величеству, что они ему удались, — сказал Филипп. — Король Франции согласился если не на перемирие, то, по крайней мере, на прекращение военных действий, и в это время будут обсуждены условия этого перемирия. В качестве места переговоров им был избран Восельский монастырь близ Камбре, и кардинал Пол, приехавший в Брюссель сообщить мне о результатах переговоров, сказал, что он не счел нужным спорить с ним по этому вопросу.
Карл V посмотрел на Филиппа с некоторой долей восхищения, ведь тот со всей подобающей скромностью сообщил ему об удаче переговоров, которую он, Карл V, считал невозможной.
— И как долго, — спросил он, — продлится перемирие?
— В действительности или по договору?
— По договору.
— Пять лет, государь!
— А в действительности?
— Сколь Богу будет угодно!
— И сколько будет угодно Богу, чтобы оно длилось, по вашему мнению, дон Филипп?
— Столько, — ответил король Неаполя и Англии с едва заметной улыбкой, — сколько понадобится, чтобы вы могли получить из Испании десять тысяч испанцев, а я мог бы прислать вам на помощь из Англии десять тысяч англичан.
— Сын мой, — сказал Карл V, — это перемирие было моим самым сокровенным желанием, и… и, поскольку его добились вы, я вам обещаю, что вы сами будете соблюдать его или прервете его по вашему желанию.
— Я не понимаю, что хочет сказать августейший император, — сказал Филипп, и в глазах его, несмотря на все самообладание, сверкнула молния надежды и вожделения.
Он на минуту увидел, почти что на расстоянии вытянутой руки, скипетр Испании и Нидерландов и — кто знает? — может быть, императорскую корону.
Неделю спустя был подписан следующий договор о перемирии:
"На море, равно как и на суше, объявляется перемирие на пять лет, коим будут пользоваться народы, государства, королевства и провинции как императора, так и короля Франции и короля Филиппа.
На этот пятилетний срок будут прекращены военные действия, и, однако, каждый из этих властелинов сохранит все, что он захватил в течение всей войны.
Его святейшество папа Павел IV является участником этого перемирия".
Филипп сам представил императору текст договора; тот почти с ужасом взглянул на бесстрастное лицо сына.
На договоре не хватало только подписи Карла V.
С величайшим трудом выводя буквы, Карл V поставил свою подпись.
— Государь, — сказал он, впервые обращаясь так к своему сыну, — возвращайтесь в Лондон и будьте готовы по первому же моему зову явиться в Брюссель.
XIV
ГЛАВА, В КОТОРОЙ КАРЛ V ИСПОЛНЯЕТ ОБЕЩАНИЕ, ДАННОЕ ИМ СВОЕМУ СЫНУ, ДОНУ ФИЛИППУ
В пятницу 25 октября 1555 года на улицах города Брюсселя было великое стечение народа, причем жителей не только столицы Южного Брабанта, но и других фламандских земель, принадлежащих императору Карлу V.
Вся эта толпа спешила к королевскому дворцу (ныне он не существует, а тогда стоял в верхней части города близ вершины Кауденберга).
Такое происходило потому, что в этот день должна была состояться большая ассамблея, которую, не объявляя ее повода, созвал император и один раз уже отложил.
Для этой цели западная часть большого зала, огороженная балюстрадой, была украшена коврами, и на ней было воздвигнуто нечто вроде помоста под балдахином с императорским гербом, с шестью или семью ступенями; на верху помоста, обитого превосходной тканью, стояло три пустых кресла; среднее было предназначено, очевидно, императору, правое — королю дону Филиппу, прибывшему накануне, а третье — вдовствующей королеве Венгрии Марии Австрийской, сестре императора.
За этими креслами полукругом были поставлены скамьи.
Лицом к возвышению, как зрительские места в театре, размещались сидения.
Король Филипп, королева Мария, королева Элеонора, вдова Франциска I, Максимилиан, король Богемии, и Кристина, герцогиня Лотарингская, разместились во дворце.
Карл V продолжал жить в своем домике, в Парке, как он его называл.
В четыре часа пополудни он вышел из этого дома и сел верхом на мула, мягкий шаг которого причинял ему меньше страданий, чем любое другое средство передвижения. О том, чтобы идти пешком, нечего было и думать: приступы подагры усилились и император даже не знал, сможет ли он дойти от дверей большого зала до возвышения или это небольшое расстояние придется его все-таки нести.
Короли и принцы шли за мулом императора пешком.
Карл V был одет в мантию из золотой парчи; на нее ниспадала с шеи большая цепь Золотого Руна. На голове у него была корона, но скипетр, который его больные руки не могли удержать, несли перед ним на бархатной подушке.
Те персоны, у кого места были на скамейках с обеих сторон от кресел и напротив возвышения, были допущены в зал заранее.
С правой стороны на покрытой коврами скамье сидели рыцари ордена Золотого Руна.
На левой скамье, тоже покрытой ковром, разместились принцы, гранды Испании и вельможи.
Позади на скамьях, ничем не покрытых, сидели члены трех советов: государственного, тайного и финансового.
И наконец, на скамьях напротив помоста сидели представители штатов Брабанта, штатов Фландрии и всех других штатов согласно занимаемым ими рангам.
Галереи, расположенные по всему периметру зала, с самого утра были заполнены зрителями.
Император вошел в зал пятнадцать минут пятого; он опирался на плечо Вильгельма Оранского, позже прозванного Молчаливым.
Рядом с Вильгельмом Оранским шел Эммануил Филиберт в сопровождении пажа и оруженосца.
С другой стороны, впереди королей и принцев, в нескольких шагах справа от императора шел никому не известный в зале человек лет тридцати — тридцати пяти; казалось, он столь же удивлен тем, что очутился здесь, как присутствующие тем, что его видят.
Это был Одоардо Маравилья: его извлекли из тюрьмы, одели в роскошное платье и привели сюда, причем он не знал, ни куда его ведут, ни чего от него хотят.
При появлении императора и его сиятельной свиты, следовавшей за ним, все встали.
Карл V, несмотря на то что его поддерживали, с трудом продвигался к помосту. Было видно, что ему требуется огромное мужество, а самое главное — привычка терпеть боль, чтобы не стонать при каждом движении.
Он сел; направо от него разместился дон Филипп, а налево — королева Мария.
Потом по его знаку сели все присутствующие, за исключением: с одной стороны — принца Оранского, Эммануила Филиберта и двух человек, составлявших его свиту, и с другой — Одоардо Маравильи; как уже было сказано, великолепно одетый, он никем не охранялся и с изумлением озирался вокруг.
Когда все уселись, император сделал знак советнику Филиберту Брюсселию, и тот взял слово.
Все в волнении ждали, что он скажет. Только лицо дона Филиппа оставалось спокойным и бесстрастным. Казалось, его мутный взгляд ничего не видел и под его бледной, безжизненной кожей едва струилась кровь. Оратор в немногих словах объяснил, что короли, принцы, гранды Испании, рыцари ордена Золотого Руна, члены штатов Фландрии, находящиеся в зале, были созваны для того, чтобы присутствовать при отречении императора Карла V в пользу его сына дона Филиппа, который начиная с этого мгновения наследует титулы короля Кастилии, Гранады, Наварры, Арагона, Неаполя, Сицилии, Майорки, обеих Индий, островов и земель в Тихом и Атлантическом океанах, а также титулы эрцгерцога Австрийского, герцога Бургундского, Лотьерского, Брабантского, Лимбургского, Люксембургского, Телдерландского; графа Фландрского, Артуа и Бургундского, владетеля Геннегау, Зеландии, Голландии, Феретта, Гагенау, Намюра, Зютфена и, наконец, князя Званского, маркиза Священной Римской империи, сеньора Фрисландии, Сальми, Малина, а также городов, крепостей и земель Утрехта, Оверэйссела и Гронингена.
Императорская корона отходила Фердинанду, который в это время уже был римским королем.
Лишь когда была оглашена эта доля наследства, по лицу дона Филиппа растеклась мертвенная бледность и его скулы слегка дрогнули.
Услышав об отречении, присутствующие почти перестали дышать от изумления; оратор объяснил это отречение желанием императора вновь увидеть Испанию, которую он не видел уже двенадцать лет, и более всего — подагрическими болями, усиливавшимися в суровом климате Фландрии и Германии.
В конце он от имени императора просил штаты Фландрии принять благосклонно эту передачу их своему сыну дону Филиппу.
Окончив свою речь и обратившись в заключение с молитвой к Господу неизменно оберегать и защищать августейшего императора, Филиберт Брюсселий умолк и сел на свое место.
Тогда поднялся сам император; он был бледен, и от боли пот проступил у него на лбу; он желал говорить и держал в руке бумагу — на ней была записана его речь на тот случай, если память ему изменит.
