VI
ЧЕТЫРЕ ШАНСА ПРИНЦЕССЫ
Королева-мать пригласила к себе молодую королеву.
Больная Анна Австрийская дурнела и старилась с поразительной быстротой, как это всегда бывает с женщинами, которые провели бурную молодость. К физическим страданиям присоединялись страдания от мысли, что рядом с юной красотой, юным умом и юной властью она служит только живым напоминанием прошлого.
Советы врача и свидетельства зеркала меньше огорчали ее, чем поведение придворных, которые, подобно крысам, покидали трюм корабля, куда начинала проникать вода.
Анна Австрийская была недовольна свиданиями со старшим сыном.
Бывало, король, чувства которого были скорей показные, чем искренние, заходил к матери на один час утром и на один вечером. Но с тех пор как он взял в свои руки управление государством, утренние и вечерние визиты были сокращены до получаса; мало-помалу утренние визиты совсем прекратились.
По утрам мать и сын встречались за мессой; вечерние визиты были заменены свиданиями у короля или у принцессы, куда королева ходила довольно охотно ради сыновей. Вследствие этого принцесса приобрела огромное влияние при дворе, и у нее собиралось самое блестящее общество.
Анна Австрийская чувствовала это.
Больная, принужденная часто сидеть дома, она приходила в отчаяние, предвидя, что скоро ей придется проводить время в унылом и безнадежном одиночестве.
С ужасом вспоминала она то одиночество, на которое обрекал ее когда-то кардинал Ришелье, те невыносимые вечера, в течение которых, однако, ей служили утешением молодость и красота, всегда сопровождаемые надеждой.
И вот она решила перевести двор к себе и привлечь принцессу с ее блестящей свитой в темные и унылые комнаты, где вдова французского короля и мать французского короля обречена была утешать всегда заплаканную от преждевременного вдовства супругу французского короля.
Анна задумалась.
В течение своей жизни она много интриговала. В хорошие времена, когда в ее юной головке рождались счастливые идеи, подле нее была подруга, умевшая подстрекать ее честолюбие и ее любовь, подруга, еще более пылкая и честолюбивая, чем она сама, искренне ее любившая, что так редко бывает при дворе, и теперь удаленная от нее по мелочным соображениям.
Но с тех пор в течение многих лет кто мог похвалиться, что дал хороший совет королеве, кроме г-жи де Моттвиль и Молины, испанки-кормилицы, которая в качестве соотечественницы была поверенной королевы? Кто из теперешней молодежи мог напомнить ей прошлое, которым она только и жила?
Анна Австрийская подумала о г-же де Шеврез, которая отправилась в изгнание скорее добровольно, чем по приказанию короля, а затем умерла женой безвестного дворянина. Она задала себе вопрос, что посоветовала бы ей г-жа де Шеврез в подобных обстоятельствах, и королеве показалось, что эта хитрая, опытная и умная женщина отвечала ей своим ироническим голосом:
"Все эти молодые люди бедны и жадны. Им нужно золото и доходы, чтобы предаваться удовольствиям; привлеките их к себе подачками".
Анна Австрийская решила последовать этому совету.
Кошелек у нее был полный; она располагала большими суммами, собранными для нее Мазарини и хранившимися в надежном месте. Ни у кого во Франции не было таких красивых драгоценных камней, особенно такого крупного жемчуга, при виде которого король каждый раз вздыхал, потому что жемчуг на его короне казался мелким зерном по сравнению с этим.
Анна Австрийская не обладала больше ни красотой, ни очарованием. Зато она была богата и привлекала лиц, посещавших ее, либо надеждой на крупный карточный выигрыш, либо подачками, либо, наконец, доходными местами, которые она очень умело выпрашивала у короля, чтобы поддержать свое влияние.
В первую очередь она испытала это средство на принцессе, которую ей больше всего хотелось привлечь к себе. Несмотря на всю свою гордость и самоуверенность, принцесса попалась в расставленные ей сети. Богатея понемногу от подарков, она вошла во вкус и с удовольствием получала преждевременное наследство.
То же средство Анна Австрийская употребила по отношению к принцу и самому королю. Она завела у себя лотереи.
Одна из таких лотерей была назначена у королевы-матери в день, до которого мы довели наш рассказ. Анна Австрийская разыгрывала два прекрасных бриллиантовых браслета очень тонкой работы.
В них были вставлены старинные камеи большой ценности; сами бриллианты были не очень дороги, но оригинальность и изящество работы были таковы, что при дворе многие желали если не получить эти браслеты, то просто увидеть их на руках королевы, так что в дни, когда она надевала их, считалось особой милостью позволение целующим ее руку любоваться ими.
По этому поводу придворные придумали галантный каламбур, говоря, что браслеты были бы бесценными, если бы, на свое несчастье, не красовались на руках королевы. Этому каламбуру была оказана большая честь; он был переведен на все европейские языки, и на эту тему ходило больше тысячи французских и латинских двустиший.
День, когда Анна Австрийская разыгрывала бриллианты в лотерею, был для нее решительным: двое суток король не показывался у матери. Принцесса дулась после сцены с дриадами и наядами. Король, правда, не сердился, но могущественное чувство уносило его далеко от придворных бурь и развлечений.
Анна Австрийская произвела диверсию, объявив на следующий вечер знаменитую лотерею. С этой целью она повидалась с молодой королевой, которую, как мы сказали, утром вызвала к себе.
— Дочь моя, — сказала Анна, — сообщаю вам приятную новость. Король самым нежным образом говорил мне о вас. Король молод, и его легко увлечь. Но до тех пор пока вы будете возле меня, он не решится оставить свою супругу, к которой к тому же он сильно привязан. Сегодня вечером у меня лотерея; вы придете?
— Мне сказали, — с робким упреком заметила молодая королева, — что ваше величество разыгрываете в лотерею свои прекрасные браслеты. Но ведь они такая редкость, что нам не следовало бы выпускать их из королевской сокровищницы, хотя бы потому, что они принадлежали вам.
— Дитя мое, — сказала Анна Австрийская, отлично понимая молодую королеву, желавшую получить эти браслеты для себя, — мне во что бы то ни стало нужно заманить к себе принцессу.
— Принцессу? — спросила, краснея, молодая королева.
— Ну да! Разве не лучше видеть у себя соперницу, чтобы наблюдать и управлять ею, чем знать, что король у нее, всегда готовый ухаживать за ней. Это лотерея — приманка, которой я пользуюсь с этой целью; неужели вы порицаете меня?
— Нет, нет! — вскричала Мария-Тереза и в порыве ребяческой радости, свойственной испанкам, с восторгом захлопала в ладоши.
— И вы не жалеете, дорогая, что я не подарила вам браслеты, как сначала хотела сделать?
— О нет, нет, дорогая матушка!
— Итак, дитя мое, принарядитесь, чтобы наш вечер вышел как можно более блестящим. Чем веселее будете вы, чем вы будете очаровательнее, тем больше вы затмите остальных женщин своим блеском.
Мария-Тереза ушла в полном восторге.
Через час Анна Австрийская принимала у себя принцессу и, осыпая ее ласками, говорила:
— Приятные вести. Король в восторге от моей лотереи.
— А я совсем не в восторге, — отвечала принцесса, — я никак не могу приучить себя к мысли, что эти прекрасные браслеты могут оказаться на чьих-то чужих руках.
— Полно, — сказала Анна Австрийская, скрывая улыбкой жестокую боль в груди. — Не возмущайтесь так, милая… и не смотрите на вещи так мрачно.
— Ах, королева, судьба слепа… говорят, вы приготовили двести билетов?
— Ровно двести. Но вы ведь знаете, что выигрыш только один.
— Знаю. Кому же он достанется? Разве вы можете угадать? — с отчаянием сказала принцесса.
— Вы напомнили мне сон, который я видела сегодня ночью… Ах, сны мои хорошие… я сплю так мало.
— Какой сон?.. Вы больны?
— Нет, — улыбнулась королева, удивительной силой воли подавляя новый приступ боли в груди. — Итак, мне снилось, что выиграл браслеты король.
— Король?
— Вы хотите спросить меня, что стал бы делать король с браслетами?
— Да.
— И все же было бы очень хорошо, если бы король выиграл их, потому что, получив эти браслеты, он должен был бы подарить их кому-нибудь.
— Например, вернуть их вам.
— В таком случае я сама немедленно подарила бы их кому-нибудь. Ведь не думаете же вы, — со смехом сказала королева, — что я пускаю эти браслеты в лотерею из нужды. Я просто хочу подарить их, не возбуждая зависти; но если случай не избавит меня от затруднения, то я приду ему на помощь… Я прекрасно знаю, кому мне подарить эти браслеты.
Слова эти сопровождались такой обворожительной улыбкой, что принцессе пришлось заплатить за нее благодарным поцелуем.
— Вы ведь отлично знаете, — прибавила Анна Австрийская, — что король не вернул бы мне браслеты, если бы выиграл.
— В таком случае он подарил бы их королеве.
— Нет, по той же причине, по какой не вернул бы и мне; тем более что, если бы я хотела подарить их королеве, я обошлась бы без его помощи.
Принцесса искоса взглянула на браслеты, которые блестели на соседнем столике в открытом футляре.
— Как они хороши! — вздохнула она. — Но ведь мы забыли, что сон вашего величества — только сон.
— Я буду очень удивлена, — возразила Анна Австрийская, — если он не сбудется: все мои сны сбываются.
— В таком случае вы можете быть пророком.
— Повторяю вам, дитя мое, что я почти никогда не вижу снов; но этот сон так странно совпадает с моими мыслями, он так хорошо вяжется с моими предположениями.
— Какими предположениями?
— Например, что вы выиграете браслеты.
— Тогда их выиграет не король.
— О! — воскликнула Анна Австрийская. — От сердца его величества не так далеко до вашего сердца… сердца его дорогой сестры… не так далеко, чтобы сон можно было считать несбывшимся. У вас много шансов. Вот сосчитайте.
— Считаю.
— Во-первых, сон. Если король выиграет, он, конечно, подарит вам браслеты.
— Допустим, что это шанс.
— Если вы сами выиграете их, они ваши.
— Понятно.
— Наконец, если выиграет их принц…
— То он подарит их шевалье де Лоррену, — звонко засмеялась принцесса.
Анна Австрийская последовала примеру невестки и то же расхохоталась, отчего боль ее усилилась и лицо внезапно помертвело.
— Что с вами? — спросила в испуге принцесса.
— Ничего, пустяки… Я слишком много смеялась… Перейдем к четвертому шансу.
— Не могу себе представить его.
— Простите, я тоже могу выиграть браслеты, и, если выиграю, положитесь на меня.
— Спасибо, спасибо! — воскликнула принцесса.
— Итак, я надеюсь, что вы избраны судьбой и что теперь мой сон начинает приобретать твердые очертания действительности.
— Право, вы внушаете мне надежду и уверенность, — сказала принцесса, — и выигранные таким образом браслеты будут для меня еще во сто раз драгоценнее.
— Итак, до вечера!
— До вечера!
И они расстались.
Анна Австрийская подошла к браслетам и заметила, рассматривая их:
— Они действительно драгоценны, потому что сегодня вечером с их помощью я завоюю одно сердце и открою одну тайну.
Потом, обернувшись к пустому алькову, прибавила:
— Не правда ли, моя бедная Шеврез, ты так повела бы игру? — И звуки этого забытого имени пробудили в душе королевы воспоминание о молодости с ее веселыми проказами, неиссякаемой энергией и счастьем.
VII
ЛОТЕРЕЯ
В восемь часов вечера все общество собралось у королевы-матери.
