Книга: Дюма А. Собрание сочинений. Том 10.
Назад: XXX ЛАБИРИНТ
Дальше: Часть четвертая

XXXV
ПОРУЧЕНИЕ

На следующий или, вернее, в тот же день, так как только что рассказанные нами события закончились к трем часам утра, перед завтраком, когда король отправился к мессе с обеими королевами, а принц в сопровождении шевалье де Лоррена и еще нескольких офицеров своей свиты поехал верхом к реке, чтобы искупаться, и в замке осталась одна только принцесса, не желавшая выходить под предлогом нездоровья, — Монтале незаметно прокралась из комнат фрейлин, увлекая с собой Лавальер; обе девушки, осторожно озираясь кругом, пробрались через сады к парку.
Небо было облачное; горячий ветер клонил к земле цветы и кустарники; поднятая с дороги пыль поднималась клубами и оседала на деревьях.
Монтале, все время исполнявшая обязанности ловкого разведчика, сделала несколько шагов и, удостоверившись еще раз, что никто не подслушивает и не следит за ними, начала:
— Ну, слава Богу, мы совершенно одни. Со вчерашнего дня все здесь шпионят и сторонятся нас, точно зачумленных.
Лавальер опустила голову и вздохнула.
— Это ни на что не похоже, — продолжала Монтале. — Начиная от Маликорна и кончая господином де Сент-Эньяном, все хотят выведать нашу тайну. Ну, Луиза, потолкуем немного, чтобы я знала, как мне быть.
Лавальер подняла на подругу глаза, чистые и глубокие, как лазурь весеннего неба.
— А я, — сказала она, — спрошу тебя, почему нас позвали к принцессе? Почему мы ночевали у нее, а не у себя? Почему ты вернулась так поздно и почему сегодня с утра за нами установлен престрогий надзор?
— Моя дорогая Луиза, на мой вопрос ты отвечаешь вопросом или, вернее, десятью вопросами, а это совсем не ответ. Потом я расскажу тебе все, и так как все, о чем ты меня спрашиваешь, не важно, ты можешь подождать. Я же спрашиваю у тебя то, от чего все будет зависеть, именно: есть тайна или нет?
— Не знаю, — отвечала Луиза, — знаю только, что, по крайней мере с моей стороны, была сделана неосторожность после моих глупых вчерашних слов и еще более глупого обморока; теперь все только и говорят о нас.
— Скажем лучше: о тебе, моя милая, — рассмеялась Монтале, — о тебе и о Тонне-Шарант; вы обе вчера посылали признания облакам, но, к несчастью, они были перехвачены.
Лавальер опустила голову.
— Право, ты меня огорчаешь.
— Я?
— Да, эти шутки очень неприятны мне.
— Послушай, Луиза, я совсем не шучу, напротив, говорю очень серьезно. Я увела тебя из замка, пропустила обедню, выдумала мигрень, так же как ее выдумала принцесса; наконец, я высказала в десять раз больше дипломатического искусства, чем господин Кольбер унаследовал от господина Мазарини и применяет по отношению к господину Фуке, вовсе не для того, чтобы, оставшись наедине с тобой, видеть, как ты хитришь со мной. Нет, нет, поверь: я расспрашиваю тебя не ради простого любопытства, а потому, что положение действительно критическое. То, что ты сказала вчера, всем известно, об этом все болтают. Каждый фантазирует по-своему, этой ночью ты имела честь занимать весь двор, да и сегодня еще интерес к тебе не остыл, дорогая моя. Тебе приписывают столько нежных и остроумных фраз, что мадемуазель де Скюдери и ее брат лопнули бы с досады, если бы эти фразы были точно переданы им.
— Ах, милая Монтале, — вздохнула бедная девушка, — ты лучше всех знаешь, что я сказала, ведь я говорила при тебе.
— Боже мой, я, конечно, знаю, но дело не в этом. Я не забыла ни одного твоего слова; но думала ли ты то же самое, что и говорила?
Луиза смутилась.
— Опять расспросы! — вскричала она. — Я готова отдать все, чтобы забыть сказанное мною… Почему это все стараются напомнить мне мои слова? О, это ужасно!
— Да что ж тут ужасного?
— Ужасно, что подруга, которая должна бы щадить меня, которая могла бы дать мне совет, помочь мне спастись, убивает, губит меня.
— О-го-го! — возмутилась Монтале. — Это уж слишком. Никто не собирается убивать тебя, никто не хочет даже обокрасть тебя, выведав твою тайну; тебя умоляют только открыть ее добровольно, потому что она касается не только тебя, но и всех нас; то же сказала бы тебе и Тонне-Шарант, если бы она была здесь. Ведь вчера вечером она хотела переговорить со мной в нашей комнате, и я пошла туда после маникановских и маликорновских разговоров, как вдруг узнаю (правда, я вернулась поздновато), что принцесса посадила в заточение фрейлин и что мы ночуем у нее, а не у себя. Она арестовала их, чтобы не дать им столковаться друг с другом. Сегодня утром с той же целью она заперлась с Тонне-Шарант. Скажи же, дорогая, насколько мы с Атенаис можем полагаться на тебя, и мы скажем тебе, насколько ты можешь полагаться на нас.
— Я плохо понимаю твой вопрос, — проговорила очень взволнованная Луиза.
— Гм, а мне кажется, что ты, напротив, отлично понимаешь меня. Но, пожалуй, я скажу еще яснее, чтобы отнять у тебя всякую возможность увернуться. Слушай же: ты любишь господина де Бражелона? Теперь ясно, не правда ли?
При этих словах, упавших точно первый снаряд осаждающей армии в осажденный город, Луиза вскочила с места.
— Люблю ли я Рауля? — воскликнула она. — Друга моего детства, моего брата!
— Нет, нет, нет! Вот ты снова увиливаешь или, вернее, хочешь увильнуть. Я не спрашиваю тебя, любишь ли ты Рауля — твоего друга детства и твоего брата; я спрашиваю тебя, любишь ли ты виконта де Бражелона, твоего жениха?
— О, Господи, — вскричала Луиза, — какой суровый допрос!
— Никаких отговорок; я ничуть не более сурова, чем всегда. Я задаю тебе вопрос, и ты отвечай мне на этот вопрос.
— Положительно, — глухим голосом сказала Луиза, — ты говоришь со мной не по-дружески, но я отвечу тебе как искренний друг.
— Отвечай.
— Хорошо. В моем сердце много странных и смешных предрассудков насчет того, как женщина должна хранить тайны, и в этом отношении никто никогда не мог заглянуть в глубину моей души.
— Я это отлично знаю. Если бы я могла заглянуть туда, я не стала бы допрашивать тебя, а сказала бы прямо: "Милая Луиза, ты имеешь счастье быть знакомой с господином де Бражелоном, любезнейшим юношей, составляющим прекрасную партию для девушки без приданого. Господин де Ла Фер оставит своему сыну что-то около пятнадцати тысяч годового дохода. У тебя будет, значит, пятнадцать тысяч годового дохода, как у его жены; превосходная вещь! Итак, не поворачивай ни направо, ни налево, а иди прямо к господину де Бражелону, то есть к алтарю, к которому он подведет тебя. А потом, в зависимости от его характера, ты будешь или свободной, или рабой, иными словами — ты будешь вправе совершать все безумства, которые совершают или слишком свободные, или слишком порабощенные люди". Вот, дорогая Луиза, что я сказала бы тебе, если бы могла заглянуть в глубину твоего сердца.
— И я поблагодарила бы тебя, — пролепетала Луиза, — хотя совет твой мне кажется не очень добрым.
— Погоди, погоди… Дав тебе этот совет, я бы тотчас же прибавила: "Луиза, опасно сидеть целые дни, склонив голову, опустив руки, с блуждающими глазами; опасно гулять по темным аллеям и пренебрегать развлечениями, восхищающими всех молодых девушек; опасно, Луиза, чертить на песке кончиком туфли, как ты это делаешь, буквы, которые ты хотя и стираешь, но которые все же виднеются на дорожке, особенно когда эти буквы больше похожи на "Л", чем на "Б"; опасно, наконец, предаваться мечтаниям, рождаемым одиночеством и мигренью; от этих мечтаний бледнеют щеки бедных девушек и сохнет мозг; от них нередко самое милое существо в мире превращается в скучное и угрюмое и самая умная девушка становится дурочкой".
— Спасибо, дорогая Ора, — кротко отвечала Лавальер, — говорить такие вещи в твоем характере, и я очень благодарна тебе за то, что ты так откровенна.
— Я говорю для мечтателей, строящих воздушные замки; поэтому извлеки из моих слов ту мораль, какую ты сочтешь нужным извлечь. Знаешь, мне пришла в голову сказка об одной мечтательной и меланхоличной девушке.
На днях господин Данжо объяснил мне, что слово меланхолия состоит из двух греческих слов, одно из которых значит черный, а другое — желчь. Вот я и вспомнила эту молодую девушку, которая умерла от черной желчи только потому, что вообразила, будто один принц, король или император… не все ли равно кто… обожает ее; тогда как этот принц, король или император… называй как хочешь… любил на самом деле другую. Странное дело: она не замечала, а все кругом ясно видели, что она служила только ширмой для его любви. Не правда ли, Лавальер, ты, как и я, смеешься над этой сумасшедшей?
— Смеюсь, — прошептала бледная как смерть Луиза, — конечно, смеюсь.
— И хорошо делаешь, потому что это очень забавно. История или сказка, как тебе угодно, мне понравилась; вот почему я запомнила ее и рассказываю тебе. Представь себе, дорогая Луиза, какие опустошения произвела бы в твоем, например, мозгу меланхолия, иными словами — черная желчь. Я решила поделиться с тобой этой повестью, и, чтобы с кем-нибудь из нас не случилось чего-нибудь подобного, нужно твердо запомнить следующую истину: сегодня — приманка, завтра — посмешище, послезавтра — смерть.
Лавальер вздрогнула и побледнела еще больше.
— Когда нами занимается король, — продолжала Монтале, — он нам ясно это показывает, и, если мы составляем цель его стремлений, он умеет достигать этой цели. Итак, ты видишь, Луиза, что в подобных случаях девушки, подверженные такой опасности, должны быть откровенны друг с другом, чтобы сердца, не зараженные меланхолией, наблюдали за сердцами, в которые она может проникнуть.
— Тише, тише! — вскрикнула Лавальер. — Сюда идут.
— Действительно идут, — согласилась Монтале, — но кто бы это мог быть? Все в церкви с королем или на купанье с принцем.
Молодые девушки почти тотчас заметили в конце аллеи, под зеленым сводом ветвей, статную фигуру молодого человека со шпагой, в плаще и в высоких сапогах со шпорами. Еще издали он приветливо улыбнулся.
— Рауль! — воскликнула Монтале.
— Господин де Бражелон! — прошептала Луиза.
— Вот самый подходящий судья для разрешения нашего спора, — сказала Монтале.
— О Монтале, Монтале, сжалься! — вскричала Лавальер. — Ты была жестока, не будь же безжалостной!
Эти слова, произнесенные с искренним жаром, прогнали если не из сердца Монтале, то, по крайней мере, с ее лица все следы иронии.
— Вы прекрасны, как Амадис, господин де Бражелон, — вскричала она, обращаясь к Раулю, — и являетесь в полном вооружении, как он!
— Привет вам, сударыни, — проговорил Бражелон, кланяясь.
— Но зачем эти сапоги? — поинтересовалась Монтале, между тем как Лавальер, смотря на Рауля с таким же изумлением, как и ее подруга, хранила молчание.
— Зачем? — переспросил Рауль.
— Да, — отважилась прервать молчание Лавальер.
— Затем, что я уезжаю, — отвечал Бражелон, глядя на Луизу.
Лавальер почувствовала приступ суеверного страха и пошатнулась.
— Вы уезжаете, Рауль! — удивилась она. — Куда же?
— В Англию, дорогая Луиза, — поклонился молодой человек со свойственной ему учтивостью.
— Что же вам делать в Англии?
— Король посылает меня туда.
— Король? — в один голос воскликнули Луиза и Ора и невольно переглянулись, вспомнив только что прерванный разговор.
Рауль заметил эти взгляды, но они остались непонятны для него.
Вполне естественно, что он объяснил их участием к нему молодых девушек.
— Его величество, — начал он, — изволил вспомнить, что граф де Ла Фер пользуется благосклонностью короля Карла Второго. Сегодня, направляясь в церковь, король встретил меня и знаком подозвал к себе. Когда я подошел, он сказал: "Господин де Бражелон, ступайте к господину Фуке, у которого находятся мои письма к английскому королю; вы отвезете их". Я поклонился. "Да, — прибавил он, — перед отъездом побывайте у принцессы, она даст вам поручение к своему брату".
— Боже мой! — задумчиво прошептала глубоко взволнованная Луиза.
— Так скоро! Вам приказано уехать так скоро? — спросила Монтале, ошеломленная этим странным распоряжением.