При первом же сделанном им знаке, что он желает говорить, шум в зале, поднявшийся после речи советника Брюсселия, стих как по волшебству и, как ни слаб был голос императора, никто, едва он открыл рот, не упустил ни одного слова из его речи. Правда, по мере того как он говорил, осмысливая при этом прошлое и вспоминая все свои труды, замыслы, деяния и опасности, голос его креп, жесты становились все выразительнее, взор оживлялся и речь звучала торжественно, как последнее слово умирающего.
— Дорогие друзья, — начал он. — Вы только что выслушали изложение причин того, что я решил передать скипетр и корону в руки моего сына-короля. Позвольте мне добавить несколько слов: они разъяснят вам мое решение и мои мысли. Дорогие друзья, многие из тех, кто слушает меня сегодня, должны помнить, что пятого января сего года исполнилось ровно сорок лет, как мой дед, блаженной памяти император Максимилиан, снял с меня свою опеку и здесь, в этом зале, в тот же час, когда мне было едва ли пятнадцать лет, ввел меня в мои права. Поскольку на следующий год король Фердинанд Католический, мой дед по материнской линии, умер, я в возрасте шестнадцати лет возложил на себя корону.
Моя мать была жива; но, еще молодая, она, как вам известно, настолько повредилась в рассудке из-за смерти своего супруга, что не в состоянии была самостоятельно управлять королевствами своего отца и своей матери, и мне пришлось в семнадцать лет совершить свое первое морское путешествие, чтобы вступить во владение испанским королевством. И наконец, когда умер мой дед император Максимилиан, а это было тридцать шесть лет тому назад— мне тогда было девятнадцать, — я осмелился домогаться императорской короны, которую он носил, не из желания властвовать над большим числом стран, но чтобы более действенно способствовать безопасности Германии, других моих королевств, и особенно моей возлюбленной Фландрии. Именно для этого я предпринял и совершил столько путешествий: посчитаем их, и вы сами удивитесь, сколь многочисленны и протяженны они были.
Я побывал девять раз в Северной Германии, шесть раз в Испании, семь раз в Италии, десять раз в Бельгии, четыре раза во Франции, два раза в Англии и два раза в Африке — всего я совершил сорок путешествий или экспедиций.
И в число этих сорока путешествий или экспедиций не входят менее важные поездки, предпринятые мною для посещения островов или покоренных провинций.
Чтобы совершить их, я восемь раз переплыл Средиземное море и три раза — Западное, и теперь собираюсь пересечь его в последний раз.
Я обхожу молчанием свое путешествие по Франции при поездке из Испании в Нидерланды; его заставили меня совершить, как вы знаете, самые серьезные причины.
Из-за моих частых и многочисленных отлучек я был вынужден доверить управление этими провинциями моей доброй сестре — королеве, здесь присутствующей. И я, и все чины государства знают, как она справилась с этими обязанностями.
Одновременно с разъездами мне пришлось вести множество войн; все они были начаты или навязаны мне против моей воли, и меня очень огорчает сегодня, когда я вас покидаю, друзья мои, что я не оставляю вам более прочного мира, более надежного покоя… Все эти дела, как вы сами понимаете, стоили долгих трудов и огромных тягот, и по слабости моего здоровья и бледности моего лица вы можете судить, сколь значительны были эти тяготы и тяжелы эти труды. Пусть никто не подумает, что я переоцениваю себя и, сопоставляя бремя, возложенное на меня событиями, и силы, отпущенные мне Господом, не понимаю их недостаточность. Но мне кажется, что по причине безумия моей матери и малолетства моего сына, было бы преступлением раньше времени снять с себя ношу, сколь бы тяжела она ни была, которой обременило меня Провидение, возложив мне на голову корону и дав в руки скипетр.
И все же, в последний раз уезжая из Фландрии в Германию, я уже рассчитывал привести в исполнение те намерения, что и осуществляю сегодня, но, видя дурное состояние дел, чувствуя, что остатки сил у меня еще есть, а христианский мир сотрясается от нападений турок и лютеран, я счел своим долгом отложить на время отдых и принести в жертву моим народам оставшиеся у меня жизнь и силы. Когда я уже приблизился к намеченной цели, немецкие князья и король Франции нарушили данное ими слово, и я снова оказался среди смут и сражений. Князья напали на меня, и я чуть не попал в плен под Инсбруком, король же захватил Мец, а ведь этот город всегда был владением Империи. Тогда я срочно прибыл вместе с многочисленной армией, чтобы осадить его, но потерпел поражение, а моя армия была рассеяна, однако не людьми, а стихией. Взамен утраченного Меца я взял у французов Теруан и Эден. Более того, я двинулся в направлении Валансьена навстречу французскому королю и в битве при Ранти заставил его отступить, но до сих пор пребываю в отчаянии, оттого что не смог сделать большего.
Однако ныне, помимо недостатка сил, испытываемого мною, меня одолевают усилившиеся приступы болезни. К счастью, в ту минуту, когда Бог отнял у меня мою мать, мой сын вступил в возраст, когда он уже может управлять. Теперь, когда силы мне изменили и я близок к смерти, мне не приходится выбирать между жаждой власти и благом и покоем моих подданных. Вместо немощного старика, чья лучшая часть уже сошла в могилу, я оставляю вам полного сил правителя, снискавшего уважение в расцвете молодости и добродетелей. Поклянитесь же в том, что вы сохраните к нему ту же любовь и верность, с какими вы относились ко мне, честно храня их. Особенно же берегитесь ересей, ибо они окружают вас со всех сторон и нарушают ваше братство, которое должно вас объединять, а если вы увидите, что они произросли среди вас, поспешите вырвать их с корнем и отбросьте как можно дальше.
А теперь еще несколько последних слов о себе; к уже сказанному добавлю, что я совершил много ошибок: то ли по невежеству в юности, то ли из гордости — в зрелом возрасте, то ли из-за прочих слабостей, свойственных человеческой природе. И, тем не менее, заявляю здесь, что никогда умышленно сознательно и по собственному желанию не наносил кому-либо оскорбления и ни над кем не совершил насилия, но когда такое совершалось и я об этом узнавал, то всегда возмещал за это, как сейчас на глазах всех сделаю это по отношению к лицу, присутствующему здесь, и прошу ожидать этого возмещения с терпением и милосердием.
И обращаясь к дону Филиппу, который по окончании его речи бросился ему в ноги, он произнес:
— Сын мой, если бы вы стали владетелем стольких королевств и провинций только после моей смерти, то и в этом случае, несомненно, я заслужил бы от вас благодарность уже лишь за то, что оставил столь богатое и умноженное моими трудами достояние. Но, поскольку это богатейшее наследство сегодня досталось вам не вследствие моей смерти, а по моей собственной воле, поскольку ваш отец пожелал умереть прежде, чем тело его будет опущено в могилу, чтобы вы еще при его жизни могли пользоваться благами от этого наследства, прошу вас — и я имею право просить вас об этом, — отдать любви к вашим подданным и заботам о них все, что вам кажется, вы должны мне, ибо я ускорил ваше вступление во власть.
Другие короли радуются тому, что дали жизнь детям и оставили им королевство; я хотел отнять у смерти честь сделать вам этот подарок, надеясь получить двойное удовольствие: подарив вам жизнь, подарить и корону. Немногие захотят последовать моему примеру, как немногие в прошлые века оставили нам примеры, достойные подражания; но, во всяком случае, меня одобрят, когда увидят, что ваши первые шаги сделают вас достойными этих примеров; и успехи ваши умножатся, сын мой, если вы сохраните мудрость, присущую вам до сих пор, если в душе вашей будет обитать страх Божий, если вы будете защищать католическую религию, правосудие и законы, составляющие самую мощную силу и надежную опору государства. И наконец мне остается пожелать, чтобы вы были счастливы в детях и могли бы передать им свою власть и могущество свободно и без всякого принуждения, как это делаю я!
Произнеся последние слова, то ли потому, что он действительно закончил речь, то ли от волнения Карл V замолчал; положив руку на голову стоявшего перед ним на коленях сына, он в тишине застыл на мгновение неподвижно, и только слезы обильно струились по его лицу.
После минуты молчания, еще более выразительной, чем произнесенная им речь, силы, по-видимому, готовы были ему изменить; он протянул руку к своей сестре, в то время как дон Филипп, поднявшись с колен, обнял его, чтобы поддержать.
А королева Мария вынула из кармана хрустальный пузырек, наполненный какой-то розовой жидкостью, вылила его содержимое в маленькую золотую чашу и поднесла ее императору.
Пока император пил, все собрание шумно волновалось. Среди присутствующих мало нашлось людей, близких к трону или далеких от него, чьи сердца не были бы тронуты, чьи глаза не заволокли бы слезы.
Это действительно было потрясающее зрелище, преподанное миру: властитель, воитель, цезарь, после сорока лет обладания такой властью, какую мало кому из людей давало Провидение, добровольно сошел с трона и, устав телом и обессилев духом, вслух признал перед своим наследником тщету земного величия.
Но присутствующих ждало еще более величественное зрелище, обещанное императором. Это было зрелище покаяния человека, публично признающего совершенную ошибку и просящего прощения у того, кому она нанесла вред.