Анна Австрийская, в парадном туалете, блистая остатками красоты и всеми средствами, которые кокетство может дать в искусные руки, скрывала, или, вернее, пыталась скрыть от толпы молодых придворных, окружавших ее и все еще восхищавшихся ею по причинам, указанным нами в предыдущей главе, явные разрушения, вызванные болезнью, от которой ей предстояло умереть через несколько лет.
Нарядно и кокетливо одетая принцесса и королева, простая и естественная, как всегда, сидели подле Анны Австрийской и наперерыв старались привлечь к себе ее милостивое внимание.
Придворные дамы объединились в целую армию, чтобы с большей силой и с большим успехом отражать задорные остроты молодых людей. Как батальон, выстроенный в каре, они помогали друг другу держать позицию и отбивать удары.
Монтале, опытная в таких перестрелках, защищала весь строй перекрестным огнем по неприятелю.
Де Сент-Эньян, в отчаянии от упорной, вызывающей холодности мадемуазель де Тонне-Шарант, старался выказывать ей равнодушие; но неодолимый блеск больших глаз красавицы каждый раз побеждал его, и он возвращался к ней с еще большей покорностью, на которую мадемуазель де Тонне-Шарант отвечала ему новыми дерзостями. Де Сент-Эньян не знал, какому святому молиться.
Вокруг Лавальер уже начали увиваться придворные.
Надеясь привлечь к себе взгляды Атенаис, де Сент-Эньян тоже подошел с почтительным поклоном к этой молодой девушке. Некоторые отсталые умы приняли этот простой маневр за желание противопоставить Луизу Атенаис.
Но те, кто так думал, не видели сцены во время дождя и ничего не слышали о ней. Большинство же было прекрасно осведомлено о благосклонности короля к Лавальер, и молодая девушка уже привлекла к себе самых ловких и самых глупых.
Первые угождали ей, говоря себе, как Монтень: "Что знаю я?", вторые, говоря, как Рабле: "А может быть?" За ними пошли почти все, как во время охоты вся свора устремляется за пятью или шестью искусными ищейками, которые одни только чуют след зверя.
Королева и принцесса, забывая о своем высоком положении, с чисто женским любопытством рассматривали туалеты своих фрейлин и приглашенных дам. Иными словами, они беспощадно критиковали их.
Взгляды молодой королевы и принцессы одновременно остановились на Лавальер, вокруг которой, как мы сказали, толпилось много кавалеров. Принцесса была безжалостна.
— Право, — сказала она, наклоняясь к королеве-матери, — если бы судьба была справедлива, она оказалась бы милостивой к этой бедняжке Лавальер.
— Это невозможно, — отвечала с улыбкой королева-мать.
— Почему же?
— Билетов только двести, так что нельзя было внести в список всех придворных.
— Значит, ее нет в нем?
— Нет.
— Как жаль! Она могла бы выиграть браслеты и продать их.
— Продать? — воскликнула королева.
— Ну да, и составить себе таким образом приданое, избавив себя от необходимости выйти замуж нищей, как это, наверное, случится.
— Неужели? Вот бедняжка! — сказала королева-мать. — Значит, у нее нет туалетов?
Она произнесла эти слова тоном женщины, никогда не знавшей недостатка в средствах.
— Прости меня, Боже, но мне кажется, что она в той же юбке, в какой была утром на прогулке; ей удалось спасти ее благодаря заботам короля, укрывавшего ее во время дождя.
Когда принцесса произносила эти слова, вошел король. Принцесса не заметила его появления, настолько она увлеклась злословием. Но она вдруг увидела, что Лавальер, стоявшая против галереи, смутилась и сказала несколько слов окружавшим ее придворным; те тотчас же отошли в сторону. И их движение привлекло глаза принцессы к входной двери. В этот момент капитан гвардии известил о появлении короля.
Лавальер, которая до тех пор пристально смотрела на галерею, внезапно опустила глаза.
Король был одет роскошно и со вкусом и разговаривал с принцем и герцогом де Роклором, шедшими справа и слева от него.
Король подошел сначала к королевам, которым почтительно поклонился. Он поцеловал руку матери, сказал несколько комплиментов принцессе по поводу элегантности ее туалета и стал обходить собравшихся. Он поздоровался с Лавальер совершенно так же, как и с остальными. Затем его величество вернулся к матери и жене.
Когда придворные увидели, что король обратился к молодой девушке лишь с самой банальной фразой, они тотчас же вывели отсюда свое заключение: они решили, что у короля было мимолетное увлечение и это увлечение уже прошло.
Следует, однако, заметить, что в числе придворных, окружавших Лавальер, находился г-н Фуке и его особая внимательность поддержала растерявшуюся молодую девушку. Г-н Фуке собирался поговорить с нею, но тут подошел г-н Кольбер и, отвесив Фуке поклон по всем правилам искусства, по-видимому, решил, в свою очередь, завязать разговор с Лавальер. Фуке тотчас же отошел.
Монтале и Маликорн пожирали глазами эту сцену, обмениваясь впечатлениями.
Де Гиш, стоя в оконной нише, видел только принцессу. Но так как она часто останавливала свой взгляд на Лавальер, то глаза де Гиша тоже время от времени устремлялись в сторону фрейлины.
Лавальер инстинктивно почувствовала на себе силу этих глаз, направляемых на нее с любопытством или с завистью. Ничто не приходило ей на помощь: ни сочувственное слово со стороны подруг, ни любовный взгляд короля. Невозможно выразить, как страдала бедняжка.
Королева-мать велела выдвинуть столик, на котором были разложены лотерейные билеты, и попросила г-жу де Моттвиль прочитать список избранных.
Нечего и говорить, что список был составлен по всем правилам этикета: сначала шел король, потом королева-мать, потом королева, принц, принцесса и т. д. Все сердца трепетали во время этого чтения. Приглашенных было более трехсот. Каждый спрашивал себя, будет ли в списке его имя.
Король слушал так же внимательно, как и остальные.
Когда было произнесено последнее имя, он понял, что Лавальер среди них не было. Впрочем, это мог заметить каждый. Король покраснел, как всегда, когда что-нибудь досаждало ему.
На лице кроткой и покорной Лавальер не выразилось ничего.
Во время чтения король не спускал с нее глаз. И это успокаивало ее. Она была слишком счастлива, чтобы какая-нибудь другая мысль, кроме мысли о любви, могла проникнуть в ее ум или в ее сердце. Вознаграждая ее за это трогательное смирение нежными взглядами, король показывал девушке, что он понимает всю ее деликатность.
Список был прочитан. Лица женщин, пропущенных или забытых, выражали разочарование.
Маликорна тоже забыли внести в список, и его гримаса явно говорила Монтале:
— Разве мы не сумеем урезонить фортуну, чтобы она впредь не забывала о нас?
— О, конечно, — отвечала тонкая улыбка мадемуазель Оры.
Билеты были розданы по номерам.
Прежде всего получил билет король, потом королева-мать, потом королева, потом принц, принцесса и т. д.
После этого Анна Австрийская раскрыла мешочек из испанской кожи, в котором было двести перламутровых шариков с выгравированными на них номерами, и предложила самой младшей фрейлине вынуть оттуда один шарик.
Все эти приготовления делались медленно, и присутствовавшие напряженно ждали, больше с жадностью, чем с любопытством.
Де Сент-Эньян наклонился к уху мадемуазель де Тонне-Шарант.
— У нас по билету, мадемуазель, — сказал он ей, — давайте соединим наши шансы. Если я выиграю, браслеты будут ваши; если выиграете вы, вы подарите мне один взгляд ваших чудных глазок.
— Нет, — отвечала Атенаис, — браслеты будут ваши, если вы их выиграете. Каждый за себя.
— Вы беспощадны, — сказал де Сент-Эньян, — я накажу вас за это четверостишием…
— Тише, — перебила его Атенаис, — вы помешаете мне услышать, какой номер выиграл.
— Номер первый, — произнесла девушка, вынувшая перламутровый шарик из мешочка.
— Король! — вскрикнула королева-мать.
— Король выиграл! — радостно повторила молодая королева.
— Ваш сон сбылся, — с восторгом шепнула принцесса на ухо Анне Австрийской.
Один король не выразил никаких признаков удовольствия. Он только поблагодарил фортуну за ее благосклонность к нему, слегка поклонившись девушке, которая играла роль представительницы капризной богини.
Получив из рук Анны Австрийской футляр с браслетами, король сказал под завистливый шепот всего собрания:
— Так эти браслеты действительно красивы?
— Взгляните, — отвечала Анна Австрийская, — и судите сами.
Король посмотрел.
— Да, — сказал он, — и какие чудесные камеи, какая отделка!
— Какая отделка! — повторила принцесса.
Королева Мария-Тереза с первого же взгляда поняла, что король не подарит ей браслетов; но, так как он, по-видимому, не собирался дарить их и принцессе, она была более или менее удовлетворена.
Король сел.
Наиболее приближенные к королю придворные один за другим подходили полюбоваться на драгоценность, которая вскоре с позволения короля стала переходить из рук в руки. Тотчас все знатоки и незнатоки стали издавать восхищенные восклицания и осыпать короля поздравлениями. Действительно, было от чего прийти в восторг; одни восхищались бриллиантами, другие — камеями.
Дамы выражали явное нетерпение, видя, что подобное сокровище захвачено кавалерами.
— Господа, господа, — сказал король, от которого ничего не укрылось, — право, можно подумать, что вы, как сабиняне, носите браслеты. Вам пора уже вручить их дамам, которые, мне кажется, больше понимают в таких вещах, чем вы.
Эти слова показались принцессе началом выполнения решения, принятого королем. К тому же ее счастливая уверенность подкреплялась взглядами королевы-матери.
Придворный, державший браслеты в то мгновение, когда король бросил свое замечание, поспешно подал браслеты королеве Марии-Терезе, которая, хорошо зная, что они предназначаются не для нее, едва взглянула на них и отдала принцессе. Принцесса и особенно принц долго рассматривали браслеты жадными глазами. Потом принцесса передала драгоценность другим дамам, произнеся одно только слово, но с таким выражением, что оно стоило длинной фразы:
— Великолепны!
Дамы, получившие браслеты из рук принцессы, полюбовались ими и отправили их дальше.
А в это время король спокойно разговаривал с де Гишем и Фуке. Вернее, не разговаривал, а слушал. Привыкнув к известным оборотам речи, король, подобно всем людям, обладающим бесспорной властью, схватывал из обращенных к нему фраз лишь те слова, которые заслуживали ответа.
Что же касается его внимания, то оно было направлено в другую сторону. Оно двигалось вместе с его взглядом.
Мадемуазель де Тонне-Шарант была последней в списке дам, участвовавших в лотерее. Поэтому она поместилась в конце шеренги, и после нее оставались только Монтале и Лавальер.
Когда браслеты дошли до этих двух фрейлин, никто уже, казалось, не обращал на них внимания. Скромные руки, державшие в этот момент драгоценности, лишали их всякого значения.
Монтале долго смотрела на браслеты, дрожа от радости, зависти и жадности. Она бы без колебаний предпочла бриллианты камеям, стоимость — красоте. Поэтому с большим трудом передала она их своей соседке. Лавальер же бросила на них почти равнодушный взгляд.
— Какие роскошные, какие великолепные браслеты! — воскликнула Монтале. — И ты не приходишь от них в восторг, Луиза? Право, ты не женщина!
— Нет, я восхищена, — отвечала Лавальер с грустью. — Но зачем желать того, что не может нам принадлежать?
Король, чуть наклонившись вперед и вытянув шею, внимательно прислушивался к словам Луизы. Едва затих ее голос, как он, весь сияющий, встал и, пройдя всю залу, приблизился к Лавальер.