— Чтобы повиноваться как следует тому, кого уважаешь, — сказал Рауль, — нужно повиноваться немедленно. Через десять минут после получения приказа я был готов. Предупрежденная принцесса пишет письмо, которое ей угодно поручить мне. А тем временем, узнав от мадемуазель де Тонне-Шарант, что вы в парке, я пришел сюда и застаю вас обеих.
— И обеих видите нездоровыми, — горько усмехнулась Монтале, приходя на помощь Луизе, лицо которой явно изменилось.
— Нездоровыми? — повторил Рауль, с нежным участием пожимая руку Луизы де Лавальер. — Да, действительно, ваша рука холодна как лед.
— Это пустяки.
— Этот холод не достигает сердца, не правда ли, Луиза? — с нежной улыбкой спросил молодой человек.
Луиза быстро подняла голову, точно предполагая, что этот вопрос был внушен подозрениями; ей стало не по себе.
— О, вы знаете, — произнесла она с усилием, — что мое сердце никогда не будет холодно для такого друга, как вы, господин де Бражелон.
— Благодарю вас, Луиза. Я знаю ваше сердце и вашу душу, и, конечно, не по теплу руки судят о таком чувстве, как ваше. Луиза, вы знаете, как я вас люблю и с какой беззаветностью отдам за вас свою жизнь; поэтому вы простите меня, не правда ли, если я буду говорить с вами немного по-детски?
— Говорите, Рауль, — сказала вся трепещущая Луиза, — я вас слушаю.
— Я не могу расстаться с вами, увозя с собой муку, я знаю, что нелепую, но которая все же раздирает меня.
— Значит, вы уезжаете надолго? — спросила Лавальер подавленным голосом. Монтале отвернулась.
— Нет, ненадолго, вернусь, вероятно, недели через две.
Лавальер прижала руку к забившемуся сердцу.
— Странно, — продолжал Рауль, печально глядя на девушку, — часто я расставался с вами, отправляясь в опасный путь, но уезжал всегда веселым, с спокойным сердцем, весь опьяненный надеждою на будущее счастье, между тем как мне угрожали пули испанцев или тяжелые алебарды валлонов. Сегодня мне не угрожает никакая опасность, мне предстоит самый приятный и спокойный путь, после которого меня ждет награда: взысканный королем, я, может быть, завоюю вас, ибо какую более драгоценную награду способен дать мне король? И все же, Луиза, не знаю, право, почему, все это счастье, все эти надежды разлетаются передо мной как дым, как несбыточная мечта, а там, в глубине моего сердца, большая грусть, какое-то угнетение, уныние. Я знаю, почему все это, Луиза: потому, что никогда я еще не любил вас так, как в настоящую минуту. О Боже мой! Боже мой!
При этом последнем восклицании, вырвавшемся из разбитого сердца, Луиза залилась слезами и упала на руки Монтале. Хотя Монтале и не отличалась большой мягкосердечностью, все же глаза ее увлажнились и сердце сжалось.
Рауль увидел слезы своей невесты. Взгляд его не проник глубже, не пытался даже постичь, что кроется за этими слезами. Он преклонил перед ней колено и нежно поцеловал ее руку. Было видно, что в этот поцелуй он вложил всю свою любовь.
— Вставайте, вставайте! — приказала ему Монтале, тоже готовая расплакаться. — К нам идет Атенаис.
Рауль встал, еще раз улыбнулся Луизе, которая больше не смотрела на него, и, горячо пожав руку Монтале, повернулся, чтобы поклониться мадемуазель де Тонне-Шарант, шелест шелкового платья которой уже доносился до них.
— Принцесса кончила письмо? — спросил он, когда прекрасная девушка подошла настолько близко, что могла слышать его голос.
— Да, виконт, письмо написано, запечатано, и ее высочество ждет вас.
Услышав эти слова, Рауль поклонился Атенаис, бросил последний взгляд на Луизу, сделал приветственный знак Монтале и удалился по направлению к замку.
Однако, уходя, он все время оборачивался. Безмолвные и неподвижные, три фрейлины провожали его глазами, пока он не скрылся из виду.
— Наконец-то, — сказала Атенаис, первая прерывая молчание, — наконец-то, мы одни и можем на свободе поговорить о вчерашнем происшествии и решить, как нам следует вести себя дальше. И вот, если вам угодно уделить мне внимание, — продолжала она, оглядываясь по сторонам, — я вкратце выскажу свое мнение, прежде всего, о том, как я смотрю на ваши обязанности. А если вы не поймете меня с полуслова, я объявлю вам волю принцессы.
И мадемуазель де Тонне-Шарант энергично подчеркнула последние слова, чтобы у подруг ее не оставалось никакого сомнения насчет официального характера этих слов.
— Волю принцессы! — в один голос вскричали Монтале и Луиза.
— Ультиматум! — дипломатически отвечала мадемуазель де Тонне-Шарант.
— Боже мой! — прошептала Лавальер. — Значит, принцесса знает…
— Принцесса знает больше, чем мы ей сказали, — отчеканила Атенаис. — Поэтому будем начеку.
— О да, — сказала Монтале. — И я буду внимательно слушать тебя. Говори, Атенаис.
— Боже мой, Боже мой! — прошептала вся трепетавшая Луиза. — Переживу ли я эти ужасные события?
— О, не пугайтесь, — успокоила ее Атенаис, — у нас есть лекарство.
И, усевшись между двумя подругами, она взяла их за руки и приготовилась говорить. Однако не успела она открыть рот, как послышался стук копыт лошади, скакавшей галопом по мостовой за оградой замка.

XXXVI
СЧАСТЛИВ, КАК ПРИНЦ

По дороге в замок Бражелон встретил де Гиша. Но еще до этого де Гиш столкнулся с Маниканом, который, в свою очередь, повидал Маликорна. Как Маликорн встретился с Маниканом? Самым простым образом: он ждал его возвращения от обедни, куда тот пошел в сопровождении г-на де Сент-Эньяна. Они очень обрадовались встрече, и Маникан воспользовался этим случаем, чтобы спросить у друга, не осталось ли в его кармане нескольких экю.
Нисколько не удивившись этому вопросу, Маликорн отвечал, что карман, из которого вечно берут, никогда его не наполняя, похож на колодец, который, правда, дает воду, зимой, но летом, благодаря усердию садовников, высыхает до дна; карман его был довольно глубок, так что во времена изобилия из него можно было доставать порядочные суммы, но, к несчастью, злоупотребления совсем опустошили его.
На эти слова Маникан задумчиво ответил:
— Это верно.
— Значит, нужно его наполнить, — прибавил Маликорн.
— Без сомнения, но как?
— Ничего не может быть легче, дорогой Маникан.
— Хорошо, скажите.
— Место у принца, и карман наполнится.
— У вас есть это место?
— Я имею право на это место.
— Так что ж?
— А то, что право на должность без должности все равно что кошелек без денег.
— Правильно, — снова согласился Маникан.
— Значит, будем добиваться места, — сказал Маликорн.
— Дорогой, дражайший! — вздохнул Маникан. — Получить место у принца очень трудно в нашем положении.
— Вы думаете?
— Конечно, в настоящую минуту мы ничего не можем просить у принца.
— Почему же?
— Потому, что он холоден с нами.
— Глупости! — отчеканил Маликорн.
— А что, если поухаживать за принцессой? — предложил Маникан. — Может быть, нам удастся угодить таким образом принцу.
— Совершенно верно; если мы начнем ухаживать за принцессой и действовать ловко, принц будет обожать нас.
— Гм!
— Ведь мы же не дураки! Поэтому, господин Маникан, вы, как великий дипломат, должны поскорее примирить господина де Гиша с его высочеством.
— А теперь скажите, Маликорн, что вам поведал господин де Сент-Эньян?
— Мне? Ничего; он меня спрашивал, вот и все.
— Со мной он был не так сдержан.
— Что же он вам сообщил?
— Что король безумно влюблен в мадемуазель де Лавальер.
— Нам и самим это известно, черт возьми, — иронически заметил Маликорн. — Все здесь только и кричат об этом; но вы поступите, пожалуйста, согласно моему совету: поговорите с господином де Гишем и постарайтесь добиться от него, чтобы он загладил свою вину перед принцем. Какого черта! Он обязан сделать это по отношению к его высочеству.
— Но для этого нужно прежде всего найти де Гиша.
— Мне кажется, это не так уж трудно. Чтобы увидеть его, сделайте то, что сделал я, желая увидеть вас: подождите его. Ведь вы знаете, что он любит прогулки.
— Да, но где он гуляет?
— Что за вопрос? Ведь он влюблен в принцессу, не правда ли?
— Говорят.
— Значит, он гуляет возле ее апартаментов.
— Глядите-ка, мой милый Маликорн, вы не ошиблись: вот он сам!
— Как же я мог ошибиться? Разве это в моих привычках? Вам очень нужны деньги?
— Ах! — жалобно вздохнул Маникан.
— А мне нужно место. Если Маликорн получит место, у Маникана будут деньги. Все очень просто.
— В таком случае будьте покойны. Я приложу все усилия.
— Действуйте.
Де Гиш был уже рядом: Маликорн пошел своей дорогой, а Маникан приблизился к де Гишу.
Граф был сумрачен и задумчив.
— Скажите, какую рифму вы подбираете, дорогой граф? — обратился к нему Маникан.
Де Гиш узнал друга и взял его под руку.
— Дорогой Маникан, — сказал он, — я ищу кое-что поважнее рифмы.
— Что именно?
— А вы поможете мне найти то, что я ищу? — продолжал граф. — Вы ленивы, значит, вы изобретательны.
— Моя изобретательность к вашим услугам, дорогой граф.
— Вот что: я хочу побывать в доме, где у меня есть дело.
— Так нужно войти в этот дом, — догадался Маникан.
— Разумеется. Но в доме живет ревнивый муж.
— Разве он страшнее Цербера?
— Нет, не страшнее, но так же ревнив.
— И у него три пасти, как у пса, охраняющего вход в ад? Не пожимайте плечами, дорогой граф; у меня есть основание задать вам этот вопрос, ибо, по уверениям поэтов, чтобы смягчить Цербера, нужно угостить его пирожком. А я привык смотреть на вещи прозаически, трезво и говорю: для трех пастей одного пирожка маловато. Если у вашего ревнивца три пасти, граф, возьмите три пирожка.
— Шутник, — улыбнулся граф.
— Теперь, — продолжал Маникан, — познакомимся поближе с этим домом, каков бы он ни был, потому что подобная тактика ни в коем случае не может повредить вашей любви.
— Ах, Маникан, найди предлог, хороший предлог!
— Предлог? Да, черт возьми, сто, тысячу предлогов. Если бы здесь был Маликорн, он уже придумал бы пятьдесят тысяч превосходных предлогов!
— Кто такой этот Маликорн? — спросил де Гиш, прищуривая глаза с видом человека, старающегося вспомнить. — Кажется, я слышал эту фамилию…
— Я думаю, что слыхали: вы должны его отцу тридцать тысяч экю.
— Ах да, славный парень из Орлеана…
— Которому вы обещали место в доме… не в том доме, где живет ревнивый муж, а у принца.
— Хорошо, если твой друг Маликорн так изобретателен, пусть он придумает способ снискать благорасположение принца, пусть он найдет случай примирить меня с принцем.
— Хорошо, я поговорю с ним об этом.
— Кто это идет к нам?
— Виконт де Бражелон.
— Рауль? Да, действительно.
И де Гиш быстро пошел навстречу другу.
— Это вы, дорогой Рауль? — воскликнул де Гиш.
— Да, я хотел проститься с вами, милый друг, — отвечал Рауль, пожимая руку графа. — Здравствуйте, господин Маникан.
— Как, ты уезжаешь, виконт?
— Да, уезжаю… Поручение короля.
— Куда?
— В Лондон. Сейчас я иду к принцессе, она даст мне письмо к его величеству Карлу Второму.
— Ты застанешь ее одну. Принца нет дома.
— Где же он?
— Поехал купаться.
— Итак, мой друг, ты, в качестве приближенного к принцу, передай ему мои извинения. Я подождал бы его, чтобы получить распоряжения, если бы его величество не выразил желания, переданного мне через господина Фуке, чтобы я отправился немедленно.
Маникан толкнул де Гиша локтем.
— Вот и предлог, — сказал он.
— Какой?
— Извинения господина де Бражелона.
— Не очень удачный, — сказал де Гиш.
— Превосходный, если принц на вас не сердится; если же сердится — плохой, как и всякий другой предлог.
— Вы правы, Маникан; мне нужен любой способ, любой случай, лишь бы помириться. Итак, счастливого пути, дорогой Рауль!
Друзья обнялись.
Через минуту Рауль входил к принцессе.
Принцесса еще сидела за столом, где она писала письмо. Перед ней горела свеча из розового воска, которым она пользовалась для запечатывания конверта. Погруженная в размышления, принцесса забыла задуть свечу.
Бражелона ждали; едва он вошел, о нем доложили.
Бражелон был воплощением изящества: кто раз встретился с ним, уже никогда не мог забыть; а принцесса не только видела его однажды, но, как помнит читатель, он был один из первых встретивших ее французов и провожал ее из Гавра в Париж.
Принцесса сохранила прекрасное воспоминание о Бражелоне.