Император понял, что именно этого от него ждут, и, собрав все свои силы, осторожно отстранил от себя сына.
Присутствующие увидели, что он собирается снова заговорить, и умолкли.
— Дорогие друзья, — сказал император, — я только что обещал при всех дать возмещение человеку, которому нанес обиду. Будьте же все свидетелями: после того как я похвалялся тем, что почитал своими добрыми делами, я повинил себя в совершенном мною зле.
И он повернулся к незнакомцу в великолепных одеждах, на которого уже давно все обратили внимание.
— Одоардо Маравилья, — сказал он твердым голосом, — подойдите.
Молодой человек, к которому было обращено это приглашение, сделанное столь категорично, побледнел и, пошатываясь, подошел к Карлу V.
— Граф, — сказал ему император, — я причинил вам вольно или невольно великое горе. Ваш отец был жестоко умерщвлен в миланской тюрьме. Когда я вспоминал об этом, он представлялся мне в дымке сомнений. Теперь покойный является мне как призрак, облаченный в саван из угрызений совести. Граф Маравилья, перед лицом всех, на виду у людей и Бога, в ту минуту, когда я снимаю с себя императорскую мантию, уже тридцать шесть лет обременяющую мои плечи, я смиренно склоняюсь перед вами и прошу вас не только простить меня, но и быть моим заступником пред Господом, который скорее снизойдет к настояниям жертвы, чем к мольбам убийцы.
Одоардо Маравилья вскрикнул и упал на колени.
— Великий император, — сказал он, — тебя недаром весь мир зовет Августом. О да, я прощаю тебя от своего имени и от имени моего отца! Да, Бог простит тебя! Но у кого, августейший император, должен просить прощения я, если я сам больше не могу простить себя?
Поднявшись с колен и оборачиваясь к присутствующим, он продолжил:
— Господа, вы видите перед собой человека, который хотел убить императора и которого император не только простил, но и попросил у него прощения. Король дон Филипп, — добавил он, склонившись в поклоне перед тем, кого отныне следовало называть Филиппом II, — убийца отдает себя в ваши руки.
— Сын мой, — промолвил Карл V, которому силы изменили во второй раз, — поручаю вам этого человека: пусть его жизнь будет для вас священна!
И он почти без сознания упал в кресло.
— О, мой возлюбленный Эммануил, — прошептал паж герцога Савойского, проскользнувший к своему господину благодаря тому, что обморок императора произвел некоторую суматоху в зале, — как ты добр, как ты велик! Насколько во всем, что сейчас произошло, я узнаю тебя!
И прежде чем Эммануил Филиберт успел этому воспротивиться, Леоне — Леона с переполненным сердцем и со слезами на глазах поцеловала ему руку почти настолько же с почтением, насколько с любовью.
Церемония, на минуту прерванная неожиданным событием, о котором только что было рассказано и которое было одним из самых трогательных в этот торжественный день, должна была возобновиться, ибо, чтобы отречение было полным, после того как Карл V отдал корону, Филипп II должен был ее принять.
Филипп, жестом обещав выполнить просьбу отца, снова смиренно склонился перед ним и по-испански — на языке, на котором многие из присутствующих не говорили, но который почти все понимали — ответил, и в голосе его в первый раз послышалось какое-то волнение:
— Я не заслужил и не надеялся никогда заслужить, о непобедимейший император и мой добрейший отец, такую горячую отцовскую любовь, какой, конечно, и в мире никогда не было, а если и была, то она никогда не приводила к подобным итогам, и это одновременно наполняет меня смущением из-за моих столь малых достоинств и гордостью и уважением перед вашим величием. Но, поскольку вам было угодно благодаря вашей августейшей доброте обойтись со мной столь нежно и великодушно, проявите такую же доброту, мой дражайший отец, и пребудьте в убеждении, что я со своей стороны сделаю все от меня зависящее, чтобы ваша ко мне милость была одобрена всеми и всем приятна, и буду стараться управлять так, чтобы штаты смогли убедиться в привязанности, какую я всегда к ним питал.
С этими словами он несколько раз поцеловал руку своего отца, а тот, прижимая его к сердцу, сказал:
— Да ниспошлет тебе Небо, мой дорогой сын, драгоценнейшее из своих благословений и свое божественное содействие.
Тут дон Филипп последний раз прижал к губам руку отца, вытер с глаз скорее всего отсутствующую слезинку, поднялся, повернулся к представителям штатов, поклонился им, держа шляпу в руке — все в зале были с обнаженными головами, сидел и оставался в шляпе только император, — и произнес по-французски несколько слов (мы передаем их точно, чтобы не упустить ни одного оттенка).
— Господа, чтобы полнее выразить благоволение и любовь, что я к вам испытываю, я хотел бы лучше говорить на языке этой страны, чем я это умею, но, поскольку моего умения недостаточно, я поручаю это епископу Аррасскому: он сделает это за меня.
Тотчас же Антуан Перрено де Гранвель, тот самый, кто позже стал кардиналом, взял слово и, передавая чувства государя, стал всячески превозносить старание дона Филиппа о благе своих подданных и его решимость следовать во всем мудрым и добрым наставлениям, данным ему императором.
Потом в свою очередь поднялась королева Мария, сестра императора, управлявшая Нидерландами двадцать шесть лет, и в нескольких словах передала в руки племянника управление страной.
После этого король дон Филипп поклялся соблюдать права и привилегии своих подданных, а все члены ассамблеи, принцы, гранды Испании, рыцари ордена Золотого Руна, представители штатов от своего имени или от имени тех, кого они представляли, поклялись ему в повиновении.
Когда обе клятвы были произнесены, Карл V поднялся, усадил короля дона Филиппа на свой трон, возложил ему на голову корону и громко сказал:
— Боже мой, сделай так, чтобы корона не стала для твоего избранника терновым венцом!
Потом он сделал шаг к двери.
И тут же дон Филипп, принц Оранский, Эммануил Филиберт и другие принцы и вельможи, сколько их там было, кинулись к нему, чтобы его поддержать, но он сделал знак Маравилье, и тот подошел к нему нерешительно, ибо не понимал, чего хочет от него император.
А император хотел, уходя, опереться на плечо того самого Маравильи, отца которого он приговорил к казни и который во искупление этого кровавого злодеяния хотел убить его.
Но другая рука императора безжизненно висела вдоль его тела.
— Государь, — сказал Эммануил Филиберт, — позвольте моему пажу Леоне быть второй опорой вашего величества, и честь, которую вы ему окажете, я буду считать оказанной мне.
И он подтолкнул Леоне к императору.
Карл посмотрел на пажа и узнал его.
— А! — воскликнул он, поднимая руку, чтобы опереться на подставленное ему плечо. — Это тот молодой человек с алмазом?.. Значит, ты хочешь помириться со мной, красавец-паж?
И, посмотрев на свою руку, на которой из-за болей он оставил только одно золотое кольцо на мизинце, он сказал:
— Ты много потерял, красавец-паж, оттого что так долго ждал, и вместо алмаза получишь это простое кольцо. Правда, оно с моим вензелем; может быть, это послужит тебе возмещением.
И, сняв с мизинца кольцо, он надел его Леоне на большой палец, поскольку с любого другого на этой изящной руке оно бы упало.
Потом он вышел из зала, сопровождаемый любопытными взглядами и приветственными криками. Но взгляды были бы еще любопытнее, а возгласы громче, если бы присутствующие могли догадаться, что этот император, сошедший с трона, христианин, идущий к уединению, грешник, склонившийся от прощения, движется к своей уже близкой могиле, опираясь не только на сына, но и на дочь несчастного Франческо Маравильи, кого он, в одну мрачную сентябрьскую ночь, двадцать лет тому назад, приказал казнить в камере миланского замка.
Это шло само раскаяние, поддержанное молитвой, то есть это было зрелище, по словам Иисуса Христа, наиболее угодное на земле в глазах Господа.
Дойдя до расположенной в стороне уличной двери, где его ожидал мул, на котором он приехал, император не захотел, чтобы молодые люди его провожали, и отослал Одоардо к его новому господину дону Филиппу, а Леоне — к его старому хозяину Эммануилу Филиберту.
А затем без всякой охраны, без всякой свиты, предшествуемый только конюхом, ведшим в поводу смирное животное, он поехал к своему домику в Парке, так что ни один человек, встретивший его на темной дороге, не узнал бы в этом скромном путнике того, чье отречение в эту минуту занимало весь Брюссель и вскоре должно было занять весь мир.
Доехав до ворот домика в Парке, стоявшего на том месте, где теперь разместился дворец палаты представителей, Карл V увидел, что решетка не заперта.
Конюху осталось только толкнуть ее, и мул, всадник и слуга оказались во дворе.
Тогда, подведя мула по приказу императора как можно ближе к дверям дома, чтобы путь до гостиной был как можно короче, конюх снял его с седла и отнес на порог.
Дверь дома тоже была открыта.