— Вы ошибаетесь, мадемуазель, — сказал он ей, — вы женщина, а всякая женщина имеет право на женские драгоценности.
— О государь! — воскликнула Лавальер. — Значит, ваше величество совершенно не хочет верить в мою скромность?
— Я верю, что вы украшены всеми добродетелями, мадемуазель, в том числе искренностью, и прошу вас откровенно сказать, как вы находите эти браслеты.
— Они так прекрасны, государь, что могут быть поднесены только королеве.
— Я в восторге от ваших слов, мадемуазель. Браслеты ваши, и король просит вас принять их.
Лавальер почти с испугом протянула футляр королю, но тот мягко отстранил дрожащую руку Лавальер.
Все замерли от удивления, воцарилась немая тишина. Однако королевы, не слышавшие этого разговора, не могли понять всего происходящего.
Принцесса поманила к себе де Тонне-Шарант.
— Боже мой, что за счастливица Лавальер, — воскликнула Атенаис, — король только что подарил ей браслеты!
Принцесса до крови закусила губы. Молодая королева посмотрела на нее, потом на Лавальер и расхохоталась. Анна Австрийская сидела неподвижно, поглощенная зародившимися у нее подозрениями, и невыносимо страдала от боли в груди.
Де Гиш, увидя бледность принцессы и поняв ее причину, поспешно вышел. Воспользовавшись общей суматохой, Маликорн подошел к Монтале и шепнул ей:
— Ора, подле тебя наше счастье и наше будущее.
— Да, — отвечала Монтале.
И она нежно поцеловала Лавальер, которую охотно задушила бы.
VIII
МАЛАГА
Во время этой долгой и жестокой борьбы страстей, разыгравшейся под кровом королевского дворца, один из наших героев, которым меньше всего следовало бы пренебрегать, находился, однако, в большом пренебрежении, был забыт и очень несчастен.
Действительно, д’Артаньян, которого нужно назвать по имени, чтобы вспомнить о его существовании, — д’Артаньян не имел решительно ничего общего с этим блестящим и легкомысленным обществом. Пробыв с королем два дня в Фонтенбло, посмотрев пасторали и героико-комические маскарады своего повелителя, мушкетер почувствовал, что это не может наполнить его жизнь.
Он был окружен людьми, которые поминутно обращались к нему:
— Как, по-вашему, идет мне этот костюм, господин д’Артаньян?
А он отвечал спокойным и насмешливым голосом:
— По-моему, вы разряжены, как самая красивая обезьяна на Сен-Лоранской ярмарке.
Это был обычный комплимент д’Артаньяна; волей-неволей приходилось довольствоваться им.
Когда же его спрашивали:
— Как вы оденетесь сегодня вечером, господин д’Артаньян? — он отвечал:
— Наоборот, я разденусь.
И все хохотали, даже дамы.
Но, проведя таким образом два дня, мушкетер увидел, то в замке не происходит ничего серьезного и что король совершенно забыл или, по крайней мере, делал вид, что совершенно забыл и Париж, и Сен-Манде, и Бель-Иль, что г-н Кольбер размышлял только об иллюминациях и фейерверках, что дамам предстояло, по крайней мере, еще целый месяц строить глазки и отвечать на нежные взоры.
И д’Артаньян попросил у короля отпуск по семейным делам.
В ту минуту, когда д’Артаньян обратился к королю с этой просьбой. Людовик ложился спать, утомленный танцами.
— Вы хотите меня покинуть, господин д’Артаньян? — с удивлением спросил он.
Людовик XIV никак не мог понять, чтобы кто-нибудь, имея счастье лицезреть его, был в силах расстаться с ним.
— Государь, — сказал д’Артаньян, — я уезжаю, потому что я вам не нужен. Ах, если бы я мог поддерживать вас во время танцев, тогда другое дело.
— Но, дорогой д’Артаньян, — серьезно отвечал король, — кавалеров не поддерживают во время танцев.
— Простите, — поклонился мушкетер, продолжая иронизировать, — право, я этого не знал.
— Значит, вы не видели, как я танцую? — спросил король.
— Видел; но я думал, что с каждым днем танцы будут исполняться все с большим жаром. Я ошибся; тем более мне здесь нечего делать. Государь, повторяю, я вам не нужен. Кроме того, если я понадоблюсь, ваше величество знаете, где меня найти.
— Хорошо, — согласился король.
И дал ему отпуск.
Поэтому мы не станем искать д’Артаньяна в Фонтенбло, это было бы бесполезно, но, с позволения читателей, поедем прямо на улицу Менял, в лавку под вывеской "Золотой пестик", к нашему почтенному приятелю Планше.
Восемь часов вечера, жарко; открыто одно-единственное окно в комнате на антресолях.
Ноздри мушкетера щекочет запах пряностей, смешанный с менее экзотическим, но более едким, проникающим с улицы запахом навоза.
Д’Артаньян устроился в громадном кресле, положив ноги на табурет, так что его туловище образует тупой угол. Его взгляд, обыкновенно проницательный и подвижный, теперь застыл. Д’Артаньян тупо глядит на кусочек голубого неба, виднеющийся в просвете между трубами.
Этот лоскуток неба так мал, что его хватило бы только на починку мешков с чечевицей или бобами, которыми завалена лавка в нижнем этаже.
Окаменевший в этой позе, д’Артаньян не похож больше на вояку, не похож и на придворного офицера; это просто буржуа, дремлющий от обеда до ужина, от ужина до отхода ко сну. Мозг его теперь так окостенел, что в нем не осталось места ни для одной мысли, материя всецело завладела духом и бдительно стережет, как бы под крышку черепа не пробрался контрабандой какой-нибудь обрывок мысли.
Итак, был вечер; в лавках зажигались огни, а окна в верхних этажах закрывались; раздавались шаги сторожевого патруля.
Д’Артаньян по-прежнему ничего не слышал и тупо смотрел на клочок неба. В двух шагах от него, в темноте, лежал на мешке Планше, подперев подбородок руками. Он смотрел на д’Артаньяна, который мечтал или спал с открытыми глазами.
Наблюдения Планше длились уже долго.
— Гм-гм… — проворчал он наконец.
Д’Артаньян не шевельнулся.
Тогда Планше понял, что нужно принять какие-то более радикальные меры. По зрелом размышлении он нашел, что при настоящем положении вещей самое лучшее упасть с мешка на пол, что он и сделал, пробормотав при этом:
— Болван! (Этим эпитетом он наградил самого себя.)
Но д’Артаньян, которому в своей жизни довелось слышать немало шумов, по-видимому, не обратил ни малейшего внимания на шум, произведенный Планше. Вдобавок огромная телега, нагруженная камнями, своим грохотом заглушила шум от этого падения. Однако Планше показалось, будто на лице мушкетера при слове "болван" промелькнула одобрительная улыбка.
Он осмелел и сказал:
— Вы не спите, господин д’Артаньян?
— Нет, Планше, я даже не сплю, — отвечал мушкетер.
— Я в отчаянии от слова даже.
— Почему? Ведь это самое обыкновенное слово.
— Оно меня огорчает.
— Объяснись, я тебя не понимаю.
— Если вы говорите, что даже не спите, это значит, что вы не находите утешения даже в сне. Значит, вы как будто обращаетесь ко мне: "Планше, мне до смерти скучно".
— Ты знаешь, Планше, что я никогда не скучаю.
— Кроме сегодняшнего и вчерашнего дня.
— Что ты!
— Господин д’Артаньян, вот уже неделя, как вы приехали из Фонтенбло; вот уже неделя, как вы не командуете вашим отрядом и не выводите его на учение. Вам не хватает треска мушкетов и грохота барабана. Я сам носил мушкет и понимаю вас.
— Уверяю тебя, Планше, что я ничуть не скучаю, — отвечал д’Артаньян.
— Так что же в таком случае вы делаете, лежа как мертвый?
— Друг мой Планше, когда я участвовал, когда ты участвовал, когда все мы участвовали в осаде Ла-Рошели, в нашем лагере был араб, искусный стрелок из кулеврины. Это был смышленый малый, хотя и оливкового цвета. Так вот, этот араб, поев или поработав, ложился, вот как я лежу в данную минуту, и курил какие-то волшебные листья в трубке с янтарным наконечником; если же какой-нибудь проходивший мимо офицер упрекал его за то, что он вечно дрыхнет, араб спокойно отвечал: "Лучше сидеть, чем стоять, лучше лежать, чем сидеть, лучше умереть, чем лежать".
— Это был мрачный араб и по цвету кожи, и по изречениям, — промолвил Планше. — Я отлично его помню. Он с большим наслаждением рубил головы протестантов.
— Совершенно верно, и бальзамировал их, когда они того стоили.
— Да, и, бальзамируя их своими зельями, он был похож на корзинщика за работой.
— Да, да, Планше, совершенно верно.
— О, и у меня есть память!
— Не сомневаюсь. Но что скажешь ты о его рассуждении?
— С одной стороны, я нахожу его превосходным, а с другой — глупым.
— Объяснись, Планше, объяснись.
— Лучше сидеть, чем стоять, — да, это верно, когда устанешь, в некоторых обстоятельствах… (Планше лукаво улыбнулся.) Лучше лежать, чем сидеть; но последнее утверждение: лучше умереть, чем лежать, — я нахожу совершенно нелепым; я, безусловно, предпочитаю постель, и если вы не согласны со мною, то это доказывает только, что вы, как я уже имел честь сказать, смертельно скучаете.
— Планше, ты знаешь господина Лафонтена?
— Аптекаря на углу улицы Сент-Медерик?
— Нет, баснописца.
— А-а-а… "Ворона и лисица"?
— Вот-вот. Я точь-в-точь его заяц.
— Разве у него есть и заяц?
— У него всякие звери.
— Что же делает его заяц?
— Раздумывает.
— Вот как?
— Планше, и я раздумываю, как заяц господина Лафонтена.
— Вы думаете? — с тревогой спросил Планше.
— Да. Твое жилище, Планше, достаточно уныло и толкает на размышления; надеюсь, ты согласен со мной?
— Однако, сударь, у вас вид на улицу.
— Черт возьми, как это весело!
— А между тем, сударь, если бы ваша комната выходила во двор, вы скучали бы еще пуще… Нет, я хотел сказать: размышляли бы еще больше.
— Ей-Богу, не знаю, Планше!
— Добро бы еще, — продолжал лавочник, — ваши мысли были похожи на те, что привели вас к реставрации Карла Второго.
И Планше тихонько засмеялся.
— Планше, друг мой, — упрекнул его д’Артаньян, — вы становитесь честолюбивы!
— Разве нет другого короля, которого можно было бы посадить на трон, господин д’Артаньян? Разве нет другого Монка, которого можно было бы упрятать в тюрьму?
— Нет, дорогой Планше. Все короли сидят на своих тронах… Может быть, впрочем, не так прочно, как я на этом кресле, но все-таки сидят.
И д’Артаньян вздохнул.
— Господин д’Артаньян, — сказал Планше, — вы огорчаете меня.
— Ты очень добр, Планше.
— У меня есть одно подозрение, да простит меня Господь.
— Какое?
— Господин д’Артаньян, вы худеете.
— О-о-о! — воскликнул д’Артаньян, ударяя себя в грудь, которая зазвенела, как пустая кираса. — Это невозможно, Планше.
— Видите ли, — с чувством продолжал Планше, — так как вы худеете у меня…
— Ну?
— То я совершу что-нибудь страшное.
— Как?
— Да, да.
— Что ж ты сделаешь, скажи!
— Разыщу того, кто печалит вас.
— Ну вот, теперь ты говоришь о каких-то печалях.
— Да, у вас есть печаль.