— Ах! — сказала она. — Это вы, виконт; вы увидите моего брата, который будет счастлив выразить вам признательность, чтобы тем самым отметить заслуги вашего отца.
— Граф де Ла Фер, принцесса, был достаточно вознагражден милостями короля за те небольшие услуги, которые он имел честь оказать ему, и я отвезу его величеству уверение в уважении, преданности, благодарности со стороны отца и сына.
— Вы знаете моего брата, виконт?
— Нет, ваше высочество; я буду иметь счастье видеть его величество в первый раз.
— Вы не нуждаетесь в рекомендации. Но если вы все же сомневаетесь в своих личных достоинствах, смело скажите, что я ручаюсь за вас.
— Ваше высочество слишком добры.
— Нет, господин де Бражелон. Я помню, как мы ехали вместе, и заметила вашу большую сдержанность рядом с безумствами, которые направо и налево от вас совершали два величайших сумасброда — граф де Гиш и герцог Бекингем. Но не будем сейчас вспоминать их, поговорим о вас. Вы едете в Англию, чтобы получить там место? Простите меня за этот вопрос. Я задаю вам его не из простого любопытства, а из желания быть чем-нибудь вам полезной.
— Нет, принцесса. Я еду в Англию, чтобы исполнить поручение, которое его величество изволил дать мне; вот и все.
— И вы рассчитываете вернуться во Францию?
— Как только выполню поручение, если его величество король Карл Второй не даст мне других приказаний.
— Я уверена, что он, во всяком случае, попросит вас остаться у него подольше.
— Так как я не осмелюсь противоречить его величеству, я заранее прошу вас, принцесса, напомнить французскому королю, что один из самых преданных его слуг находится вдали от него.
— Берегитесь, чтобы в ту минуту, когда он вызовет вас во Францию, его приказание не показалось вам злоупотреблением властью.
— Я не понимаю вас, принцесса.
— Французский двор несравненный, я знаю, — но и при английском дворе есть хорошенькие женщины.
Рауль улыбнулся.
— Вот улыбка, — сказала принцесса, — которая не предвещает ничего хорошего моим соотечественницам. Вы как будто говорите им, господин де Бражелон: "Я приехал к вам, но сердце мое осталось по ту сторону пролива". Ведь таково значение вашей улыбки?
— Ваше высочество обладаете даром читать в глубине сердец, и вы теперь понимаете, почему долгое пребывание при английском дворе было бы мне тяжело.
— И мне незачем спрашивать, пользуется ли взаимностью такой элегантный кавалер.
— Принцесса, я воспитывался с той, кого я люблю, и мне кажется, что она питает ко мне те же чувства, что и я к ней.
— Поезжайте скорее, господин де Бражелон, и поскорее возвращайтесь; по вашем приезде мы увидим двух счастливцев, ибо я надеюсь, что на пути к вашему счастью нет препятствий.
— Увы, принцесса, есть большое препятствие.
— Какое же?
— Воля короля.
— Воля короля?… Король противится вашему браку?
— Во всяком случае, откладывает его. Я просил согласия короля через графа де Ла Фер, а его величество, не ответив, правда, категорическим образом, сказал, однако же, что нужно подождать.
— Разве особа, которую вы любите, недостойна вас?
— Она достойна любви короля, принцесса.
— Я хочу сказать — может быть, ее происхождение ниже вашего?
— Она из знатной семьи.
— Молода, красива?
— Семнадцать лет, и для меня восхитительно хороша.
— Она в провинции или в Париже?
— Она в Фонтенбло, принцесса.
— При дворе?
— Да.
— Я ее знаю?
— Она имеет честь состоять фрейлиной вашего высочества.
— Ее имя? — с беспокойством в голосе спросила принцесса. — Если только, — прибавила она, быстро овладев собой, — это имя не тайна.
— Нет, принцесса; моя любовь достаточно чиста для того, чтобы не делать из нее тайны, тем более я не скрою ее от вашего высочества. Это мадемуазель Луиза де Лавальер.
Принцесса не могла удержаться от восклицания, в котором было нечто большее, чем простое удивление.
— Ах, Лавальер!.. Та самая, которая вчера…
Она помолчала.
— Почувствовала себя дурно, — продолжала принцесса.
— Да, принцесса. Я только сегодня утром узнал об этом случае.
— И вы видели ее сегодня?
— Я имел честь проститься с ней.
— И вы говорите, — продолжала принцесса, делая над собой усилие, — что король… отсрочил вашу свадьбу с этой девочкой?
— Да, принцесса, отсрочил.
— И он чем-нибудь объяснил эту отсрочку?
— Ничем.
— Давно ли граф де Ла Фер просил у короля согласия на ваш брак?
— Уже больше месяца, принцесса.
— Странно.
И словно облачко затуманило ее глаза.
— Больше месяца, — повторила она.
— Да, уже больше месяца.
— Вы правы, — сказала принцесса с улыбкой, в которой Бражелон мог заметить некоторую принужденность. — Мой брат не должен слишком долго задерживать вас у себя; поезжайте поскорей, и в первом же моем письме в Англию я призову вас от имени короля.
Принцесса встала, чтобы вручить Бражелону письмо. Рауль понял, что аудиенция окончена; он взял письмо, поклонился принцессе и вышел.
— Целый месяц! — шептала принцесса. — Неужели я была до такой степени слепа? Неужели он уже целый месяц любит ее?
И, чтобы отвлечься, принцесса немедленно начала письмо к брату, приписка к которому должна была вызвать Бражелона во Францию.
Как мы видели, граф де Гиш уступил настояниям Маникана и дал увести себя до конюшен, где они велели оседлать лошадей; потом по описанной нами выше маленькой аллее они поехали навстречу принцу, который после купания, свежий и бодрый, возвращался в замок, закрыв лицо женской вуалью, чтобы оно не загорело от лучей уже жаркого солнца.
Принц был в отличном настроении, вызванном созерцанием собственной красоты. Он мог сравнить в воде белизну своего тела с цветом кожи придворных, и благодаря заботам его высочества о своей наружности никто не мог соперничать с ним, даже шевалье де Лоррен. Кроме того, принц довольно успешно плавал, и его нервы после пребывания в холодной воде поддерживали его тело и дух в состоянии счастливого равновесия. Вот почему, завидя де Гиша, галопом ехавшего навстречу на великолепной белой лошади, принц не мог удержаться от радостного восклицания.
— Мне кажется, дело идет хорошо, — заметил Маникан, прочитав благосклонность на лице его высочества.
— А, здравствуй, Гиш! Здравствуй, бедняга Гиш! — воскликнул принц.
— Приветствую вас, монсеньер! — отвечал де Гиш, ободренный тоном Филиппа. — Желаю здоровья, радости, счастья и благоденствия вашему высочеству!
— Добро пожаловать, Гиш! Поезжай справа. Но придержи своего коня, потому что я хочу ехать шагом под этим зеленым сводом.
— Слушаю, монсеньер.
И, последовав приглашению, де Гиш поехал справа от принца.
— Ну, дорогой де Гиш, — сказал принц, — расскажи, что новенького ты знаешь о том ловеласе, которого я когда-то знал и который приударял За моей женой?
Де Гиш покраснел как кумач, а принц покатился со смеху, точно слова его были верхом остроумия. Окружающая принца свита сочла нужным последовать его примеру, хотя не расслышала шутки; все разразились громким смехом, который полетел до самых последних рядов кортежа.
Де Гиш хотя и покраснел, но не растерялся: Маникан смотрел на него.
— Ах, монсеньер, — отвечал де Гиш, — будьте милосердны к несчастному, не отдавайте меня на растерзание шевалье де Лоррену!
— Как так?
— Если он услышит, что вы смеетесь надо мной, он тоже без всякой жалости станет надо мной насмехаться.
— Над твоей любовью к принцессе?
— Пощадите, монсеньер!
— А все же, Гиш, сознайся, ты строил глазки принцессе?
— Никогда в жизни, монсеньер.
— Ну, признавайся, из уважения ко мне! Признавайся, я освобождаю тебя от требований этикета, де Гиш. Будь откровенен, как если бы речь шла о мадемуазель де Шале или мадемуазель де Лавальер.
Тут принц снова залился смехом.
— Да что же это я играю шпагой, отточенной с обеих сторон? Я раню сразу и тебя, и моего брата: Шале и Лавальер— одна твоя невеста, а другая его будущая любовница.
— Право, монсеньер, — сказал граф, — вы сегодня в отличном настроении.
— Да, я сегодня чувствую себя хорошо. Мне приятно видеть тебя.
— Благодарю, ваше высочество.
— Ты, значит, сердился на меня?
— Я, монсеньер?
— Да.
— За что же, Боже мой?
— За то, что я помешал твоим сарабандам и испанским романсам.
— О, ваше высочество!
— Не отнекивайся. Ты вышел тогда от принцессы с бешеным взглядом; это принесло тебе несчастье, дорогой мой, ты танцевал в балете прескверно. Не хмурься, де Гиш; это тебе не идет, ты выглядишь медведем. Если принцесса смотрела на тебя вчера, то я вполне уверен в том, что…
— В чем, монсеньер? Ваше высочество пугаете меня.
— Она совсем забраковала тебя.
И принц снова захохотал.
"Положительно, — подумал Маникан, — высокий сан не имеет никакого значения, все они одинаковы".
Принц продолжал:
— Но ты наконец вернулся; есть надежда, что шевалье снова станет любезен.
— Почему, монсеньер? Каким чудом я могу иметь влияние на господина де Лоррена?
— Очень просто, он ревнует к тебе.
— Да неужели?
— Я говорю тебе правду.
— Он мне делает много чести.
— Понимаешь, когда ты возле меня, он меня ласкает; когда ты уехал, он меня тиранил. И потом, ты знаешь, какая мысль пришла мне в голову?
— Нет, монсеньер.
— Когда ты был в изгнании, потому что ведь тебя изгнали, мой бедный Гиш…
— Кто же был виновником этого, ваше высочество? — спросил де Гиш, напуская на себя недовольный вид.
— О, конечно, не я, дорогой граф! — отвечал его высочество. — Я не просил короля удалять тебя, честное слово!
— Я знаю, что не вы, ваше высочество, но…
— Но принцесса! Я этого не буду отрицать. Чем, однако, ты провинился перед ней?.
— Право, ваше высочество…
— У женщин бывают причуды, я это знаю. Моя жена не составляет исключения. Но если тебя прогнали по ее желанию, то я не сержусь на тебя.
— В таком случае, монсеньер, — сказал де Гиш, — я несчастлив только наполовину.
Маникан, который ехал позади де Гиша, не упуская ни одного слова принца, наклонился к самой шее лошади, чтобы скрыть смех.
— Ты знаешь, твое изгнание внушило мне один план.
— Да?
— Когда шевалье де Лоррен, не видя тебя, преисполнился уверенности, что он царит один, и стал дурно обращаться со мной, то я заметил, что моя жена, в противоположность этому злому мальчишке, очень любезна и добра ко мне, несмотря на то что я ею пренебрегаю; и вот я возымел мысль сделаться образцовым мужем, такой редкостью, таким курьезом при дворе: я вздумал полюбить свою жену.
Де Гиш посмотрел на принца с непритворным удивлением.
— Ах, ваше высочество, вы, должно быть, шутите? — пробормотал де Гиш дрожащим голосом.
— Ей-Богу, серьезно. У меня есть поместье, которое подарил мне брат по случаю моей свадьбы; а у жены есть деньги, и много, потому что она получает сразу и от своего брата, и от своего деверя, из Англии и из Франции. Значит, мы могли бы покинуть двор. Я уехал бы в замок Виллер-Котере, расположенный среди лесов, и мы наслаждались бы безоблачною любовью в тех же местах, где мой дед Генрих Четвертый упивался счастьем с красавицей Габриель… Что ты скажешь по поводу этого плана, де Гиш?
— Скажу, что он повергает меня в трепет, монсеньер, — отвечал де Гиш, охваченный неподдельным волнением.
— Ага, я вижу, что ты не вынес бы вторичного изгнания.
— Я, монсеньер?
— В таком случае я не возьму тебя с собой, как я предполагал раньше.
— Как, не возьмете с собой, ваше высочество?
— Да, если случайно у меня выйдет размолвка с двором.
— О, монсеньер, все равно я поеду за вашим высочеством на край света!
"Глупец", — проворчал Маникан, наезжая своей лошадью на де Гиша и чуть не выбив его из седла.
Затем, проехав мимо него с таким видом, точно ему не удалось сдержать коня, шепнул ему:
"Да думайте же о том, что говорите!"
— Значит, решено, — сказал принц, — если ты так предан мне, я тебя увезу.
— Куда угодно, ваше высочество, — радостно отвечал де Гиш, — куда угодно, хоть сейчас! Вы готовы?
И де Гиш со смехом опустил поводья; его лошадь рванулась вперед.
— Минуточку терпения, — попросил принц, — заедем в замок.
— Зачем?
— За моей женой, черт возьми!
— Как так? — спросил де Гиш.
— Конечно, ведь я же говорю тебе, что этот план супружеской любви; мне нужно, значит, взять с собой жену.