Император, поглощенный размышлениями, которые нашему читателю легче представить, чем нам пересказать, не обратил внимания на это обстоятельство. Опираясь одной рукой на палку, стоявшую там, где он оставил ее два часа назад, то есть за дверью, а другой — на слугу, он доковылял до гостиной: стены ее были обиты для тепла тканью, пол устлан толстым ковром, а в камине горел яркий огонь.
Гостиная была освещена только языками пламени, жадно вившегося вокруг поленьев, пожирая их; но полутьма больше, чем яркий свет, соответствовала настроению, в каком пребывал августейший император.
Он лег на кушетку и, отослав конюха, снова стал вспоминать события своей жизни, наполнившие полвека — и какие пол века! — когда жили Генрих VIII, Максимилиан, Климент VII, Франциск I, Сулейман и Лютер. Он старался припомнить весь пройденный путь, поднимаясь по течению лет, словно путешественник, что в конце жизни поднимается вверх по реке с цветущими и благоуханными берегами, по которой он спускался вниз в дни своей молодости.
Это было длинное, прекрасное и чудесное путешествие; он двигался среди поклонов придворных, приветственных криков и коленопреклоненных толп, сбежавшихся посмотреть на избранника судьбы.
Вдруг, посреди видений, обступивших его, — видений скорее не человека, но Бога, в камине с треском разломилась головешка, один ее кусок упал в золу, а другой выкатился на ковер, и от него тут же повалил густой дым.
Этот случай, столь обыденный, а может быть, вследствие самой своей обыденности, вернул Карла V к действительности.
— Эй, — позвал он, — кто здесь дежурит? Быстро ко мне!
Никто не ответил.
— Кто-нибудь есть в прихожей? — в нетерпении воскликнул экс-император, ударив палкой о пол.
На этот призыв также никто не отозвался.
— Быстро кто-нибудь поправьте огонь, да поторопитесь! — воскликнул Карл V еще более нетерпеливо.
Все та же тишина.
— О, — прошептал он, держась за мебель, чтобы добраться до камина, — уже один и всеми покинут!.. Если Провидение хотело, чтобы я раскаялся в содеянном, оно быстро дало мне урок!
И сам, взяв щипцы искалеченными руками, он с великим трудом поправил огонь, который здесь больше некому было привести в порядок.
Все, начиная с принцев и кончая лакеями, толпились вокруг нового короля дона Филиппа.
Император уже затоптал последние угли, дымившиеся на ковре, как вдруг в прихожей раздались шаги и в проеме двери в полутьме обозначилась человеческая фигура.
— Наконец-то! — прошептал император.
— Государь, — сказал вошедший, видя, что Карл V принимает его за кого-то другого, — прошу прощения у вашего величества за то, что я вошел без доклада, но, обнаружив все двери открытыми и не видя в прихожих никого, кто мог бы обо мне доложить, осмелюсь доложить о себе сам.
— Так доложите о себе, сударь, — произнес Карл V, как видно быстро приобретая навыки жизни обычного частного лица. — Итак, кто вы?
— Государь, — ответил почтительнейшим тоном незнакомец, склоняясь до земли, — я Гаспар де Шатийон, сир де Колиньи, адмирал Франции и чрезвычайный посланник его величества короля Франции Генриха Второго.
— Господин чрезвычайный посланник его величества короля Генриха Второго, — ответил, улыбаясь с некоторой горечью, Карл V, — вы ошиблись дверью. Вы теперь должны иметь дело не со мной, а с королем Филиппом Вторым, вот уже девять месяцев моим преемником на троне Неаполя и вот уже двадцать минут — на троне Испании и обеих Индий.
— Государь, — столь же почтительно ответил Колиньи, кланяясь вторично, — какие бы изменения не произошли в судьбе короля Филиппа Второго девять месяцев или двадцать минут тому назад, вы останетесь для меня навсегда избранником Германии, величайшим, священнейшим и августейшим императором Карлом Пятым, и, поскольку письмо моего короля адресовано вашему величеству, позвольте вашему величеству его и вручить.
— В таком случае, господин адмирал, — сказал Карл V, — помогите мне зажечь свечи, поскольку восшествие на престол моего сына Филиппа Второго лишило меня, по-видимому, всех слуг.
И император с помощью адмирала принялся зажигать вставленные в канделябры свечи, чтобы прочесть письмо короля Генриха II, а может быть, и для того, чтобы поскорее увидеть человека, который уже три года был его стойким противником.
Гаспар де Шатийон, сир де Колиньи, был в описываемое нами время высоким и хорошо сложенным человеком лет тридцати восьми-тридцати девяти, с живым взглядом и мужественным лицом. Честный и бесстрашный, он пользовался уважением короля Франциска I, короля Генриха II, а потом и Франциска II.
Чтобы подло убить подобного человека, сколь ни безмерна была резня 24 августа 1572 года, нужно было соединить наследственную ненависть герцога Генриха Гиза с лицемерием Екатерины Медичи и слабостью Карла IX.
Эта ненависть, в то время, когда мы вывели на сцену прославленного адмирала, уже начинавшая разделять его со старым другом Франсуа де Гизом, зародилась в битве при Ранти. В молодости эти два великих полководца, которые, объединив свои дарования, могли бы совершить много удивительного, были тесно связаны: у них были общие развлечения, общие труды, общие упражнения. Когда они изучали древность, они брали себе в пример не только тех, кто оставил прекрасные образцы мужества, но и тех, кто оставил прекрасные образцы братской дружбы.
Это взаимное расположение молодых людей заходило так далеко, что, по словам Брантома, они носили одинаковые украшения и цвета. Если король Генрих II отправлял посланца к императору Карлу V и этот посланец не был коннетаблем Монморанси, то это мог быть только адмирал де Колиньи или герцог де Гиз.
Император разглядывал адмирала с некоторой долей восхищения. Все историки того времени утверждают, что невозможно было представить себе человека, более отвечавшего образу великого полководца.
Но в то же мгновение Карлу V пришло на ум, что Колиньи был послан в Брюссель не с тем, чтобы вручить ему письмо, которое он держал в руке, а скорее для того, чтобы доложить при французском дворе, что именно произошло в Брюссельском дворце 25 октября 1555 года. Поэтому первым вопросом императора к Колиньи, после того как, долгим взглядом рассмотрев посланца Генриха II, он удовлетворил свое любопытство, было:
— Когда вы приехали, господин адмирал?
— Утром, государь, — ответил Колиньи.
— И вы привезли мне…
— Вот это письмо от его величества короля Генриха Второго.
И он подал письмо императору.
Тот взял его и несколько раз неудачно пытался сломать печать, так как его руки были искалечены подагрой.
Тогда адмирал предложил свои услуги.
Карл V со смехом протянул ему письмо.
— Хорош рыцарь, — сказал он, — чтобы участвовать в турнирах и ломать копья, господин адмирал, вот только печать сломать не может!
Адмирал вернул Карлу V распечатанное письмо.
— Нет, нет, — сказал император, — читайте, господин адмирал: зрение у меня не лучше, чем руки. Я полагаю, что вы, как и я, оцените, насколько правильно я поступил, передав всю силу и могущество в руки более молодые и ловкие.
Особенное ударение император сделал на последнем слове.
Адмирал ничего не ответил и начал читать письмо. Все время пока длилось чтение, Карл V, утверждавший, что он ничего не видит, пожирал его пронзительным взглядом.
Письмо было всего-навсего уведомлением короля Франции императору о том, что он посылает ему окончательную разработку условий перемирия: предварительно это было сделано пять или шесть месяцев тому назад.
Прочтя письмо, Колиньи достал из кармана камзола пергаменты, подписанные полномочными представителями и скрепленные королевской печатью Франции.
Это был обыкновенный обмен бумагами: Карл V уже послал ранее Генриху II аналогичные бумаги, подписанные полномочными представителями Испании, Германии и Англии и скрепленные имперской печатью.
Император взглянул на эти политические соглашения и, как бы предвидя, что и года не пройдет, как они будут нарушены, положил их на большой стол, покрытый черным сукном, а затем, опершись на руку адмирала, чтобы вернуться на место, сказал:
— Господин адмирал, не чудо ли совершает Провидение, позволяя сегодня мне, слабому и удалившемуся от света, опереться на руку того, кто в пору расцвета моего могущества чуть не одолел меня?
— О государь, — ответил адмирал, — Карла Пятого мог одолеть только один человек — он сам, и если нам, пигмеям, было дано бороться с гигантом, то только для того, чтобы Господь с избытком явил миру нашу слабость и ваше могущество.
Карл V улыбнулся. Было видно, что услышать этот комплимент из уст такого человека, как адмирал, ему весьма приятно.
И все же, усевшись и сделав знак Колиньи, чтобы он тоже сел, Карл V сказал:
— Довольно, адмирал, довольно! Я больше не император, не король, не князь: надо кончать с лестью мне. Переменим тему разговора. Как чувствует себя мой брат Генрих?