— Нет, Планше, нет.
— Уверяю, что у вас есть печаль и от нее вы худеете.
— Я худею? Ты уверен в этом?
— На глазах… Малага!.. Если бы будете худеть и дальше, я возьму рапиру и проткну грудь господину д’Эрбле.
— Что? — воскликнул д’Артаньян, подскочив на кресле. — Что вы сказали, Планше? Почему в вашей лавочке вдруг вспомнили господина д’Эрбле?
— Хорошо, хорошо! Сердитесь, если вам угодно, проклинайте, если хотите но — черт возьми! — я знаю то, что знаю.
После этого второго выпада Планше д’Артаньян сел в такой позе, чтобы не упустить ни одного движения достойного бакалейщика, то есть облокотился на колени и вытянул шею по направлению к собеседнику.
— Ну-ка, объяснись, — сказал он, — как ты мог произнести такое страшное кощунство, как мог ты поднять оружие на господина д’Эрбле, твоего прежнего господина, моего друга, духовное лицо, мушкетера, ставшего епископом?
— Я поднял бы оружие на родного отца, когда вижу вас в таком состоянии.
— Господин д’Эрбле — дворянин.
— Мне все равно, будь он хоть трижды дворянин. Из-за него у вас черные мысли, вот что я знаю. А от черных мыслей худеют. Малага! Я не хочу, чтобы господин д’Артаньян исхудал у меня в доме.
— Черные мысли из-за господина д’Эрбле? Объяснись, пожалуйста, объяснись.
— Уже три ночи подряд вас мучает кошмар.
— Меня?
— Да, вас, и во сне вы повторяете: "Арамис, коварный Арамис!"
— Я говорил это? — тревожно спросил д’Артаньян.
— Говорили, честное слово!
— Ну так что же? Ведь ты, друг мой, знаешь поговорку "Всякий сон — ложь".
— Нет, нет! Вот уже три дня, как, возвращаясь домой, вы каждый раз спрашиваете: "Ты видел господина д’Эрбле?"— или же: "Ты не получал писем на мое имя от господина д’Эрбле?"
— Что же тут странного, если я интересуюсь своим дорогим другом? — ухмыльнулся д’Артаньян.
— Это, конечно, вполне естественно, но не до такой степени, чтобы из-за этого уменьшаться в объеме.
— Планше, я потолстею, даю тебе честное слово.
— Хорошо, сударь, принимаю ваше обещание, так как знаю, что ваше честное слово священно…
— Мне больше не будет сниться Арамис.
— Прекрасно!..
— Я больше не буду спрашивать у тебя, получены ли письма от господина д’Эрбле.
— Превосходно.
— Но объясни мне одну вещь.
— Говорите, сударь…
— Я человек наблюдательный…
— Я это отлично знаю…
— Сейчас ты произносил странное ругательство… Я его никогда от тебя не слышал.
— "Малага!" — хотите вы сказать?
— Да.
— Я всегда так ругаюсь, с тех пор как стал лавочником.
— Но ведь так называется сорт изюма.
— Я ругаюсь так, когда я взбешен. Если я сказал "Малага!"— значит я перестал владеть собой.
— Но прежде я не слыхал от тебя ничего подобного.
— Это правда, сударь. Меня научили.
И, произнося эти слова, Планше подмигнул так хитро, что д’Артаньян внимательно взглянул на него.
— Эге! — протянул он.
Планше повторил:
— Эге!
— Вот как, вот как, господин Планше!
— Ей-Богу, сударь, — сказал Планше, — я не похож на вас, я не люблю предаваться размышлениям.
— Напрасно.
— Я хочу сказать — не люблю скучать, сударь. Жизнь так коротка, почему же ею не пользоваться?
— О, да ты эпикуреец, Планше!
— А почему же мне не быть им? Руки у меня ловкие, пишу ли я или отвешиваю сахар и пряности; ноги крепкие, танцую я или гуляю; желудок отменный, и ем хорошо и перевариваю; сердце не очень заскорузло… словом, сударь…
— Словом, Планше?
— Да вот… — протянул лавочник, потирая руки.
Д’Артаньян положил ногу на ногу.
— Планше, друг мой, вы меня огорошили. Вы предстаете предо мной и совершенно новом свете.
Планше, польщенный до последней степени, продолжал потирать руки с такой силой, словно хотел стянуть с них кожу.
— Значит, оттого что я простой человек, вы считали меня болваном?
— Браво, Планше, превосходное рассуждение.
— Извольте следить за моей мыслью, сударь. Я сказал, — продолжал Планше, — что без наслаждений нет счастья на земле.
— Совершенная правда, Планше! — перебил его д'Артаньян.
— Но так как наслаждения — вещь далеко уж не такая обыкновенная, то ограничимся утешениями.
— И ты утешаешься?
— Именно.
— Расскажи мне, как ты утешаешься.
— Вступая в бой со скукой, я надеваю щит. До времени я терплю, но накануне того дня, когда мне кажется, что я начну скучать, я развлекаюсь.
— И это вся твоя мудрость?
— Вся.
— Ты сам придумал это?
— Сам.
— Чудесно.
— Что вы скажете по этому поводу?
— Скажу, что ни одна философия в мире не сравнится с твоей.
— Так последуйте моему примеру!
— Соблазнительно. Лучшего я не хотел бы; но не все люди на один образец, и очень может быть, если бы я стал развлекаться, как ты советуешь, я страшно заскучал бы.
— Сначала попробуйте.
— Что же ты делаешь, скажи?
— Вы заметили, что я по временам уезжаю?
— Дорогой Планше, понимаешь, когда люди видятся почти каждый день и один исчезает, то это очень ощутительно для другого. Разве ты не чувствуешь моего отсутствия, когда я уезжаю из Парижа по делам?
— Еще бы, я тогда словно тело без души.
— Итак, у нас на этот счет нет разногласий. Продолжай!
— А вы обратили внимание, когда я уезжаю?
— Пятнадцатого и тридцатого каждого месяца.
— И нахожусь в отсутствии?
— Иногда два, иногда три, иногда четыре дня.
— Что же, по-вашему, я делаю?
— Собираешь деньги.
— И по возвращении какое у меня, по-вашему, лицо?
— Очень довольное.
— Значит, вы заметили, что я тогда бываю очень доволен. И чему вы приписываете это довольство?
— Тому, что твоя торговля шла хорошо; тому, что ты выгодно закупил рис, сливы, сахар, сушеные груши и патоку. У тебя всегда был очень живой характер, Планше, поэтому я нисколько не удивился, узнав, что ты занялся бакалейной торговлей. Ведь это самая живая и самая приятная торговля, и, занимаясь ею, постоянно имеешь дело с самыми ароматными плодами земли.
— Хорошо сказано, сударь. Но вы ошибаетесь!
— Неужели ошибаюсь?
— Да, думая, что каждые две недели я уезжаю за деньгами или за покупками. Бог с вами, сударь, как вы могли подумать подобную вещь?
И Планше так расхохотался, что у д’Артаньяна зародились большие сомнения насчет собственной проницательности.
— Признаюсь, — улыбнулся мушкетер, — что ты гораздо хитрее, чем я думал.
— Сударь, это правда.
— Как правда?
— Вероятно, правда, раз вы говорите; но поверьте, что это нисколько не уронило вас в моем мнении.
— Я очень рад.
— Ей-Богу, вы человек гениальный. Когда дело касается войны, неожиданных решений, тактики и ловких ударов… О, короли ничто рядом с вами! Но когда речь идет о душевных и телесных радостях, о сладостях жизни, если можно так выразиться, — ах, сударь, гениальные люди никуда не годятся! Они сами себе палачи.
— Ей-Богу, Планше, — сказал д’Артаньян, сгоравший от любопытства, — ты меня страшно заинтересовал.
— Вам уже не так скучно, не правда ли?
— Я не скучал. Однако с тех пор как ты начал говорить, мне стало гораздо веселее.
— Отлично для начала! Я вас вылечу, ручаюсь вам.
— Был бы очень рад.
— Давайте попробуем?
— Хоть сейчас.
— Ладно. У вас есть здесь лошади?
— Да, десять, двадцать, тридцать.
— Так много не нужно. Хватит и двух.
— Они в твоем распоряжении, Планше.
— Прекрасно, я вас увезу.
— Когда?
— Завтра.
— Куда?
— Вы хотите знать слишком много.
— Однако согласись, что мне нужно знать, куда я еду.
— Вы любите деревню?
— Не очень, Планше.
— Значит, вы любите город?
— Смотря по обстоятельствам.
— Ну, так я отвезу вас в одно место, которое наполовину город, наполовину деревня.
— Хорошо.
— И там вам будет очень весело, я в этом уверен.
— Прекрасно!
— И — о чудо! — это то самое место, откуда вы только что бежали от скуки.
— Я?
— Да, вы смертельно скучали.
— Значит, ты едешь в Фонтенбло?
— Именно в Фонтенбло.
— Боже мой, что же ты там будешь делать?
В ответ на эти слова Планше лукаво подмигнул д’Артаньяну.
— У тебя, злодей, есть там недвижимость?
— О, домишко, сущая безделица! Но там премило, честное слово.
— Я еду в поместье, Планше! — воскликнул д’Артаньян.
— Когда пожелаете?
— А разве мы не условились на завтра?
— Хорошо, завтра; к тому же завтра четырнадцатое число, то есть канун того дня, когда я боюсь соскучиться. Итак, решено?
— Решено.
— Вы дадите мне одну из ваших лошадей.
— Лучшую.
— Нет, я предпочел бы самую смирную; вы ведь знаете, я никогда не был хорошим наездником. А в лавке я окончательно отвык. И потом…
— Потом?
— Потом, — продолжал Планше, снова подмигивая, — я не хочу утомляться.
— Почему? — решился спросить д’Артаньян.
— Если бы я устал, какое было бы для меня веселье! С этими словами он поднялся с мешка кукурузы и стал потягиваться, довольно гармонично похрустывая всеми суставами.
— Планше! Планше! — воскликнул д’Артаньян. — Я считаю, что сибаритам не угнаться за тобой! Ах, Планше! Видно, что мы еще не съели вместе пуда соли.
— Почему же это, сударь?
— Да ведь я еще не знаю тебя, — сказал д’Артаньян, — и теперь окончательно утверждаюсь в мысли, которая однажды мелькнула у меня в Булони, когда ты чуть не задушил Любена, лакея господина де Варда. Планше, твоя изобретательность неистощима.
Планше самодовольно засмеялся, пожелал мушкетеру спокойной ночи и спустился в комнату за лавкой, которая служила ему спальней.
Д’Артаньян снова сел в прежней позе, и его лицо, на мгновение прояснившееся, стало еще более задумчивым. Он уже позабыл о сумасбродных выходках Планше.
"Да, — сказал он себе, возвращаясь к мыслям, прерванным только что изложенным приятным разговором. — Да, все дело в следующем: 1) узнать, чего Безмо хотел от Арамиса; 2) узнать, почему нет вестей от Арамиса; 3) узнать, где Портос. Тут скрыта какая-то тайна. И, — продолжал д’Артаньян, — раз друзья ничего не сообщают мне, обратимся к помощи нашего бедного умишка. Сделаем все, что можно, черт побери, или малага, как говорит Планше".
IX
ПИСЬМО ГОСПОДИНА ДЕ БЕЗМО
Для осуществления принятого решения д’Артаньян на следующее же утро отправился к г-ну де Безмо.
В Бастилии в этот день производилась уборка: полировали и мыли пушки, скоблили лестницы; казалось, что тюремщики чистят даже ключи. Одни гарнизонные солдаты разгуливали по дворам под предлогом, что те достаточно чисты.