— В таком случае, ваше высочество, — отвечал граф, — я в отчаянии, вы лишаетесь де Гиша.
— Что ты?
— Да. Зачем вы увозите принцессу?
— Гм… я замечаю, что люблю ее.
Де Гиш слегка побледнел, однако изо всех сил старался сохранить веселый вид.
— Если вы любите принцессу, ваше высочество, — вздохнул он, — то вам достаточно одной любви и друзья не нужны.
"Недурно, недурно!" — прошептал Маникан.
— Опять тебя охватывает страх перед принцессой, — заметил принц.
— Я уже поплатился ваше высочество; ведь она была виновницей моего изгнания.
— Боже мой! У тебя отвратительный характер, де Гиш. Как ты злопамятен, мой друг.
— Хотел бы я видеть вас на моем месте, монсеньер.
— Положительно, из-за этого ты так плохо танцевал вчера: ты хотел отомстить принцессе, заставляя ее делать неправильные фигуры, ах, де Гиш, это мелко, я расскажу принцессе!
— Ваше высочество можете говорить ей все что угодно. Принцесса не возненавидит меня сильнее, чем она ненавидит теперь.
— Та-та-та, ты преувеличиваешь, и все это из-за каких-то двух недель пребывания в деревне, на которые она обрекла тебя.
— Ваше высочество, две недели есть две недели, но когда томишься от скуки, то две недели — вечность.
— Значит, ты не простишь ей этого?
— Никогда.
— Полно, полно, де Гиш, будь добрее, я помирю тебя с ней; бывая у нее чаще, ты увидишь, что она совсем не зла и очень умна.
— Ваше высочество…
— Ты увидишь, что она умеет принимать, как принцесса, и смеяться, как горожанка; ты увидишь, что когда она захочет, то часы протекают как минуты. Де Гиш, друг мой, тебе нужно изменить мнение о моей жене.
"Положительно, — думал Маникан, — вот муж, которому имя его жены принесет несчастье, и покойный царь Кандавл был сущим тигром по сравнению с его высочеством".
— Итак, — заключил принц, — надо тебе узнать ее получше. Только мне придется показать тебе дорогу. Принцесса не похожа на других, и поэтому не всякий находит доступ к ее сердцу.
— Ваше высочество…
— Не упрямься, де Гиш, иначе мы поссоримся, — сказал принц.
"Если он этого хочет, — шепнул Маникан на ухо де Гишу, — доставь ему удовольствие".
— Ваше высочество, — поклонился граф, — я повинуюсь.
— Для начала мы сделаем вот что, — продолжал принц, — сегодня у принцессы карты; ты пообедаешь со мной, и я тебя приведу к ней.
— Ваше высочество, — запротестовал де Гиш, — позвольте мне отказаться.
— Опять! Да ведь это бунт!
— Вчера принцесса слишком дурно приняла меня при всех.
— Вот как! — засмеялся принц.
— Так дурно, что даже не ответила мне, когда я заговорил с ней; может быть, хорошо не иметь самолюбия, но чересчур мало — это чересчур мало, как говорится.
— Граф, после обеда ты переоденешься и зайдешь ко мне, я буду тебя ждать.
— Раз ваше высочество приказываете…
— Приказываю.
"Он не отстанет, — подумал Маникан, — такие вещи всегда особенно крепко сидят в голове мужей. Ах, почему Мольер не слышал этого мужа, он изобразил бы его в стихах".
Разговаривая подобным образом, принц и его двор возвратились в замок.
— Кстати, — вспомнил де Гиш на пороге, — у меня есть поручение к вашему высочеству.
— Передай твое поручение.
— Господин де Бражелон уехал в Лондон по приказу короля и просил меня засвидетельствовать почтение вашему высочеству.
— Отлично, счастливого пути виконту, я его очень люблю. Ступай же одеваться, де Гиш, и возвращайся к нам. А если ты не вернешься…
— Что тогда произойдет, ваше высочество?
— Произойдет то, что я велю посадить тебя в Бастилию.
— Положительно, — сказал со смехом де Гиш, — его высочество принц — полная противоположность ее высочеству принцессе. Принцесса ссылает меня в изгнание, потому что недолюбливает меня, принц сажает в тюрьму, потому что слишком любит меня. Благодарю, принц! Благодарю, принцесса!
— Полно, полно, — остановил его принц, — ты прекрасный друг и отлично знаешь, что я не могу обойтись без тебя. Возвращайся скорее.
— Хорошо, но мне, в свою очередь, хочется пококетничать, ваше высочество.
— Да что ты!
— Я возвращаюсь к вашему высочеству только при одном условии.
— Каком?
— Я должен сделать одолжение одному другу моего друга.
— Какому?
— Маликорну.
— Противное имя!
— Он с честью носит его, ваше высочество.
— Допустим. Так что же?
— Я должен доставить господину Маликорну место у вашего высочества.
— Какое же место?
— Какое-нибудь; ну, наблюдение над чем-нибудь.
— Отлично, это можно будет устроить. Вчера я рассчитал смотрителя дворцовых покоев.
— Пусть будет смотрителем дворцовых покоев, ваше высочество. А что ему придется делать?
— Ничего, только смотреть и докладывать.
— Внутренняя полиция?
— Именно.
— О, это как нельзя лучше подходит Маликорну, — вставил Маникан.
— Вы знаете того, о ком идет речь, господин Маникан? — обратился к нему принц.
— Очень близко, ваше высочество. Это мой друг.
— А ваше мнение?
— Мое мнение, что у вашего высочества никогда не будет такого прекрасного смотрителя дворцовых покоев.
— А сколько дает эта должность? — спросил граф у принца.
— Не знаю, только мне всегда говорили, что когда ее занимает подходящий человек, ей цены нет.
— А что вы называете, принц, подходящим человеком?
— Само собой разумеется, человека умного.
— В таком случае я думаю, что монсеньер будет доволен, потому что Маликорн умен, как дьявол.
— О, тогда это место обойдется мне дорого! — со смехом сказал принц. — Ты мне подносишь настоящий подарок, граф.
— Я так думаю, ваше высочество.
— Хорошо! Скажи твоему господину Меликорну…
— Маликорну, ваше высочество.
— Я никогда не привыкну к этому имени.
— Ведь вы же произносите правильно Маникан, ваше высочество.
— Что ж, может быть, со временем научусь говорить Маникорн. Привычка мне поможет.
— Говорите, говорите, ваше высочество, ручаюсь вам, что ваш инспектор дворцовых покоев не обидится. У него превосходный характер.
— В таком случае, дорогой де Гиш, сообщите ему, что он назначен… Нет, погодите…
— Что угодно вашему высочеству?
— Я хочу сначала на него посмотреть. Если он так же безобразен, как его фамилия, я беру свое слово назад.
— Ваше высочество знаете его.
— Я?
— Конечно. Ваше высочество уже видели его в королевском дворце; доказательством может служить то, что я сам представил его вашему высочеству.
— Ах да, вспоминаю… Черт побери, это очаровательный малый!
— Я знал, что ваше высочество должны были заметить его.
— Да, да, да! Видишь ли, де Гиш, ни я, ни моя жена не хотим, чтобы у вас перед глазами торчали уроды. Моя жена берет себе в фрейлины только хорошеньких; я тоже принимаю в свою свиту только благообразных дворян. Таким образом, видишь ли, де Гиш, если у меня будут дети, они будут вдохновлены красавицами, а если будут дети у моей жены, то они будут сложены по красивым образцам.
— Великолепное рассуждение, ваше высочество, — сказал Маникан, одобряя принца взглядом и тоном голоса.
Что касается де Гиша, то он, по-видимому, не нашел рассуждение столь блестящим, потому что выразил свое мнение только нерешительным жестом. Маникан пошел сообщить Маликорну приятную новость.
Де Гиш с видимым неудовольствием отправился переодеваться.
Принц, напевая, смеясь и поглядывая в зеркало, дожидался обеда в том настроении, которое оправдывало поговорку: "Счастлив, как принц".

XXXVII
РАССКАЗ НАЯДЫ И ДРИАДЫ

После обеда все в замке облеклись в парадные платья.
Обедали обыкновенно в пять часов. Дадим обитателям замка час на обед и два часа на туалет. Каждый, следовательно, был готов к восьми часам вечера.
В это время начали собираться у принцессы. Ведь, как мы уже сказали, в этот вечер принимала принцесса. А вечеров у принцессы никто не пропускал, потому что вечера эти имели прелесть, какой не могла сообщить своим собраниям благочестивая и добродетельная королева. К несчастью, доброта менее занимательна, чем злой язык.
Однако поспешим сказать, что для принцессы такое определение не годилось.
Эта исключительная натура воплощала в себе слишком много подлинного великодушия, благородных порывов и утонченных мыслей, чтобы ее можно было назвать злой. Но принцесса обладала даром упорства, нередко роковым для того, кто обладает им, потому что человек с таким характером ломается там, где другой только согнулся бы; в отличие от покорной Марии-Терезы, она храбро встречала наносимые ей удары.
Ее сердце отражало каждое нападение, и, подобно подвижной мишени при игре в кольца, принцесса, если только не бывала оглушена сразу, отвечала ударом на удар безрассудному, осмелившемуся вступить в борьбу с ней.
Была ли то злоба или же просто лукавство? Мы считаем богатыми и сильными те натуры, которые, подобно древу познания, приносят сразу добро и зло, пускают двойную, всегда цветущую, всегда плодоносную ветвь; алчущие добра умеют находить на ней добрый плод, а люди бесполезные и паразиты умирают, поев дурного плода, что совсем не плохо.
Итак, принцесса, задумавшая быть второй, а может быть, даже первой королевой, старалась сделать свой дом приятным для всех с помощью бесед, встреч, предоставления каждому полной свободы и возможности вставить свое слово, при условии, однако, чтобы слово было метким и острым. И именно поэтому у принцессы говорили меньше, чем в других местах.
Принцесса не терпела болтунов и жестоко им мстила. Она позволяла им говорить. Она ненавидела претенциозность и даже королю не прощала этого недостатка. Спесь была болезнью принца, и принцесса взяла на себя крайне трудную задачу вылечить его.
Поэтов, остроумных людей, красивых женщин она принимала как властительница салона, достаточно мечтательная, посреди всех своих проказ, чтобы заставить мечтать поэтов; достаточно обворожительная, чтобы блистать среди самых первых красавиц; достаточно остроумная, чтобы самые замечательные люди слушали ее с удовольствием.
Легко понять, что такие собрания должны были привлекать к принцессе всех; молодежь стекалась на них толпами. Когда король молод, все молоды при дворе.
Поэтому старые дамы, эти упрямые головы эпохи регентства или прошлого царствования, ворчали; но их недовольство встречали насмешками, издеваясь над этими почтенными особами, которые довели дух господства до такой степени, что командовали отрядами солдат во время войн Фронды, чтобы, как говорила принцесса, сохранить хоть какую-нибудь власть над мужчинами.
Ровно в восемь часов ее высочество вошла с фрейлинами в большой салон и застала там нескольких придворных, ожидавших ее уже более десяти минут. Среди этих наиболее рьяных гостей она искала взглядом того, кто, по ее мнению, должен был прийти первым. Она не нашла его.
Почти в то самое мгновение, когда она кончала этот смотр, доложили о приходе принца.
Принц был великолепен. Все драгоценности кардинала Мазарини, то есть, понятно, те из них, которые министру волей-неволей пришлось оставить, все драгоценности королевы-матери и даже некоторые из камней жены были надеты на нем, так что Филипп сиял как солнце.
За ним медленно шел де Гиш в бархатном костюме жемчужно-серого цвета, расшитом серебром и украшенном голубыми лентами; он искусно напускал на себя сокрушенный вид. Костюм графа, кроме того, был отделан тонкими кружевами, не уступавшими, пожалуй, по красоте драгоценностям принца. Перо на его шляпе было красное.
В этом наряде де Гиш привлекал к себе общее внимание. Интересная бледность, некоторая томность взгляда, матовые руки под пышными кружевными манжетами, меланхолическая складка губ; словом, достаточно было взглянуть на г-на де Гиша, чтобы признать, что не многие французские царедворцы могут потягаться с ним.
И вот принц, который имел притязания затмить звезду, если бы звезда вздумала состязаться с ним, был совершенно отодвинут на второй план в глазах всех присутствующих, которые были хотя и молчаливыми, но весьма строгими судьями.
Принцесса рассеянно взглянула на де Гиша, но как ни мимолетен был этот взгляд, он окрасил ее лицо очаровательным румянцем. Принцесса нашла де Гиша красивым и элегантным и почти перестала сожалеть, что совсем было уже одержанная победа над королем ускользает от нее.
Итак, помимо ее воли, вся кровь от сердца прихлынула к щекам.
Принц подошел к ней с напыщенным видом. Он не заметил румянца принцессы, а если бы и заметил, то не понял бы его истинной причины.
— Принцесса, — сказал он, целуя руку жены, — вот несчастный опальный изгнанник, за которого я решаюсь заступиться перед вами. Пожалуйста, примите во внимание, что он принадлежит к числу моих лучших друзей, и я очень просил бы вас оказать ему хороший прием.