— Прекрасно, государь! — ответил адмирал, повинуясь приглашению сесть, сделанному императором уже третий раз.
— Очень рад за него, — сказал Карл V, — рад всем сердцем и не без причины: я горжусь тем, что по материнской линии происхожу от цветущей ветви, которая несет и поддерживает самую знаменитую корону мира. Но, — продолжал он, якобы стараясь свести разговор к обыденным вещам, — мне все же рассказывали, что мой возлюбленный брат начинает седеть, хотя мне все кажется, что еще и трех дней не прошло, как совсем ребенком, без намека на бороду, он был в Испании. А ведь с тех пор минуло уже двадцать лет!
И Карл V тяжело вздохнул, будто только эти произнесенные им слова открыли ему неохватные горизонты прошлого.
— Конечно, государь, — ответил адмирал на вопрос императора, — у его величества короля Генриха появились седые волосы, но один-два, не больше. Но разве они не бывают и у людей помоложе?
— Да, вы правду говорите, дорогой адмирал! — воскликнул император. — Вот я тут расспрашиваю вас о первых седых волосах моего брата Генриха, а сейчас я расскажу вам историю своих. Мне было почти столько же лет, сколько ему сейчас, — тридцать шесть или тридцать семь. Я возвращался из Ла-Гулетты и, приехав в Неаполь… Вам известно, господин адмирал, какой прекрасный город Неаполь и какие прелестные и очаровательные дамы там живут?
Колиньи с улыбкой поклонился.
— Как и другие мужчины, — продолжал Карл V, — я хотел заслужить их благосклонность. Наутро же по приезде я вызвал брадобрея завить меня и надушить. Этот человек подал мне зеркало, чтобы я мог следить за всей этой процедурой. А в зеркало я давно не смотрелся. Война, которую я вел с турками, союзниками моего доброго брата Франциска Первого, была тяжелой. И вдруг я воскликнул: "Эй, друг мой брадобрей, а это что?" — "Государь, — ответил гот, — два-три седых волоска". Нужно сказать, что льстец лгал — их было не два-три, как он утверждал, а добрая дюжина. "Быстро, быстро, мастер, — закричал я, — вырвите эти волосы, чтобы ни одного не осталось!" Он это и сделал, но знаете, что из этого получилось? А то, что, когда некоторое время спустя мне захотелось снова посмотреться в зеркало, я заметил: вместо одной удаленной серебряной нити у меня появилось десять. Таким образом, если бы я вздумал вырвать и эти, то раньше чем через год я бы стал белым как лунь! Поэтому передайте моему брату Генриху, господин адмирал: пусть он всячески бережет свои три седых волоса и ни в коем случае не позволяет их вырвать, даже если это будет сделано прекрасными ручками госпожи де Валантинуа.
— Не премину, государь, — смеясь, ответил Колиньи.
— Да, кстати о госпоже де Валантинуа, — продолжал Карл V, доказывая этим переходом в разговоре, что он не чужд сплетен двора Генриха II, — какие новости о вашем дражайшем дядюшке великом коннетабле, господин адмирал?
— Превосходные, — ответил адмирал, — хотя у него голова сплошь белая.
— Да, — заметил Карл V, — голова у него белая, но он по натуре словно лук-порей — голова белая, а все остальное — зеленое. Он же должен еще, как и делает, служить прекрасным придворным дамам… Ах да, совсем забыл — а мне бы не хотелось отпускать вас, дорогой адмирал, прежде чем я не расспрошу обо всех, — как поживает дочь нашего старого друга Франциска Первого?
Карл V с улыбкой выделил слова "нашего старого друга".
— Вашему величеству угодно говорить о мадам Маргарите Французской?
— Ее по-прежнему называют четвертой грацией и десятой музой?
— Да, государь, и с каждым днем она становится все более достойна этих титулов, потому что оказывает покровительство нашим лучшим умам — господам л’Опиталю, Ронсару и Дора.
— Э, — промолвил Карл V, — похоже, что наш брат Генрих Второй, возревновав ее к своим соседям-королям, хочет сохранить это сокровище для себя одного: я до сих пор не слышал о планах замужества для мадам Маргариты, а ей должно быть… (Карл V сделал вид, что ищет в памяти) что-то около тридцати двух лет.
— Да, государь, но ей и двадцати не дашь: она расцветает и молодеет с каждым днем!
— Это доля роз — зеленеть и цвести с каждой новой весной, — ответил Карл V. — Да, кстати, о розах и бутонах: скажите, дорогой адмирал, что происходит при французском дворе с нашей юной шотландской королевой? Не могу ли я помочь уладить ее дела с моей снохой королевой Англии?
— О государь, здесь нет ничего срочного, — ответил адмирал, — и вашему величеству, столь хорошо знающему возраст наших принцесс, известно, что королеве Марии Стюарт едва исполнилось тринадцать лет; и она — я думаю, что не раскрываю государственной тайны, сообщая об этом вашему величеству, — предназначена дофину Франциску Второму, но свадьба не может и не должна состояться раньше, чем через год или два.
— Подождите, подождите, дорогой адмирал, мне нужно кое-что вспомнить, — сказал Карл V, — кажется, я должен был сделать какое-то предупреждение моему брату Генриху Второму, хотя оно и основывается на предположениях кабалистики… Ах да! Вспомнил! Но сначала не можете ли вы сказать мне, дорогой адмирал, что стало с молодым сеньором по имени Габриель де Лорж, граф де Монтгомери?
— Да, конечно, могу: он сейчас при дворе, в большой милости у короля и занимает пост капитана шотландской гвардии.
— В большой милости? — переспросил задумчиво Карл V.
— Вы что-нибудь имеете против этого молодого сеньора, государь? — почтительно спросил адмирал.
— Нет… Но выслушайте одну историю.
— Слушаю, государь.
— Когда я проезжал через Францию с позволения моего брата Франциска Первого, направляясь на подавление мятежа моих возлюбленных земляков и подданных в Генте, король Франции оказал мне, как вы сами можете вспомнить, хотя в это время вы были совсем молоды, всевозможные почести: так, он послал навстречу мне в Фонтенбло дофина с толпой молодых вельмож и пажей. Надо вам сказать, дорогой адмирал, что ехать через Французское королевство меня заставила жестокая необходимость и я предпочел бы любой другой путь. Было сделано все возможное, чтобы заставить меня усомниться в честности короля Франциска Первого, да и я сам, признаюсь, побаивался — как потом выяснилось, напрасно, — что мой французский брат воспользуется случаем, чтобы отомстить за Мадридский договор. Вот поэтому-то я и взял с собой, как будто человеческое знание в состоянии противостоять Божьему промыслу, ученейшего человека, известнейшего астролога, с первого взгляда определявшего по лицам людей, исходит ли от них угроза для свободы и жизни тех, кто подвергает свою жизнь и свободу опасности, находясь рядом с ними.
Адмирал улыбнулся.
— Прекрасная предосторожность, — сказал он, — достойная такого мудрого императора, как вы, но ваше величество могли убедиться, что иногда прекрасная предосторожность может стать напрасной.
— Постойте, сейчас вы все узнаете… Итак, мы ехали по дороге из Орлеана в Фонтенбло, как вдруг увидели, что навстречу нам движется блестящий кортеж. Это был, как я уже сказал вам, дофин с толпой вельмож и пажей. Сначала, издали, увидев только пыль, поднятую копытами лошадей, мы решили, что это военные, и остановились. Но вскоре сквозь облако пыли заблестел шелк, стал переливаться бархат и засверкало золото. Стало очевидно, что этот отряд не имеет враждебных намерений, а напротив, является почетным эскортом. Итак, мы продолжали путь, полностью положившись на честное слово короля Франциска Первого. Вскоре обе кавалькады встретились и дофин, подъехав ко мне, приветствовал меня от имени своего отца. Сделал это он так изящно и слова его пришлись так кстати, чтобы всех успокоить — нет, не меня, видит Бог, которому я посвятил свою жизнь, я ни на минуту не подозревал своего брата, — что я захотел тут же обнять юного принца. Пока мы нежно обнимались, а это продолжалось, я думаю, целую минуту, отряды смешались, и вельможи и пажи из свиты господина дофина, кому, несомненно, было любопытно на меня посмотреть, потому что я никогда не производил в мире много шума, окружили меня, стараясь подъехать ко мне как можно ближе. Тут-то я и заметил, что мой астролог — его звали Анджело Поликастро, а был он итальянец из Милана, — поставил свою лошадь так, чтобы полностью прикрыть меня слева. Мне показалось слишком дерзким со стороны этого человека затереться в столь блестящую и богатую знать.
"О синьор Анджело, — окликнул я его, — что вы здесь делаете?"
"Государь, — ответил он, — я нахожусь на своем месте".
"И все же подвиньтесь немного, синьор Анджело".
"Не могу и не должен, августейший повелитель", — ответил он.