Комендант Безмо принял д’Артаньяна с изысканной вежливостью, но был с ним так сдержан, что, несмотря на все старанья, д’Артаньяну не удалось выудить от него ни слова.
Но чем сдержаннее был комендант, тем недоверчивее становился д’Артаньян. И ему показалось даже, что комендант действует так по какому-то недавно полученному приказанию.
В Пале-Рояле Безмо вел себя с д’Артаньяном совсем иначе. Он не был тем холодным и непроницаемым человеком, каким казался в Бастилии.
Когда д’Артаньян вздумал завести речь о денежных затруднениях, заставивших Безмо отыскивать Арамиса и побудивших коменданта к разговорчивости в тот вечер, Безмо сослался на распоряжения, которые ему нужно было отдать в тюрьме, и так долго заставил д’Артаньяна скучать в одиночестве, что наш мушкетер, отчаявшись вытянуть у него еще что-нибудь, не дождался его возвращения и ушел.
Но у д’Артаньяна зародились подозрения, а в таких случаях ум его не дремал.
Как кошка среди четвероногих, так и д’Артаньян среди людей был живым воплощением тревоги и нетерпения. Встревоженная кошка так же не способна оставаться на месте, как шелковинка, колеблемая ветром. Кошка, подстерегающая мышь, замирает на своем наблюдательном посту, и ни голод, ни жажда не способны заставить ее тронуться с места.
Горевший нетерпением, д’Артаньян вдруг стряхнул с себя это чувство, как слишком тяжелый плащ. Он пришел к убеждению, что от него скрывают как раз то, что ему важно знать.
Развивая свои мысли, он решил далее, что Безмо не преминет сообщить Арамису о только что нанесенном визите, если Арамис действительно дал ему какое-нибудь предписание. Так и случилось.
Не успел еще Безмо вернуться из тюрьмы, как д’Артаньян спрятался в засаду возле улицы Пти-Мюск, откуда видно было всех выходящих из Бастилии.
Пробыв около часа в тени навеса возле гостиницы "Золотая борона", он увидел наконец, как из тюрьмы вышел солдат.
Это было как раз то, чего д’Артаньян желал. Каждый сторож, каждый тюремщик Бастилии имел свои выходные дни, даже часы, потому что никому из них не позволялось жить в крепости и приводить туда своих жен. Они могли выходить, следовательно, не возбуждая любопытства.
Но стоявших там солдат запирали на сутки, это всем было известно, и д’Артаньяну лучше, чем другим. Такие солдаты могли выходить в форме только по особому приказанию, по срочному делу.
Итак, из Бастилии показался солдат и пошел медленно-медленно, с видом счастливого смертного, который, вместо караула в несносной кордегардии или на еще менее скучном бастионе, неожиданно получает свободу и возможность прогуляться, причем эти два удовольствия сочетаются у него с исполнением служебного поручения. Солдат направился к предместью Сент-Антуан, упиваясь свежим воздухом, солнцем и поглядывая на женщин.
Д’Артаньян издали стал следить за ним; его намерения еще не определились: "Прежде всего нужно посмотреть в лицо этого простака. Увидев человека, легче судить о нем".
Д’Артаньян ускорил шаг и без труда обогнал солдата. Он не только разглядел его смышленое и решительное лицо, но заметил также, что у него был довольно-таки красный нос.
"Малый любит выпить", — мелькнуло у него в голове.
Одновременно с красным носом ему бросился в глаза сложенный лист белой бумаги за поясом солдата.
"Отлично, у него есть письмо, — продолжал рассуждать д’Артаньян. — Солдат, должно быть, очень рад, что на него пал выбор господина Безмо. Он не продаст послания".
Пока д’Артаньян досадовал на это обстоятельство, солдат продолжал шагать по направлению к Сент-Антуанскому предместью.
"Он, конечно, направляется в Сен-Манде, — сказал себе мушкетер, — и я не узнаю, что в этом письме…"
Было от чего потерять голову.
"Если бы я был в форме, — сказал д’Артаньян, — я велел бы задержать молодца вместе с письмом. Первый же патруль помог бы мне. Но, черт возьми, не стану же я объявлять своего имени ради подобного подвига. Напоить его? Но у него родятся подозрения, и я сам, чего доброго, опьянею… Ах, прах побери, какой же я стал безмозглый! Напасть на несчастного, обезоружить его, убить из-за письма? На это можно было бы пойти, если бы дело шло о письме королевы к лорду или о письме кардинала к королеве. Но, Боже мой, из-за жалких интриг господ Арамиса и Фуке против господина Кольбера погубить человеческую жизнь! Нет, это не стоит даже десяти экю!"
Так он философствовал, грызя ногти и кусая усы, и вдруг увидел небольшую группу полицейских с комиссаром. Они вели человека красивой наружности, отбивавшегося от них изо всех сил. Полицейские изорвали на нем платье и тащили его. Арестованный требовал, чтобы с ним обращались вежливо, заявляя, что он дворянин.
Завидя нашего солдата, бедняга крикнул:
— Эй, солдат, сюда!
Солдат подошел к арестованному; вокруг группы собиралась толпа.
В эту минуту д’Артаньяна родилась мысль. Это была первая его мысль, и, как читатель увидит, неплохая.
Дворянин стал рассказывать солдату, что его захватили в одном доме как вора, тогда как на самом деле он был любовником хозяйки; курьер выразил ему сочувствие и стал утешать его, давая советы со всей серьезностью, какую французский солдат вкладывает в свои слова, когда дело касается самолюбия и духа корпорации. Д’Артаньян подкрался к солдату, тесно окруженному толпой, и ловко вытащил у него бумагу из-за пояса.
Так как в этот момент дворянин в разорванной одежде тянул солдата в свою сторону, а комиссар дергал дворянина к себе, то д’Артаньян овладел письмом без малейшей помехи.
Он отошел шагов на десять за угол и прочел адрес:
"Господину дю Валлону у г-на Фуке, в Сент-Манде".
— Отлично, — сказал д’Артаньян.
И, не разрывая конверта, он вскрыл его и вытащил сложенный вчетверо лист, на котором стояли нижеследующие слова:
"Дорогой дю Валлон, благоволите передать г-ну д’Эрбле, что он приходил в Бастилию и расспрашивал.
Преданный Вам де Безмо".
— Ну, теперь все ясно, — воскликнул д’Артаньян. — Портос с ними заодно.
Узнав то, что ему было нужно, мушкетер подумал:
— Черт возьми! Бедному солдатику достанется от Безмо за мою проделку… Если он вернется без письма… Что ему будет? В сущности, мне вовсе не нужно это письмо; когда яйцо съедено, зачем скорлупа?
Д’Артаньян увидел, что комиссар и полицейские убедили солдата не вмешиваться и повели арестованного дальше. Посланца Безмо по-прежнему окружала толпа.
Д’Артаньян замешался в самую гущу, незаметно уронил письмо и поспешно удалился. Наконец солдат снова двинулся в путь по направлению к Сен-Манде, продолжая думать о дворянине, который просил его заступничества. Вдруг он вспомнил о письме, взглянул на пояс и увидел, что письма нет. Его отчаянный крик доставил удовольствие д’Артаньяну.
Бедняга принялся оглядываться с выражением ужаса на лице и наконец на расстоянии двадцати шагов от себя заметил желанный конверт. Он устремился к нему, как сокол бросается на добычу. Правда, конверт немного запылился и помялся, но письмо все же было найдено.
Д’Артаньян заметил, что сломанная печать очень обеспокоила солдата. Однако он, по-видимому, утешился в конце концов и снова сунул бумагу за пояс.
"Ступай, — мысленно напутствовал его д’Артаньян, — у меня теперь довольно времени; можешь опередить меня. Должно быть, Арамиса нет в Париже, раз Безмо пишет Портосу. Милый Портос, как приятно повидаться с ним… и побеседовать", — так заключил свои размышления гасконец.
И, соразмеряя свои шаги с шагами солдата, мушкетер решил явиться к г-ну Фуке через четверть часа после солдата.
X
ЧИТАТЕЛЬ С УДОВОЛЬСТВИЕМ УВИДИТ, ЧТО СИЛА ПОРТОСА НИСКОЛЬКО НЕ УБАВИЛАСЬ
Д’Артаньян по обыкновению произвел выкладку, и у него получилось, что час равняется шестидесяти минутам, а минута — шестидесяти секундам.
Благодаря этому совершенно правильному вычислению минут и секунд он подошел к дверям дома суперинтенданта как раз в тот момент, когда солдат выходил оттуда с пустым поясом.
Привратник в расшитом кафтане приоткрыл перед ним дверь. Д’Артаньяну очень хотелось войти без доклада, но это было немыслимо. Он назвал себя.
Казалось, это должно было уничтожить всякие затруднения, как, по крайней мере, думал д’Артаньян, но привратник колебался. Однако, вторично услышав слова "капитан королевской гвардии", он перестал загораживать дверь, хотя и не давал дороги.
Д’Артаньян понял, что слуге был дан строжайший приказ. Он решил поэтому солгать, что, впрочем, не стоило ему большого труда в тех случаях, когда он видел во лжи государственную пользу или даже просто личную выгоду. Поэтому он добавил, что это он послал солдата, доставившего письмо г-ну дю Валлону, и что в этом письме сообщается о его личном прибытии. После этого двери раскрылись настежь и д’Артаньян вошел.
Его хотел проводить лакей, но д’Артаньян заявил, что это лишнее, ибо он прекрасно знает, как пройти к г-ну дю Валлону. Человеку, столь хорошо осведомленному, возражать было нечего.
И д’Артаньян получил свободу действий.
Подъезды, салоны, сады — все было осмотрено мушкетером. Добрые четверть часа он бродил по этому более чем королевскому дворцу, где каждая вещь была чудом и где было столько же слуг, сколько колонн и дверей.
"Положительно, — сказал он себе, — этим комнатам нет конца… Может быть, Портос вернулся в Пьерфон, не выходя из дома господина Фуке?"
Наконец д’Артаньян зашел в дальнюю часть дворца, которая была опоясана каменной оградой, увитой декоративными растениями со множеством пышных цветов.
На равных расстояниях друг от друга по ограде поднимались статуи. Весталки, закутанные в пеплумы, падавшие широкими складками, как бы стояли на страже, устремляя на дворец свои робкие взгляды. Гермес, прижавший палец к губам, Ирида, расправившая крылья, Ночь со снопом маков высились над садами и постройками, белели на фоне высоких черных кипарисов, тянувшихся вершинами к небу.
Вокруг кипарисов росли розы, цеплявшиеся своими цветущими ветками за каждый сучок и осыпавшие статуи дождем благоуханных лепестков.
Эта волшебная красота настроила мушкетера на поэтический лад. Мысль, что Портос живет в таком раю, возвышала Портоса в его глазах.
Д’Артаньян увидел дверь и нажал на ручку. Дверь открылась.
Он вошел и оказался в круглом павильоне, где не было слышно ничего, кроме журчания фонтана и пения птиц.
У дверей павильона мушкетера встретил лакей.
— Здесь живет барон дю Валлон? — решительным тоном спросил д’Артаньян.
— Да, сударь, — отвечал лакей.
— Доложите ему, что его ждет шевалье д’Артаньян, капитан мушкетеров его величества.
Д’Артаньяна ввели в салон. Ему не пришлось долго ждать; вскоре пол соседней залы задрожал под хорошо знакомыми шагами, дверь распахнулась, и Портос с некоторым смущением бросился в объятия своего друга.
— Вы здесь? — воскликнул он.
— А вы? — отвечал д’Артаньян. — Ах, хитрец!