— Какой изгнанник, что за опальный? — спросила принцесса, осматриваясь кругом и останавливая свой взгляд на графе не дольше, чем на других.
Наступил момент пропустить вперед своего протеже. Принц отошел в сторону и дал дорогу де Гишу, который с довольно хмурым видом подошел к принцессе и почтительно поклонился.
— Как? — спросила принцесса, делая вид, будто она крайне удивлена. — Это граф де Гиш — несчастный изгнанник?
— Да, — подтвердил принц.
— Ведь его только и видишь здесь, — сказала принцесса.
— Ах, принцесса, вы несправедливы, — поклонился принц.
— Я?
— Конечно. Простите беднягу.
— Простить? За что же мне прощать господина де Гиша?
— Объяснись, пожалуйста, де Гиш. За что ты хочешь получить прощение? — спросил принц.
— Увы, ее высочество прекрасно знает это, — лицемерно отвечал де Гиш.
— Ну, дайте же ему руку, принцесса, — попросил Филипп.
— Если это доставляет вам удовольствие, принц.
И с не поддающимся описанию движением глаз и плеч принцесса протянула свою руку молодому человеку, который прижался к ней губами.
Нужно думать, что он долго не отрывал их и что принцесса не слишком торопилась отнять руку, потому что принц добавил:
— Де Гиш совсем не злой, принцесса, и, конечно, не укусит вас.
Присутствующие воспользовались этими словами, которые были не Бог весть как смешны, и громко захохотали. Действительно, положение было исключительное, и некоторые добрые души заметили это.
Принц все еще наслаждался впечатлением, произведенным его словами, когда доложили о приходе короля.
Попытаемся описать вид салона в этот момент.
В середине зала, у камина, заставленного цветами, сидела принцесса с фрейлинами, возле которых порхали придворные. Другие группы устроились в оконных нишах, словно отряды гарнизона, размещенного в башнях крепости, и со своих укрепленных пунктов ловили слова, произнесенные в окружении прекрасной хозяйки.
В одной из ближайших к камину групп Маликорн, за несколько часов перед этим возведенный Маниканом и де Гишем в ранг смотрителя покоев, Маликорн, офицерский мундир которого был сшит два месяца тому назад, сверкал позолотой и ослеплял этим сиянием, так же как и огнем своих взглядов, Монтале, сидевшую слева от принцессы.
Принцесса разговаривала с мадемуазель де Шатильон и мадемуазель де Креки, своими соседками, и по временам бросала несколько слов принцу, который немедленно стушевался, едва только раздался возглас:
— Король!
Мадемуазель де Лавальер, как и Монтале, сидела слева от принцессы и была предпоследней в ряду фрейлин; справа от нее сидела мадемуазель де Тонне-Шарант. Она находилась, следовательно, в положении новобранцев, которых располагают между испытанными и обстрелянными солдатами.
Подкрепленная таким образом двумя подругами, Лавальер— оттого ли, что она была опечалена отъездом Рауля, или же оттого, что у нее не прошло волнение по поводу недавних событий, благодаря которым ее имя стало популярным в придворном мире, — Лавальер закрывала веером свои немного покрасневшие глаза, как будто с большим вниманием прислушиваясь к словам, нашептываемым ей Монтале и Атенаис то в одно, то в другое ухо.
Когда прозвучало имя короля, все в зале задвигалось, заговорило.
Принцесса, как хозяйка дома, встала, чтобы принять царственного гостя; однако, поднимаясь с места, она, несмотря на свою озабоченность, бросила взгляд налево, и этот взгляд, который самонадеянный де Гиш принял на свой счет, остановился на Лавальер, тотчас же вспыхнувшей от внутреннего волнения.
Король подошел к центральной группе, все присутствовавшие поспешили к нему. Все головы склонились перед его величеством, женщины согнулись, точно хрупкие пышные лилии перед царем Аквилоном. В этот вечер в Людовике не было ничего неприступного, можно даже сказать, ничего царственного, кроме его молодости и красоты.
Радостное настроение короля оживило всех присутствующих; каждый исполнился уверенности, что проведет прелестный вечер, хотя бы уже потому, что его величество собирался веселиться у принцессы.
Если кто мог сравниться с королем по своей веселости и хорошему настроению, то, конечно, весь розовый г-н де Сект-Эньян: в розовом костюме, с розовым лицом, с розовыми лентами и, главное, с розовыми мыслями; а мыслей в этот вечер у г-на де Сент-Эньяна было много.
Эти бродившие в его голове мысли расцвели особенно пышно, когда он заметил, что мадемуазель де Тонне-Шарант была так же, как и он, в розовом. Мы не хотим, однако, сказать, будто хитрый царедворец не знал заранее, что прекрасная Атенаис выберет сегодня розовое платье: он в совершенстве владел искусством заставлять портного или горничную проболтаться о планах госпожи.
Он послал мадемуазель Атенаис столько смертоносных взглядов, сколько у него было бантов на камзоле и башмаках, иными словами — несметное количество.
Когда король закончил свое приветствие принцессе и пригласил ее снова сесть, круг немедленно сомкнулся.
Людовик стал расспрашивать принца о купании; все время поглядывая на дам, он рассказал, что поэты изображают в стихах галантное развлечение — купание в Вальвене — и что особенно один из них, г-н Лоре, по-видимому, удостоился чести быть поверенным какой-то речной нимфы — столько в его стихах правды.
Многие дамы сочли своим долгом покраснеть.
Воспользовавшись этой минутой, король решил внимательно осмотреться кругом; одна Монтале смутилась не настолько, чтобы отвести глаза от короля, и увидела, что его величество пожирает взглядом мадемуазель де Лавальер.
Смелость этой фрейлины, по имени Монтале, заставила короля несколько переменить позицию, и это спасло, таким образом, Луизу де Лавальер от ответного огня, который, может быть, вызвал бы у нее этот пристальный взгляд. Принцесса завладела Людовиком, засыпав его градом вопросов, а никто в мире не умел так расспрашивать, как она.
Однако король хотел сделать разговор общим и с этой целью удвоил остроумие и любезности.
Принцесса жаждала комплиментов и решила во что бы то ни стало вырвать их из уст короля; она обратилась к нему со следующими словами:
— Государь, ваше величество знает все, что происходит в его королевстве, и поэтому ему должны быть заранее известны стихи, подсказанные господину Лоре этой нимфой. Может быть, ваше величество соблаговолит сообщить их нам?
— Принцесса, — ответил король с изысканной любезностью, — я не решаюсь… Мне кажется, что именно вас смутили бы некоторые подробности… Но де Сент-Эньян рассказывает недурно и отлично запоминает стихи, а если что-то не запомнил, импровизирует. Уверяю вас, Лоре — крупный поэт.
Выведенный на сцену де Сент-Эньян принужден был предстать в самом невыгодном для него свете. К несчастью для принцессы, он думал только о собственных делах, и вместо того чтобы осыпать ее комплиментами, которых она с таким нетерпением ждала, он решил сам немного прихвастнуть своим счастьем.
Итак, метнув сотый взгляд на прекрасную Атенаис, которая применяла на практике высказанную ею накануне теорию, то есть не удостаивала вниманием своего обожателя, граф сказал:
— Ваше высочество, конечно, извините, если я плохо запомнил стихи, продиктованные нимфой господину Лоре; там, где король ничего не запомнил, что мог запомнить я, жалкий смертный?
Принцесса не особенно благосклонно приняла это поражение царедворца.
— Ах, принцесса, — перебил де Сент-Эньян, в настоящее время дело не в том, что говорят нимфы пресных вод. Право, можно подумать, что в прозрачной стихии не происходит больше ничего интересного. Великие события происходят на суше, принцесса. Вот о том, что происходит на суше, принцесса, ходит столько рассказов…
— Что же такое происходит на суше? — спросила принцесса.
— Об этом нужно спросить у дриад, — отвечал граф, — дриады обитают в лесах, как известно вашему высочеству.
— Я знаю даже, что они по природе очень болтливы, господин де Сент-Эньян.
— Да, принцесса. Но когда они говорят только милые вещи, было бы нехорошо порицать их за болтливость.
— Так они рассказывают милые вещи? — небрежно спросила принцесса. — Право, граф, вы дразните мое любопытство, и на месте короля я сейчас же потребовала бы от вас рассказать те милые вещи, которые болтают госпожи дриады, так как, видимо, вы один понимаете их наречие.
— Я весь к услугам его величества, — живо отвечал граф.
— Он понимает язык дриад, — сказал принц. — Счастливец этот Сент-Эньян!
— Не хуже французского, ваше высочество.
— Мы вас слушаем, граф, — обратилась принцесса к де Сент-Эньяну.
Король почувствовал замешательство; без всякого сомнения, его поверенный мог поставить его в затруднительное положение.
Он ясно видел это по всеобщему вниманию, возбужденному предисловием де Сент-Эньяна и поведением принцессы. Даже самые сдержанные люди, казалось, готовы были ловить на лету слова графа.
В зале закашляли, пододвинулись поближе, стали искоса посматривать в сторону фрейлин, а те, чтобы с большей твердостью и непринужденностью вынести эти инквизиторские взгляды, усердно замахали веерами и приняли позу дуэлянтов, готовых выдержать огонь противника.
Тогдашнее общество настолько привыкло к остроумным словесным состязаниям и щекотливым рассказам, что в тот момент, когда современный салон почуял бы скандал, огласку, трагедию и в испуге разбежался бы, гости принцессы, напротив, расположились поудобнее, чтобы не упустить ни одного слова, ни одного жеста из комедии, сочиненной для них г-ном де Сент-Эньяном, зная, что каковы бы ни были ее стиль и интрига, развязка будет благополучная и остроумная.
Граф пользовался репутацией учтивого человека и превосходного рассказчика. Итак, при глубокой тишине, которая устрашила бы всякого, только не его, граф смело начал свое повествование.
— Принцесса, король позволит мне обратиться прежде всего к вашему высочеству, проявившему наибольший интерес к моим словам; поэтому я буду иметь честь сообщить вашему высочеству, что дриады охотнее всего обитают в дуплах дубов, и так как сами они очень красивы, то выбирают самые красивые деревья, то есть самые большие и ветвистые.
При этом вступлении, очень прозрачно намекавшем на пресловутую сцену у королевского дуба в прошлую ночь, сердца слушателей так сильно забились от радости или тревоги, что, не обладай де Сент-Эньян звучным и сильным голосом, они бы заглушили его.
— Дриады, должно быть, водятся в Фонтенбло, — совершенно спокойным тоном сказала принцесса, — потому что никогда в жизни я не видела более красивых дубов, чем в королевском парке.
Произнося эти слова, принцесса послала в сторону де Гиша взгляд, на который тот не мог бы пожаловаться, как на предыдущий, еще сохранявший, как мы сказали, оттенок некоторой небрежности, очень тягостной для его любящего сердца.
— Я собирался рассказать вашему высочеству именно о Фонтенбло, — сказал де Сент-Эньян, — потому что дриада, о которой идет речь, живет в парке замка его величества.
Действие началось; теперь ни для рассказчика, ни для слушателей отступления не было.
— Послушаем, — сказала принцесса, — мне кажется, ваша повесть будет не только очаровательна, как народная сказка, но окажется еще и занимательной, как вполне современная хроника.
— Я должен рассказать с самого начала, — сказал граф. — Итак, в Фонтенбло в одной красивой хижине живут пастухи. Один из них называется Тирсис, и ему принадлежат очень богатые владения, полученные им по наследству от родителей. Тирсис молод и красив и слывет первым из пастухов в округе. Его положительно можно назвать королем.
Раздался легкий одобрительный шепот, и де Сент-Эньян продолжал:
— Сила Тирсиса равняется его мудрости; на охоте никто не может соперничать с ним в ловкости, никто не проявляет столько мудрости в советах. Управляет ли он конем на прекрасных равнинах своих владений, руководит ли играми послушных ему пастухов, — кажется, будто видишь бога Марса, потрясающего копьем на равнинах Фракии, или, вернее, Аполлона, бога света, рассыпающего над землей огненные стрелы.
Каждый поймет, что этот аллегорический портрет короля был неплохим вступлением. Поэтому слушатели не остались равнодушны к нему и разразились громкими рукоплесканиями; не остался равнодушен и сам король, который очень любил тонкую похвалу, но никогда не выражал неудовольствия и в тех случаях, когда она бывала явно утрированной. Де Сент-Эньян продолжал:
— Не только благодаря воинственным играм, сударыня, пастух Тирсис стяжал себе славу короля пастухов.
— Пастухов Фонтенбло, — сказал король, улыбаясь принцессе.
— О, — воскликнула она, — Фонтенбло произвольно выбрано поэтом; я сказала бы: пастухов всего мира!
Король забыл свою роль бесстрастного слушателя и поклонился.
— И достоинства этого короля пастухов блещут особенно ярко в обществе красавиц, — продолжал де Сент-Эньян посреди льстивого шепота. — Ум у него утонченный, а сердце чистое; он умеет сказать комплимент с необыкновенной приятностью, он умеет любить со скромностью, которая обещает побежденным счастливицам самую завидную участь. Все окружено тайной и трогательным вниманием. Кто видел Тирсиса и слышал его, не может не любить его, а кто любит его и любим Тирсисом, тот обрел счастье.