Тогда я заподозрил, что его что-то беспокоит в происходящем и, опасаясь, не подчинится ли он моему первому приказанию, сказал:
"Что ж, оставайтесь, синьор Анджело, раз вы тут с благой целью. Но, приехав в замок, вы мне расскажете, зачем вы тут стали, хорошо?"
"О государь, не премину, тем более что это мой долг; а теперь поверните голову налево и посмотрите на этого молодого длинноволосого блондина рядом со мной".
Я посмотрел краешком глаза: молодой человек был тем более примечателен и не заметить его было тем более трудно, что у него был вид чужестранца, вид англичанина, и у него одного были длинные волосы.
"Вижу", — ответил я.
"Тогда все… на сию минуту, во всяком случае, — сказал астролог, — позже я все объясню вашему величеству".
Как только мы прибыли в замок, я уединился в своих покоях под тем предлогом, что мне нужно переодеться; синьор Анджело проследовал за мной.
"Итак, — спросил я его, — что вы мне хотели сказать об этом молодом человеке?"
"Заметили ли вы, государь, морщину у него между бровями, хотя он очень молод?"
"Нет, ей-Богу! — ответил я ему. — Ведь я его так близко не рассматривал, как вы".
"Эту морщинку мы, кабалисты, называем линией смерти… Государь, этот молодой человек убьет короля!"
"Короля или императора?" — спросил я.
"Этого я не могу сказать, но удар поразит голову, носящую корону".
"А нет ли у вас способа узнать, не будет ли голова, которую он поразит, моей?"
"Есть, государь, но для этого мне нужны его волосы".
"А как их достать, эти волосы?"
"Не знаю, но они нужны".
Я стал размышлять. Как раз в эту минуту вошла дочь садовника, держа охапку чудесных цветов, и стала их расставлять в вазы на камине и консолях. Когда она кончила это занятие, я взял ее за руку и привлек к себе; потом, вынув из кармана два новеньких максимилиандора, дал ей. Она поблагодарила меня, и тогда я поцеловал ее в лоб и спросил: "Красавица, хочешь заработать в десять раз больше?"
Она опустила глаза и покраснела.
"О нет, — сказал я, — речь идет не об этом… совсем не об этом…"
"Тогда о чем же, государь император?" — спросила она.
"Посмотри, — сказал я ей, показывая белокурого молодого человека, забавлявшегося тем, что метал копье в деревянное чучело, — видишь этого молодого господина?"
"Да, вижу".
"Ну, и каким ты его находишь?"
"Он хорош собой и очень красиво одет".
"Ну вот, завтра утром принеси мне прядь его волос, и ты получишь не два максимилиандора, а двадцать!"
"Но как же я достану прядь волос этого молодого человека?" — спросила она, простодушно глядя на меня.
"А, черт, красотка, вот уж это меня не касается, ты сама должна найти способ… Все, что я могу сделать, так это дать тебе Библию".
"Библию?"
"Да, чтобы ты прочла, как Далила остригла волосы Самсону…"
Красавица еще раз покраснела, но, кажется, моих разъяснений ей было достаточно, потому что она вышла в задумчивости, однако улыбаясь, а на следующее утро вернулась с золотистой прядью. Да, господин адмирал, самая наивная женщина хитрее нас!
— И чем же кончается история, ваше величество?
— А вот чем. Я отдал эту светлую прядь синьору Анджело, чтобы он проделал над ней свои кабалистические опыты, и он мне сказал, что звезды угрожают не мне, а принцу, в чьем гербе есть лилия. Так вот, господин адмирал, этот белокурый молодой человек, несущий между бровями линию смерти, это сеньор де Лорж, граф де Монтгомери, капитан шотландской гвардии моего брата Генриха Второго.
— Как? Ваше величество могли бы заподозрить…
— Я, — ответил Карл, поднимаясь, чтобы показать, что аудиенция окончена, — ничего не подозреваю, храни меня от этого Господь. Я просто повторяю вам слово в слово предсказание синьора Анджело Поликастро, поскольку оно может быть полезно моему брату Генриху Второму; я также предлагаю его христианнейшему величеству обратить пристальное внимание на морщину между бровями капитана его шотландской гвардии, которую называют линией смерти, и напоминаю ему, что она в особенности угрожает принцу, у которого в гербе есть лилия.
— Государь, — ответил Колиньи, — это предупреждение будет от вашего имени сделано королю Франции.
— А это, чтобы вы не забыли, дорогой адмирал! — сказал Карл V, снимая со своей шеи и надевая на шею послу великолепную золотую цепь — на ней висела алмазная звезда, именуемая "Звездой Запада" в память о западных владениях испанских королей.
Колиньи хотел опуститься на колено, но Карл V не позволил ему выказать эту почесть, удержал его, обнял и расцеловал в обе щеки.
В дверях адмирал встретился с Эммануилом Филибертом: он, как только кончилась церемония, явился засвидетельствовать почтение императору, которого отречение сделало еще более великим в его глазах.
Полководцы учтиво раскланялись; они видели друг друга на поле битвы и ценили друг друга по достоинству, то есть очень высоко.
— Ваше величество, — спросил Колиньи, — ничего больше не хочет передать королю, моему господину?
— Нет, ничего…
Тут он посмотрел на Эммануила Филиберта и улыбнулся:
— Разве что следующее, господин адмирал: если заботы о спасении души оставят мне немного досуга, то я постараюсь подыскать мужа для мадам Маргариты Французской.
И он оперся о руку Эммануила.
— Идем, мой дорогой Эммануил, — сказал он, возвращаясь с племянником в гостиную, — мне кажется, что я не видел тебя целую вечность!
XV
ПОСЛЕ ОТРЕЧЕНИЯ
Для тех из наших читателей, что хотят видеть все законченным и извлечь философский урок из всякого события, мы решились написать эту главу. Она несколько замедляет, быть может, наше повествование, но зато позволяет проследить взглядом, который мы остановили на императоре Карле V, за угасанием этой великой судьбы в тени его новой жизни — со дня отречения до дня смерти, то есть с 25 октября 1555 года до 21 сентября 1558 года.
И только после того, как победитель Франциска I сойдет в гробницу, где его соперник покоится уже девять лет, мы вернемся к жизни, битвам, праздникам, к ненависти и любви, к этому шуму и суете, баюкающим даже усопших в могилах, где они лежат в ожидании вечного воскресения.
Разные политические дела, которые Карлу V пришлось улаживать в Нидерландах, отречение от Империи в пользу его брата Фердинанда, последовавшее за отречением от наследственных владений в пользу дона Филиппа, его сына, задержали бывшего императора в Брюсселе еще почти на год, и только тогда он смог покинуть этот город и отправиться в Гент в сопровождении грандов, послов, знати, судейских чиновников, военачальников и должностных лиц Бельгии.
Король дон Филипп хотел обязательно ехать с отцом до места отплытия, то есть до Флиссингена, куда бывший император отправился на носилках в сопровождении своих двух сестер-королев и их дам, короля дона Филиппа с его двором и Эммануилом Филибертом с его неизменными спутниками — Леоне и Шанка-Ферро.
Прощание было долгим и грустным: человек, так долго державший в своих руках весь мир, прощался не только с сестрами, с сыном, с признательным и преданным племянником, но и с миром, почти что с жизнью, поскольку в его намерения входило сразу по прибытии в Испанию удалиться в монастырь.
Поэтому бывший император хотел проститься со всеми накануне отъезда, говоря, что, если прощание будет происходить утром, перед отплытием, у него духу не хватит взойти на борт.
Первый, с кем простился Карл V (может быть, потому, что в глубине сердца любил его меньше всех), был его сын дон Филипп. После того как отец поцеловал его, король Испании встал на колени и попросил благословить его.
Карл V благословил его с величавостью, какую он умел проявлять при подобных обстоятельствах, всячески советуя ему соблюдать мир с союзными державами, и особенно, насколько это возможно, с Францией.
Дон Филипп дал обещание отцу поступить согласно его желанию, выразив, однако, сомнения, что по отношению к Франции это возможно, но все же поклявшись соблюдать перемирие до тех пор, пока его кузен Генрих II сам его не нарушит.
После этого Карл V поцеловал Эммануила Филиберта; он долго держал его в объятиях, как бы не решаясь оторваться от него.
Наконец, обращаясь к дону Филиппу, со слезами на глазах и в голосе он сказал:
— Дорогой сын, я немало дал вам… дал вам Неаполь, Фландрию, обе Индии; ради вас я лишил себя всего, но запомните хорошенько: ни Неаполь с его дворцами, ни Нидерланды с их торговлей, ни обе Индии с их золотыми, серебряными и алмазными копями не стоят того сокровища, что я оставляю вам в лице вашего кузена Эммануила Филиберта; он человек, умеющий и думать и действовать, прекрасный политик и великий полководец. Я советую вам обращаться с ним не как с подданным, а как с братом, и это едва ли еще будет достаточно, говорю я вам, если иметь в виду его заслуги.