— Да, — со смущенной улыбкой сказал Портос. — Да, вы находите меня у господина Фуке, и это вас немного удивляет?
— Ничуть; почему бы вам не быть другом господина Фуке? У господина Фуке много друзей, особенно среди людей умных.
Портос из скромности не принял этого комплимента на свой счет.
— К тому же, — прибавил он, — вы меня видели в Бель-Иле.
— Лишнее основание считать вас другом господина Фуке.
— Я просто знаком с ним, — протянул Портос с некоторым замешательством.
— Ах, друг мой, как вы провинились передо мной!
— Чем? — воскликнул Портос.
— Как! Вы работаете над возведением укреплений Бель-Иля и ни слова не сообщаете мне об этом.
Портос покраснел.
— Больше того, — продолжал д’Артаньян, — вы меня встречаете там; вы знаете, что я на службе у короля, и не догадываетесь, что король, жаждущий узнать, что это за замечательный человек возводит сооружения, о которых ему рассказывают чудеса, — не догадываетесь, что король послал меня собрать сведения об этом человеке.
— Как, король послал вас собрать сведения?
— Разумеется! Но не будем говорить об этом.
— Черт побери! — вскричал Портос. — Напротив, поговорим; значит, король знал, что Бель-Иль укрепляют?
— Еще бы! Королю все известно.
— А ведь не было же ему известно, кто возводил укрепления?
— Не было; но, судя по рассказам, он подозревал, что строит их какой-то замечательный воитель.
— Черт побери! Если бы я знал это!
— То вы не бежали бы из Ванна. Не правда ли?
— Нет. Что вы подумали, когда не нашли меня там?
— Я стал размышлять, дорогой мой.
— Ах, вот как… К чему же привели вас ваши размышления?
— Я догадался обо всем.
— Обо всем?
— Да.
— О чем же вы догадались? Послушаем, — сказал Портос, усаживаясь поудобнее в кресле.
— Прежде всего о том, что вы укрепляете Бель-Иль.
— Ах, это было немудрено! Вы видели меня за работой.
— Погодите; я догадался еще кое о чем. А именно, что вы укрепляете Бель-Иль по приказанию господина Фуке.
— Совершенно верно.
— Еще не все. Раз начав догадываться, я не останавливаюсь на полдороге.
— Милый д’Артаньян!
— Я понял, что господин Фуке хочет держать эти работы в строжайшей тайне.
— Действительно, насколько мне известно, у него было такое намерение, — согласился Портос.
— Да; но известно ли вам, почему он хотел хранить все это в тайне?
— Да просто чтобы никто не знал об укреплении, черт возьми!
— Это во-первых. Но его желание было порождено также мыслью оказать любезность…
— Действительно, я слышал, что господин Фуке — человек очень любезный.
— …Мыслью оказать любезность королю.
— Вот как?
— Это вас удивляет?
Да.
— Вы этого не знали?
— Нет.
— А я вот знаю.
— Значит, вы волшебник.
— Ничуть.
— Откуда же вы знаете в таком случае?
— Да очень просто. Я слышал, как господин Фуке сам говорил это королю.
— Что говорил?
— Что решил укрепить Бель-Иль и поднести его королю в подарок.
— Вы слышали, как господин Фуке говорил все это королю?
— Передаю его подлинные слова. Он даже прибавил: "Бель-Иль укреплен одним моим другом, замечательным инженером, и я попрошу позволения представить его королю". — "Его имя?" — спросил король. "Барон дю Валлон", — отвечал г-н Фуке. "Хорошо, — отвечал король, — вы мне представите его".
— Король так и отвечал?
— Слово д’Артаньяна!
— Но почему же в таком случае меня не представили? — удивился Портос.
— Разве вам не говорили об этом представлении?
— Говорили, но я все еще жду его.
— Не беспокойтесь, представят.
— Гм-гм! — проворчал Портос.
Д’Артаньян переменил тему разговора.
— Вы, по-видимому, живете очень уединенно, дорогой друг, — заметил он.
— Я всегда любил одиночество. Я меланхолик, — вздохнул Портос.
— Странно! — сказал д’Артаньян. — Я что-то не замечал этого раньше.
— Это у меня с тех пор, как я стал заниматься науками, — с озабоченным видом отвечал Портос.
— Надеюсь, что умственный труд не повредил телесному здоровью?
— О, нисколько.
— Силы не убавилось?
— Нисколько, друг мой, нисколько!
— Дело в том, что мне говорили, будто в первые дни по вашем приезде…
— Я не способен был шевельнуться, не правда ли?
— Как! — с улыбкой сказал д’Артаньян. — Почему же вы не могли шевельнуться?
Портос понял, что сказал глупость, и захотел поправиться:
— Я приехал из Бель-Иля на плохих лошадях, и это утомило меня.
— Теперь меня не удивляет, что я видел на дороге семь или восемь павших лошадей, когда ехал вслед за вами.
— Видите ли, я тяжел, — сказал Портос.
— Значит, вы были разбиты?
— Жир мой растопился, вот я и заболел.
— Бедный Портос… Ну, а как обошелся с вами Арамис?
— Отлично… Он поручил меня попечению личного врача господина Фуке. Но представьте, что через неделю я стал задыхаться.
— Как так?
— Комната была слишком мала; я поглощал слишком много воздуха.
— Неужели?
— Так мне сказали, по крайней мере… И меня перевели в другое помещение.
— И там вы вздохнули свободнее?
— Там мне стало гораздо лучше; но у меня не было никаких занятий, мне нечего было делать. Доктор уверял, что мне нельзя двигаться. Я же, напротив, чувствовал себя сильнее, чем когда-нибудь. От этого произошел один неприятный случай.
— Какой случай?
— Представьте себе, дорогой друг, что я взбунтовался против предписаний дурака-доктора и решил выходить, понравится ему это или нет. Итак, я приказал прислуживавшему мне лакею принести платье.
— Вы, значит, были раздеты, мой бедный Портос?
— Нельзя сказать, чтобы совсем, на мне был великолепный халат. Лакей повиновался; я надел свое платье, которое стало мне слишком широко. Но вот странная вещь: ноги мои, напротив, увеличились.
— Да, понимаю.
— Сапоги сделались очень узкими.
— Значит, ваши ноги распухли?
— Вы угадали.
— Еще бы! И это вы называете неприятным случаем?
— Именно. Я рассуждал не так, как вы. Я сказал себе: "Если на мои ноги десять раз налезали эти сапоги, то нет никаких оснований думать, что они не налезут в одиннадцатый раз".
— На этот раз, милый Портос, позвольте мне заметить, что вы рассуждали нелогично.
— Словом, я уселся около перегородки и попробовал надеть правый сапог, я тянул его руками, подталкивал другой ногой, делал невероятные усилия, и вдруг оба ушка от сапога остались в моих руках, а нога устремилась вперед, как снаряд из катапульты!
— Из катапульты!
— Как вы сильны в фортификации, дорогой Портос!
— Итак, нога устремилась вперед, встретила на своем пути перегородку и пробила ее. Друг мой, мне показалось, что я, как Самсон, разрушил храм. Сколько при этом повалилось на пол картин, статуй, цветочных горшков, ковров, занавесей! Прямо невероятно!
— Неужели?
— Не считая того, что по другую сторону перегородки стояла этажерка с фарфором.
— И вы опрокинули ее?
— Да, она отлетела в другой конец комнаты, — захохотал Портос.
— Действительно, вы правы, это невероятно, — расхохотался д’Артаньян вслед за Портосом.
Портос смеялся все громче.
— Я разбил фарфора, — продолжал он прерывающимся от смеха голосом, — больше чем на три тысячи франков, ха-ха-ха!..
— Великолепно!
— Не считая люстры, которая упала мне прямо на голову и разлетелась на тысячу кусков, ха-ха-ха!
— На голову? — переспросил д’Артаньян, хватаясь за бока.
— Прямо на голову!
— И пробила вам череп?
— Нет, ведь я же сказал вам, что разлетелась люстра, она была стеклянная.
— Люстра была стеклянная?
— Да, из венецианского стекла. Редкость, дорогой мой, уникальная вещь и весила двести фунтов.
— И упала вам на голову?
— На… го… ло… ву… Представьте себе раззолоченный хрустальный шар с инкрустациями снизу, с рожками, из которых выходило пламя, когда люстру зажигали.
— Это понятно. Но тогда она не была зажжена?
— К счастью, нет, иначе я сгорел бы.
— И вы отделались только тем, что были придавлены?
— Нет.
— Как нет?
— Да так, люстра упала мне на череп. А у нас на макушке, по-видимому, необыкновенно крепкая кость.
— Кто это вам сказал, Портос?
— Доктор. Нечто вроде купола, который выдержал бы собор Парижской Богоматери.
— Да что вы?
— Наверное, у всех людей череп устроен таким образом.
— Говорите за себя, дорогой друг; это у вас, а не у других череп устроен так.
— Возможно, — сказал самодовольно Портос. — Значит, вот, когда люстра упала на купол, который у нас на макушке, раздался шум вроде пушечного выстрела; хрусталь разбился, а я упал, весь облитый…
— Кровью? Бедный Портос!
— Нет, ароматным маслом, которое пахло превосходно, но чересчур сильно; я почувствовал головокружение от этого запаха. Вам приходилось испытывать что-нибудь подобное, д’Артаньян?
— Да, случалось, когда я нюхал ландыши. Итак, бедняга Портос, вы упали и были одурманены ароматом?
— Но самое удивительное: и врач клялся, что никогда не видывал ничего подобного…
— У вас все же, должно быть, вскочила шишка, — перебил д’Артаньян.
— Целых пять.
— Почему же пять?
— Да потому, что снизу на люстре было пять необыкновенно острых украшений.
— Ай!
— Эти пять украшений вонзились мне в волосы, которые у меня, как видите, очень густые.
— К счастью.
— И задели кожу. Но обратите внимание на одну странность: это могло случиться только со мной. Вместо впадин у меня вскочили шишки. Доктор не мог удовлетворительно объяснить мне это явление.
— Ну так я вам объясню.
— Вы очень меня обяжете, — сказал Портос, моргая глазами, что служило у него признаком величайшего напряжения мысли.
— С тех пор как ваш мозг предается изучению наук, серьезным вычислениям, он увеличился в объеме. Таким образом, ваша голова переполнена науками.
— Вы думаете?
— Я уверен в этом. От этого получается, что ваша черепная коробка не только не дает проникнуть в голову ничему постороннему, но, будучи переполненной, пользуется каждым случайным отверстием, чтобы выбрасывать наружу избыток.
— А-а-а! — протянул Портос, которому это объяснение показалось более толковым, чем объяснение врача.
— Пять выпуклостей, вызванных пятью украшениями люстры, были, конечно, пятью скоплениями научных знаний, вылезших наружу под действием внешних обстоятельств.
— Действительно! — обрадовался Портос. — Вот почему голова моя болела больше снаружи, чем внутри. Я вам признаюсь даже, что, надевая шляпу и нахлобучивая ее на голову энергично-грациозным ударом кулака, свойственным нам, военным, я испытывал иногда страшную боль, если не соразмерял как следует силу удара.
— Портос, я вам верю.
— И вот, дорогой друг, — продолжал великан, — господин Фуке, видя, что его дом недостаточно прочен для меня, решил отвести мне другое помещение. И меня перевели сюда.
— Это заповедный парк, не правда ли?
— Да.
— Парк свиданий, известный таинственными похождениями суперинтенданта.
— Не знаю; у меня тут не было ни свиданий, ни таинственных приключений; но мне позволено упражнять здесь свои мышцы, и, пользуясь этим разрешением, я вырываю деревья с корнями.
— Зачем?