Де Сент-Эньян сделал паузу; он смаковал сказанные им комплименты, и как ни уродливо приукрашен был этот портрет, он все же некоторым понравился, особенно тем, кто был искренно убежден в достоинствах пастуха Тирсиса. Принцесса попросила рассказчика продолжать.
— У Тирсиса, — рассказывал граф, — был верный товарищ, или, вернее, преданный слуга, которого зовут… Аминтас.
— Теперь нарисуйте нам портрет этого Аминтаса, — с лукавой улыбкой попросила принцесса, — вы такой прекрасный художник, господин де Сент-Эньян…
— Принцесса…
— Ах, граф, пожалуйста, не приносите в жертву этого бедного Аминтаса; я никогда не прощу вам этого.
— Принцесса, Аминтас слишком ничтожен по сравнению с Тирсисом для того, чтобы здесь возможна была какая-нибудь параллель. Некоторые друзья похожи на тех слуг древности, которые просили заживо погребать себя у ног своих господ. Место Аминтаса у ног Тирсиса; он ничего больше не просит, и если иногда славный герой…
— Славный пастух, хотите вы сказать? — спросила принцесса, притворно упрекая г-на де Сент-Эньяна.
— Ваше высочество правы, я ошибся, — отвечал придворный, — итак, если пастух Тирсис делает иногда Аминтасу честь, называя его своим другом и открывая ему сердце, то это исключительная милость, которую последний принимает как несказанное блаженство.
— Все это, — перебила принцесса, — рисует нам полную преданность Аминтаса Тирсису, но у нас ведь нет портрета Аминтаса. Граф, не льстите ему, если угодно, нарисуйте его нам; я хочу видеть Аминтаса.
Де Сент-Эньян повиновался, низко поклонившись невестке его величества.
— Аминтас, — сказал он, — немного старше Тирсиса; этот пастух не вполне обездолен природой; говорят даже, что музы улыбнулись при его рождении, как Геба улыбается молодости. Он не имеет притязания блистать; ему только хочется быть любимым, и, может быть, если бы его узнали хорошенько, он не оказался бы недостойным любви.
Эта последняя фраза, подкрепленная убийственным взглядом, была обращена прямо к мадемуазель де Тонне-Шарант, которая, не дрогнув, выдержала атаку.
Однако скромность и тонкость намека произвели хорошее впечатление; Аминтас пожал его плоды в виде рукоплесканий; даже голова самого Тирсиса благожелательно кивнула в знак согласия.
— Однажды вечером, — продолжал де Сент-Эньян, — Тирсис и Аминтас прогуливались по лесу, разговаривая о своих любовных страданиях. Заметьте, сударыня, что это уже рассказ дриады; ибо как иначе можно было узнать то, о чем беседовали Тирсис и Аминтас, двое самых скромных и сдержанных пастухов на земле? Итак, они вошли в самую густую часть леса с целью уединиться и без помехи поверить друг другу свои горести, как вдруг звуки голосов поразили их слух.
— Ах, ах! — раздались восклицания. — Это очень интересно.
Тут принцесса, подобно бдительному генералу, делающему смотр своей армии, взглядом заставила подтянуться Монтале и де Токке-Шаракт, которые уже изнемогали под бременем этих слишком прозрачных намеков.
— Эти мелодичные голоса, — опять начал де Сент-Эньян, — принадлежали нескольким пастушкам, которые, в свою очередь, желали насладиться свежестью леса и, зная, что эта часть его уединенна, почти недоступна, собрались там, чтобы обменяться мыслями об овчарне.
Громкий взрыв хохота, еле заметная улыбка короля, взглянувшего на де Тонке-Шарант, — таков был результат последней фразы де Сент-Эньяна.
— Дриада уверяет, — продолжал де Сент-Эньян, — что пастушек было три и что все они были молоды и красивы.
— Их звали? — спокойно спросила принцесса.
— Как их звали? — переспросил де Сент-Эньян, как будто возмущенный этой нескромностью.
— Ну да. Своих пастухов вы назвали Тирсис и Аминтас; назовите же как-нибудь пастушек.
— О, принцесса, я не сочинитель, не трувер, как говорили когда-то; я просто пересказываю то, что сообщила дриада.
— Как же ваша дриада называла этих пастушек? Какая у вас непослушная память. Разве эта дриада в ссоре с богиней Мнемозиной?
— Принцесса, этих пастушек… но помните, что разоблачать имена женщин — преступление!
— За которое женщина прощает вас, граф, при условии, чтобы вы открыли нам имена пастушек.
— Они назывались: Филис, Амарилис и Галатея.
— Наконец-то! Стоило ожидать так долго, чтобы вы их назвали, — сказала принцесса, — это очаровательные имена. Теперь их портреты?
Де Сент-Эньян снова поморщился.
— О, пожалуйста, граф, по порядку! — попросила принцесса. — Не правда ли, государь, нам нужны портреты пастушек?
Король, ожидавший этой настойчивости и уже ощущавший некоторую тревогу, не счел нужным дразнить такую опасную допросчицу. Кроме того, он думал, что де Сент-Эньян, рисуя портреты, сумеет найти несколько тонких штрихов, и они произведут благоприятное впечатление на ту слушательницу, которую его величеству хотелось пленить. С такой надеждой и с такими опасениями Людовик разрешил де Сент-Эньяну набросать портреты пастушек Филис, Амарилис и Галатеи.
— Хорошо, — согласился де Сент-Эньян с видом человека решившегося.
И он начал.

XXXVIII
ОКОНЧАНИЕ РАССКАЗА НАЯДЫ И ДРИАДЫ

— Филис, — вздохнул де Сент-Эньян, бросая вызывающий взгляд на Монтале с видом учителя фехтования, который предлагает достойному противнику занять оборонительную позицию, — Филис не брюнетка и не блондинка, не велика ростом и не мала, не холодна и не восторженна; несмотря на то, что она пастушка, Филис умна, как принцесса, и кокетлива, как демон. Зрение у нее превосходное, и сердце желает завладеть всем, что охватывает ее взгляд. Она похожа на птичку, которая вечно щебечет и то спускается на лужайку, то гоняется за бабочкой, то садится на верхушку дерева и шлет оттуда вызов всем птицеловам, как бы приглашая их либо влезть на дерево, чтобы поймать ее руками, либо заманить на землю, в свои сети.
Портрет был до того верен, что все глаза обратились на Монтале, которая внимательно слушала де Сент-Эньяна, точно речь шла о ком-то совершенно постороннем.
— Это все, господин де Сент-Эньян? — спросила принцесса.
— Это только эскиз, ваше высочество. О Филис можно было бы сказать еще многое. Но боюсь истощить терпение вашего высочества или оскорбить скромность пастушки, а потому перехожу к ее подруге Амарилис.
— Хорошо, — согласилась принцесса, — переходите к Амарилис, господин де Сент-Эньян, мы вас слушаем.
— Амарилис — самая старшая из троих, и, однако, — поспешил прибавить де Сент-Эньян, — этой зрелой особе еще нет двадцати лет.
Брови мадемуазель де Тонне-Шарант, которые нахмурились было в начале рассказа де Сент-Эньяна, разгладились, и она улыбнулась.
— Она высока, у нее роскошные волосы, прическа как у греческих статуй, походка у нее величественная, движения горды, так что она скорее похожа на богиню, чем на простую смертную, и больше всего на Диану-охотницу, с той только разницей, что жестокая пастушка, похитив однажды колчан Амура, когда этот бедный малютка спал в розовом кусте, теперь направляет свои стрелы не в обитателей леса, а безжалостно пускает их во всех бедных пастухов, приближающихся к ней на расстояние выстрела и взгляда.
— О, какая злая пастушка! — сказала принцесса. — Неужели она никогда не уколется ни одной из стрел, так безжалостно рассыпаемых ею направо и налево?
— Все пастухи надеются на это, — вздохнул де Сент-Эньян.
— Особенно пастух Аминтас, не правда ли? — спросила принцесса.
— Пастух Аминтас так робок, — продолжал де Сент-Эньян с самым смиренным видом, — что если в нем и живет эта надежда, то он никому ее не поверяет и хранит ее в самой глубине своего сердца.
Одобрительный шепот был ответом на эту характеристику пастуха.
— А Галатея? — спросила принцесса. — Я с нетерпением ожидаю когда ваша искусная рука кончит портрет, не дописанный Вергилием.
— Принцесса, — отвечал де Сент-Эньян, — ваш покорный слуга ничтожен как поэт по сравнению с великим Вергилием Мароном, тем не менее, ободренный вашим приказанием, я приложу все старания.
— Мы слушаем, — сказала принцесса.
Сент-Эньян выставил ногу, поднял руку и продолжал:
— Белая, как молоко, золотистая, как колос, она разливает в воздухе аромат своих белокурых волос. И тогда спрашиваешь себя, не красавица ли это Европа, которая внушала любовь Юпитеру, играя с подругами на цветущем лугу. Из ее глаз, голубых, как небесная лазурь в самые прекрасные летние дни, струится нежное пламя; мечтательность питает его, любовь расточает. Когда она хмурит брови или склоняет лицо к земле, солнце в знак печали закрывается облаком. Зато, когда она улыбается, вся природа оживает и замолкшие на мгновение птицы вновь начинают распевать свои песни среди ветвей. Галатея, — так заключил де Сент-Эньян, — наиболее достойна обожания всего мира, и, если когда-нибудь она подарит кому-нибудь свое сердце, счастлив будет смертный, которого ее девственная любовь пожелает превратить в божество.
Принцесса, слушая это описание, как и все, лишь одобрила самые поэтические места легким кивком головы; но невозможно было сказать, служили ли эти похвалы таланту рассказчика или подтверждали сходство портрета с оригиналом.
Видя, что принцесса не восхищается открыто, никто из слушателей не решился аплодировать, даже принц, который в глубине души находил, что де Сент-Эньян слишком долго останавливается на портретах пастушек и несколько бегло набросал портреты пастухов.
Общество, казалось, застыло.
Де Сент-Эньян, истощивший всю свою риторику и всю палитру на портреты Галатеи, ожидал, что после благоприятного приема других описаний теперь раздастся гром рукоплесканий. Не услышав их, он был ошеломлен еще более, чем король и все присутствующие.
В течение нескольких мгновений царило молчание, его нарушила принцесса, спросив:
— Государь, каково мнение вашего величества об этих трех портретах?
Король попытался выручить де Сент-Эньяна, не компрометируя себя.
— По-моему, отлично вышла Амарилис, — сказал он.
— А я предпочитаю Филис, — отозвался принц, — это славная нимфа, скорее добрый малый.
И все рассмеялись.
На этот раз взгляды были так бесцеремонны, что Монтале почувствовала, что к лицу ее подступает яркая краска.
— Итак, — продолжала принцесса, — эти пастушки говорили?
Но де Сент-Эньян, самолюбие которого было уязвлено, не мог выдержать атаки свежих сил.
— Принцесса, — попытался он закончить свою повесть, — эти пастушки признавались друг другу в своих сердечных склонностях.
— Продолжайте, продолжайте, господин де Сент-Эньян, вы неистощимый источник пасторальной поэзии, — сказала принцесса с любезной улыбкой, вернувшей рассказчику уверенность в себе.
— Они говорили, что любовь не таит в себе опасность, но что отсутствие любви — смерть для сердца.
— Какое же они вывели отсюда заключение? — поинтересовалась принцесса.
— Они вывели отсюда заключение, что нужно любить.
— Отлично. Они ставили какие-нибудь условия?
— Да, свободу выбора, — ответил де Сент-Эньян. — Должен прибавить, — это говорит дриада, что одна из пастушек, кажется Амарилис, даже высказалась против любви, а между тем она не отрицала, что в ее сердце проник образ одного пастуха.
— Аминтаса или Тирсиса?
— Аминтаса, ваше высочество, — скромно молвил де Сент-Эньян. — Тогда Галатея, кроткая Галатея с чистыми глазами, ответила, что ни Аминтас, ни Альфисбей, ни Титир и вообще никто из красивейших пастухов этой страны не может сравниться с Тирсисом, что Тирсис затмевает всех людей, как дуб затмевает своей величавостью все деревья, а лилия — своей пышностью все цветы. Словом, она нарисовала такой портрет Тирсиса, что даже слушавший ее Тирсис, несмотря на все свое величие, вероятно, почувствовал себя польщенным. Таким образом, Тирсис и Аминтас были отличены Амарилис и Галатеей. Следовательно, тайна двух сердец открылась во мраке ночи в густой чаще леса.
Вот, ваше высочество, то, что рассказала мне дриада, которой известно все, что творится в густой траве и дуплах дубов: известна любовь птиц, понятен смысл их песен, и язык ветра среди ветвей, и жужжание золотых и изумрудных насекомых в лепестках диких цветов; она поведала мне все это, и я только повторяю ее слова.