Эммануил Филиберт хотел поцеловать колени своего дяди, но тот удержал его в своих объятиях, а затем, слегка подтолкнув его к дону Филиппу, сказал:
— Уезжайте, уезжайте! Стыдно мужчинам стонать и проливать слезы из-за кратковременной разлуки в нашем бренном мире. Постараемся сделать так, чтобы добрые деяния, добродетели и христианская жизнь позволили нам когда-нибудь воссоединиться на Небесах, — это главное!
Сделав знак молодым людям, что они могут удалиться, он отвернулся от них, собираясь идти к сестрам, и не поворачивался, пока они не вышли из покоев.
Дон Филипп и Эммануил Филиберт сели на коней и немедленно выехали в Брюссель.
Что же до бывшего императора, то он на следующий день, 10 сентября 1555 года, взошел на борт судна "поистине королевского размерами и украшениями", как пишет Грегорио Лети, историк Карла V; однако едва корабль вышел в море, как его догнало другое судно, английское. На борту его находился граф Эйрандел, которого королева Мария послала к своему свекру, прося нанести ей визит, коль скоро он проплывает так близко от берегов Великобритании.
В ответ на это приглашение Карл V пожал плечами и сказал не без горечи:
— Э, граф, какая радость такой великой королеве оказаться снохой простого дворянина?
Несмотря на такой ответ, граф Эйрандел так учтиво и почтительно умолял императора, что тот, не зная уже, как отделаться от его настойчивых просьб, сказал:
— Господин граф, все будет зависеть от ветра.
Обе королевы плыли вместе с братом. Императорское судно сопровождало шестьдесят кораблей. И хотя ветры вовсе не были неблагоприятными, император проплыл без остановки мимо Ярмута, Лондона и Портсмута; видя это, граф Эйрандел не стал более настаивать: он почтительно присоединился к императорскому эскорту и проводил Карла V до Ларедо, порта в Бискайе, где его встретил великий коннетабль Кастилии.
Едва ступив на землю Испании, которой он с такой славой правил, не успев выслушать ни единого слова из речи, подготовленной в его честь великим коннетаблем, Карл V опустился на колени и, поцеловав землю этого королевства, ставшего его второй родиной, сказал:
— Приветствую тебя со всем возможным почтением, о наша общая мать! И как нагим я вышел из чрева моей матери, чтобы получить от мира столько богатств, так нагим я хочу, о дражайшая мать, вернуться в твое лоно. И если первый раз это сделала природа, то ныне это совершается по моей воле.
И не успел он окончить этой молитвы, как поднялся ветер и налетела такая яростная буря, что весь флот, сопровождавший его, и само императорское судно, груженное сокровищами и великолепными дарами, которые император привез из Бельгии и Германии для испанских церквей, затонули прямо в порту; это заставило одного из сопровождавших Карла Y сказать, что императорское судно, провидя, что никогда более не осенит его подобная слава, погрузилось в море, дабы этим выказать свое уважение, печаль и сожаление.
И было совсем неплохо, по правде говоря, что неодушевленные предметы выказывали подобные доказательства уважения, печали и сожаления Карлу V, поскольку люди остались равнодушны к этому былому величию. Например, в Бургосе бывший император пересек весь город, не встретив ни одной депутации, а горожане даже не вышли к дверям, чтобы посмотреть на него.
Увидев такое, император покачал головой и прошептал:
— Поистине, кажется, будто жители Бургоса слышали, как я сказал в Ларедо, что вернулся в Испанию нагим!
Однако в тот же день один знатный сеньор, Бартоломео Миранда, нанес ему визит и сказал ему: "Вот уже ровно год, государь, как ваше величество начали оставлять мир, чтобы полностью посвятить себя служению Богу…"
— Да, — прервал его Карл V, — и вот уже ровно год, как я в этом раскаялся!
Карл V вспомнил грустный вечер своего отречения, когда он остался в полном одиночестве и не нашлось никого, кроме адмирала Колиньи, чтобы помочь ему убрать в камин выкатившиеся на ковер угли.
Из Бургоса император направился в Вальядолид, тогда столицу Испании. В получасе езды от города он столкнулся с высланным ему навстречу кортежем, состоявшим из знатных дворян и предводительствуемым его внуком доном Карлосом, которому тогда было одиннадцать лет.
Мальчик отлично управлялся с лошадью и ехал у левой дверцы императорских носилок. Он видел своего деда первый раз, и тот его рассматривал со вниманием, какое любого другого смутило бы. Но дон Карлос даже глаз не опускал, довольствуясь тем, что каждый раз, когда старый император смотрел на него, почтительно снимал свою току и снова надевал ее, как только Карл V отводил взгляд.
Едва войдя в свои покои, император приказал привести внука, чтобы хорошенько его рассмотреть и поговорить с ним.
Мальчик вошел; он держался почтительно, но отнюдь не был смущен.
— Это очень похвально, внук мой, — сказал ему Карл V, — что вы выехали меня встречать.
— Это был мой долг, — ответил мальчик, — ведь я дважды ваш подданный: вы мой дед и мой император.
— Ах, вот как! — промолвил Карл V, удивленный тем, что столь юное создание отвечает так уверенно и твердо.
— Впрочем, если бы я не приехал встречать ваше императорское величество из долга, — продолжал ребенок, — то я сделал бы это из любопытства.
— Почему так?
— Потому что я часто слышал, что вы были выдающимся императором и совершили много великих дел.
— Неужели? — сказал Карл, которого развлекала удивительная естественность ребенка. — А ты хочешь, чтобы я рассказал тебе об этих великих делах?
— Это было бы для меня величайшей честью и огромным удовольствием! — ответил юный принц.
— Ну хорошо, сядь вот тут.
— С позволения вашего величества, — ответил мальчик, — я буду слушать стоя.
Тогда Карл Y рассказал ему о своих войнах с Франциском I, с турками и протестантами.
Дон Карлос слушал его с огромным вниманием, а когда дед закончит, произнес, доказывая, что рассказ был для него не нов.
— Да, все так.
— Но, — заговорил снова император, — вы не сказали мне, господин мой внук, что вы думаете о моих приключениях, и находите ли вы, что я вел себя храбро?
— О! — воскликнул юный принц. — Я вполне доволен тем, что вы рассказали; только одно я не смог бы вам простить…
— Ба, — удивленно произнес император, — и что же это?
— Однажды ночью вы, полуголый, бежали из Инсбрука, спасаясь от герцога Морица.
— Но это, — смеясь, ответил император, — от меня не зависело, внук мой, клянусь вам!.. Он застал меня врасплох, при мне была только моя свита.
— Но я бы не бежал, — сказал дон Карлос.
— Как, вы не бежали бы?
— Нет.
— Но бежать пришлось, поскольку я не мог оказать сопротивление.
— Но я бы не бежал, — повторил дон Карлос.
— Так что же, нужно было сдаться? Это было бы очень неосторожно, и за это меня порицали бы еще больше.
— Неважно! Я бы не бежал, — третий раз повторил мальчик.
— Скажите тогда, что бы вы сделали в подобном случае? Чтобы помочь вам ответить, скажите, что бы вы, например, сделали сейчас, если бы я отправил за вами в погоню тридцать пажей?
— Я бы не убежал, — опять ответил мальчик.
Император нахмурился, позвал воспитателя юного принца и сказал:
— Сударь, уведите моего внука, я приношу вам похвалы за его воспитание; если дело дойдет так и дальше, он будет самым великим воителем во всей нашей семье!
Вечером того же дня он сказал своей сестре королеве Элеоноре, остававшейся в Вальядолиде:
— Мне кажется, сестра, что король дон Филипп не получил хорошего сына в лице дона Карлоса; его вид и характер мне не нравятся, потому что не соответствуют его возрасту. Не знаю, что может случиться позже, когда ему будет двадцать пять лет. Понаблюдайте за тем, что говорит и делает этот мальчик, и, когда вы будете писать мне, откровенно выскажите свое мнение по этому поводу.
Через день Карл V уехал в Пласенсию, а уже на следующий день королева Элеонора написала ему:
"Брат мой, если манеры нашего внучатого племянника Карлоса не понравились вам, хотя вы видели его только один день, то за три дня, что видела его я, они понравились мне еще меньше".
Этот мальчуган, который ни за что не бежал бы из Инсбрука, был тот самый дон Карлос, которого его отец дон Филипп двенадцать лет спустя приказал убить под тем предлогом, что он вступил в заговор с мятежниками в Нидерландах.
В Вальядолиде император отпустил всю свиту, оставив при себе только двенадцать слуг и двенадцать лошадей. Он отобрал для себя также некоторые редкие и драгоценные предметы обстановки, а остальное раздал сопровождавшим его дворянам; потом он простился с обеими королевами, своими сестрами, и отправился в Пласенсию.
Пласенсия расположена всего в восемнадцати милях от принадлежащего ордену иеронимитов монастыря святого Юста, куда Карл V решил удалиться и куда он год назад послал архитектора построить ему покои в шесть комнат на одном уровне — четыре низких, подобных монашеским кельям, и две повыше. Кроме того, мастер должен был разбить сад по рисунку самого императора.