— Чтобы размять руки и доставать птичьи гнезда; я нахожу, что так удобнее, чем карабкаться наверх.
— У вас пастушеские наклонности, как у Тирсиса, дорогой Портос.
— Да, я люблю птичьи яйца несравненно больше, чем куриные. Вы не можете себе представить, что за изысканное блюдо омлет из четырехсот или пятисот яиц канареек, зябликов, скворцов и дроздов!
— Как, из пятисот яиц? Это чудовищно!
— Все они умещаются в одной салатнице.
Д’Артаньян минут пять любовался Портосом, точно видел его впервые. Портос же расцветал под взглядами друга. Они сидели так несколько минут. Д’Артаньян смотрел, Портос блаженствовал. Д’Артаньян искал, по-видимому, новую тему для разговора.
— Вам здесь весело, Портос? — спросил он, найдя наконец эту тему.
— Не всегда.
— Ну, понятно; однако когда вам станет слишком скучно, что вы будете делать?
— О, я буду здесь недолго! Арамис ждет только, чтобы у меня исчезла последняя шишка, и тогда представит меня королю. Король, говорят, терпеть не может шишек.
— Значит, Арамис все еще в Париже?
— Нет.
— Где же он?
— В Фонтенбло.
— Один?
— С господином Фуке.
— Отлично. Но знаете ли…
— Нет. Скажите, и я буду знать.
— Мне кажется, что Арамис забывает вас.
— Вам так кажется?
— Там, видите ли, смеются, танцуют, пируют, распивают вина из подвалов господина Мазарини. Известно ли вам, что там каждый вечер дается балет?
— Черт возьми!
— Повторяю, ваш милый Арамис вас забывает.
— Очень может быть. Я сам иногда так думал.
— Если только этот хитрец не изменяет вам!
— О-о-о!..
— Вы знаете, этот Арамис — хитрая лисица.
— Да, но изменять мне…
— Послушайте: прежде всего, он лишил вас свободы.
— Как это лишил свободы? Разве я не на свободе?
— Конечно, нет!
— Хотел бы я, чтобы мне доказали это.
— Ничего нет проще. Вы выходите на улицу?
— Никогда.
— Катаетесь верхом?
— Никогда.
— К вам допускают друзей?
— Никогда.
— Ну так, мой друг, кто никогда не выходит на улицу, кто никогда не катается верхом, кто никогда не видится с друзьями — тот лишен свободы.
— За что же Арамису лишать меня свободы?
— Будьте откровенны, Портос, — дружески попросил д’Артаньян.
— Я совершенно откровенен.
— Ведь это Арамис составил план укреплений Бель-Иля, не правда ли?
Портос покраснел.
— Да, — согласился он, — но он только и сделал, что начертил план.
— Именно, и я считаю, что это не Бог весть какая важность.
— Я всецело разделяю ваше мнение.
— Отлично; я в восторге, что мы одинаково мыслим.
— Он даже никогда не приезжал в Бель-Иль, — сказал Портос.
— Вот видите!
— Напротив, я ездил к нему в Ванн, как вы могли видеть.
— Скажите лучше — как я видел. И вот в чем дело, дорогой Портос: Арамис, начертивший только план, желает, чтобы его считали инженером, вас же, построившего по камешку стены крепости и бастионы, он хочет низвести до степени простого строителя.
— Строителя — значит, каменщика?
— Да, именно каменщика.
— Который растворяет известку?
— Именно.
— Чернорабочего?
— Точно так.
— О, милейший Арамис думает, что ему все еще двадцать пять лет!
— Мало того, он думает, что вам пятьдесят.
— Хотел бы я его видеть за работой.
— Да.
— Старый хрыч, разбитый подагрой.
— Да.
— Больные почки.
— Да.
— Не хватает трех зубов.
— Четырех.
— Тогда как у меня, глядите!
И, раскрыв толстые губы, Портос продемонстрировал два ряда зубов, правда, потемнее снега, но чистых, твердых и крепких, как слоновая кость.
— Вы не можете себе представить, Портос, — сказал д’Артаньян, — какое внимание обращает король на зубы. Увидев ваши, я решился. Я вас представлю королю.
— Вы?
— А почему бы и нет? Разве вы думаете, что мое положение при дворе хуже, чем положение Арамиса?
— О нет!
— Думаете, что я хочу предъявить какие-нибудь права на укрепление Бель-Иля?
— О, конечно, нет!
— Значит, я действую только в ваших интересах.
— Не сомневаюсь в этом.
— Так вот, я близкий друг короля; доказательством служит то, что, когда он должен сказать кому-нибудь что-либо неприятное, я беру эту обязанность на себя…
— Но, милый друг, если вы меня представите…
— Дальше?
— Арамис рассердится.
— На меня?
— Нет, на меня.
— Но не все ли равно, кто вас представит: он или я, если вас должны представить?
— Мой парадный костюм еще не готов.
— Ваш костюм и теперь великолепен.
— Тот, что я заказал, во много раз наряднее.
— Берегитесь, король любит простоту.
— В таком случае я буду прост. Но что скажет господин Фуке, узнав, что я уехал?
— Разве вы дали слово не покидать место вашего заточения?
— Не совсем. Я только обещал не уходить отсюда без предупреждения.
— Подождите, мы еще вернемся к этому. У вас есть здесь какое-нибудь дело?
— У меня? Во всяком случае, ничего серьезного.
— Если только вы не являетесь посредником Арамиса в каком-либо важном деле.
— Даю вам слово, что нет.
— Вы понимаете, я говорю это только из участия к вам. Предположим, например, что на вас возложена обязанность пересылать Арамису письма, бумаги…
— Письма, да! Я посылаю ему кое-какие письма.
— Куда же?
— В Фонтенбло.
— И у вас есть такие письма?
— Но…
— Дайте мне договорить. У вас есть такие письма?
— Я только что получил одно.
— Интересное?
— Нужно думать.
— Вы, значит, их не читаете?
— Я не любопытен.
И Портос вынул из кармана письмо, принесенное солдатом, которое он не читал, но которое д’Артаньян уже прочел.
— Знаете, что нужно сделать? — спросил д’Артаньян.
— Да то, что я всегда делаю: отослать его.
— Вовсе нет.
— Что же, удержать его у себя?
— Опять не то. Разве вам не сказали, что это письмо важное?
— Очень важное.
— В таком случае вам нужно самому свезти его в Фонтенбло.
— Арамису?
— Да.
— Это правда.
— И так как король в Фонтенбло…
— То вы воспользуетесь этим случаем…
— То я воспользуюсь этим случаем, чтобы представить вас королю.
— Ах, черт побери, д’Артаньян, ну и изобретательный вы человек!
— Итак, вместо того чтобы посылать нашему другу более или менее верное донесение, мы сами отвезем ему письмо.
— Мне в голову это не приходило, а между тем это так просто.
— Вот почему, дорогой Портос, мы должны отправиться в путь немедленно.
— В самом деле, — согласился Портос, — чем скорее мы отправимся, тем меньше запоздает письмо к Арамису.
— Портос, вы рассуждаете, как Аристотель, и логика всегда приходит на помощь вашему воображению.
— Вы находите? — сказал Портос.
— Это следствие серьезных занятий, — отвечал д’Артаньян. — Ну, едем!
— А как же мое обещание господину Фуке?
— Какое?
— Не покидать Сен-Манде, не предупредив его.
— Ах, милый Портос, — улыбнулся д’Артаньян, — какой же вы мальчик!
— То есть?
— Вы ведь едете в Фонтенбло, не правда ли?
— Да.
— Вы там увидите господина Фуке?
Да.
— Вероятно, у короля?
— У короля, — торжественно повторил Портос.
— В таком случае вы подойдете к нему и скажете: "Господин Фуке, имею честь предупредить вас, что я только что покинул Сен-Манде".
— И, — произнес Портос с той же торжественностью, — увидев меня в Фонтенбло у короля, господин Фуке не посмеет сказать, что я лгу.
— Дорогой Портос, я собирался открыть рот, чтобы сказать вам это самое; вы во всем опережаете меня. О Портос, какой вы счастливец, время щадит вас!
— Да, не могу пожаловаться.
— Значит, все решено?
— Думаю, что да.
— Вас больше ничто не смущает?
— Думаю, что нет.
— Так я увожу вас?
— Отлично; я велю оседлать лошадей.
— Разве у вас есть здесь лошади?
— Целых пять.
— Которых вы взяли с собой из Пьерфона?
— Нет, мне их подарил господин Фуке.
— Дорогой Портос, нам не нужно пяти лошадей для двоих; к тому же у меня есть три лошади в Париже. Это составит восемь. Пожалуй, слишком много.
— Это было бы не много, если бы здесь находились мои люди; но, увы, их нет!
— Вы жалеете об этом?
— Я жалею о Мушкетоне, его мне недостает.
— Чудное сердце, — сказал д’Артаньян, — но знаете что: оставьте ваших лошадей здесь, как вы оставили Мушкетона там.
— Почему же?
— Потому что впоследствии…
— Ну?
— Впоследствии, может быть, окажется лучше, что господин Фуке ничего не дарил вам.
— Не понимаю, — сказал Портос.
— Вам незачем понимать.
— Однако…
— Потом я объясню вам все, Портос.
— Тут какая-то политика, держу пари.
— И самая тонкая.
При слове политика Портос опустил голову; подумав с минуту, он продолжал:
— Признаюсь вам, д’Артаньян, я не политик.
— О да, я ведь отлично это знаю.
— Никто этого не знает. Вы сами сказали мне это, храбрец из храбрецов.
— Что я вам сказал, Портос?
— Что на все свое время. Вы сказали мне это, а я узнал на опыте. Приходит пора, когда получаешь удары шпагой с меньшим удовольствием, чем в былое время.
— Да, это моя мысль.
— И моя тоже, хотя я не верю в смертельные удары.
— Однако вы же убивали?
— Да, но сам ни разу не был убит.
— Отличный довод.
— Итак, я не думаю, что умру от клинка шпаги или от ружейной пули.
— Значит, вы ничего не боитесь?.. Впрочем, может быть, воды?
— Нет, я плаваю, как выдра.
— Тогда, может быть, перемежающейся лихорадки?
— Я никогда не болел лихорадкой и думаю, что никогда не заболею. Но я вам сделаю одно признание, — понизил голос Портос.
— Какое? — спросил д’Артаньян, тоже понизив голос.
— Я признаюсь вам, — повторил Портос, — что я до смерти боюсь политики.
— Да что вы? — воскликнул д’Артаньян.
— Тише, — сказал Портос громовым голосом. — Я видел его преосвященство господина кардинала де Ришелье и его преосвященство господина кардинала Мазарини; один держался красной политики, а другой — черной. Я никогда не был особенно доволен ни той, ни другой: первая привела на плаху господина де Марильяка, де Ту, де Сен-Мара, де Шале, де Бутвиля, де Монморанси; вторая— множество фрондеров, к которым и мы принадлежали, дорогой мой.
— К которым, напротив, мы не принадлежали, — поправил д’Артаньян.
— Нет, принадлежали, потому что если я обнажал шпагу за кардинала, то наносил удары за короля!
— Дорогой Портос!
— Докончу. Я так боюсь политики, что, если под всем этим кроется политика, я немедленно возвращаюсь в Пьерфон.
— И вы будете совершенно правы. Но и я, дорогой Портос, терпеть не могу политики, говорю вам напрямик. Вы работали над укреплением Бель-Иля; король пожелал узнать имя талантливого инженера, производившего работу; вы застенчивы, как все люди дела. Может быть, Арамис хочет оставить вас в тени, но я увожу вас и громко заявляю всем о ваших заслугах; король награждает вас — вот и вся моя политика.