— Значит, вы кончили, не правда ли, господин де Сент-Эньян? — спросила принцесса с улыбкой, повергшей короля в трепет.
— Да, кончил, принцесса, — отвечал г-н де Сент-Эньян, — и сочту себя счастливым, если узнаю, что мне удалось развлечь ваше высочество в течение нескольких минут.
— Минуты эти пролетели незаметно, — улыбнулась ему принцесса, — потому что вы превосходно рассказали все, что слышали. Но, дорогой де Сент-Эньян, к несчастью, вы получили ваши сведения только от одной дриады, не правда ли?
— Да, ваше высочество, сознаюсь, только от одной.
— И, значит, не удостоили своим вниманием маленькую наяду, которая держалась совсем незаметно, а знала гораздо больше, чем ваша дриада, дорогой граф.
— Наяда? — повторили несколько голосов, начавших подозревать, что у рассказа будет продолжение.
— Да, наяда. Она была подле дуба, о котором вы говорите и который называется королевским — насколько мне известно. Не правда ли, господин де Сент-Эньян?
Сент-Эньян и король переглянулись.
— Да, принцесса, — отвечал де Сент-Эньян.
— Так вот, около этого дуба журчит ручеек среди незабудок и маргариток.
— Мне кажется, что принцесса права, — сказал король, с беспокойством следивший за каждым движением губ своей невестки.
— Ручаюсь вам, что там есть ручеек, — заверила принцесса, — и доказательством служит то, что живущая в нем наяда остановила меня, когда я проходила мимо.
— Не может быть! — воскликнул де Сент-Эньян.
— Да, — продолжала принцесса, — остановила и сообщила мне многое, что господин де Сент-Эньян пропустил в своем повествовании.
— Ах, поделитесь с нами, пожалуйста! — попросил принц. — Вы так прелестно рассказываете.
Принцесса ответила поклоном на этот супружеский комплимент.
— В моей истории не будет поэзии графа и его таланта описывать подробности.
— Но вас будут слушать с таким же интересом, — сказал король, почуявший что-то враждебное в голосе невестки.
— Впрочем, — продолжала принцесса, — я говорю от имени этой бедной маленькой наяды, самой очаровательной из всех полубогинь, которых я когда-нибудь встречала. Во время своего рассказа она столько смеялась, что, в силу медицинской аксиомы "смех заразителен", прошу у вас позволения тоже немного посмеяться, припоминая ее слова.
Король и де Сент-Эньян, заметившие, что при этих словах многие повеселели, переглянулись, спрашивая друг друга взглядом, не кроется ли тут какой-нибудь заговор.
Но принцесса твердо решила коснуться ножом раны, а потому с наивным (то есть самым опасным) видом сказала:
— Итак, я шла мимо ручья и находила много только что распустившихся цветов; значит, Филис, Амарилис и Галатея и все ваши пастушки, наверное, прошли по этой дороге передо мной.
Король закусил губы. Рассказ становился все более угрожающим.
— Моя маленькая наяда, — продолжала принцесса, — отдыхала, лежа на дне ручья; когда она подплыла ко мне и тронула меня за подол платья, я не захотела дурно отнестись к ней, тем более что божество, даже второстепенное, все же выше смертной принцессы. Итак, я обошлась с наядой приветливо, и вот что она сказала мне, заливаясь смехом: "Представьте себе, принцесса…". Вы понимаете, государь, это говорит наяда.
Король кивнул в знак согласия, принцесса продолжала:
— "Представьте себе, принцесса, берега моего ручья были свидетелями весьма забавного зрелища. Два любопытных пастуха, любопытных до назойливости, сделались жертвой забавной мистификации со стороны трех нимф или трех пастушек…" Простите, я не помню, как она сказала: нимфы или пастушки. Но это не важно, не правда ли?
Во время этого предисловия король заметно покраснел, а де Сент-Эньян, потеряв всякое самообладание, беспокойно вытаращил глаза.
— "Двое пастухов, — продолжала, все так же смеясь, моя наяда, — пошли по следам трех девиц…". Нет, я хочу сказать — трех нимф, то есть, простите, трех пастушек. Это не всегда благоразумно, это может стеснить тех, за кем идешь следом. Я обращаюсь ко всем присутствующим дамам и уверена, что ни одна из них не будет спорить со мной.
Король, очень обеспокоенный тем, что будет дальше, просил ее продолжать.
— "Но пастушки, — говорила моя наяда, — видели, как Тирсис и Аминтас проскользнули в лес; луна помогла узнать их сквозь деревья…" Вы смеетесь, — прервала свой рассказ принцесса. — Подождите, подождите, вы еще не дослушали до конца.
Король побледнел; де Сент-Эньян вытер вспотевший лоб.
В группах дам послышался заглушенный смех и перешептывания.
— "Пастушки, как я сказала, заметив нескромных пастухов, уселись у королевского дуба, и когда эти непрошеные свидетели подошли на такое расстояние, что могли расслышать каждое слово пастушек, те самым невиннейшим образом стали произносить пылкие признания, слова которых благодаря самолюбию, свойственному всем мужчинам, и даже самым чувствительным пастухам, показались двоим слушателям сладкими как мед".
При этих фразах, которые общество не могло слушать без смеха, в глазах короля сверкнула молния. А Сент-Эньян опустил голову и взрывом хохота скрыл свою глубокую досаду.
— Честное слово, очаровательная шутка, — произнес король, выпрямляясь во весь рост, — и вы, принцесса, рассказали ее не менее очаровательно; но правильно ли вы поняли свою наяду?
— Ведь уверяет же граф, что он хорошо понял язык дриад, — живо отпарировала принцесса.
— Без сомнения, — сказал король. — Но вы знаете, у графа есть слабость: он метит в Академию и с этой целью изучил много вещей, которые, к счастью, неизвестны вам, и очень может быть, что язык речной нимфы принадлежит к числу не освоенных вами предметов.
— Вы понимаете, государь, — отвечала принцесса, — что в подобных вещах не доверяешь одной только себе; слух женщины нельзя назвать непогрешимым, сказал святой Августин; вот почему я пожелала подкрепить себя другими свидетельствами, и так как моя наяда, будучи богиней, — полиглот… ведь так говорится, господин де Сент-Эньян?
— Да, ваше высочество, — сказал совсем растерявшийся де Сент-Эньян.
— Так вот, поскольку моя наяда, — продолжала принцесса, — полиглот и сначала заговорила со мной по-английски, то я побоялась, как вы говорите, что плохо пойму ее, и велела позвать мадемуазель де Монтале, де Тонне-Шарант и де Лавальер, попросив наяду повторить при них по-французски то, что она рассказала мне по-английски.
— И она согласилась? — спросил король.
— О, на свете нет существа более любезного!.. Да, государь, она все повторила, слово в слово. Значит, не остается никаких сомнений. Не так ли, сударыни, — обратилась принцесса к левому флангу своей могучей армии, — ведь верно, наяда говорила именно то, что я рассказываю, и я нисколько не исказила истины Филис… простите, я ошиблась, мадемуазель Ора де Монтале, это правда?
— Совершенная правда, принцесса! — отчетливо проговорила мадемуазель де Монтале.
— Это правда, мадемуазель де Тонне-Шарант?
— Истинная правда! — отвечала Атенаис не менее твердо, но не так внятно.
— А вы что скажете, Лавальер? — спросила принцесса.
Бедная девушка чувствовала устремленный на нее жгучий взгляд короля; она не осмеливалась отрицать, не осмеливалась лгать и в знак повиновения опустила голову. Однако эта голова больше не поднялась. Луизу леденил холод более мучительный, чем холод смерти.
Это тройное свидетельство подавило короля. А Сент-Эньян так даже не пытался скрыть своего отчаяния и, не сознавая, что он говорит, лепетал:
— Превосходная шутка! Чудесно разыгранная, госпожи пастушки!
— Справедливое наказание за любопытство, — хрипло сказал король. — Скажите, кто, после наказания, постигшего Тирсиса и Аминтаса, решится проникнуть в тайники сердца пастушек? Уж, конечно, не я… А вы, господа?
— И не мы, — хором повторила группа придворных.
Принцесса торжествовала при виде этой досады короля; она наслаждалась, думая, что ее рассказ послужит развязкой всей этой истории.
А принц, которого рассмешили оба рассказа, хотя он в них ничего не понял, повернулся к де Гишу и спросил:
— Что ж ты, граф, молчишь? Неужели тебе нечего сказать? Может быть, ты жалеешь господ Тирсиса и и Аминтаса?
— Жалею от всей души, — отвечал де Гиш, — поистине, любовь — такая сладкая химера, что, теряя ее, теряешь больше чем жизнь. Поэтому, если два пастуха считали себя любимыми и если они были счастливы и вдруг, вместо счастья, встретили не только пустоту, подобную смерти, но еще и насмешку над чувством, которая в тысячу раз хуже смерти… если так, то я скажу, что Тирсис и Аминтас — несчастнейшие из всех смертных.
— И вы правы, господин де Гиш, — согласился король, — потому что смерть слишком жестокая кара за маленькое любопытство.
— Значит, рассказ моей наяды не понравился королю? — наивно спросила принцесса.
— Будьте покойны, принцесса, — сказал Людовик, взяв ее за руку, — ваша наяда тем более понравилась мне, что она была правдива, и ее рассказ, должен признаться, подтвержден неопровержимыми доказательствами.
И с этими словами он бросил на Лавальер взгляд, значения которого никто не мог бы точно определить, начиная с Сократа и кончая Монтенем.
Этот взгляд и эти слова окончательно уничтожили несчастную девушку, которая, упав на плечо Монтале, казалось, лишилась сознания.
Король встал, не обратив внимания на это маленькое происшествие, которого, впрочем, никто и не заметил; против своего обыкновения (обычно король сидел дольше у принцессы), он попрощался с гостями и отправился в свои апартаменты.
Де Сент-Эньян последовал за ним. Насколько он был весел, входя к принцессе, настолько он теперь был погружен в отчаяние.
Мадемуазель де Тонне-Шарант, не такая чувствительная, как Лавальер, не испугалась и в обморок не падала.

XXXIX
КОРОЛЕВСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ

Король быстро вошел в свои апартаменты.
Может быть, Людовик XIV шагал так быстро, чтобы не пошатнуться. Он оставлял за собой как бы след таинственной печали.
Все заметили веселость короля при появлении его у принцессы, и все этому обрадовались, но никто, вероятно, не понял ее истинного смысла; напротив, причина этого взволнованного, бурного ухода была понятна каждому, или, по крайней мере, все считали, что понять ее нетрудно.
Легкомыслие принцессы, ее шутки, несколько резковатые для обидчивого характера, особенно если таким характером обладает король; слишком фамильярное обращение с королем как с обыкновенным смертным, — вот какие причины, по мнению гостей, вызвали поспешный и неожиданный уход Людовика XIV.
Принцесса была более проницательна, но и она сначала точно так же объяснила поведение короля. С нее было довольно уколоть немного самолюбие того, кто, слишком быстро позабыв взятые на себя обязательства, по-видимому, без всякой причины пренебрегал плодами самой благородной и самой славной своей победы.
При сложившемся положении вещей принцесса считала нужным показать королю разницу между любовью в высоких сферах и маленькой страстишкой, годной разве для провинциального дворянчика.
Отдаваясь высокой любви, чувствуя ее царственную силу и всемогущество, подчиняясь в известной степени ее этикету и притязаниям, король не только не унижал себя, но находил в ней покой, уверенность, таинственность и общее уважение.
Опускаясь же до любовной интриги с простой фрейлиной, он встретит, напротив, даже у своих самых последних подданных осуждение и насмешку. Он утратит свою непогрешимость и недосягаемость. Снизойдя в область серой обыденщины, он неизбежно подвергнется ее ничтожным треволнениям.
Словом, обойтись с королем-богом как с простым смертным, как с последним из его подданных, играть его сердцем или, вернее, его достоинством — значило нанести страшный удар гордости этой благородной крови: задеть самолюбие Людовика было легче, чем пробудить в нем любовь. Принцесса умно рассчитала свою месть и, как мы видели, добилась своего.
Пусть читатель не думает, однако, что в принцессе жили бурные страсти средневековых героинь или что она видела вещи в мрачном свете; напротив, принцесса — молодая, грациозная, остроумная, кокетливая, влюбчивая скорее благодаря воображению и честолюбию, чем по влечению сердца, — принцесса, напротив, открыла эпоху легких и мимолетных наслаждений, продолжавшуюся сто двадцать лет, от середины XVII века до последней четверти XVIII.
Итак, принцесса видела или воображала, будто видит вещи в их истинном свете; она знала, что король, ее августейший деверь, первый смеялся над скромной Лавальер и считал, что не в его привычках полюбить особу, вызвавшую его насмешку хотя бы только на одно мгновение.
Кроме того, разве не стояло на страже самолюбие, этот демон, играющий такую большую роль в драматической комедии, называемой жизнью женщины? Разве самолюбие не твердило ей громко, шепотом, вполголоса, на всевозможные лады, что ее, принцессу, молодую, красивую, богатую, невозможно даже сравнить с жалкой Лавальер, правда, тоже молодой, но менее красивой и, главное, бедной? В этом нет ничего удивительного: ведь известно, что самые замечательные характеры испытывают горделивую радость, сравнивая себя со своими ближними.