Этот сад был очаровательным местом в императорском убежище: с двух сторон его орошала прозрачная журчащая речушка, и весь он был засажен апельсиновыми и лимонными деревьями и кедрами, и ветви их струили благоухание и затеняли окна прославленного затворника.
Карл V еще в 1542 году посетил монастырь святого Юста и, покидая его, сказал:
— Вот настоящее убежище для нового Диоклетиана.
Император вступил во владение своими покоями в монастыре святого Юста 24 февраля 1557 года. Это был день его рождения: этот день всегда приносил ему удачу.
— Я хочу, — сказал он, переступая порог монастыря, — возродиться для Неба как раз в тот день, когда я родился для земли.
Из двенадцати оставленных им лошадей одиннадцать он отослал, а на последней иногда совершал прогулки по расположенной всего в одной миле от монастыря прелестной долине Серандильи — ее называют раем Эстремадуры.
С этого времени он мало общался с внешним миром, не считая редких посещений его бывшими придворными и получаемых один-два раза в год писем от короля Филиппа, императора Фердинанда и обеих сестер-королев. Единственными его развлечениями были прогулки, о которых мы уже говорили, обеды, которые он давал навещавшим его дворянам, задерживая их до вечера со словами: "Друзья мои, останьтесь, чтобы испытать вместе со мной монашескую жизнь", да еще уход за разнообразными птичками, которых он держал в вольерах.
Такую жизнь он вел год. Но по истечении этого времени она показалась августейшему затворнику слишком светской, и когда в день его рождения — а это был, как читатель помнит, день его прибытия в монастырь — с поздравлениями приехал архиепископ Толедский, он сказал ему:
— Сударь, я прожил пятьдесят семь лет для мира, год в этом пустынном месте — для близких друзей и слуг, а теперь те немногие месяцы, что у меня остались, я хочу посвятить Богу.
Приняв это решение, он поблагодарил прелата за визит и попросил его больше не приезжать к нему, пока он сам не призовет его ради спасения своей души.
И в самом деле, с 25 февраля 1558 года император стал жить почти по-монашески строго: ел вместе с монахами, бичевал себя, приходил на службы, и единственным его развлечением стало слушание заупокойных месс по великому множеству солдат, моряков, офицеров и военачальников, погибшим у него на службе в многочисленных сражениях, которые он давал или которые давали по его приказу во всех четырех концах света.
В память генералов, советников, министров, послов — точный список дней смерти каждого из них у него был — он приказывал воздвигать специальные алтари и служить поминальные мессы; было похоже, что раньше он положил со славой царствовать над живыми, а теперь с верой — над мертвыми.
Наконец, к началу июля того же 1558 года, устав присутствовать на похоронах других и наскучив этими погребальными развлечениями, Карл V решил поприсутствовать на собственных похоронах. Однако ему потребовалось некоторое время, чтобы свыкнуться с этой несколько странной мыслью; он боялся, что, уступив этому стремлению, будет обвинен в гордыне или странности; но желание его стало таким неудержимым, что он открылся одному монаху из того же монастыря: его звали отец Хуан Регола.
Карл V едва осмелился на эту откровенность, настолько он боялся, что монах сочтет замысел непристойным. К великой радости императора, монах, напротив, ответил, что, хотя это действие беспримерное и необычайное, плохого он в нем не видит и даже, наоборот, считает его благочестивым и достойным подражания.
Одобрение простого монаха не показалось императору достаточным в столь важных обстоятельствах, и тогда отец Регола предложил ему узнать мнение архиепископа Толедского.
Карл V счел совет разумным и отправил монаха послом к архиепископу. Тот, в сопровождении других монахов, поехал на муле в Толедо, чтобы получить для императора столь желанное разрешение.
Никогда во все дни своего мирского могущества, сколь бы ни важно для него было известие, не ждал император возвращения посланца с таким нетерпением.
Наконец через две недели монах возвратился; ответ был благоприятный: архиепископ Толедский нашел желание императора совершенно христианским и святым.
С момента этого возвращения, ставшего для императора настоящим праздником, весь монастырь только и делал, что готовился к похоронной церемонии, дабы сделать ее достойной великого императора, которого собрались похоронить заживо.
Для начала посреди церкви был построен великолепный мавзолей; его проект был сделан инженером и скульптором отцом Варгасом; император проект одобрил, кроме нескольких деталей, исправив их собственноручно.
Как только проект был одобрен, из Пласенсии привезли плотников и художников; в течение пяти недель двадцать человек ежедневно трудились над этим сооружением. Через пять недель, благодаря усиленным стараниям, к чему людей побуждали присутствие и одобрение императора, мавзолей был завершен. Он имел сорок футов в длину, пятьдесят в высоту и тридцать в ширину; вокруг шли галереи, на которые вели многочисленные лестницы; там были развешаны картины, изображавшие знаменитых императоров Австрийского дома и главные сражения, в которых участвовал сам Карл V; на самом же верху был установлен открытый гроб со статуей Славы по левую сторону и статуей Бессмертия — по правую.
Когда все было закончено, назначили срок этих ложных похорон — утро 24 августа.
В пять часов утра, то есть через полтора часа после восхода солнца, на саркофаге были зажжены поставленные на нем четыреста толстых свечей, окрашенных в черный цвет; вокруг стояли с факелами в руках одетые в траур и с непокрытыми головами слуги бывшего императора. В семь часов появился Карл V в длинном траурном одеянии; с обеих сторон от него шли монахи, одетые, как и он, в траур: один слева, другой — справа. Он подошел, держа в руках факел, и сел на сиденье, устроенное для него перед алтарем. Там, не шевелясь и уперев факел в землю, он выслушал, будучи живым, все те молитвы, что поются над умершими, от "Requiem" до "Requiescat", в то время как шесть монахов различных орденов служили простые мессы у шести боковых алтарей церкви.
Потом он поднялся, подошел в сопровождении все тех же двух монахов к главному алтарю, опустился на колени перед приором и произнес:
— Прошу и молю тебя, о судья и властитель нашей жизни и нашей смерти: как священник принимает из моих рук эту свечу, которую я смиренно подношу ему, так и ты в божественном милосердии и в бесконечной доброте твоей соблаговоли принять, когда тебе будет угодно, и упокоить душу мою.
При этих словах приор поставил свечу в тяжелый серебряный подсвечник, подаренный мнимым умершим монастырю по этому великому случаю.
После этого Карл V поднялся и в сопровождении двух монахов, следовавших за ним как тень, вернулся на свое место и сел.
Когда служба окончилась, император решил, что должен еще кое-что сделать, поскольку было забыто самое важное в церемонии. Итак, он приказал поднять одну из плит пола на клиросе, устлать дно вырытой по этому случаю могилы черным бархатом, в изголовье положить бархатную подушку, а затем с помощью двух монахов спустился в могилу и улегся, будто одеревенев, скрестив руки на груди и закрыв глаза, стараясь как можно лучше изобразить покойника.
Священник, правивший службу, тут же затянул "De рго-fundis clamavi", и, пока хор пел, монахи, одетые в черное, дворяне и слуги в траурных одеяниях и со свечами в руках во главе со священником, проливая слезы, стали ходить вокруг могилы, брызгая в нее святой водой и желая упокоения душе императора.
Церемония длилась больше двух часов, настолько много было желающих окропить императора святой водой, и тот в своем черном одеянии промок насквозь, да еще помог ветер, тянувший изо всех щелей — холодный могильный ветер из склепов аббатства. Так что когда Карл V остался со своими двумя монахами в церкви один и встал из могилы, чтобы вернуться в свою келью, он дрожал всем телом. Чувствуя, что он совершенно окоченел и весь дрожит, император промолвил:
— Отцы мои, поистине уж не знаю, стоит ли мне и вставать.
И действительно, вернувшись в свою келью, он был вынужден лечь в постель и больше уже из нее не встал. Таким образом, меньше чем через месяц после первой церемонии состоялась вторая, настоящая, и все, что было приготовлено для мнимого усопшего, послужило теперь умершему императору.
Двадцать первого сентября 1558 года император Карл V испустил последний вздох на руках архиепископа Толедского, находившегося в это время, на счастье, в Пласенсии: Карл V успел послать за ним в последний раз, исполняя обещание, данное ему за полгода до того, — позвать его в час своей смерти.
Он прожил пятьдесят семь лет, семь месяцев и двадцать один день; царствовал он сорок четыре года, правил Империей тридцать восемь лет; родился он в день святого апостола Матфия, 24 февраля, а умер в день другого апостола, Матфея, то есть 21 сентября.
Отец Страда в своей "Истории Фландрии" рассказывает, что в ночь смерти императора в саду монастыря святого Юста расцвела лилия; узнав об этом, монахи выставили ее на главном алтаре как свидетельство чистоты души императора.
Какая прекрасная вещь история! Вот почему мы, не сочтя себя достойными заниматься ею, и стали романистом.