— О, такая политика мне по вкусу, — сказал Портос, протягивая руку д’Артаньяну.
Но д’Артаньян знал руку Портоса; он знал, что рука обыкновенного человека, попав между пятью пальцами барона, не выходила оттуда без повреждений. Поэтому он протянул другу не руку, а кулак. Портос даже не заметил этого. Тотчас же они вышли из дому.
Стража пошепталась немного, было произнесено несколько слов, которые д’Артаньян понял, но не стал объяснять Портосу.
"Наш друг, — сказал он себе, — был попросту пленником Арамиса. Посмотрим, что произойдет, когда этот заговорщик окажется на свободе". *
XI
КРЫСА И СЫР
Д’Артаньян и Портос пошли пешком.
Когда д’Артаньян, переступив порог лавки "Золотой пестик", объявил Планше, что г-н де Валлон — путешественник, которому следует оказывать как можно больше внимания, а Портос задел пером шляпы потолок, что-то вроде тяжелого предчувствия омрачило удовольствия, которые Планше готовил себе на завтра. Но у нашего лавочника было золотое сердце, и, несмотря на внутреннее содрогание, тотчас же подавленное им, Планше принял Портоса сердечно и почтительно.
Портос сначала держался немного натянуто, помня расстояние, отделявшее в те времена барона от торговца. Но мало-помалу он стал вести себя непринужденно, увидев, с каким усердием и предупредительностью Планше хлопочет около него.
Особенно оценил он разрешение, или, вернее, предложение, запускать огромные руки в ящики с сушеными и засахаренными фруктами, в мешки с миндалем и орехами, в пакеты со сластями. Вот почему, несмотря на приглашение Планше подняться на антресоли, Портос предпочел просидеть весь вечер в лавке, где его пальцы всегда находили то, что чуял его нос и видели глаза.
Прекрасные провансальские винные ягоды, орехи из Фореста и туренские сливы развлекали Портоса в течение пяти часов подряд. Его зубы, как жернова, сокрушали орехи, скорлупу которых он сплевывал на пол, и она трещала под ногами всех, кто проходил мимо. Портос захватывал губами целую гроздь муската в полфунта весом и одним глотком отправлял ее в желудок.
Объятые ужасом приказчики только молча переглядывались, забившись в угол. Они не знали Портоса и никогда до сих пор не видели его. Порода титанов, носивших панцири и латы Гуго Капета, Филиппа-Августа и Франциска I, начинала исчезать. Поэтому они спрашивали себя, не людоед ли это из волшебных сказок, в ненасытном желудке которого исчезнет все содержимое магазина Планше, вместе с бочками и ящиками.
Щелкая, жуя, грызя, кусая и глотая, Портос время от времени говорил бакалейщику:
— У вас славная торговля, дружище Планше.
— Он скоро обанкротится, если так будет продолжаться, — ворчал старший приказчик, которому Планше обещал передать магазин. В полном отчаянии он подошел к Портосу, заслонявшему путь к прилавку. Он надеялся, что Портос встанет и это движение отвлечет его от истребления сладостей.
— Что вам угодно, мой друг? — любезно спросил Портос.
— Я хотел бы пройти, сударь, если это не слишком побеспокоит вас.
— Справедливое желание, — сказал Портос, — и оно ничуть не обеспокоит меня.
И с этими словами он схватил приказчика за пояс, поднял на воздух, осторожно перенес через свои колени и поставил на землю. Он произвел эту операцию, улыбаясь все так же благодушно. У бедного малого от страха ноги подкосились, и он беспомощно опустился на мешок с пробками.
Однако, видя кротость великана, он набрался храбрости и сказал:
— Сударь, будьте осторожнее.
— Почему, друг мой? — спросил Портос.
— У вас внутри сейчас загорится.
— Как так? — удивился Портос.
— Все эти пряности разжигают, сударь.
— Какие?
— Изюм, орехи, миндаль.
— Да; но если миндаль, орехи, изюм разжигают…
— Несомненно, сударь.
— То мед освежает.
И, протянув руку к открытому бочонку меда, куда была опущена лопаточка, Портос загреб ею добрые полфунта.
— Мой друг, — сказал он, — теперь я попрошу у вас воды.
— Ведро, сударь? — с наивным видом спросил приказчик.
— Нет, довольно будет графина, — добродушно ответил Портос.
И, поднеся графин ко рту, как трубач подносит рожок, он одним глотком осушил его. Планше был неприятно поражен; чувства собственника и самолюбие заворочались в его сердце, но поскольку он свято чтил древние традиции гостеприимства, то притворился, что весь поглощен разговором с д’Артаньяном, и повторял без устали:
— Ах, сударь, какая радость!.. Ах, сударь, какая честь!..
— А в котором часу мы будем ужинать, Планше? — спросил Портос. — У меня уже аппетит разыгрался.
Старший приказчик всплеснул руками. Двое других забрались под прилавки, боясь, как бы Портос не потребовал свежего мяса.
— Мы здесь только слегка закусим, — успокоил их д’Артаньян, — а поужинаем в поместье Планше.
— Так мы едем в ваше поместье, Планше? — спросил Портос. — Тем лучше.
— Вы окажете мне большую честь, господин барон.
Слова господин барон произвели сильное впечатление на приказчиков, которые усмотрели в невероятном аппетите признак высокого происхождения. Титул успокоил их. Они никогда не слыхивали, чтобы людоеда величали господин барон.
— Я возьму в дорогу немного печенья, — небрежно сказал Портос.
— И с этими словами он высыпал целый ящик анисового печенья в широкий карман своего кафтана.
— Моя лавка спасена! — радостно воскликнул Планше.
— Да, как сыр, — подтвердил старший приказчик.
— Какой сыр?
— Голландский, в который забралась крыса, и мы нашли от него только корку.
Планше осмотрел лавку и решил, что сравнение несколько преувеличено.
Старший приказчик понял, что происходило в уме хозяина.
— Беда, коли вернется, — сказал он ему.
— У вас есть фрукты? — спросил Портос, поднимаясь на антресоли, где была подана закуска.
"Увы!" — подумал бакалейщик, бросая на д’Артаньяна умоляющий взгляд, на который тот не обратил, однако, внимания.
После закуски пустились в путь.
Было уже поздно, когда трое всадников, выехавшие из Парижа в шесть часов, добрались до Фонтенбло. Дорогой все были веселы. Общество Планше нравилось Портосу, потому что лавочник был с ним очень почтителен, и он с любовью рассказывал о своих лугах, лесах и кроличьих садках. У Портоса были вкусы и гордость помещика.
Увидев, что его спутники разговорились между собой, д’Артаньян, бросив поводья, позабыл о Портосе и Планше и обо всем на свете. Луна мягко светила сквозь голубоватую листву деревьев. Травы благоухали, и лошади бежали бодро.
Портос и Планше добрались до заготовки сена.
Планше признался Портосу, что, достигнув зрелого возраста, он действительно забросил земледелие ради торговли, но что его детство прошло в Пикардии, среди роскошных лугов, где травы доходили человеку до пояса, и под зелеными яблонями с румяными плодами; поэтому он дал себе слово, разбогатев, тотчас вернуться на лоно природы и окончить жизнь так же, как он ее начал: поближе к земле, куда возвращаются все люди.
— Э, да вы скоро выходите в отставку, мой милый Планше? — сказал Портос.
— Как так?
— Мне сдается, что вы составляете себе маленький капиталец.
— Да, — отвечал Планше, — потихоньку.
— К чему же вы стремитесь и на какой цифре собираетесь остановиться?
— Сударь, — сказал Планше, не отвечая на этот весьма интересный вопрос, — сударь, меня очень огорчает одна вещь.
— Какая же? — спросил Портос, оглядываясь, как будто желая отыскать вещь, огорчавшую Планше, и вручить ему ее.
— В прежние времена, — отвечал лавочник, — вы называли меня просто Планше, и тогда вы сказали бы: "К чему ты стремишься, Планше, и на какой цифре собираешься остановиться?"
— Конечно, конечно, в прежнее время я бы сказал так, — с некоторым смущением отвечал Портос, — но в прежние времена…
— В прежние времена я был лакеем господина д’Артаньяна, вы хотите сказать?
— Да.
— Но, хотя я теперь не лакей его, я все же его слуга; больше того, с тех пор…
— С тех пор, Планше?
— С тех пор я имел честь быть его компаньоном.
— Как, — воскликнул Портос, — д’Артаньян занялся торговлей?
— И не думал, — откликнулся д’Артаньян, которого эти слова вывели из задумчивости; он вступил в разговор с ловкостью и быстротой, отличавшими все движения его ума и тела, — совсем не д’Артаньян занялся торговлей, а, напротив, Планше пустился в политику.
— Да, — с гордостью и удовлетворением подтвердил Планше, — мы вместе произвели маленькую операцию, которая принесла мне сто тысяч, а господину д’Артаньяну двести тысяч ливров.
— Вот как! — удивился Портос.
— Поэтому, господин барон, — продолжал лавочник, — прошу вас снова называть меня Планше, как в прежние времена, и говорить мне "ты". Вы не поверите, какое удовольствие доставит мне это!
— Если так, я согласен, дорогой Планше, — отвечал Портос.
И он поднял руку, чтобы дружески похлопать Планше по плечу. Однако лошадь вовремя рванулась, и это движение помешало намерению всадника, так что его рука опустилась на круп лошади. Конь так и присел.
Д’Артаньян расхохотался и стал вслух высказывать свои мысли:
— Берегись, Планше; если Портос очень полюбит тебя, он будет тебя ласкать, а от его ласк тебе не поздоровится: Портос остался таким же Геркулесом, как был.
— Но ведь Мушкетон до сих пор жив, — сказал Планше, — а между тем господин барон его очень любит.
— Конечно, — подтвердил Портос со вздохом, от которого все три лошади сразу встали на дыбы, — и еще сегодня утром я говорил д’Артаньяну, как мне скучно без него. Но скажи мне, Планше…
— Спасибо, господин барон, спасибо.
— Какой ты славный малый! Скажи, сколько у тебя десятин под парком?
— Под парком?
— Да. Потом мы сосчитаем луга и леса.
— Где это, сударь?
— В твоем поместье.
— Но у меня нет ни парка, ни лугов, ни лесов, господин барон.
— Что же тогда у тебя есть, — спросил Портос, — и почему ты говоришь о своем поместье?
— Я не говорил о поместье, господин барон, — возразил немного пристыженный Планше, — а просто об усадебке.
— А, понимаю, — сказал Портос, — ты скромничаешь.
— Нет, господин барон, я говорю сущую правду: у меня две комнаты для друзей, вот и все.
— Где же тогда гуляют твои друзья?
— Прежде всего в королевском лесу; там очень хорошо.
— Да, это прекрасный лес, — подтвердил Портос, — почти такой же, как мой лес в Берри.
Планше вытаращил глаза.
— У вас есть такой лес, как в Фонтенбло, господин барон? — пролепетал он.
— Целых два, но лес в Берри я люблю больше.
— Почему? — учтиво спросил Планше.
— Прежде всего потому, что я не знаю, где он кончается, а потом — он полон браконьеров.
— А почему же это изобилие браконьеров делает лес таким для вас приятным?
— Потому, что они охотятся на мою дичь, а я на них, так что в мирное время у меня как бы война в миниатюре.
В этот момент Планше, подняв голову, заметил первые дома Фонтенбло, которые отчетливо обрисовывались на фоне неба. Над их темной и бесформенной массой возвышались острые кровли замка, шиферные плиты которых блестели при луне, как чешуйки исполинской рыбы.
— Господа, — возгласил Планше, — имею честь сообщить, что мы приехали в Фонтенбло.