Может быть, читатель спросит, чего хотела добиться принцесса этой так тонко обдуманной атакой? Зачем она израсходовала столько сил, если не было речи о том, чтобы вытеснить короля из совсем наивного сердца, в котором он рассчитывал занять место? Зачем принцессе нужно было придавать такое значение Лавальер, если она ее не боялась?
Нет, принцесса не боялась Лавальер, с точки зрения историка, который, зная все, видит будущее или, вернее, прошлое; принцесса не была пророком или сивиллой; она не больше, чем другой, могла читать в той страшной и роковой книге будущего, которая скрывает самые важные события на самых затаенных страницах.
Нет, принцесса просто хотела покарать короля за его чисто женскую скрытность. Она хотела доказать ему, что если он прибегает к такого рода оружию для нападения, то она, женщина умная и родовитая, сумеет отыскать в ар^нале своего воображения оружие для обороны, годное для отражения удара, нанесенного даже королевской рукой.
Кроме того, она хотела доказать ему, что в войнах подобного рода нет королей или что, во всяком случае, короли, борющиеся за себя как обыкновенные смертные, рискуют потерять свою корону при первом же ударе; что, наконец, если король надеялся одним своим видом вызвать обожание всех придворных дам, то это притязание было дерзким и оскорбительным по отношению к женщинам, стоявшим выше остальных, и урок, полученный этим гордецом, слишком высоко задравшим голову, будет ему полезен.
Вот что, без сомнения, думала принцесса о короле.
Само событие оставалось в стороне.
Руководясь этими соображениями, она сделала соответствующее внушение фрейлинам и во всех подробностях подготовила только что разыгранную комедию.
Король был ошеломлен. С тех пор как он вышел из-под опеки Мазарини, Людовик в первый раз видел, что с ним обращаются как с обыкновенным смертным.
Подобная фамильярность со стороны подданных пробудила в нем желание дать отпор. Силы вырастают в борьбе.
Но бороться с женщинами, подвергнуться нападениям, подвергнуться насмешкам со стороны каких-то провинциалок, нарочно приехавших для этого из Блуа, было верхом бесчестия для молодого короля, исполненного тщеславия, которое внушено сознанием своих личных достоинств и высоким представлением о королевской власти.
Ничего нельзя было пустить в ход: ни упреков, ни изгнания, ни даже выражения своего неудовольствия.
Выражая недовольство, он показал бы, что поражен, как Гамлет, острым оружием насмешки.
Сердиться на женщин — какое унижение, особенно когда эти женщины могут отомстить смехом!
О, если бы в эту интригу вмешался, кроме женщины, какой-нибудь придворный, с каким удовольствием Людовик XIV засадил бы его в Бастилию!
Но и в этом случае королевский гнев охлаждало следующее рассуждение.
Иметь армию, тюрьмы, почти божественную власть и пользоваться этим всемогуществом для удовлетворения мелкой злобы было недостойно не только короля, но и самого обыкновенного человека.
Итак, оставалось молча проглотить обиду, сохранив на лице обычное благодушное и приветливое выражение.
Нужно было как ни в чем ни бывало по-дружески обращаться с принцессой. По-дружески!.. А почему бы и нет?.
Принцесса либо была виновницей неприятного события, либо оставалась пассивной зрительницей его.
Если она подстроила его, это было с ее стороны большой дерзостью, но разве ее роль не казалась вполне естественною?
Кто проник к ней в самые сладкие мгновения медового месяца, чтобы нашептывать ей слова любви? Кто осмеливался рассчитывать на адюльтер, даже больше: на кровосмешение? Кто, прикрываясь королевской мантией, сказал этой молодой женщине: "Не бойтесь ничего, любите французского короля, он превыше всего, и одно движение его руки, держащей скипетр, защитит вас от всех и даже от угрызений вашей совести?"
И молодая женщина послушалась королевских речей, уступила соблазнявшему ее голосу и теперь, пожертвовав своей честью, получала в награду неверность, тем более оскорбительную для нее, что ей предпочли другую, стоявшую гораздо ниже ее, имевшую право считать себя любимой.
Таким образом, если даже принцесса и была виновницей этого мщения, то ее нельзя за это винить.
Если же, напротив, она была только пассивной зрительницей события, то какие основания были у короля сердиться на нее?
Разве она была обязана, разве могла она обуздать провинциальные язычки? Разве она должна была в чрезмерном усердии подавить дерзость этих трех девчонок?
Все эти рассуждения наносили чувствительный укол гордости короля; однако, перебрав мысленно все свои обиды и как бы перевязав рану, Людовик XIV с удивлением ощутил новую, непонятную, глухую, нестерпимую боль.
И он не смел признаться себе, что эта режущая боль гнездится у него в сердце.
В самом деле, историку нужно поведать читателям, как король говорил сам с собой: он позволил наивному признанию Лавальер пощекотать свое сердце; он поверил в чистую любовь, любовь к человеку, любовь бескорыстную, и его душа, которая была гораздо моложе и гораздо наивнее, чем он предполагал, устремилась навстречу другой душе, только что открывшей ему свои желания.
Необыкновеннее всего в сложной истории любви — взаимосвязь чувств двух сердец: нет ни одновременности, ни равенства; одно сердце почти всегда начинает любить раньше другого и почти всегда перестает любить после другого. Электрический ток порождается интенсивностью первой вспыхнувшей страсти. Чем больше любви выказала Лавальер, тем сильнее почувствовал ее король.
Именно это и удивляло короля.
Ведь ему ясно доказали, что никакое выражение чувства не могло увлечь его сердца, потому что это признание не было признанием в любви, потому что оно было только оскорблением, нанесенным человеку и королю, потому что, словом, оно было мистификацией.
Таким образом, эта девушка, у которой, строго говоря, не было ничего особенного, средние красота, знатность, ум, — таким образом, эта бедная девушка, выбранная принцессой за ее посредственность, не только бросила вызов королю, но еще и пренебрегла королем, то есть человеком, которому, как азиатскому султану, стоило только бросить взгляд, протянуть руку, уронить платок, чтобы одержать победу.
Со вчерашнего вечера он был так занят этой девушкой, что не мог думать ни о чем другом; со вчерашнего вечера его воображение украшало ее всеми прелестями, которых у нее не было; словом, он, король, у которого было столько неотложных дел, которого призывало столько женщин, со вчерашнего вечера посвятил все минуты своей жизни, все биения своего сердца единственной мечте.
Поистине, это было слишком.
И так как негодование короля заставило его позабыть обо всем, в частности о присутствии де Сент-Эньяна, то оно изливалось в самых неистовых ругательствах.
Правда, де Сент-Эньян забился в уголок и лишь оттуда наблюдал за грозой.
По сравнению с королевским гневом его собственное разочарование казалось ему ничтожным; он только боялся, как бы этот гнев не обрушился на него.
В самом деле, король вдруг перестал расхаживать по комнате и, устремив на Сент-Эньяна разгневанный взгляд, произнес:
— А ты, де Сент-Эньян?
Де Сент-Эньян сделал движение, которое обозначало: "Что вы хотите сказать, государь?"
— Да, ты оказался таким же дураком, как и я, не правда ли?
— Государь… — пролепетал де Сент-Эньян.
— Ты попался на эту грубую шутку?
— Государь, — заговорил де Сент-Эньян, начав дрожать всем телом, — пусть ваше величество не гневается: вашему величеству известно, что женщины — существа несовершенные, созданные для зла; следовательно, требовать от них добра невозможно.
Король, питавший глубокое уважение к своей личности и начинавший постигать искусство владеть своими страстями, которое он сохранил на всю жизнь, — король понял, что роняет свое достоинство, проявляя столько горячности по такому ничтожному поводу.
— Нет, — живо сказал он, — нет, ты ошибаешься, Сент-Эньян, я не сержусь; я только восхищаюсь той ловкостью и смелостью, которые были обнаружены этими двумя девицами, а больше всего удивляюсь я тому, как глупо положились мы на голос своего сердца, имея возможность разузнать все подробности.
— О, сердце, государь, сердце! Этому органу следует предоставить только его физические функции, отняв от него все функции моральные. Признаюсь, увидев, что сердце вашего величества так сильно занято этой…
— Занято? Мое сердце? Ум, может быть; что же касается сердца… то оно…
Людовик снова заметил, что, желая прикрыть один фланг, он готов обнажить другой.
— Впрочем, — прибавил он, — мне не за что упрекать эту малютку. Я ведь знал, что она любит другого.
— Виконта де Бражелона, да. Я ведь предупреждал ваше величество.
— Ты прав, но не ты был первый. Граф де Ла Фер просил у меня руки мадемуазель де Лавальер для своего сына. Ну, раз они любят друг друга, я обвенчаю их, как только Бражелон вернется из Англии.
— Узнаю все великодушие короля.
— Довольно, Сент-Эньян, довольно об этом, — остановил его Людовик.
— Да, позабудем обиду, государь, — покорился придворный.
— К тому же это будет нетрудно, — отвечал король со вздохом.
— И для начала я напишу на всю эту троицу хорошенькую эпиграмму. Я озаглавлю ее: "Наяда и дриада"; это доставит удовольствие принцессе.
— Действуй, Сент-Эньян, действуй, — прошептал король. — Ты прочитаешь стихи, это меня развлечет. Все это пустяки, Сент-Эньян, пустяки, — прибавил король с видом человека, которому трудно дышать.
Когда король оправился и ему удалось придать своему лицу выражение ангельского терпения, в дверь постучал камердинер.
Де Сент-Эньян почтительно отошел в сторону.
— Войдите, — сказал король.
Камердинер приоткрыл дверь.
— Что случилось? — спросил Людовик.
Камердинер показал записку, сложенную треугольником.
— Для его величества, — сказал он.
— От кого?
— Не знаю, письмо было передано одним из дежурных офицеров.
По знаку короля лакей подал письмо.
Король подошел к свече, вскрыл письмо, прочитал подпись и не мог удержаться от восклицания.
Сент-Эньян, почтительно отошедший в сторону, тем не менее все видел и слышал.
Он подбежал к королю.
Король отпустил лакея движением руки.
— Боже мой! — произнес король, читая письмо.
— Ваше величество нездоровы? — спросил Сент-Эньян.
— Нет, нет, Сент-Эньян; читай!
И король подал ему письмо.
Глаза де Сент-Эньяна жадно устремились к подписи.
— Лавальер! — воскликнул он. — О, государь!
— Читай, читай!
И Сент-Эньян прочел:
"Государь, простите мне мою назойливость, главное же, простите несоблюдение этикета в этом письме; но оно кажется мне более спешным и более неотложным, чем какая-нибудь депеша; итак, я позволяю себе обратиться с письмом к Вашему величеству.
Я вернулась к себе разбитая горем и усталостью, государь, — и умоляю Ваше величество дать аудиенцию, на которой я скажу моему королю всю правду.
Луиза де Лавальер".
— Что скажешь? — спросил король, отбирая письмо у Сент-Эньяна, совершенно озадаченного тем, что он прочитал.
— Что я скажу? — повторил Сент-Эньян.
— Что ты об этом думаешь?
— Не знаю.
— А все-таки?
— Государь, малютка почуяла грозу и испугалась.
— Чего испугалась? — гордо спросил Людовик.
— Гм! У вашего величества есть тысяча причин сердиться на автора или на авторов этой злой шутки, а память вашего величества, обращенная в недобрую сторону, служит вечной угрозой для человека, проявившего неосторожность.
— Я другого мнения.
— Король видит лучше меня.
— Вот что я вижу в этих строчках: горе, принуждение… Особенно если вспомнить некоторые подробности сцены, разыгравшейся у принцессы… Словом…
Король не договорил.
— Словом, — подхватил Сент-Эньян, — ваше величество хотите дать аудиенцию. Вот что для меня ясно.
— Я сделаю больше, Сент-Эньян.
— Что именно, государь?
— Возьми плащ…
— Но, государь…
— Ты знаешь, где комната фрейлин принцессы?
— Конечно.
— И знаешь, как туда проникнуть?
— Нет, этого я не знаю.
— Но все-таки ты знаком там с кем-нибудь?
— Поистине, вы, государь, — источник счастливых мыслей.
— Ты кого-нибудь знаешь?
— Да.
— Кого же?
— Одного молодого человека, который в хороших отношениях с одной девушкой.
— Фрейлиной?
— Да, фрейлиной, государь.
— Де Тонне-Шарант? — со смехом спросил Людовик.
— К несчастью, нет; с Монтале.
— Его зовут?
— Маликорн.
— И ты можешь положиться на него?
— Мне кажется, государь. У него, наверное, есть какой-нибудь ключ… А если есть, он мне одолжит его… Я оказал ему одну услугу.
— Тем лучше. Идем!
— Як услугам вашего величества.
Король накинул свой плащ на плечи де Сент-Эньяна, а сам надел его плащ, и оба вышли в вестибюль.
Назад: XXX ЛАБИРИНТ
Дальше: Часть четвертая